"Табак" - читать интересную книгу автора (Димов Димитр)

I

Настала дождливая зеленая весна, и немецкие войска хлынули в Болгарию. С утра до ночи па софийских улицах не смолкал грохот моторизованных колонн, проходящих на юг. Одна за другой возникали они в утреннем тумане, поблескивая омытой дождем серой броней, ощетинившись стволами зенитных орудий и пулеметов. Сизый дым моторов окутывал их прозрачной пеленой, сквозь которую проступали кабалистические и дикарские эмблемы дивизий: черепа, дикие козы, бегущие зайцы, орлы с распростертыми крыльями. Время от времени колонны останавливались на отдых, и тогда из танков, гусеничных тягачей и грузовиков высовывались головы солдат с водянисто-голубыми глазами, смотревшими холодно и бесстрастно. Челюсти их неторопливо двигались, пережевывая ветчину и колбасу. То были отборные мотомехчасти, роботы, сеющие смерть и разрушение. Народ смотрел на них с безмолвной тревогой.

Затем прошла моторизованная пехота, составленная из гитлеровской молодежи, – кровожадные белобрысые звереныши, которые, не познав еще радостей жизни, уже научились убивать и умирать. За ними потянулись колонны простой пехоты, набранной из тевтонских плебеев – крестьян и рабочих, чьи места па полях и фабриках заняли пленные. Эти солдаты не отличались ни молодцеватостью, ни воодушевлением. Рослые пожилые мужчины тяжело ступали отекшими от долгой ходьбы ногами. Они безучастно слушали шумные выкрики зевак, и их грубые лица казались задумчивыми. Это были простые, видавшие жизнь люди, которым вовсе не хотелось бросаться очертя голову в огонь за интересы концернов; но, скованные дисциплиной, они не решались задать себе вопрос: зачем их пригнали сюда? Их усталый вид и молчаливость вызывали сочувствие. Во время привалов эссенский рабочий прохаживался по тротуару, взяв за руку болгарского ребенка. Длинноусый померанский крестьянин, с тоской поглядывая на зеленеющую траву и почки на деревьях, вспоминал о собственном поле. Затем они снова вскидывали винтовки на плечи, поправляли каски и молча продолжали свой медленный и тягостный поход на юг.

Дней через десять туманы рассеялись, и столица потонула в яркой буйной зелени. Никогда еще София не казалась такой беззаботной и легкомысленной. Кафе-кондитерские и рестораны были переполнены элегантной публикой. По улицам проносились лимузины, в которых сидели красивые женщины и надменные мужчины, мелькали немецкие мотоциклисты в касках и мчались немецкие и болгарские штабные автомобили. По вечерам веселье начиналось в закусочных и продолжалось в кабаре и притонах. Опьяненные своей хитростью, лавочники хлопали немцев по плечу и пили за здоровье его величества, который так ловко втравил немцев в драку за Фракию и Македонию. Под утро все умолкали, устав от собственных криков, веселья и безумия. Оторванный от родного очага, немецкий солдат угрюмо вел под руку уличную женщину к ближайшей гостинице; молчаливые ночные рабочие поливали мостовую водой из шлангов; в тишине были слышны шаги одинокого полицейского. Возле трамвайной остановки изнуренная ночным дежурством телефонистка жаловалась на низкую заработную плату, бедно одетый пенсионер сетовал на растущую дороговизну.

Пока немецкие дивизии двигались на юг, табачные магнаты развивали лихорадочную деятельность. Основывались скороспелые акционерные общества. Дельцы, ничего не понимавшие в табаке, становились германофилами, регистрировали новые фирмы, заключали договоры и получали ссуды от Германского папиросного концерна. Почтенные офицеры запаса, которым раньше и в голову не приходило заниматься торговлей, теперь тоже заразились табачной лихорадкой. Они доставали свои преданные забвению, залежавшиеся с первой мировой войны немецкие ордена и просили друзей замолвить словечко фон Гайеру насчет их прошлых заслуг и честности. Впрочем, некоторые из этих людишек были и вправду честными. Они не умели воровать и лгать, как не умели торговать, но вместо них крали и лгали нанятые в старых фирмах полуграмотные мастера, которых на скорую руку производили в чин экспертов. Баташский вместе с одним генералом запаса основал небольшую, но преуспевающую табачную фирму. Бывший мастер «Никотианы» купил себе автомобиль, обзавелся содержанкой и отдал детей в немецкую школу, но всеобщие насмешки скоро убедили его в том, что он сел не в свои сани. Он, как и прежде, чувствовал себя свободно только в маленькой кофейне родного городка да в вонючих деревенских корчмах, где надувал крестьян. Там он оставался непревзойденным мастером мелкого мошенничества, торговцем, который не знал соперников. Вот почему ему всегда удавалось скупать по дешевке большие партии табака.

