"Татьяна Ахтман. Жизнь и приключения провинциальной души " - читать интересную книгу автора

тащат волоком в детский сад, из которого я сбегала, как потом из пионерских
лагерей, с уроков, лекций, "работ"... Теперь, когда марафон позади, смотрю
на свою фотографию в восемь лет. Я помню, как мы зашли с папой в фотоателье
на углу Ленина и Чекистов рядом с Большим гастрономом. Папа долго причёсывал
мои буйные кудри наверх своей круглой без ручки пластмассовой щёткой, и я
терпела и терпела - на фото вышла с гладкой гривкой: милое, открытое лицо.
Тогда же меня приговорили к чему-то "хроническому", и все каникулы я
проводила в больнице, где работала мама, в палате для "своих" вместе с
товарищем по несчастью - сыном маминой коллеги. Тихий рыжий мальчик лежал по
другой статье, видимо, более лёгкой и не предполагающей пыток. Мой же
диагноз требовал проглатывания длинного резинового шланга с металлическим
наконечником. Приближение пыток я чувствовала по мельтешению фальшивых
улыбок. Потом меня переставали кормить, затем заставляли выпивать стакан
горькой соли и, наконец, тащили, дрожащую и мокрую от ужаса в пыточную - к
койке с рыжей клеёнкой. Там начиналась возня и крики: "глотай, дыши" -
сестры знали своё дело... Но помню, как однажды, оттолкнув стакан с горечью,
я выскользнула мимо белых халатов и, вбежав в туалет, закрыла дверь на
швабру на долю секунды раньше, чем на неё обрушилась погоня...
Я вглядываюсь в семейное фото. Слышу шум облавы, ужас, возбуждённые
крики, угрозы, страстное желание исчезнуть - не быть... Лица мужчины и
женщины на фото приветливы и хороши. Все в зимних шапках, улыбаются, нежна
большеглазая девочка...


Фиговый листочек.

Первый этаж дома, где была наша квартира, был основательный,
дореволюционный и сохранил достойный вид даже после того, как пристроили на
него беспородный второй этаж и прибили железку "ул. Свердлова". На фасаде
было крылечко и семь высоких окон со ставнями. Пять из них принадлежали
нашей квартире, вход в которую был со двора через железные ворота, мимо
страшной, особенно по вечерам, подворотни с покосившейся туалетной будкой -
уборной, в которую отец, в ответ на указ о сдаче личного оружия, бросил свой
именной пистолет.

В доме жили шесть семей. Три еврейские - кушающие и три русские -
пьющие. К "кушающим" мне разрешали ходить, и я видела дни их жизни, кипящие
как сытная похлёбка, которую неустанно готовили и съедали. Все семейные
события, разговоры, планы, мечты, казалось, подчинялись служению еде. У
"пьющих" мне строго-настрого запрещено было бывать, и я знала только, что
дома они "пьют", и так себе и представляла, что и они, как первые, ходят по
очередям, возятся на кухне, но варево - жидкое, как вода, за столом можно
обходиться без вилок и ножей, и это плохой пример для детей. Все были в
хроническом перемирии, прерываемом запойными приступами с декларациями в
адрес "жидовских морд" и яростным побитием своих - родных. В дни погромного
зуда еврейская половина прекращала ехидничать друг с другом, пакостить,
сплетничать и демонстрировала коллективную мудрость и выдержку. Пока у
соседей зеленели, желтели и бледнели морды, наши мужчины встречались за
шахматной доской, и я стояла рядом в ожидании сбитых фигур, которые одевала
в припасенные лоскутки. Но вот, опухший враг вежливо стучался и просил