"Табак" - читать интересную книгу автора (Димов Димитр)

XIII

В открытое окно веяло прохладой июньского вечера, запахом резиновых шин и бензина. Шум на бульваре затих, из Зоологического сада доносился рык льва. Джаз в «Ариане» играл «Красные розы», и слащавая, надоевшая до отвращения мелодия звучала все назойливее, выделяясь среди замирающих шумов.

Костов закурил сигарету, с негодованием спрашивая себя, долго ли продлится это неприятное положение, в которое он попал полгода назад. Из-за болезни Марии его просторную квартиру на бульваре Царя Освободителя стали осаждать новые, обременявшие его посетители, которых Борис не мог принимать у себя дома. Сюда приходили играть в покер министр, несколько депутатов и целая орава журналистов. Поиграв часа два, они расходились, очарованные гостеприимством хозяина. Главный эксперт «Никотианы» привлекал всех изысканностью, свойственной людям прошлого поколения, умением давать взятки незаметно. Он умел проигрывать в покер или бридж. Если дело было важное, он проигрывал в течение всей ночи, небрежно, рассеянно, великодушно, с той щедростью, с какой человек сорит чужими деньгами, а на заре, с тяжелой от вермута и табачного дыма головой, равнодушно вписывал проигранные суммы на счет «Никотианы». Удачливые игроки набивали себе карманы банкнотами (выдавать чеки было неудобно), и порой банкнот оказывалось так много, что для них не хватало карманов, и тогда счастливцы завертывали их в газеты и давали шоферам по тысяче левов на чай.

Квартира Костова стала любимым прибежищем и барона фон Лихтенфельда. Лихтенфельд и не подозревал, что в варварской стране можно встретить таких приятных людей.

И наконец, здесь появлялись – довольно регулярно и бескорыстно – красивые, но увядшие дамы из высшего общества, молодая оперная примадонна, несколько стареющих скучных снобов и один гвардейский офицер – известный наездник, время от времени украшавший квартиру своей темно-синей венгеркой.

Но это общество уже начало надоедать Костову. Высмеиванье света, питавшееся сплетнями, больше не развлекало его. Покровительство молодым девицам из мира искусств начинало надоедать. Участие в разных спортивных комитетах заставляло зря терять время, а любовные похождения утомляли.

Короче говоря, Костов старел и в этот вечер чувствовал себя более угнетенным, усталым и одиноким, чем когда-либо. Сегодня он ждал к себе министра – но не того с которым обычно играл в покер, – а на следующий пень ему предстояла поездка с Борисом и немцами. Министр собирался прийти поздно, после ужина, словно в ночном мраке ему было удобнее приходить сюда, чем при дневном свете. Решив провести время с пользой, Костов сел за письменный стол, зажег лампу и открыл папку с последними договорами, заключенными «Никотианой». Эти договоры ясно говорили о политическом будущем Болгарии и показывали, с какой невероятной ловкостью Борис сумел предохранить «Никотиану» от кризиса. Еще до того, как началось катастрофическое падение цен, он заключил довольно выгодные сделки с итальянским и польским торговыми представительствами, с голландскими, американскими и чехословацкими фирмами. В Америке ему помогал Коэн, зато в сделках с французами помешал Торосян. Судя по всему, армянин подкупил кое-кого и во Франции. Французское торговое представительство взяло его низкокачественные табаки и, неловко оправдываясь, отказалось от более выгодных предложений «Никотианы». Сделку с австрийцами сорвал мстительный Кршиванек. Но все это были мелкие неудачи. Борис потерял французское и австрийское торговые представительства, которым продавал небольшое количество товара средних сортов, но зато заключил договор с Германским папиросным концерном. Германский папиросный концерн обязался отныне и впредь покупать у «Никотианы» по восемь миллионов килограммов табака в год. Это был неслыханный удар по конкурентам, и он ошеломил всех. Холодный, молчаливый мальчишка, которому все предрекали катастрофу, неожиданно превратился в колосса и невозмутимо встал во весь рост в разгар суматохи и паники начинающегося экономического кризиса. Костов устало поднял голову от бумаг. Он подумал, что Борис похож на фейерверк, который рассыпает ослепительный свет и скоро сгорит во мраке бесцельной суеты. Зачем ему все это? Ведь когда Борис состарится, он почувствует такую же усталость, такое же безразличие, такую же досаду на мир, какие теперь испытывает он Костов. Возможно даже, ему будет еще хуже – он переутомится, или его погубит тяжкая болезнь, как папашу Пьера или старика Барутчиева, который теперь умирает. Нет никакого смысла работать только ради барыша. Мощно жить одинаково хорошо и с десятью, и со ста миллионами в кармане. К чему эта безумная жажда накопления, которой всегда страдают миллионеры? Хотя бы в этом отношении он, Костов, прожил свою жизнь разумно. Почти никто из крупнейших богачей Болгарии не объездил, как он, на машине всю Испанию, не путешествовал для собственного удовольствия по Египту и Марокко, не скитался, опьяненный лазурью и солнцем, с острова на остров в Греческом архипелаге. Но даже такая жизнь все-таки не спасает от скуки, от плохого настроения и чувства одиночества, которые терзают его сейчас. Может быть, надо было жениться, иметь семью и детей. Костов вспомнил главного бухгалтера «Никотианы», который почти ослеп от годовых балансов и теперь лечил глаза в какой-то клинике. У этого человека была большая семья, и, если он ослепнет, дети его останутся на улице. Но Костов никогда не видел его недовольным или подавленным. А может быть, семья и дети – тот же самообман. Может быть, инстинкт продолжения рода так же неразумен, как желание копить деньги. Какой смысл Борису желать детей от Марии?

Вспомнив о Марии, Костов помрачнел, потом разозлился, встал из-за стола и закурил. Ее умопомешательство вызывало затруднения в «дипломатической службе» «Никотианы». Борис не хотел ни удалить ее из Софии, ни принимать гостей дома. Поэтому Костов был вынужден исполнять обязанности хозяина на всех приемах и ужинах, которыми «Никотиана» стремилась завоевать симпатии иностранцев. За ужинами следовали обычно кутежи в кабаре, а потом – поездки по провинции. Нередко кто-нибудь из иностранцев оказывался страстным рыболовом, и Костову приходилось часами развлекать его на берегу какого-нибудь горного ручья, прикидываясь глубоко заинтересованным жизнью форели. В этом отношении ему особенно досаждал своей вежливостью Прайбиш, тогда как Лихтенфельд нахально требовал, чтобы ему устроили медвежью охоту. Борис категорически приказал потакать всем их прихотям.

Но подобная угодливость пахла раболепием, и это грязное дело было Костову не по нраву. Он с отвращением вспоминал сцены, которые наблюдал в Афинах и Стамбуле: там греческие табачные магнаты, перепившись, целовали колени у фон Гайера, а в отеле «Токатлиян» турецкие миллионеры поставляли женщин Лихтенфельду. И все это делалось ради того, чтобы продать товар Германскому папиросному концерну, чтобы с меньшими потерями спастись от угрожающих лап кризиса.

Ураган падения цен сначала разразился в Соединенных Штатах, потом пересек океан, забушевал в Европе и, стовно стихийное бедствие, охватил весь мир. Как возникла эта дьявольская пропасть между заготовительными и продажными ценами? Какая темная сила заставляла фермеров Айовы и Техаса сжигать свое зерно, в то время как в Индии и Китае миллионы людей умирали с голоду? В молодости Костов до отупения размышлял над этими вопросами, чтобы в конце концов успокоить свою совесть следующим выводом: насильственное уничтожение капиталистического строя повело бы к еще большему злу.

В этом году многие фирмы вовсе не осмеливались покупать табак, они бездействовали или закрывали свои филиалы. «Джебел» продал табак ниже себестоимости. «Фракийские табаки» отделались тридцатью миллионами убытка. «Эгейское море» зашаталось до основания, но выдержало удар, так как за ним стояло несколько крупных банков. «Родопы» кончили банкротством, потянув за собой банк, который их кредитовал. Было неясно, что стало с Торосяном. Одним армянин плакался на свою судьбу почтенного торговца, который теряет деньги, потому что честен; других уверял, что ожидает громадную прибыль от продажи табака в Америке. Впоследствии выяснилось, что он и не терял и не приобретал, а просто по привычке поднимал шумиху и продолжал скупать всякую дрянь для французского торгового представительства.