«Никотиана» тоже приготовилась к походу на Беломорье. Совместно с другими крупными фирмами она заставила правительство принять постановление, согласно которому государство брало на себя весь риск по закупкам табака в этой местности. Таким образом, господа Морен, Барутчиев и прочие застраховались от возможных убытков, обеспечив себе верную прибыль. В случае, если бы Фракия осталась под властью другой державы, государство обязывалось – неизвестно почему – выплатить фирмам стоимость закупленного, но не вывезенного табака.

– Это будет великолепный удар, – сказал Борис однажды вечером в Чамкорни.

– Какой удар?… – рассеянно спросила Ирина.

Она бросила на него усталый взгляд – день, проведенный с фон Гайером и бывшим майором Фришмутом, утомил ее.

Моложавое, свежее лицо Бориса поблекло. Дряблая кожа, морщинки вокруг рта и мешки под глазами говорили о том, что он преждевременно стареет от постоянного переутомления и злоупотребления коньяком. Ирина равнодушно подумала, что не пройдет и нескольких лет, как он утратит свою привлекательность и станет неприятным как мужчина.

– Ты никогда не слушаешь, что я тебе говорю, – сказал он с досадой. – Только и интересуешься что удовольствиями.

– А о чем ты говорил? – спросила она, отыскивая детективный роман, который собиралась почитать перед сном.

– Я говорю, хорошо бы закупить перед концом войны большую партию табака нового урожая в Беломорье…

– С чего ты взял, что Фракия останется нашей?

– Так будет, пока Германия держится… Это нам твердо обещали немцы. Представь себе, что получится, если я успею вывезти табак в Болгарию и бросить его на мировой рынок в такое время, когда все и каждый гоняются за табаком!.. После войн спрос на табак неизменно увеличивается. Все это рискованно, но я люблю риск.

– Ну, а что будет, если нас оккупируют греки? – возразила Ирина, не скрывая раздражения. – Они не только увезут обратно свой табак, но заодно прихватят и наш… Тогда от твоего азарта и следа не останется.

– Греки и сербы никогда нас не оккупируют, – возразил Борис – Их армии будут уничтожены еще этой весной.

– Ты так думаешь?

– Нас оккупируют англичане, а они уважают частную собственность.

– А тебе но кажется, что нас могут оккупировать русские?

– Русские? – Борис рассмеялся. – Сегодня ты своим пессимизмом произвела впечатление даже на такого тупицу, как Фришмут!.. Англичане ведут дело к тому, чтобы Германия и Советский Союз перемололи друг друга.

– А ты разве не слышал, что сказал фон Гайер после того, как Фришмут наговорил глупостей? Он считает, война еще не начиналась. Настоящая война для немцев начнется лишь тогда, когда они двинутся на восток.

– Россию они раздавят за три месяца. Но после этого и немецкая и советская армии перестанут существовать.

Ирина нашла наконец детективный роман и, взяв его, собралась идти в свою комнату. Навязчивый оптимизм Бориса стал ее раздражать. Жизнь со всеми ее наслаждениями проходила мимо него, а он с тупым и мрачным упорством дряхлеющего не по годам скряги вцепился в свое золото, считая, что нет силы, которая могла бы отнять у пего богатство.

– Ты неплохо управляешь событиями, – равнодушно заметила она.

– А ты что думаешь обо всем этом?

– Я ничего не думаю. Мне все равно.

Она лениво зевнула и направилась в свою комнату, даже не пожелав ему спокойной ночи. Судя по всему, алкоголь и неразумный, слишком напряженный образ жизни вытравили его прежнюю проницательность. Даже в торговых делах, в которых когда-то его мозг работал безупречно, Борис теперь стал проявлять слабость, нерешительность и трусость. И Ирина, замечая, как он сдает, испытывала какое-то мстительное злорадство. Она ненавидела его глубокой, смутной, безотчетной ненавистью, ненавидела его алчность, жестокость, умственную ограниченность, полную неспособность пользоваться накопленными благами. Так же глубоко она ненавидела его за то, что он сделал ее своей соучастницей, отравил ей душу, убил в ней радость жизни; а ведь она когда-то любила жизнь! Вот почему, войдя к себе в комнату, она с чувством облегчепия вспомнила о скорой встрече с фон Гайером, который уже стал ее любовником.

