"Дни гнева" - читать интересную книгу автора (Жермен Сильви)КЛИЧ «РУ-ЗЕ»Безумие не мешало Амбруазу Мопертюи действовать осознанно и успешно. Вернувшись из леса, он успел надежно запереть Камиллу, прогнать Фину, запретить всем доступ в свою цитадель. Оставалось только прогнать Бешеного Симона. Он должен был вот-вот явиться — подходило время кормить волов и чистить стойла. Амбруаз поджидал Симона во дворе, перед хлевом. В руках у него была мотыга. Он выбрал в сарае самую острую, на самой длинной ручке, и теперь держал ее наперевес. Вот и Симон. Луизон-Перезвон предупредил его о ссоре, разгоревшейся в лесу. Симон шел спокойным, решительным шагом. Как только он приблизился, Мопертюи закричал, размахивая своим оружием: «Не смей входить! Ноги твоей больше не будет на моем дворе! Скотников в округе навалом — завтра же найму другого. А ты убирайся. Не только отсюда, но вообще из Лэ-о-Шен. Убирайся куда подальше. Ищи себе работу где знаешь, только не здесь. И девок порть где хочешь. А не уйдешь нынче к вечеру — позову полицию. Камилла несовершеннолетняя, ты на нее прав не имеешь. Я скажу, что ты взял ее силой. Упеку тебя на каторгу, ясно?» — «Не выйдет, — ответил Симон. — Камилла скажет правду, я ее не принуждал. И если я уйду, то только с нею вместе». — «Ах так? Перечить мне задумал? Да кто ты такой? Нищий, голодранец паршивый. Захочу — и тебя посадят в два счета. За мной сила, а ты никто! И потом, так и знай: не уйдешь до ночи, так я оставлю без работы и твоего мерзавца отца, и твоих паскудных братцев! Вышвырну вон! Всю семейку! И куда вы денетесь, где найдете работу, что будете жрать? Придется выметаться с вашего поганого Крайнего двора. Так что проваливай, да поживее, не то я сделаю, как сказал. Предупреждаю — так и будет!» Симон дрогнул. Полиции он не боялся, но, чтобы его родные, которым и без того приходится туго, обнищали вконец, этого он допустить не мог. Чтобы их прогнали из дома, с хутора и они искали хоть какую-нибудь работу, лишь бы не умереть с голоду, — ни за что! Симон очутился в ловушке, не успев схватиться с врагом. Старик выполнит угрозу, не моргнув глазом, ничто — ни жалость, ни совесть — не могло остановить его, когда в нем разгорались гнев и жажда мести. «Где Камилла?» — спросил он хрипло. «Там, где надо! Дома. Поумнела и сидит смирно. Поняла, что со мной шутки плохи. Со мной не потягаешься! Больше она меня не ослушается и из дома не выйдет. Можешь орать сколько влезет, она все равно не придет. Я ее, мерзавку, приструнил, а то ишь, надуть меня вздумала! Хватит вранья да паскудства! Кончено раз и навсегда! Так что убирайся и больше сюда не суйся. Иначе вся ваша орава — папаша, братцы, толстуха Версле да старая карга — пойдет по миру, выгоню ко всем чертям, останутся без работы и без крова. По миру пойдете, а о моих лесах можете забыть. Понял?» Симон, обычно взвивавшийся по пустяку, стоял в двух шагах от старика, понурившись и опустив руки. Его трясло, но не от ярости, а от отчаяния. И сила его, и мужество оказались беспомощны. Он был вынужден сдаться перед угрозой Мопертюи, ничего другого не оставалось, и он мучился своей беспомощностью. Глухо, с дрожью в голосе, он спросил: «А Рузе… я хотел последний раз… можно я попрощаюсь… хоть с ним… позволь, я войду в хлев… только взгляну на Рузе». Вол Рузе был его любимым питомцем. У Симона отняли разом все, он был раздавлен, уничтожен, и ему захотелось опереться хоть на кого-нибудь. Захотелось сию же минуту обхватить любимца за шею, уткнуться в теплую шкуру, вдохнув родной, уютный запах, и дать волю обжигавшим щеки слезам. Но Амбруаз только ухмыльнулся, не опуская мотыги. «Да ты никак слюни распустил? Меня не разжалобишь! Когда втихаря гулял с Камиллой, тебе небось было наплевать и на меня, и на Рузе? Нечего, нечего, убирайся отсюда, не видать тебе больше ни Рузе, ни Камиллы. Я сам о них позабочусь. Обойдусь без тебя. Так что слезами можешь не обливаться. Не ровен час, захлебнешься. А меня только смех разбирает на тебя глядеть!» Слезы обжигали не только щеки, они жгли Симону душу, прожигали плоть до самого сердца. А Амбруаз Мопертюи злобно смеялся, с каждым смешком выдыхая белесое облачко пара, как бы размывавшее его лицо. Симону вдруг показалось, что перед ним не человек, а какой-то злой дух, стоящий совсем рядом, но недосягаемый. Вся лесная нечисть вцепилась ему в душу. Клубы пара обволакивали злобно ухмылявшееся лицо старика и всю его грузную фигуру. Он словно растворялся в вечерней стуже, превращаясь в леденящий ночной ветер, безжалостно треплющий голые кусты, мертвой хваткой сжимающий деревья, камни, дороги, пронизывающий сны несчастных, которые, и уснув, не могут обрести отдыха, а лишь глубже погружаются в трясину безысходного горя, голода, нужды. Холод, терзающий бедняков, бередящий разбитые сердца. Сердце Симона было воистину разбито. Разбита его любовь, гордость, радость и даже мужество. До тех пор бедность не доставляла ему страданий. Он просто не думал об этом. Он работал, любил свой хутор, лес, где провел всю жизнь, братьев. В их чреде он