Гораздо хуже шли дела у Барутчиева. Однажды Костов навестил его в Чамкории. Барутчиев, закутанный в одеяло, пожелтевший и тощий, лежал в шезлонге на террасе своей виллы и смотрел с суровой печалью на весеннее небо над вековыми соснами, на синеющий вдали лабиринт снежных вершин и горные луга, усыпанные цветами. Костов сел возле него.

– Ну!.. – произнес Барутчиев. – Ваш шеф спас «Никотиану» от кризиса и заграбастал львиную долю прибыли… Кого же вы будете спасать теперь?

– Никого, – с грустью ответил Костов.

Его стесняла та миссия, с которой он пришел.

– Да! – Барутчиев горько усмехнулся. – Это золотое правило в торговле! Когда кто-нибудь тонет, сунь его головой в воду, да поглубже, чтобы одним конкурентом меньше стало. Но так не решался поступать даже старик Пьер. Ну как? Вас интересуют мои партии товара средних сортов?

– Интересуют. Именно за этим я и пришел. Шеф согласен купить их по восемьдесят два лева.

– По восемьдесят два?… – Смех исказил желтое лицо умирающего миллионера. – Обработанные партии обошлись мне по девяносто левов, а вы продадите их Германскому папиросному концерну по девяносто три, согласно договору, который вы с ним заключили. Блестящий ход, а?

Барутчиев внезапно закашлялся.

– Не волнуйтесь, – сказал Костов.

– Ничего! – Больной махнул рукой. На его щеках появились розовые пятна. – Значит, по восемьдесят два? А почему он не предложил, чтобы я подарил ему этот товар, чтобы отдал его даром? Слушайте, Костов!.. Скажите своему шефу, что я лучше сожгу свой табак, но ему не продам ничего. Скажите немцам и моему брату, что я на них плюю, потому что они отказались покупать мой табак без посредничества «Никотианы». Скажите им, что они могут подкупить всех министров и все Народное собрание, а меня разорить – и все-таки останутся мерзавцами и канальями, которые наживают богатство только подлостью…

Больной снова закашлялся. Костов знал, что волнение может вызвать у него кровотечение, и пожалел, что пришел. Бормоча какие-то извинения, он встал, чтобы уйти.

– Останьтесь, Костов! – Больной сплюнул в платок розовую мокроту. – Вы не виноваты… Хотите коньяку?

Барутчиев позвонил. Немного погодя на террасе появилась медицинская сестра, которая ухаживала за ним. Миллионер попросил ее принести коньяку для гостя. Он успокоился и стал задумчиво смотреть на вершины сосен.

– Сейчас для вас важнее всего поправиться! – пытался успокоить его Костов.

– Со мной покончено!.. – сказал больной, и в его хриплом голосе прозвучали страдание и огромная безналичная усталость. – Я умираю, но все-таки умираю с сознанием что я что-то сделал… Я первый вывез наши табаки за границу, а по моим следам пошел старик Пьер (господь да судит его по его делам) – и другие гиены. Я протянул руку помощи десяткам людей, которые казались мне деловыми. Но теперь вижу, что помогал наглым пройдохам и бандитам… Костов, наш класс да и весь наш мир идет к гибели!.. Их погубит згоизм. Я целыми днями лежу неподвижно, считаю часы, которые мне остается жить, и думаю о своем прошлом, о жизни, о людях… И все яснее вижу, что наш мир погибнет от алчности. В торговле всегда управлял закон прибыли, но нас он не ослеплял. А теперешние забываются. Вот я ненавидел старика Пьера… Завидовал его энергии, но презирал его за распущенную жизнь, за любовниц, за безумное мотовство… Он также меня не терпел и подсмеивался над моей примерной семейной жизнью… Мы даже не здоровались. Но эта вражда, это соперничество не переходили известных границ. Мы злословили, но в меру, мы конкурировали, но не делали таких подлостей, которые запятнали бы наше доброе имя. А сейчас нас заменили воры, вымогатели, раболепствующие выскочки, способные продаваться любому за чечевичную похлебку… Теперь нас давят льстецы и подхалимы!..

Костов молчал.

– К этим типам я не отношу вашего шефа, – продолжал чахоточный, переведя дыхание, – хотя он в сто раз превосходит их своей подлостью и уменьем вымогать. Он способен и умен. Думаю, что разврат, пьянство и глупая суетность не погубят его, как погубили его тестя. Но он морально туп! Запомните, скажите ему, что он туп в нравственном отношении и что это приведет его к гибели!.. Не все люди лишены чести, не все корчатся от страха, не все думают лишь об удовольствиях и стремятся только к деньгам… Это урок, который я извлек из своей собственной жизни.

Барутчиев говорил долго. Когда Костов вернулся в Софию и рассказал о том, как навестил больного, Борис усмехнулся:

– Разве я вам не говорил, что вежливость ни к че-му? – насмешливо заметил он. – Нужно было сообщить ему наши контрпредложения письменно.

Но Бориса неприятно удивил решительный отказ Барутчиева продать свой табак за бесценок. Может быть, эта издыхающая чахоточная лисица намеревалась подсунуть его Германскому папиросному концерну через какую-нибудь генеральскую фирму? В последнее время как грибы вырастали новые общества по вывозу табака – торговые союзы генералов запаса с безработными экспертами обанкротившихся табачных фирм. Борис с тревогой замечал множество признаков того, что эти общества втайне получают кредит от Германского папиросного концерна. Медленно, но верно, как широкая река, течение которой никто не в силах остановить, вывоз болгарского табака направлялся только в Германию. Других покупателей становилось все меньше. Борис понимал, что это плохо, но неизбежно, и торопился укрепить свои связи с немцами. Он подкупил одну газету, нескольких публицистов и еще десяток депутатов, которые начали шумную кампанию за организованную экономику. Германский папиросный концерн в благодарность увеличил закупки у «Никотианы» на десять миллионов килограммов.

Костов снова сел за свой стол. Да, грязно, по неизбежно все, что делает Борис в последнее время!.. Грязно, но неизбежны эти подкупы должностных лиц – если только «Никотиана» хочет остаться процветающим предприятием, – эта раболепная вежливость по отношению к фон Гайеру, Прайбишу и Лихтенфельду!.. Грязно, но неизбежно поведение Бориса по отношению к государству, к народу, к другим торговцам, к своей больной жене и к девушке, которая ее заменила!.. Грязно, но неизбежно эпикурейское равнодушие, с которым он, Костов, переносит все это!

Костов не смог разыскать во входящих бумагах какие-то данные, которые были ему нужны к завтрашнему дню, и с досадой закрыл папку. Он встал, закурил и стал прохаживаться по комнате. В голове его неотвязно возникал образ новой подруги Бориса. На прошлой педеле они втроем ужинали в «Унионе». Костов был приглашен, чтобы служить ширмой, но он остался доволен ужином. В этой девушке было что-то очаровательное, теплое, сердечное… Думать о ней было все приятнее. Он пытался прогнать ее образ, но не мог. А затем постепенно понял, что нервозность, досада, человеконенавистничество, которые его давили сейчас, объяснялись и сожалением, что он не встретил такой девушки раньше, прежде, чем настала осень его жизни. Он понял также, что если что и мешает ему теперь Т осшть «Никотиапу», так это лишь возможность видеть эту девушку, часто, постоянно, всегда…


Министр, которого ожидал Костов, ведал внутренними делами – самой жалкой сферой в управлении государством. Это был щупленький, мрачный, плешивый человек с тихим голосом и злыми меланхоличными глазами. Один из его телохранителей прогуливался по тротуару, а другой поднялся на лестничную площадку и стал у входа в квартиру, где жил Костов. Вначале визит министра казался бескорыстным, но главного эксперта «Никотпаны» бескорыстно навещали только увядшие красавицы из высшего общества. Костов сразу же вспомнил, что министр заинтересован в одной маленькой, по быстро продвигающейся табачной фирме, которой руководит его зять.