Ирина разделась, взяла детективный роман и, прочитав несколько глав, заснула. На рассвете она проснулась. Стекла в окнах дрожали от глухого непрерывного шума. Казалось, приближается буря, но Ирина не услышала знакомого свиста ветра. Чувствуя какое-то непонятное возбуждение, она поднялась и открыла окно. Светало, заря только занималась, и на ее бледном фоне четко выделялись верхушки сосен. Ветра не было, и пи одна ветка не колыхалась. Звезды еще блестели холодным блеском па кристально чистом небе. Вокруг виллы царила полная тишина, но откуда-то издалека доносился глухой шум. Он напоминал рев бури в горах – рев, с которым смешивалось протяжное эхо громовых раскатов. Грохот доносился откуда-то из-за гор, зловеще прокатываясь над вершинами, ущельями и долинами. Ирина догадалась, что взрываются бомбы, сброшенные с самолетов, и грохот их сливается с трескотней пулеметов и залпами тяжелых орудий, которые громят укрепления. До греческой границы было не более двухсот километров по прямой. Поход к Эгейскому морю начался. И тут Ирина содрогнулась от смутного ужаса пород кровавыми руками, которые правят миром.


На пасху Борис уехал в родной городок, к родителям, а Ирина воспользовалась его отъездом, чтобы пригласить к обеду Лихтенфельда и фон Гайера, которых он в последнее время стал недолюбливать. Однако она вызвалась остаться на дежурство в больнице в ночь с первого на второй день пасхи – это должно было показать Борису, что у нее нет намерения развлекаться в его отсутствие. И наконец, чтобы выказать свое хорошее отношение к союзникам, она попросила Лихтенфельда и фон Гайера привести с собой по одному немецкому солдату или офицеру.

Фон Гайер привел нудного майора Фришмута (который уже стал полковником), а Лихтенфельд оказался более находчивым и приятно удивил Ирину, пригласив своего кузена – поручика танковых войск Ценкера. Незадолго до их прихода фон Гайер прислал ей на своей машине четыре букета орхидей.

За обедом общим вниманием завладел поручик Ценкер, который привез из Германии свежие новости. Молодой офицер оказался приятным, интересным собеседником и даже острил, насколько это было возможно в присутствии полковника. Он рассказывал анекдоты – вполне приличные – и рассмешил Ирину. В бронзовом цвете его лица, в синих глазах и зеленоватой форме было что-то до того немецкое, что Ирина подумала: «А может быть, расовая теория не лишена оснований?» Но семитская с орлиным носом физиономия полковника Фришмута и его черная шевелюра доказывали обратное. Глядя на полковника, Ирина вспомнила своего знакомого врача-еврея; у того было типично арийское лицо. Все это настроило ее на шутливый лад, и она смотрела на молодого офицера с улыбкой. Однако она не могла побороть жгучего трепета, который охватывал ее всякий раз, как она встречалась с его дерзкими смеющимися глазами. Но скоро Ценкер умолк, смущенный своей болтливостью и строгими взглядами кузена, который успел внушить ему, что Ирина – вино только для высокого начальства. Настроение за столом упало. Поручик виновато и с опаской поглядывал на фон Гайера, а фон Гайер молча доедал десерт. Лихтенфельд погрузился в мрачные размышления, навеянные слухами о том, что мобилизации будут подлежать и старшие возрасты. Фришмут попытался оживить разговор и начал задавать Ирине вопросы – один скучнее другого – о состоянии медицинской службы в Болгарии. Как всегда, он расспрашивал подробно и придирчиво, отмечая каждую мелочь в своей бездонной памяти генштабиста.

– Почему вы так интересуетесь медицинской службой? – спросил фон Гайер.

– Я обязан интересоваться всем, – ответил полковник. – Только так могу я оценить военный потенциал нации.

Возбужденный хорошим вином, полковник был далек от мысли, что он становится в тягость своим учтивым собеседникам. К тому же Ирина умелыми вопросами поощряла его разговорчивость. Полковник увлекся и уверенным тоном стал высказывать свои предположения относительно исхода войны. Военная мощь нации, говорил он, складывается из ряда факторов, что блестяще продемонстрировал немецкий народ. Военные операции развиваются с математической точностью. Все в этой войне предусмотрено до мельчайших подробностей. Полковник генерального штаба Фришмут перечислял, цитировал, обобщал и выводил заключения. В конце концов даже деревяшке должно было стать ясно, что немцы победят непременно. Смакуя каждую мелочь, полковник продолжал говорить ровным голосом, звучавшим, как мерный стук машины. Он незаметно овладел вниманием хозяйки, Ценкера и даже тревожно-рассеянного Лихтенфельда. Только фон Гайер слушал его, угрюмо наклонив голову, неподвижный и хмурый. Он молчал, словно хотел показать, что не намерен участвовать в пустой болтовне за столом. Полковник Фришмут был одного с ним выпуска и в военном училище славился феноменальной памятью и редким трудолюбием. Но еще тогда Фришмут производил на фон Гайера гнетущее впечатление. Правда, у него была отличная аттестация, но он всегда напоминал счетную машину.

