"Марианна Алферова. Золотая гора" - читать интересную книгу автора

балкон. Но что они могли сделать? Дома потрошили один за другим, обращая
плоть в мусор и набивая мертвую оболочку железобетоном и пластиком, вставляя
в проемы чужые белые рамы. Город превратился в мумию, его накрыли саркофагом
и назвали "Консервой". Даже бизеры не именуют его "Городом". Просто
"Памятник", да "Мумия" - иногда. Впрочем, в саркофаге и должна лежать мумия.
Все правильно. В этих словах была логика. Но с некоторых пор Одд начал
логику ненавидеть.
Генрих свернул во внутренний двор. Здесь был садик в три дерева и две
скамейки. Тихое кафе под полосатым тентом пустовало. От белых столов и
стульев пахло чем-то поддельным, химическим.
- Чего изволите-с? Пиво? Квас? Кофе?
Дородный парень в полосатых штанах и вышитой рубахе согнулся в поклоне,
ловя ускользающее с локтя полотенце. Генрих отрицательно покачал головой.
Парень скорчил кислую мину и отошел, подозрительно оглядывая бизера, в
котором было что-то, как бы это сказать... огородное. Генрих сел на
скамейку. Стены плотно обступали двор, ярко раскрашенные, с множеством
рекламных щитов. Наверху, в мансардах, как и положено, селились художники.
Рисовали во дворе, промышляя скорыми карандашными портретами бизеров.
Мольберты, неубранные, стояли меж деревьев. Но не по этому тосковала душа
Генриха, не по вылизанному дворику с яркой рекламой, не по
конфетно-фальшивым дворцам. Что-то внутри страдало и рвалось, чужой,
поселившийся в нем, кричал и требовал... чего?
Парочка туристов, позевывая, забрела во двор. Он - пожилой, с усиками,
в кепи, в пестрой майке и шортах, она - в нежно-розовом и прозрачном,
молоденькая, курносенькая, капризная. Приметив бизеров, прибежал с мансарды
художник. Как и положено художнику - лохматый, в заляпанных краской джинсах
и брезентовой рубахе. Пытаясь изобразить достоинство на лице, он спешно
доставал из просторной сумки картончики и показывал бизеру. Бизер оценивающе
выпячивал губы и отрицательно качал головой. Девица в розовом захихикала.
Художник обиженно тряхнул головой, спрятал этюды в сумку и водрузил на
мольберт чистый холст, готовясь в сотый раз писать этот двор, кафе и
безликих бизеров.
Генрих поднялся.
- Позвольте, сэр.
Жестом мастера отстранил художника. Извиваясь, брызнули на палитру
струи красок. Щедро оросилась лаком[1] поверхность чистого холста, первый
мазок рассек пустоту, умбра потекла, являя оттенки земляного животворения.
Сквозь прозрачность ультрамарина засветился холст и началось небо. Красный
кадмий заблестел в окошке живою раной.
Падают мазки, лепятся этажи, наискось черные ямы окон. Лиловые
воспаленные тени ложатся меж домами. И облака! Не забыть облака! Распухшие,
свинцово-серые, готовые пролиться отравленным дождем над больным городом...
Генрих перевел дыхание и отступил. На холсте ожил грязный, бывший здесь
когда-то двор. Но сквозь убожество проступало величие, то, чего не осталось
в прилизанном уютном дворике. Заскорузлые ладони старых домов держали
кусочек вечности, той, о которой думал ОН - тот, другой, глядя на белый
быстросмертный снег.
А за спиной Генриха уже собралась небольшая толпа, люди
переговаривались, восхищенно ахая.
- O, my darling, it's charming! - сказал бизер своей красотке.