Эксперт посмотрел на гостя нетерпеливо и вопросительно. Не может же «Никотиана» вечно оказывать ему услуги. Но господин министр внутренних дел как будто не понимал этого. В его глазах, холодных и неподвижных, как у змеи, вспыхнула раздраженная самоуверенность человека, который нелегко отказывается от принятого решения.

– Партия товара не принята, – хмуро проговорил министр.

– Ах, вот как?

Костов вспомнил шифрованную телеграмму районного эксперта, на которую забыл ответить. Телеграмма гласила: «Партия «Марицы» плоха. Жду указаний».

– Посмотрим! – сказал Костов. – Я выясню этот вопрос… Завтра я еду на юг.

– Очевидно, ваш эксперт чрезмерно взыскателен, – продолжал министр. – Ждет, что мы предложим ему комиссионные, что ли?… Но «Марица» это делать не намерена.

Министр поджал губы и передернул плечами. Он возмущался продажностью служащих в частных фирмах, по забывал о себе.

– Не в этом дело! – с раздражением перебил его Костов.

Он знал, что районный эксперт – человек честный и тайно комиссионных не берет. А в фирме «Марица» подвизались никудышние дельцы, и она паразитировала на «Никотиане», используя свои связи с министром. Этот министпр походил на полицейского, который схватил тебя за шиворот и отпустит лишь после того, как ты угостишь его ракией. Услуги, которые он оказывал Борису, большей частью касались Стефана и были ничтожны. Необходим он стал бы только в случае стачки. Костова вдруг рассердило его откровенное вымогательство.

– Этот вопрос я урегулирую, – сказал он раздраженно. – Но и вы должны делать свое дело.

– Какое дело? – сухо спросил министр.

– Ваше!.. – Костов раздражался все больше. – Вы должны нажать на прессу! Левые газеты полны выпадов против «Никотианы». Это недопустимо! Вы хотите, чтобы мы купили табак у «Марины», а не спрашиваете себя, кому мы его продадим. Немцы нашептывают, намекают упрекают открыто… Да, да!.. Они хотят знать, с какой страной торгуют – с коммунистической или нет…

Костов вдруг оборвал речь, раздосадованный собственным гневом, который заставил его сказать больше, чем нужно.

– Вы кончили? – хмуро спросил министр.

– Да.

– Значит, немцы спрашивают, с какой страной они торгуют, с коммунистической или нет?

В Костове снова вспыхнула ненависть к этому злобному, невозмутимому человечку.

– Спрашивают!.. Да, да! – многозначительно подчеркнул он. – И будет совсем плохо, если вы доведете дело до того, что они сделают официальный запрос премьер-министру или дворцу.

– Хорошо. – Змеиный взгляд министра стал еще более неподвижным и холодным. – Тогда я им отвечу так: «Вы торгуете с коммунистической страной. Брат директора крупнейшей из фирм, с которой вы ведете дела, – коммунист!..» Моя полиция арестовала его вчера вечером.

Костов широко открыл глаза. Он понял, почему министр ведет себя так самоуверенно.

– Вы должны освободить его немедленно, – сказал эксперт.

– Подумаю.

– Что тут думать? – Костов опять посмотрел на министра с раздражением. – Не стоит беспокоить совет министров из-за таких пустяков…

– Я сказал: подумаю, – повторил министр. – Есть много вопросов, о которых можно было бы запросить мнение дворца и совета министров.

Когда гость Костова уходил, вопрос об освобождении Стефана и о табаке «Марицы» был улажен вполне. И тогда главный эксперт «Никотианы» снова понял, что мир грязен и подл, но иным быть не может.


На другой день по шоссе, которое вело в город X., шли две машины.

В первой – чтобы не глотать пыли – сидели господа фон Гайер, Лихтенфельд, Прайбиш и майор генерального штаба Фришмут из рейхсвера. Майор Фришмут, разумеется был в штатском, и очень трудно было бы заподозрить его в том, что он приехал в Болгарию не по торговым делам, а с какой-то другой целью. Машина была обыкновенный «мерседес». В отделке ее обнаруживались первые признаки той бережливости, которой нынешние времена требовали от немецкой промышленности. Тем же стремлением к бережливости объяснялось распоряжение Германского папиросного концерна, запрещающее служащим за рубежом покупать себе машины не германского производства. Поэтому один из четырех спутников, а именно барон фон Лихтенфельд, с некоторой горечью думал об элегантном «студебеккере», который катил сзади.

В «студебеккере» ехали генеральный директор «Никотианы» и ее главный эксперт. Костов сидел за рулем и с раздражением думал о рыболовных принадлежностях Прайбиша, которые заметил в машине немцев перед отъездом. Не меньшее негодование вызывали в нем ружье, собака и охотничьи гетры Лихтенфельда. Все это предвещало, что придется таскаться по горам.

В синем небе, над полями созревшей пшеницы, пели жаворонки, из леса веяло прохладой и ароматом дикой герани. На зеленых холмах паслись стада, и звон колокольчиков мелодично разносился в свежем воздухе, напоенном запахом росистой травы. Июньский день сверкал золотом и лазурью.

– Костов! – внезапно проговорил Борис.

– Что? – откликнулся эксперт. Голос его прозвучал резко, но Борис привык к этому и сделал вид, что не замечает недовольства своего соседа.

– Что вы заказали на обед?

– Форель под майонезом, телятину, цыплят, слоеный пирог, мороженое и фрукты.

– А жена бухгалтера сумеет все это подать?

– Думаю, что да… Она окончила американский колледж.

– Что будем пить?

– Я везу ящик своих испанских вин.

– Отлично, – проговорил Борис, очень довольный. – Так у вас еще осталось испанское вино?

– Это последнее… – сердито ответил эксперт.

– Надо заказать еще.

– Пошлипа слишком высока.

– Пустяки… Все за мой счет.

Борис рассмеялся.

– Вам смешно, а мне стыдно, – сказал эксперт.

– Чего?

– Этих любезностей… Остается только, чтобы они потребовали у вас женщин. Да, скоро мы начнем искать для них женщин и тогда совсем уподобимся грекам.

– Значит, станем хорошими торговцами.

– Вы – да, но только не я.

– Опять угрызения совести… Никак не научитесь презирать людей!.. Неужели вы боитесь сыграть на нравственной слабости каких-то немцев? Я был о вас более высокого мнения… Ну что ж, давайте станем порядочными! Предоставим сверхчеловекам стричь нас, как овец!..

Борис рассмеялся ровным, негромким, коротким смехом, после которого уже не хотелось спорить, – мрачным смехом, вызванным не отсутствием гордости, но полным отрицанием всех нравственных устоев.

Костов немного подумал и сказал твердо:

– Вы плохо кончите. – Затем решил переменить тему: – Что делать, если Лихтенфельд заупрямится?

– Позовете Прайбиша.

– Но и Прайбиш мало что смыслит в табаке.

– Тогда обратитесь к фон Гайеру и ко мне. Мы не пойдем ни на какие уступки.

– Это только сказать легко, – процедил Костов. – А провозимся дня три, не меньше.

– Может, и больше.

– Мне надоело забавлять немцев!.. – вспыхнул эксперт.

– Делайте, как я, – забавляйтесь сами.

– У меня другие вкусы.

– Вкусы – дело относительное… Я, например, не выношу ваших скучных снобов.

– Правильно, – сказал Костов. – На их счет не поживишься.

– Значит, я честнее вас… Я не делаю ничего такого, что мне претит. А вы ропщете, но не отказываетесь от жалованья, которое получаете в «Никотиане». – Борис усмехнулся. – Разве это хорошо?

– Это было бы отвратительно… Но я вовсе не потому держусь за вашу «Никотиану», что хочу получать жалованье – Костов театрально вздохнул. – Я и так достаточно богат!

– Почему же вы тогда не уходите?

– А так!.. По привычке, от скуки, душевная лень мешает, инертность… Порой я и правда презираю себя.

– Вот видите? А позволяете себе брапить работящего торговца.

– Вы не торговец, – сказал Костов. – Вы – гангстер!

Борис удивленно посмотрел на него и опять засмеялся. Даже эта дерзкая шутка не могла испортить его хорошее настроение после ночи, проведенной с Ириной.