И сейчас фон Гайер с гневом и отчаянием думал, что в каждом немецком штабе торчит такая счетная машина. Все они стучат послушно и бесстрастно, неспособные, как и любая машина, оценить в войне политические факторы, которые не укладываются в рамки статистики и расчетов. Что-то жуткое было в убогости их механического рассудка, к их одуряющем автоматизме и необычайной быстроте, с какой они продвигались по службе. Фон Гайер знал, что немецкий генеральный штаб состоит уже только из таких вот покорных счетных машин и но терпит в своей среде никого, кто осмеливается высказать хотя бы малейшее сомнение в успехе предстоящего похода на восток.

– Нас очень беспокоят действия Советского Союза, – сказала Ирина.

– Все предусмотрено! – поспешил заверить ее полковник. Он ел, как еж, дробя пищу мелкими, торопливыми Движениями челюстей. – Германия еще не развернула свои громадные резервы.

Лихтенфельд вздрогнул, словно от боли. В резервах числился и он.

После кофе поручик Ценкер собрался уходить. Он почувствовал себя лишним в беседе этих пожилых мужчин. Фришмут снова завладел общим вниманием. Теперь он педантично пополнял свои сведения о торговле табаком.

– Почему вы уходите так рано? – спросила Ирина, поднимаясь вслед за Ценкером.

– Надо проверить солдат, – ответил поручик, улыбкой давая ей понять, что ему не хочется уходить. – Сегодня они получили много вина.

– Ну и что же?

– Боюсь, как бы они не выпили лишнего.

Ирина вышла в переднюю, чтобы его проводить. Когда она вернулась, от фон Гайера не ускользнул возбужденный блеск ее глаз.

Поручик спустился с лестницы, весело напевая какую-то песенку. Как только он вышел на улицу и ступил на тротуар, до него донеслись глухие взрывы, раздавшиеся один за другим. Опытным ухом он сразу различил близкие разрывы бомб. «Наверное, учения», – рассеянно подумал он. Но ведь была пасха, и болгары вряд ли стали бы заниматься учебными бомбардировками в праздник. Через пять минут несколько «мессершмиттов» с быстротой метеоров пересекли синее небо. Ценкер лениво сел в такси и велел шоферу ехать за город, где в укрытии стояли его танки. По дороге он не заметил ничего особенного, если не считать трех военных санитарных машин, которые мчались на предельной скорости и быстро обогнали такси.

На окраине города он увидел несколько лачуг, окутанных дымом, и солдат, которые вытаскивали из них трупы. Поручик Ценкер удивился: «Воздушное нападение без воздушной тревоги!» Он вышел из такси и, минуя разрушенные домишки, бросился к редкому перелеску, где были укрыты его танки. Фельдфебель считал гильзы, оставшиеся от стрельбы из зенитного пулемета. Ценкер вздохнул с облегчением. И танки, и люди его были целы и невредимы. Тогда он закурил сигарету и снова принялся напевать свою веселую песенку. После Варшавы обгоревшие трупы не производили на него никакого впечатления. Докурив сигарету, он вызвал фельдфебеля и сказал:

– Мюллер! Я снова отправляюсь в город. Смотрите, чтобы все было в порядке.

Сказал и усмехнулся. Мюллер тоже усмехнулся, догадавшись, что поручик едет к женщине.


Вечером того же дня невеселые мысли и тяжелые подозрения опять привели фон Гайера к Ирине. Ему открыла горничная – старая дева в белом переднике, с изрытым оспой лицом. Эту молчаливую и неприветливую особу Ирина раздобыла где-то в клинике. Пока горничная сердито убирала его шляпу и плащ, немец спросил, не возвращался ли сюда кто-нибудь из тех господ, что здесь обедали сегодня.

– Не знаю, – ответила горничная. – Я уходила за покупками.

Фон Гайер подумал, что Ирина нашла себе именно такую служанку, какая ей нужна.

Ирина встретила его в передней. Она переоделась – сменила платье, в котором обедала, на костюм, который всегда надевала, уходя в больницу. Элегантный и хорошо сшитый, он все же казался немного поношенным на фоне окружающего ее блеска.

– Раньше вы никогда не приходили без предупреждения, – сказала она с упреком. – Сегодня я дежурю в больнице.

– В таком случае я ни на минуту вас не задержу.

Фон Гайер вздохнул с облегчением. Он думал, что застанет у Ирины Ценкера, только потому и пришел.

– Нот, останьтесь!.. – Голос Ирины звучал сердечно, но фон Гайер не мог понять, искренна она или притворяется. – Я постараюсь освободиться.

Немец, ставивший служебные обязанности превыше всего, спросил удивленно:

– Каким образом?

– Просто попрошу кого-нибудь из коллег заменить меня.

– Это не совсем удобно… А я думал, что вы свободны, и попросил Костова и Лихтенфельда тоже зайти к вам. Хотелось поиграть в бридж.