– Костов!.. – произнес он немного погодя.

Эксперт окинул взглядом дорогу перед машиной и па мгновение повернул лицо к шефу.

– Неужели «Никотиана» надоела вам до такой степени? – с лукавой грустью спросил Борис.

– Надоела – мало сказать… Она мне опротивела!

– Разве я так плох?

– Плохи ваши методы.

– Значит, сам я не совсем уж темная личность?

– Вы фантазер, – ответил Костов, немного помолчав. – И это вас до некоторой степени оправдывает.

– Так. А хотите стать компаньоном фантазера? С процентным участием в прибылях и под моим руководством?

– Нет, – ответил Костов, – не хочу.

– Итак, вы серьезно решили со мной расстаться?

– Этого я еще не сказал.

– А что значит ваш отказ?

– Только то, что я не хочу быть вашим компаньоном. Зачем вам компаньон?

– Боюсь, как бы вы не поступили, как эксперт Барутчиева… Вы единственный человек, с которым я могу разговаривать по-дружески.

– Ну конечно!.. – с горечью проговорил Костов. – Я вам необходим.

– Не ставьте так вопрос. Просто вы мне нравитесь как человек. Теперь скажите прямо: вы остаетесь в «Никотиане»?

– Да, остаюсь. – В голосе Костова прозвучал гнев, и это было смешно. – Но компаньоном вашим не буду!.. Мне стыдно было бы стать вашим компаньоном.

В первой машине за рулем сидел Лихтенфельд, рядом с ним Прайбиш, а на задних местах – Фришмут и фон Гайер. Все четверо надели темные очки, чтобы предохранить свои светлые северные глаза от ослепительного блеска юга. Прайбиш и Лихтенфельд негромко разговаривали.

– Одно ясно, – с горечью проговорил барон. – Мы не внушаем им никакого уважения.

– А чего вы от них хотите? – спросил Прайбиш.

– Гм… – Лихтенфельд на секунду снял левую руку с руля и презрительно махнул ею. – Вы не были в Салониках и Афинах! А вы знаете, Прайбиш, что такое греки? Яхты, виллы, женщины… все предоставлено в ваше распоряжение!.. Пожелаете общества – вас сейчас же ведут в самый избранный клуб. Захотите фотографировать – вас повезут по всей стране. Заикнетесь об охоте – на другой же день вас доставят в горы. Богатый, щедрый, вежливый народ! У них есть настоящая торговая аристократия.

– Здесь народ победнее, – желая быть справедливым, заметил Прайбиш.

Слово «аристократия» слегка кольнуло его.

– Победнее? – с ненавистью проговорил барон. – А вы оглянитесь, посмотрите на автомобиль, который идет за нами. Такие машины я видел только в Довилле и Биаррице.

– Вы забываете, что они собственники, а мы служащие, – скромно возразил Прайбиш. – Кроме того, нам приходится экономить для армии.

Лихтенфельд опять презрительно махнул рукой и умолк. Прайбиш был крестьянин, ничтожный простолюдин, и ничего не мог понять. Напрасно Лихтенфельд пытаался вдохнуть в него как-то – говорить напрямик было опасно – гордость императорской Германии, еще не испорченной мещанством Гитлера. Но Гитлер твердил, что немцы – богоизбранный народ, и обещал им реванш и богатства всего мира. Это-то и заставило Лихтенфельда, несмотря ни на что, стать национал-социалистом в тот весенний вечер, когда гремели барабаны и тысячи сапог маршировали по Унтерден-Линден.

Лишний раз убедившись, что Прайбиш нечувствителен к оттенкам в политических убеждениях, Лихтенфельд снова заговорил о том, что болгары непочтительны.

– Как вам нравится поведение их эксперта? – спросил он. – Заметили, с каким презрением он смотрел на мою собаку и охотничье ружье?

– Нет, – немного раздосадованно ответил Прайбиш.

Чрезмерная мнительность барона начала ему докучать. Он заметил только, что Лихтенфельд невежливо потребовал от болгар посадить его собаку в их машину.

– Костов просто хотел дать мне понять, что наши развлечения его раздражают, – продолжал Лихтенфельд тоном капризного ребенка. – Гм!.. Вы взяли с собой удочку? – Он насмешливо взглянул на футляр с рыболовными принадлежностями Прайбиша. – Уж не воображаете ли вы, что вас пригласят на ловлю форели?

– Не пригласят – не пойду, – равнодушно ответил Прайбиш.

– Надо их подтянуть, Прайбиш! – самоуверенно проговорил барон. – Вот увидите, как я буду принимать у них табак!..


На задних местах фон Гайер и майор Фришмут тоже разговаривали негромко, но о более серьезных вещах. Оба они внимательно смотрели на карту, которая лежала развернутой у них на коленях.

– В долине этой реки могут сосредоточиться по меньшей мере четыре дивизии, – сказал фон Гайер, указывая чубуком своей трубки на карту.

– Да. – Фришмут кивнул головой. – Здесь есть обширные участки, пригодные для аэродромов и замаскированных лагерей… Значит, из Южной Болгарии к морю могут одновременно двинуться три параллельные колонны.

– Хорошо бы запросить мнение военного министерства, – предложил фон Гайер.

– Болгарского? – задумчиво спросил майор.

– Да. У них опыт трех войн, и они хорошо знакомы с местностью.

– Знаю, – сказал Фришмут. – Но мне кажется, еще рановато… Броман сообщил, что их офицерский состав не вполне очищен от антимонархических элементов. Да и Тренделенберг настаивает, чтобы мы не торопились… Впрочем, все это детали. Дороги важнее! – Майор озабоченно покачал головой. – Взгляните хоть на этот вот поворот. Совершенно неправильное решение… Танкам и тяжелой моторизованной артиллерии здесь не пройти.

– Шоссе они могут поправить быстро, – сказал фон Гайер.

– Это нужно внушить им уже сейчас.

– Хотите просмотреть всю дорогу? – спросил бывший летчик.

– До каких пор?

– До греческой границы.

– Чего бы лучше, если только это не возбудит подозрений.

– Не беспокойтесь! – Фон Гайер зажег потухшую трубку. – Пока Лихтенфельд и Прайбиш будут принимать табак, мы с вами поедем дальше па юг. Увидите и немецкие могилы – память о прошлой войне.

– Могилы? – Майор Фришмут равнодушно поднял голову от карты, на которой его опытный глаз уже отметил некоторые неточности. – Вот как?

– Могилы!.. – каким-то особенным тоном повторил бывший летчик из эскадрильи Рихтгофена.

Эти следы минувшей войны влекли его и вызывали какое-то странное волнение. Но майору Фришмуту его волнение передаться не могло. Это был скучный педант, заурядная счетная машина из генерального штаба. Собирая сведения, нужные для плана будущего похода, он совершенно не думал о могилах.

– За ними хорошо смотрят? – спросил майор из приличия.

– Достаточно хорошо, – ответил фон Гайер. – Болгары чтят мертвых.

Час спустя автомобиль достиг бедных болотистых окраин городка X. Ударил в иос застоявшийся запах фруктов, сохнущего табака и жилищ, не имеющих канализации. На пыльной улице, среди фруктовых отбросов, вместе с ленивыми собаками копошились грязные, полуодетые дети с болячками вокруг губ. На оградах и крышах приземистых домишек Сушнлся навоз, который зимой должен был служить топливом. Было что-то пронзительнр грустное в этой нищете под ярко-синим небом, в этих безрадостных улицах с полудеревенским и рабочим населением, которое кормилось главным образом поденщиной на складах. Но теперь почти все склады были закрыты, и безработица особенно жестоко душила людей. Появление автомобилей вызвало здесь враждебное оживление. Угрюмые мужчины мрачно и долго смотрели вслед господским машинам. Женщины, стиравшие в грязных дворах, поднимали головы от своих корыт и ругались. А ругались они крикливо и злобно с яростью матерей, дети которых голодают. Несколько оборванных мальчишек стали кидаться камнями, которые с шумом застучали по крыльям немецкой машины.

– Неужели тут нет полиции? – негодующе спросил Лихтенфельд.

Он сердито обернулся, назад, словно хотел обрушить свой гнев на тех, кто сидел в задней машине. Фришмут бесстрастно смотрел перед собой, а фон Гайер нахмурил брови.

– Это рабочий квартал, – пояснил Прайбиш.

– Да, – процедил фон Гайер. – Страшная бедность! Экономика у болгар в прескверном состоянии.

– Но это как раз хорошо! – важно отстучала счетная машина генерального штаба. – Вот для них еще одно основание идти вместе с нами!..

Никто ему не возразил. Фришмут снова начал размышлять о том, как плохи горные дороги в Болгарии – по ним не пройдут ни танки, ни тяжелая моторизованная артиллерия. Лихтенфельд бранил про себя наглость простолюдинов. Прайбиш отворачивался, чтобы не видеть грязных голодных ребятишек, ибо это зрелище оскорбляло его отцовские чувства – у пего было четверо детей. А фон Гайер снова погрузился в мрачное и сладостное возбуждение, которое всегда охватывало его при мысли о грядущей войне. Он думал о германской мощи и ее извечном противнике – славянах, о гигантских сражениях, которые забушуют на континентах, океанах и в воздухе, о величии победы и мрачном жребии поражения. Он взвешивал и последствия победы, и последствия поражения, потому что был не так ограничен и скован, как счетная машина из генералу ного штаба, сидевшая рядом. Он взвешивал огромные силы врага на востоке, вероятную гибель миллионов немцев смертоносное действие новых видов оружия и разрушение цветущих городов. И только одно не приходило ему в голову: каким мрачным безумием было непрестанно думать о новой войне с тех самых дней, когда Германия потерпела последнее поражение, с того самого часа, когда он, фон Гайер, снял с себя форму летчика боевой эскадрильи Рихтгофена.

Наконец автомобили миновали кварталы, населенные озлобленной беднотой, проехали через центр, безлюдный и сонный, и повернули в сторону вокзала, к складу «Никотианы».


Приезд господ, как всегда, вызвал суматоху и соперничество. Первым их встретил Баташский, теперь директор филиала. Борис поздоровался с ним любезно. Баташский воровал, но производил закупки в деревне столь энергично, что польза, которую он приносил фирме, с лихвой покрывала ущерб от его воровства. Хозяева его ценили.

Но сегодня Баташский с горечью понял, что он как был, так и остался неотесанным невеждой, лишенным возможности продвигаться по службе. Тщетно пытался он обратить на себя внимание господ, тщетно потел под палящим солнцем в крахмальном воротничке, лаковых ботинках, полосатых брюках и темном пиджаке, которые сшил себе в предвидении подобных случаев по совету аптекаря – старомодного франта, с которым он каждый вечер играл в кости. Борис и главный эксперт сразу же забыли про Баташского, а немцы бросили на него лишь мимолетный взгляд. Его вечерний костюм казался смешным и нелепым среди светлых и удобных костюмов хозяев. Обливаясь потом от жары и неловкости, Баташский проклинал светские познания своего приятеля.

Зато новый бухгалтер, встретивший гостей в белых брюках и рубашке с короткими рукавами, имел большой успех. По распоряжению Костова он жил в доме при складе; его жена заботилась о дорогой обстановке этого дома, а при случае могла и приготовить угощение, и подать его, и встретить гостей. Бухгалтер говорил по-немецки, так как получил коммерческое образование в Германии, а жена его училась в колледже английскому и французскому языкам. В общем, супруги устроились неплохо. Они ели и пили вместе с господами, а обиженный Баташский вынужден был слушать, как подтрунивают над цветом его галстука, над бриллиантином, которым он мазал свои жесткие волосы, и флаконом одеколона, который он носил в кармане… А ведь всем известно, что он, Баташский, целиком ведает работой на складе, Баташский руководит обработкой, Баташский таскается по деревням в грязь и холод, скупая табак, Баташский выносит ругань крестьян и угрозы рабочих… Правда, сейчас господа пригласили его на обед, но сделали они это по необходимости, а он все время потел, краснел и молчал, стесняясь того, что не умеет разговаривать с утонченными людьми. Да, плохо не иметь образования… Никогда прежде Баташский не переживал более тяжкого приступа отчаянья и горечи, и никогда честолюбивая жажда подняться из низов не жгла его более жестоко, чем сейчас.

После обильного, хорошо сервированного обеда, которым остался доволен даже Лихтенфельд, господа отправились отдыхать. Фришмут привел в порядок свои заметки, а переписав их начисто, лег и сразу уснул. Лихтенфельд, страдавший повышенной кислотностью, принял соду и начал допекать Прайбиша – комната у них была общая, – с горечью сравнивая свою жизнь на Ривьере с тем жалким прозябанием, на которое судьба обрекла его теперь. Но Прайбиш опять не понял намека на неправильное отношение фюрера к аристократам.

– Надо вам смириться, – сурово сказал он. – Теперь наше государство нуждается в иностранной валюте для покупки сырья. Вот выиграем войну, к которой готовимся, и вы снова сможете проводить отпуск на Ривьере.

– А вы думаете, мы ее выиграем? – вдруг вскипел барон. Он был так раздражен кислотами в собственном желудке и мужичьей тупостью Прайбиша, что закричал, позабыв об осторожности: – Все спуталось, все летит вверх тормашками!.. Меня, Лихтенфельда, заставили копаться в табачных листьях, а какие-то полицейские приставы становятся советниками посольства!

– Но вы уже специалист но табаку, – возразил Прайбиш.

– Да, «уже»! – с горечью повторил Лихтенфельд.

Потом расхохотался и внезапно успокоился при мысли о том, что от судьбы не уйдешь и что надо относиться ко всему с иронией. Значит, вот до чего дошло! Он, Лихтенфельд, непризнанный и одинокий, но преисполненный непримиримой прадедовской гордости, ищет отдушины для своего гнева в каком-то Прайбише!.. Разумеется, он все это делает, снисходя до своего собеседника, из эксцентричности, как настоящий аристократ. Барон попытался убедить себя, что грубость простолюдина его нимало не раздражает.

– Может быть, впоследствии вам удастся вернуться на дипломатическое поприще, – сочувственно проговорил Прайбиш.

– Вернуться?… – Новый приступ гнева заставил барона забыть о снисходительности. – Никогда!

– А что же вы будете делать?

– Останусь в концерне.

– Ото самое разумное, – серьезно согласился Прайбиш, глубоко озабоченный судьбой барона. Несколько поколений крестьян Прайбишей исполу обрабатывали земли баронов Лихтенфельдов. И несколько поколений крестьян Прайбишей привыкли с почтением думать о глупостях, сказанных баронами Лихтеифельдами. Феодальные времена прошли, но последний Прайбиш, занимающий высокий пост в иерархии Германского папиросного концерна, столь же почтительно задумался, по унаследованной привычке, над глупостью последнего Лихтенфельда.

– Хорошо было бы по этим деликатным вопросам не выражать своих мнений во всеуслышание, – благоразумно добавил Прайбиш.

– Почему? – насмешливо спросил Лихтенфельд.

В голосе его прозвучала дерзость, какой Прайбиш никогда не посмел бы проявить.

– Потому что этим вы нарушаете наше единство, – проговорил Прайбиш.

Но он хотел сказать: «Потому что кто-нибудь может вас услышать».

– Смешно, Прайбиш! – Сода уже нейтрализовала кислоты в желудке барона, и это настроило его на более мирный лад. – Я немец и никогда не нарушу нашего единства, но я стою за честь своего рода. Лихтенфельды существуют в течение трех веков! Лихтенфельды много дали Германии'

__ О да, разумеется, – почтительно согласился Прайбиш. – В прошлом ваши предки…

Он не докончил фразы, подумав, что барон, вероятно, уже утомился и наконец ляжет спать. Но нелепое наследственное уважение, которое Прайбиш питал к нему, неожиданно уступило место легкому якобинскому гневу. Вздор!.. Лихтенфельд недоволен потому, что государство печется о своем вооружении и не позволяет аристократам проматывать валюту на модных заграничных курортах.

– Значит, вы считаете, что я теперь липший? – спросил оскорбленный Лихтенфельд.