– Мне самой не хочется ехать в больницу.

Ирина по телефону попросила своего коллегу подежурить вместо нее. Тот сразу же согласился. Это был неглупый, предусмотрительный юноша, знавший, как велико влияние дам из высшего общества на главного врача клиники.

– Все улажено, – сказала она, вешая трубку.

Но, отходя от телефона, она почувствовала, что ее поведение даже в мелочах становится все более легкомысленным и беспринципным. Она злоупотребляла безропотностью своего коллеги, тешилась игрой в специализацию, ничего не читала. Медицина служила ей только ширмой, за которой скрывалась распущенная жизнь, бесцельное существование содержанки миллионера. Однако она тут же отогнала эти мысли. У нее выработалась привычка быстро подавлять угрызения совести, которые она еще испытывала, когда совершала мелкие подлости по отношению к зависимым людям. Она села в кресло и закурила.

– Мы вам не надоели сегодня? – спросил немец. – Больше не буду приводить к вам гостей.

– Фришмут трещит, как мельница, – заметила Ирина.

– Таким он был и в военном училище. Мы одного выпуска.

– Значит, вы тоже были бы полковником?

– Или генералом. Но вместо этого я стал директором концерна.

– И вы об этом жалеете?

– Нет. Останься я в армии, я уподобился бы Ценкеру и Фришмуту. А если нет, меня бы уволили.

Ирина улыбнулась.

– Почему вы смеетесь? – спросил он.

– Потому что начинаю все больше походить на вас. Я уже свыкаюсь с мыслью, что все, что я делаю, хорошо.

– Вы должны быть в этом уверены.

Ирина взглянула на него и подумала, что перед нею сидит такой же извращенный, холодный и жестокий человек, как она сама. Он равнодушно относится к любой подлости, идет на любые компромиссы, но не хочет в этом сознаться и ищет спасения от бессмысленности своего мира в наркозе музыки и формулах философии. Он с горечью мечтает о величии Германии, хоть и уверен в ее поражении, говорит о достоинстве сверхчеловека, а сам трепещет перед агентами гестапо, считает себя проницательным, но не догадался, что она, Ирина, изменила ему с Ценкером. В нем было что-то трагическое и смешное. Ирине стало жаль его, и она сказала:

– Я не могу быть такой же уверенной, как вы… Я пришла в ваш мир из низов и потому больше ощущаю действительность.

– Да, – поспешно согласился он. – Но в этом ваша ошибка. Ни добра, ни зла не существует. Нет другой действительности, кроме той, которую создает сам человек.

– Это удобная, но бесполезная точка зрения, – возразила она.

– Почему?

– Потому что даже вы не верите в это.

Фон Гайер задумался, пытаясь объяснить ее настроение событиями истекшего дня. Но, перебирая в уме все возможные объяснения, он упустил из виду самое простое – что Ценкер ушел совсем недавно. Он не догадывался и не мог догадаться, что свидание с молодым офицером вызвало у Ирины тоску и отвращение, которые она старалась побороть.

Немного погодя пришел встревоженный Лихтенфельд и рассказал неприятную новость: самолеты противника напали врасплох на привокзальный район, болгарская противовоздушная оборона приняла самолеты за немецкие, а истребители опоздали подняться в воздух. Барон говорил обо всем этом очень взволнованным голосом.

– Где вы оставили машину? – спросил он своего шефа.

– Я пришел пешком, – ответил фон Гайер.

– Пешком?… – удивился барон.

Это показалось ему верхом безрассудства. Как решился хромой человек отправиться в гости пешком, когда каждую минуту могли объявить воздушную тревогу? И Лихтенфельд мысленно похвалил себя за предусмотрительность – его автомобиль стоял у подъезда и при первых же звуках сирен мог отвезти всю компанию в боннскую виллу.

– Да, пешком, – проворчал фон Гайер, заметив, что барон напуган. – Я рассчитываю на вашу машину.

Он выразительно взглянул на барона, словно хотел сказать: «Сначала отвезешь меня домой, а потом будешь болтаться по кабакам». А барон мысленно ответил: «Сегодня пасха, и все кабаки закрыты».

– Я бы с удовольствием выпил рюмку коньяку, – обратился он к Ирине.

– И я тоже, – сказала она и достала из буфета бутылку и три рюмки. – Хотите поужинать у меня?

Лихтенфельд вопросительно посмотрел на своего шефа. Решение зависело от фон Гайера, но бывший летчик внимательно прислушивался к чему-то и ничего не ответил.