– Напротив!.. – смущенно поправился Прайбиш. – Вы стали хорошим табачным экспертом… У вас есть заслуги на экономическом фронте.

Он не подозревал, какую обиду нанес барону.

Лихтенфельд с горечью умолк. Потом, когда тяжесть в его желудке совсем прошла, он сообразил, как опасно было критиковать национал-социалистов даже при Прайбише. Лихтенфельд давно уже сознавал, что гитлеризм – напасть, чума, бедствие для Германии. Гитлеризм, как плесень, охватил и аристократию. Даже фон Гайер – потомок древнего бранденбургского рода, – видимо, поражен этим неизлечимым недугом.

И Лихтенфельд тревожно спросил себя, не слышал ли фон Гайер их опасного разговора.


Но фон Гайер ничего не слышал.

Растянувшись на диване в комнате, некогда принадлежавшей Марии, он мечтал о немецком могуществе в полудремоте, навеянной превосходным вином. И, как всегда, эта мечта казалась фон Гайеру необозримой, величественной, таинственной, существующей как бы самостоятельно, вне человеческого сознания, вне времени и пространства и пронизанной каким-то драматизмом и скорбью, словно музыка вагнеровской оперы. Но почему – скорбью? Может быть, потому, что его страстно желанная мечта была недостижима… В этот солнечный день, в полудремоте, навеянной вином, он ясно понял, что мечта действительно недостижима. Огромные армии должны были столкнуться, по в хаосе их столкновения мысль его предвидела только разгром Германии.

И все же вопреки этому фон Гайер испытывал какое-то волнение, какое-то острое возбуждение, которое примиряло его с войной. Может быть, источник этого волнения таился в прошлых, феодальных временах, в инстинкте его предков, которые в погоне за золотом и хлебом обрушивались на римские легионы. Может быть, этот инстинкт еще жив и в нем, фон Гайере, и в людях, которые управляют Германией, и во всех немцах!.. Нет, не этим объяснялось его волнение. Не могут теперешние германцы уподобиться своим диким предкам, которые полторы тысячи лет назад отправлялись на войну, не думая о гибели. Никто лучше фон Гайера не знал, чем теперь вызывались войны. Волнение, которое в этот солнечный день внушал фон Гайеру призрак войны, родилось из убеждения в ее неизбежности и надежды на победу. Кто знает, может быть, Германии суждено победить!.. И фон Гайер, служащий и послушное колесико в машине Германского папиросного концерна, не понял, что он такой же германец, как и его предки, которые жили полторы тысячи лет назад.

Он замечтался и уснул. В тишине летнего дня сонно прокукарекал петух.


Около шести часов Прайбиш и Лихтенфельд проснулись и, выпив кофе, приготовленный женой бухгалтера, все еще раскрасневшиеся после сна, спустились в сад. Завидев их из канцелярии, бухгалтер подошел к ним. Может быть, господам что-нибудь нужно? Нет, ничего. Просто они в хорошем настроении и хотят выкурить по сигарете, прежде чем приступить к работе.

Жара спала, солнце клонилось к западу. В небе летали голуби. Послеобеденная тишина сменилась предвечерним оживлением. Со склада донесся ровный и продолжительный звон электрических звонков. Кончался рабочий день в цехах обработки табака. Затем из дома вышел Костов. Он приветствовал барона и Прайбиша вежливо, но без той чрезмерной любезности, которой следовало бы ждать от эксперта, имеющего дело с покупателями.

– Начнем? – спросил Костов.

– Немного погодя, – ответил барон.

Лихтенфельд стал у решетчатых ворот, которые вели из сада во двор, и впился глазами в работниц, шумной толпой выходивших со склада. Духота, жара и усталость после длинного рабочего дня убивали всю их привлекательность. Но кое-где все же мелькало молодое и свежее лицо, еще не обезображенное нищетой. Время от времени слышался жизнерадостный, кокетливый смех, который не смогли заглушить заботы. Появлялись девушки с изящными фигурками, бедные платьица из пестрого ситца облегали красивые груди, округлые, стройные бедра.

Водянисто-голубые навыкате глаза барона смотрели все пристальней, приобретая жадное, напряженное и насмешливое, как у сатира, выражение. И вот Лихтенфельду пришла в голову оригинальная и смелая идея. Иные из этих девочек, если только их хорошенько отмыть, могут оказаться достойными его внимания. Почему бы и нет?… Не будь главный эксперт «Никотианы» таким дикарем, можно бы устроить в честь Лихтенфельда небольшой кутеж с двумя-тремя из этих девиц. Одна из них, лет восемнадцати, не больше, показалась барону особенно аппетитной. Словно желая похвастаться своими прелестями, она вдруг наклонилась и начала застегивать ремешок сандалии, обнажи «при этом часть нежно-смуглой ноги выше колена. Барону давно нравились невинные девушки из простонародья. Их первобытная страсть, сочетаясь со стыдливостью, вызывала у него особенно приятные ощущения. Дрожь пробежала у него по спине, когда он вспомнил о маленькой оргии с девушками, работавшими на складах в Кавалле, которую устроили для него любезные греческие эксперты. Конечно, можно бы и тут организовать нечто подобное, но болгары недогадливы. Маленькая работница вдруг подняла голову и заметила его пристальный взгляд. Лицо барона расплылось в выразительной вкрадчивой улыбке. Девушка широко раскрыла глаза. Лицо ее стало сначала растерянным, потом возмущенным и, наконец, гневным. Но тут же, решив, что незнакомец смеется над ее рваной сандалией, она картинно показала ему язык. Лихтенфельд увидел в этом своеобразное поощрение и, нимало не смутившись, в свою очередь высунул язык. Девушка смутилась еще больше. Потом она громко и насмешливо выкрикнула что-то и показала рукой на барона, так что и другие работницы увидели его высунутый язык. Раздался громкий дружный смех, и кто-то завыл: «У-у-у!..» Но работницы не остановились: они очень устали и спешили скорей разойтись по домам. Девушка ушла с ними.

Все это видели бухгалтер, Прайбиш и Костов.

– Потеха, правда? – вежливо проговорил бухгалтер по-немецки.

Он был прямо-таки ошеломлен поведением барона, но не смел выдать свои эмоции перед столь высокопоставленным лицом. Прайбиш покраснел от стыда, но попытался сгладить неприятное впечатление широкой улыбкой, делая вид, будто все случившееся просто маленькая безобидная шутка оригинала барона.

– Вам понравилась эта девочка?… – внезапно спросил Костов.

И все почувствовали, какое злорадство и удовольствие прозвучали в его тоне.

– Да! – ответил барон. – Люблю пошутить с народом.

Только бухгалтер наивно поверил в великую любовь Лихтенфельда к народу. Костов послал его предупредить Ваташского, что скоро начнется осмотр табака. Бережливый Прайбиш ушел, чтобы надеть под рабочий халат старый пиджак, который он возил с собой в чемодане и на котором фрау Прайбиш, опытная хозяйка, искусно заштопала протертые локти.

Оставшись вдвоем с главным экспертом «Никотианы», Лихтенфельд сделал последнюю попытку договориться с ним. Он взял Костова под руку и повел его по аллее. Самое ужасное здесь – это скука, говорил барон, и он просто жаждет избавиться от нее. Лихтенфельд чистосердечно признался в этом, не забыв намекнуть, что благоприятные результаты приемки будут в большой мере зависеть от его настроения.

– Вот как?… – проговорил Костов, побагровев от гнева. – Чем же мы можем вас развлечь?

Барон теперь оставил мечту о медвежьей охоте ради более сильной страсти, которую испытывал сейчас, и признался Костову, что хотел бы покутить с девушками-работницами.

– Исключено! – сухо ответил эксперт.

Но вдруг лицо его сделалось чрезвычайно сочувственным и доброжелательным. Он в свою очередь взял барона под руку и сказал ему дружеским тоном, с видом человека, который и не думает насмехаться:

– Послушайте, Лихтенфельд! Пройдитесь-ка вечерком по той темной улице, что за казармой, и вы встретите много уличных женщин… Подберите себе по вкусу хоть целую компанию, а фирма с удовольствием предоставит вам комнату, где вы с ними позабавитесь.