Откуда-то издалека доносился высокий, пронзительный вой, который постепенно нарастал, уподобляясь свисту ветра в опустевшем доме. Достигнув предела, вой стал волнообразно спадать, затем снова усилился, и теперь уже ему вторили здесь и там другие, столь же зловещие и грозные металлические голоса. Десятки, сотни сирен предупреждали город о смертельной опасности. Их завыванье сливалось в нестройный, режущий ухо аккорд, который вселял в душу растерянность и ужас. В этом вое, похожем на рев допотопных чудовищ, было что-то варварское, грозившее поглотить цивилизацию, что-то первобытное и жестокое, отбрасывавшее жизнь назад, к хаосу, превращавшее разум и волю в животный инстинкт самосохранения. Ирина и фон Гайер замерли, но лишь па несколько мгновений, а Лихтенфельд, не обладавший подобной выдержкой, был глубоко потрясен и долго не мог успокоиться. Барон живо представил себе смерть в виде обломков бетона и искореженного железа, которые придавливают его тело. В смятении он чуть было не бросился к автомобилю, чтобы скорее бежать из города. Однако не двинулся с места, только побледнел и хрипло пробормотал:

– Воздушная тревога!..

– Да, – рассеянно подтвердил фон Гайер.

– Что нам теперь делать? – спросила Ирина с досадой.

– Согласно распоряжению, надо бы спуститься в убежище, – ответил бывший летчик.

– А остаться дома – это опасно?

– Все зависит от случая.

– Тогда положимся на случай! – проговорила Ирина. – Скоро подойдет Костов, и мы сможем хотя бы поужинать.

Но в тот же миг погас свет, и пришлось мириться с неприятной перспективой коротать время, покуривая в темноте. Лихтенфельд несколько раз пытался посветить ручным фонариком с динамкой. Наконец горничная принесла зажженную свечу и тщательно проверила, плотно ли закрыты окна, замаскированные черной бумагой. Ирина снова налила всем коньяку. Барон залпом выпил свою рюмку.

– Костов не придет, – сказал он. – Поедемте лучше к нам.

Ирина с удивлением услышала, что голос его дрожит.

– Зачем к нам? – спросил фон Гайер.

– Там будет удобней играть в бридж.

– Почему удобней?

– У нас есть яркая керосиновая лампа.

Фон Гайер не ответил. Страх барона казался ему недостойным немца и вызывал в нем раздражение. Но вскоре он понял, что Лихтенфельд боится опасности, как все нормальные люди, любящие жизнь. Животный страх и светское легкомыслие предохраняют его от недуга, который подтачивает души Ирины и фон Гайера. В эту минуту барон был более здоровым душевно и жизнеспособным человеком, чем Ирина, которая досадовала лишь на то, что воздушная тревога помешала ей играть в бридж, или фон Гайер, которому не хотелось двигаться с места.

– А у вас есть керосиновая лампа? – спросил Лихтенфельд, стараясь склонить остальных к отъезду.

– Нет, – ответила Ирина. – Завтра постараюсь купить… Впрочем, мы могли бы и ужинать, и потом играть в карты при свечах.

– У меня слабые глаза, я не могу играть при свечах, – заявил барон.

Он сконфуженно запнулся, спохватившись, что выдал свой страх.

– Вечер испорчен, ничего у нас не выходит, – хмуро проговорила Ирина.

– Тогда давайте выпьем!.. – предложил барон с напускным безразличием.

Он взял бутылку и наполнил рюмки.

Коньяк прибавил барону храбрости, но замирающий вой сирен по-прежнему терзал его нервы. С улицы все еще доносился шум торопливых шагов – запоздалые пешеходы спешили в убежище. Время от времени мимо проносились автомобили; они не давали гудков, потому что бульвар уже опустел. Над затемненным городом нависла тревожная, напряженная тишина. Ни звука не доносилось с улицы, и тягостное ожидание угнетало Лихтенфельда. Он рассчитал, что английские самолеты появятся над городом через четверть часа. Его обуяла злоба – он злился и на Гитлера, которого в глубине души всегда считал свихнувшимся невеждой, и на болгар, которые бряцали оружием и уже месяц назад расставили на крышах зенитные пулеметы, и на фон Гайера, которого ничто не могло вывести из равновесия, и даже на Ирину, которая так легкомысленно смотрела на все. Злился он и на себя за то, что приехал сюда играть в бридж, вместо того чтобы остаться в загородной вилле и читать детективный роман. Но привычка безропотно молчать в присутствии фон Гайера взяла верх над злобой и отогнала все эти мысли. Лихтенфельд наполнил свою рюмку и дрожащей рукой поднес ее к губам.

Ирина заметила это, но не засмеялась. Горькое чувство подавило улыбку. За себя она не боялась, но вспомнила, что врач, который сегодня должен был заменить ее в больнице, боялся бомбежек не меньше, чем Лихтенфельд. Нервы этого человека были истрепаны тем усердием, с каким он угождал всем и каждому, стремясь поступить в клинику обычным ассистентом. Честолюбие и полуголодные студенческие годы превратили его в безропотное и услужливое пресмыкающееся. Ирина вспомнила его заискивающее лицо с умными горящими глазами, которые говорили о лихорадочной жажде получить ученое звание и обеспечить себя богатыми пациентами. Если он пойдет на дежурство, он пойдет из малодушия, опасаясь рассердить Ирину и потерять ее могущественное покровительство – она имела влияние на главного врача клиники.

И тогда Ирина почувствовала, что ее эгоизм зашел слишком далеко, что она беззастенчиво распоряжается людьми и холодной жестокостью уже напоминает Бориса. Ей стало стыдно, что сегодня она просто приказала товарищу по работе заменить ее на дежурстве. Ей показалось унизительным, что она поступила так с беззащитным человеком, который не смел ей отказать, потому что ждал от нее помощи. Как гнусно воспользовалась она его малодушием!.. Как бесстыдно изменяла она Борису с фон Гайером, а фон Гайеру – с другими, случайными любовниками!.. Год назад могла ли она подумать о чем-либо подобном, не краснея и не презирая себя? На нее нахлынуло глубокое отвращение к самой себе и к миру, в котором она жила. И Борис, и фон Гайер, и Лихтенфельд сейчас казались ой дураками, а Ценкер – гнусной скотиной, завсегдатаем публичных домов для немецких офицеров. Все окружающее стало вдруг грязным и противным. Ирину охватила тоска о прошлом, о тех чистых и свежих днях, когда она, бывало, в сумерки, после захода солнца, помогала отцу убирать длинные низки табака, чтобы их не тронула ночная роса. И ей захотелось вернуть себе душевный покой прежних дней, захотелось смыть налипшую грязь. Но она поняла, что это теперь невозможно. Грязь уже впиталась в нее. Эгоизм и разврат обратились в привычку. Единственное, что ей оставалось делать, – это не совершать еще более гнусных поступков, не глумиться над людьми, не вести себя с наглостью и коварством уличной женщины. И тогда она сказала:

– Я должна ехать в больницу.

– Сейчас? – удивился фон Гайер. – Но ведь вы нашли себе замену?

– Боюсь, что он не решится выйти. Он не из храбрых. А сегодня вечером дежурю я, и ответственность лежит на мне.

– В таком случае надо ехать немедленно, – озабоченно посоветовал бывший летчик.

Он устал за день, и игра в бридж его не очень привлекала.

– Мы вас подвезем до больницы, – добавил он.

Лихтенфельд с тревогой прислушивался к их разговору. Ехать сейчас, когда самолеты приближаются к городу и вот-вот должна вступить в действие зенитная артиллерия, казалось ему сущим безумием. У него снова мелькнула мысль о смерти, и она представилась ему на этот раз осколком снаряда, который врезается ему в голову.

– Нам не успеть… – заикнулся он.

– Что?… – спросил бывший летчик.

– Сейчас опасно… – промямлил барон. – Скоро начнут стрелять зенитки.

– Уж не боитесь ли вы? – гневно проговорил фон Гайер.

– Вы шутите, господин капитан!.. – ответил Лихтенфельд с нервным смехом.

– Я могу поехать на своей машине, – сказала Ирина.

– Нет!.. Не беспокойтесь!.. – возразил расхрабрившийся Лихтенфельд. – Я довезу вас до больницы.

Ирина надела плащ, и все трое стали спускаться по темной лестнице. Улица была пуста. Силуэты домов чернели на фоне звездного неба. Фон Гайер сел за руль. Ирина села рядом с ним, чтобы показывать дорогу, а Лихтенфельд расположился на заднем сиденье. Бывший летчик погнал машину по безлюдным улицам. Над городом по-прежнему висела зловещая тишина, как будто все его население вымерло. Замаскированные фары автомобиля еще освещали белые линии и стрелки, обозначающие входы в бомбоубежища. Фон Гайер прислушался. Сквозь глухое гудение автомобильного мотора он уловил негромкий протяжный гул, хорошо ему знакомый, низкий, ровный шум быстро вертящихся пропеллеров, который отбросил его сразу на двадцать лет назад. Откуда-то приближались самолеты, но шум их был еще далеким, глухим и неясным. Монотонный и зловещий рокот моторов когда-то жестоко действовал ему на нервы, а теперь, напротив, по какой-то странной прихоти времени и воспоминаний казался приятным. Густой мощный гул боевых самолетов напомнил ему о несбыточных мечтах молодости, о задоре его двадцати трех лет и слащавой романтике летчиков первой мировой войны. Мыслями он ушел в прошлое, и сейчас оно казалось ему призрачным и прекрасным, как трагическая легенда о Нибелунгах. Но чей-то жалобный голос, прозвучавший у него за спиной, вернул его к действительности.