– Unsinn!..[39] – как ужаленный выкрикнул барон тонким фальцетом.

Но он не сказал ни слова больше, так как к ним приближались Фришмут, Прайбиш и фон Гайер.


На другой день фон Гайер и Фришмут уехали в машине на юг, Костов погрузился в работу с Прайбишем и Лихтенфельдом, а Борис принял делегацию безработных из города.

Двое исхудавших, бедно, но опрятно одетых мужчин и маленькая женщина, брат которой был полицейским в околинском управлении, почтительно стояли перед столом господина генерального директора. Кмет подробно объяснил им, как надо держаться. Просьбу свою они должны высказать смиренно и учтиво. Впрочем, в этом отношении залогом служила их беспартийность.

Первым заговорил старший из мужчин. Лицо у него было кроткое и печальное, а глаза прозрачно-голубые, и это придавало ему сходство с церковным служкой. Под старый, давно вылинявший пиджак он надел свадебную рубашку жены, так как другой у супругов но было, а к директору надо было явиться опрятным. Но мысль о том, что он в женской рубашке, все время смущала его, и он то и дело отгибал рукой лацканы пиджака. Начал он запинаясь, но вскоре овладел собой и высказал много справедливых суждений. Он выражался просто, ясно и убедительно, потому что ничего не выдумывал, а горькие его слова шли прямо из сердца.

– Едва перебиваемся, господин директор… – говорил он умоляющим голосом. – Восьмой месяц без работы. Проели последние припрятанные гроши, а жить надо. Дети наши болеют. Денег пет ни на доктора, ни на лекарства. В церковь пойдем – как говорится, не на что свечку поставить… А ведь мы люди неплохие, от коммунистов держимся подальше, стоим за царя и отечество. Только работы хотим.

Он на мгновение умолк, чтобы привести в порядок свои мысли и продолжать. Но рабочий, стоявший рядом с ним внезапно поднял руку, как на собрании, и попросил слова'. Борис кивком разрешил ему говорить. Это был молодой красивый парень с темными веселыми глазами. Волосы его были старательно зачесаны назад, да и на всей его внешности лежал легкий отпечаток щегольства, вернее, стремления к щегольству, свойственного молодости, которая всегда тянется к любви и жизни. Он был в старом, изъеденном молью, но хорошо сшитом пиджаке – подарке того аптекаря, который сеял новые идеи среди рабочих, – и черной рубашке с белыми кантами – форменной рубашке одной патриотической организации. Богатые члены этой организации охотно дарили бедным такие рубашки.

– Я вхожу в комитет от имени рабочих-патриотов, – громогласно заявил он. – Положение у нас очень тяжелое, сами видите… Так больше продолжаться не может, господин директор! Посмотрите, что происходит в Италии и Германии!

Речь его была дерзкой, почти угрожающей. Она призывала к какой-то неведомой справедливости, которая разрешит все вопросы, если только хозяева и рабочие станут патриотами. Могла бы она понравиться и Борису, если бы рабочий послушался кмета и говорил более мягко. Но аптекарь – душа новоиспеченных городских патриотов – слишком уж распалил его с помощью трехсот левов и слегка попорченного молью пиджака.

– Вы безработный? – спросил Борис.

– Да, безработный, – ответил молодой человек, пораженный бесстрастным голосом Бориса.

Господин генеральный директор «Никотианы» рассеянно повернулся к работнице.

– Голодаем мы, вот что… – с горечью подтвердила маленькая женщина, заметив, что ее удостоили взглядом. – Не во мне дело, на меня не гляди, но у меня ребятишек трое. На шелудивых котят смахивают, сиротинки… Был у меня муж, золотой человек, да македонцы его порешили, накажи их господь…

– Твои личные дела тут ни при чем!.. – прервал ее молодой рабочий.

Женщина умолкла, испугавшись, что сказала что-то неуместное.

– Ясно! – сказал Борис. – От кризиса страдаем мы все.

Все?… Насмешливый огонек загорелся даже в глазах кроткого беспартийного рабочего, который походил на служку и за чью овечью покорность ручался кмет. Но он не посмел возразить из боязни, что его примут за коммуниста. Он был неплохой человек, почитал царя и отечество и по какой-то своей бездонной глупости думал, что это может ему помочь.

В комнате наступило молчание.

– Ну говорите же!.. – В голосе Бориса прозвучали досада и нетерпение. – Чего вы от меня хотите?

– Работы! – почти одновременно ответили все трое.

– Где же я вам найду работу? – враждебно спросил господин генеральный директор. – Я нанял столько рабочих, сколько мне было нужно. А нанять больше не могу. «Никотиана» не благотворительное общество.

– Но мы голодаем! – с грустью заметил рабочий, надевший свадебную рубашку жены.

– Что же делать? – Борис пожал плечами. – Потерпите до следующего сезона.

– До тех пор мы сдохнем, сынок! – проговорила женщина. – С голоду помрем.

– Ну, умереть не так-то легко.

– Спроси чахоточных!

– О чахоточных пусть заботится доктор.

Борис протянул руку и нажал кнопку электрического звонка над письменным столом.

– Как?… Значит, вы ничего для нас не сделаете? – глухо спросил представитель рабочих-патриотов. – Этим вы подводите комитет беспартийных, а коммунистам даете в руки козырь.

Борис с досадой закурил сигарету. Вошел рассыльный.

– Позови Баташского, – сказал Борис.

– Дай нам работу, сынок! – запричитала женщина, вытирая слезы. – Дай, господи, здоровья и тебе, и жене твоей, и деткам твоим…

– Мы неплохие люди! – уверял рабочий с прозрачно-голубыми глазами. – Только что бедняки. Вот какое дело! А власть мы уважаем…

Но Борис не слушал. Делегаты безработных, их жалобы, их жалкое бормотание казались ему надоедливыми и глупыми, и чудилось, будто он нечаянно ступил в грязную лужу.

В канцелярию вошел Баташский, потный и запыхавшийся.

– Кто вас сюда пустил, а? – сразу же налетел он да рабочих, заметив недовольство на лице Бориса.

– Климе, сторож… – ответила женщина.

– И не стыдно вам?

– А чего нам стыдиться? – спросил молодой рабочий. – Да разве так лезут к господам?… Что здесь, богадельня?

Баташский виновато взглянул на хозяина.

– Сколько человек мы можем принять на работу? – спросил Борис.

– Ни одного. Я выбрал лучших.

– Примешь еще десять человек!.. – распорядился господин генеральный директор. – В том числе вот этих.

Он великодушно показал рукой на делегатов. Баташский смерил их с головы до ног враждебным взглядом.

– Так мало? – с горечью спросил делегат рабочих-патриотов. – Что такое десять человек?… По списку в городе тысяча восемьсот безработных.

– А ты чего хочешь? – вскипел Баташский. – Чтобы мы всех кормили?

Молодой рабочий печально смотрел на Бориса. План аптекаря – примирить труд с капиталом – полностью провалился.

– А ну, выметайтесь! – грубо приказал Баташский. – Чего еще ждете?… Ведь хозяин принял вас на работу!

Молодой рабочий угрюмо направился к двери. Его товарищ и маленькая женщина двинулись за ним, радостно бормоча слова благодарности.

– Ишь мошенники!.. – бросил им вслед Баташский, словно рабочие эти переходили на иждивение фирмы.


На третий день Борис поехал обедать к родителям. Он построил для них маленький удобный дом, рассчитанный на то, чтобы смыть со всего семейства позор прошлых унижений.

Бывший учитель латинского языка стал теперь одним из первых и самых влиятельных лиц в городе. Он вышел на пенсию и был выбран председателем совета читальни я местного отделения организации «Отец Паисий».[40] В торжественные дни он публично произносил речи, пересыпанные латинскими цитатами, а шутники запоминали их и, передразнивая оратора, повторяли в кафе, по невежеству перевирая слова и синтаксис этого благородного языка. После того как сын его преуспел на торговом поприще, Сюртук дал волю своему диктаторскому характеру и вел себя, как древнеримский консул. Ни одно мероприятие не могло осуществиться без его одобрения. Однажды, когда поднялся вопрос о сооружении крытого рынка и выяснилось, что придется нанести ущерб остаткам каких-то древнеримских развалин, упорство его дошло до того, что кмет был вынужден подать в отставку. В этом споре Сюртук, проявив железную неуступчивость, использовал связи и влияние сына в министерстве. Отставка кмета чуть не была принята а крытый рынок построили в другом месте.