– Летят… – заикался барон. – Самолеты летят! Гоните быстрей, господин капитан!..

– Перестаньте давать советы! – рявкнул бывший летчик.

Ирина рассмеялась.

– Вы ведь не боитесь? – спросил фон Гайер.

– Нет, – ответила она. – Но эта поездка – только липшее беспокойство для вас.

– Мы просто едем домой… А вы дежурите и обязаны быть в больнице. Если ваш коллега не явится, вы можете получить выговор.

– Дело не в этом, – сказала она. – Никто не осмелится меня упрекнуть, да и заместитель мой будет па месте. Но не находите ли вы, что это безобразно – пропускать дежурство из-за партии в бридж? В этот вечер я решила, что надо быть честнее с людьми.

– Это бессмысленно, – возразил фон Гайер. – Человек должен быть честным только по отношению к своим принципам.

– Вот как?

– Да, так.

– Но если у человека нет принципов?

– У вас они есть.

Она засмеялась и неожиданно бросила:

– Сегодня поело обеда у меня был Ценкер.

Фон Гайер па это не отозвался. На миг он оцепенел, потом рука его невольно дрогнула. Колеса задели тротуар, и машина подскочила.

– А!.. – проговорил он рассеянным, шутливым тоном, словно лишь чуть-чуть удивляясь тому, что услышал. – Он сам пожелал прийти?

– Нет, это я позвала его.

– Этого следовало ожидать, – сказал фон Гайер. – Я допускал такую возможность.

В его голосе прозвучало равнодушие и полная безучастность ко всему на свете.

– Теперь вы, конечно, глубоко презираете меня.

– Нет, – ответил он. – Я не настолько ограничен. Вы не похожи па других и имеете право поступать, как вам хочется. От этого вы не станете хуже.

– Значит, мое поведение вам безразлично?

– В некотором смысле – да. Но это не важно. Важно то, что я вас уважаю.

– Что же во мне еще можно уважать?

– Например, то, что вы ничего не боитесь и решили ехать в больницу… И то, что вы сказали мне про Ценкера.

– Это у меня вырвалось случайно, – ответила она. – Я бы могла и промолчать.

– Нет, вы еще не настолько сильны и молчать не смогли бы. Но с этой минуты, наверное, сможете… Надо, чтобы вы могли.

– Спасибо. Совет хороший, но я ему не последую.

– Почему?

– Потому что потом я чувствую себя очень плохо.

– Слабость!.. – почти сочувственно проговорил немец.

А Ирина снова подумала, что этот человек, как и она, безнадежно отравлен жизнью.

Они выехали на Княжевское шоссе, идущее мимо больницы. Дорога была темна и пустынна. Гудение самолетов стало близким и отчетливым. Они уже были над городом, и по небу протянулись длинные щупальца прожекторов. Где-то загремели первые выстрелы зенитной артиллерии. Снаряды фейерверком разрывались в покрытом легкими облаками небе, оставляя за собой длинные светящиеся ленты.

– Остановитесь здесь, – сказала Ирина. – Я дойду до больницы пешком.

– Нет, мы довезем вас до самого подъезда, – спокойно возразил фон Гайер.

– Не успеем!.. – завопил Лихтенфельд.

Но фон Гайер, не обратив внимания на его вопль, свернул к больнице. Артиллерийская стрельба усилилась. На мостовую стали падать осколки снарядов. Внезапно в грохот орудии ворвался рев снижающегося самолета. Зенитный пулемет, стоявший поблизости, поднял истерическую трескотню, и тут же раздался глухой взрыв бомбы. Все это длилось считанные секунды, и вскоре рокот самолета замер вдали, а пулемет умолк. Фон Гайер осторожно вел машину по темным аллеям больничного парка. Ирина ровным и спокойным голосом говорила ему, куда ехать. Когда они остановились перед терапевтической клиникой, самолеты были уже далеко и стрельба прекратилась. Фон Гайер проводил Ирину до подъезда. Когда они прощались, она почувствовала на своей руке ледяное прикосновение его губ.

Вестибюль был погружен во мрак. В глубине коридора мерцала лампочка. Ирина вошла в кабинет дежурного врача, но там никого не было. Весь больничный персонал скрылся в убежище. «Какое малодушие!» – рассеянно подумала она, удивляясь страху врачей и медицинских сестер. Она была уверена, что сама не испугалась бы, даже если бы вокруг стали падать бомбы. Но тотчас же поняла, что объясняется это не храбростью, не самообладанием, не чувством долга, а просто равнодушием. Она устала от всего, что ее окружает, разочаровалась в людях, потеряла интерес к жизни, и потому ни бомбы, ни смерть в эту минуту не пугали ее.