Мать Бориса, напротив, казалось, хранила память о горечи минувших унижений и как была, так и осталась замкнутой. Ее хотели было выбрать председательницей женского общества, но она отказалась и вошла только в комитет попечительниц сиротского приюта, а это был почетный, но не очень видный пост. Она была так же печальна, скромна и озабоченна, как прежде. Болезнь Марии ее глубоко огорчила. Катастрофа в семейной жизни Бориса внушала ей тревогу за его будущее. Спокойную и добродетельную Марию трудно было заменить другой женщиной. Мать простодушно верила, что Борис потрясен этим несчастьем.

По неведомым, опасным путям Павла пошел и Стефан. Его арестовали в связи с какими-то воззваниями, и, хотя отпустили сразу же, мать этот арест глубоко встревожил. Ей казалось, что невидимые опасности подстерегают его всюду.

Как же так вышло, что судьба толкнула ее сыновей по столь разным путям?

Иногда она думала о всех троих своих сыновьях, сравнивая их характеры и спрашивая себя, кого из них она любит больше. Но все казались ей одинаково милыми. В каждом было что-то особенное, что отличало его от других и в чем воплощалась частица ее духа. Павел был красавец, самый крепкий из трех и физически и духовно. В нем жила романтика ее молодости, мечта о сильном мужчине, скитальце и бунтаре, который привлекает внимание женщин, но сам не гоняется за ними. Революционный идеал, которым он увлекся, казался ей необходимым для проявления его бунтарского, неспокойного духа. Борис выглядел духовно ограниченным, но он олицетворял трезвый реализм, упорство и волю, которые и привели его к богатству, Ее немного смущала враждебная холодность, с какой он относился к братьям. Но она никогда не могла забыть печальных дней бедности и унижений, от которых избавил семью Борис. В нем она видела ту твердость, с которой сама преодолевала невзгоды своей собственной жизни. И наконец Стефан. Этот был вспыльчив и самоуверен, шел по следам Павла, но превосходил его горячностью. В нем она угадывала зачатки фанатизма и еще смелость мысли и поведения, которой хотела, но не могла достичь сама, так как была слабой женщиной, скованной предрассудками. Стефан шел опасным путем, и мать любила его за это еще больше.

Она гордилась тремя своими сыновьями, одинаково сильными и полными жизни, одинаково энергично добивавшимися своей цели, любила их мучительно и страстно, потому что они вырвались из-под ее власти, избрав свои пути в жизни, и с инстинктивной материнской тревогой думала об их судьбе.

И поэтому, увидев Бориса, она снова затосковала о своей утраченной власти, некогда помогавшей ей поддерживать согласие между сыновьями строгостью упреков и нежностью материнской ласки. Сегодня Борис показался ей еще более далеким и чужим, чем год назад. Впервые он пришел к родителям без Марии. Лицо у него было упитанное, спокойное, самоуверенное; казалось, будто несчастье с женой ничуть его не коснулось.

Он почтительно поцеловал руку матери, немного принужденно поздоровался с отцом и из уважения к родителям не выказал удивления, увидев Стефана. Обменявшись рукопожатием, братья взглядом заключили молчаливое соглашение потерпеть друг друга, пока не кончится обед. Но мать с горечью поняла, как притворна их взаимная вежливость. Они собирались только разыграть в ее честь сцену братской терпимости, которой на самом деле не существовало. Их уже ничто не связывало… Ничто, кроме сентиментальной силы воспоминаний да каких-то остатков инстинкта сыновней любви к женщине, которая страдала ради них и которую они теперь скорее уважали, нежели любили. Ведь любовь к матери отступала у них на задний план перед лихорадочным стремлением к тем целям, которые они преследовали.

Бездна, заполнявшая их души, отражалась даже на их внешности. От холодного лица и красивого костюма Бориса веяло эгоизмом богача, который даже в своих высших проявлениях живет только для себя. А в аскетически пламенных глазах, впалых щеках и купленном в лавке готового платья дешевом костюме Стефана отражалось самопожертвование человека, отрекшегося от самого себя. Один был богач, владелец «Никотианы», а другой – пролетарий, не имеющий ничего. Они были одной крови, одинакова была у них воля к жизни, а сердца – разные.

Мать пригласила сыновей на обед, не предупредив, что они встретятся. Она знала их непримиримые характеры. Борис принял приглашение по привычке, а Стефан – в виде исключения. Он словно отрезал себя от родителей и брата. Теперь он сам себя содержал, занимая какую-то маленькую должность в конторе склада «Никотианы». С мелочной гордостью он регулярно ходил на работу и с насмешкой отказывался от всякой помощи или повышения по службе в фирме. Но один обед… да, только один обед ради скорбной и нежной улыбки матери – это он мог принять. Ее обман не рассердил его – Стефан заметил, что отец и Борис решили его не раздражать. Они даже снисходительно похлопали его по плечу, словно мальчугана, на шалости которого не следует обращать внимания. Стефан почувствовал, что и это делалось ради матери.

Родители и дети сели за стол. С самого начала все стали перебрасываться добродушными шутками. Это ничуть не было похоже на семейные обеды в прошлом, когда учитель латинского языка возвращался из гимназии усталый и кислый, а дети презрительно молчали и вставали из-за стола полуголодными. Теперь мать приготовила тушеных цыплят и сладкий слоеный пирог, и все ели с удовольствием. Сюртук непрерывно рассказывал анекдоты и подливал в бокалы вино. Богатство сына превратило его в настоящего болтуна, чуть ли не в остряка. Но вскоре разговор стал более серьезным. Бывший учитель принялся умело Доказывать сыну, что в городе необходимо создать музей. Читальня уже приобрела много древнеримских предметов, турецких рукописей и документов эпохи болгарского Возрождения. Коллекции заслуживают того, чтобы для них был создан музей.

– За чем же дело стало? – спросил Борис.

– Помещение мы нашли, но нужны шкафы со стеклянными дверцами и витрины, – ответил Сюртук.

– Так и купите их!

– Дорого стоят, а у читальни нет денег.

– Ты хочешь сказать, что деньги есть у «Никотианы"?

Сюртук усмехнулся и объявил, что имя его сына должно быть вписано в золотую книгу.

– Ваша золотая книга – просто засаленная бухгалтерская ведомость! – отозвался Борис – И здешние скупердяи вписывают в нее доход от какого-нибудь курятника, если налог на это строение выше, чем арендная плата, которую они получили бы.

Стефан громко рассмеялся. Шутка Бориса ему поправилась.

– Надеюсь, что ты не поступишь как скупердяй, – серьезно проговорил Сюртук.

– А ты как думаешь, мама? – внезапно спросил Борис.

Мать вздрогнула. Смех Стефана больно отозвался в ее сердце. Она размечталась о том, как было бы хорошо, если бы братья дружили и всегда смеялись так жизнерадостно, как сейчас.

– По-моему, сиротский приют важнее, – сказала он а, рискуя рассердить мужа. – У детей не хватает белья.

– Тогда подумаем сначала о детях, – предложил Борис. – А о музее поговорим в следующий раз.

Наступило торжественное молчание. Борис достал чековую книжку и подписал чек на десять тысяч левов. Но даже мать поняла, что при огромном богатстве Бориса сумма была слишком уж ничтожной.

Прислуга подала кофе. Борис и Стефан посидели в родительском доме еще час, вежливо предоставив возможность отцу наговориться всласть. Сюртук увлекся и делал фантастические предсказания насчет того, как должно измениться международное положение. С помощью Гитлера он рвал договоры, разбивал армии, перекраивал границы. Как будто Гитлер только о том и думал, чтобы создать Великую Болгарию. Сыновья снисходительно молчали. Он я знали, что людям, страдающим склерозом, возражать не следует. Наконец они ушли, а мать заперлась в своей комнате и немного поплакала.