был средним. Счастливчик, сын Полудня, рожденный в разгар августовского дня, он рос, ощущая силу старших братьев и обаяние вечно грезящих младших. Ясный день, горячее лето наградили его здоровой красотой, пылкой душой. Им гордился отец, восхищалась мать. И Камилла любила его. В ней он нашел свою половину, свое отражение в женском обличье, эхо своих желаний, источник радости. И вдруг Мопертюи все это опрокинул, разметал и швырнул ему в лицо его бедность, показал, что он всегда был жалким рабом, зависящим от хозяйской милости, а теперь и вовсе превращался в нищего бродягу. Одержимость Симона, обычно обращенная на других, на внешний мир, выражавшаяся в необузданном веселье или гневе, восторге или страсти, теперь устремилась внутрь, в самые темные и мрачные пропасти души. Обострила до боли одиночество его отверженного, отторгнутого от всех и всего сердца. Заставила безысходно замкнуться в себе. Повергла Симона в пустоту, туман, молчание. В двух шагах от него, но на другом краю света и времени, стоял Амбруаз Мопертюи в мутной дымке зловещего смеха. Человек, которого он дотоле как бы и не знал, зато теперь узнал слишком хорошо, слишком близко, ибо он преградил ему путь собой, своей мощью, своей яростью. Взбешенный, сжимая мотыгу, острие которой сверкало в вечернем тумане, словно разбрасывая искры раскаленного докрасна, ослепительного гнева. Амбруаз Мопертюи смеялся, хохотал, как никогда в жизни, раскатистым, громким смехом. Довольный тем, что усмирил Камиллу, прогнал Фину, одолел Симона. Что показал себя хозяином всего и всех в округе, хозяином судеб. Что разнял два слитых воедино тела, оторвал друг от друга дерзких ослушников: Камиллу и Симона. Теперь Камилла заперта на чердаке, Камилла — пленница его ревнивой любви, любви-заклятья. Камилла примет свое истинное обличье. Святой для него облик Катрин. Амбруаз смеялся, довольный тем, что утолил жажду мести, насытил свой гнев, утвердил свою силу. Тем, что вновь обрел Катрин-Камиллу, что спас свою Живинку. Амбруаз Мопертюи смеялся, и смех его отталкивал Симона, как неумолимый, холодный, колючий зимний ветер. Как будто смех этот оттачивался острием мотыги. Симон пятился, пошатываясь, ощущая за спиной разверстую ночь, как пропасть, в которую он вот-вот сорвется. Симон чуть не падал, земля уходила у него из-под ног, черная бездна за спиной ширилась до умопомрачения. Он не решался повернуться лицом к этой зияющей черноте, в которой бился смех старика. Он уже падал, судорожно цеплялся руками за воздух, ища, за что или за кого бы ухватиться. И ухватился: не за самого вола, а лишь за его кличку. Принялся выкрикивать: «Рузе!» Кричал, растягивая слоги на все лады, так что «Ру-зе» дрожало, изгибалось и струилось. Клич ввинчивался в сумрак, разгонял тьму и страх ночи. «Рузе» разносилось полнозвучно и весомо, медленно и гулко, как колокольный звон, вестник скорби, беды и тревоги. «Рузе» — неумолчный рыдающий зов обретал очертания грузного вола. Наполняя округу, раскатываясь в темноте, как стон, как волна горячей, душной крови. И Камилла в своей тюрьме на другом конце дома услышала этот долгий призывный вопль. Он вырвал ее из оцепенения. И она тоже принялась кричать, звать Симона. Но никто не услышал ее. Голос ее бился о стены, балки, дверь, как бьется в комнате обезумевшая птица, не находя щели, через которую впорхнула. «Ру-зе» перекрывало, заглушало крики Камиллы. Она колотила в дверь, ломала ногти о железный запор. Вол Рузе, привязанный в стойле, напрягал шею, бил землю копытами, натягивал цепь, рвался изо всех сил. Он слышал свое имя, разносящееся как горестное мычание. И ответил на зов. Принялся оглушительно мычать, а скоро и все остальные волы в хлеву присоединились к нему. Амбруаз Мопертюи больше не смеялся. Глухой, натужный рев, поднимавшийся из хлева, перебил его смех. Он попробовал унять Симона, замахнулся на него мотыгой. Но тот, продолжая пятиться нетвердыми шагами, ревел в лад с волами. Наконец дверь хлева разлетелась в щепки. Амбруаз Мопертюи едва успел отскочить, выронив мотыгу. Оборвавший цепь Рузе вылетел во двор. В тот же миг Симон очутился у него на спине и обнял за шею. Рузе, пригнув голову, несся вперед, не останавливаясь и не пытаясь сбросить прижавшегося к нему всем телом Симона. Вол вместе с живой ношей, человеком, навьючившим на него свою печаль и отчаяние, пересек двор и вскоре скрылся в потемках. Амбруаз Мопертюи и не пытался остановить его. Пусть Симон забирает с собой вола, лишь бы убрался сам. Он отдаст все, даже свои леса, лишь бы оставить при себе, сохранить для себя Живинку. Он подобрал мотыгу, отнес ее в сарай и вернулся в хлев утихомирить и накормить волов. Затем пошел в дом ужинать. Наглухо закрыл ставни, забаррикадировал дверь. Тишина стояла в доме и вокруг: в хлеву, на дворе, на всем хуторе. Быки умолкли, Симона поглотила ночь. Амбруаз зажег лампу, поднялся на чердак и застыл перед дверью, прислушиваясь. Ни звука. Он приоткрыл глазок. Камилла стояла посреди чердака, неподвижная и немая. К двери не подняла и глаз, а неотрывно глядела в пол. Свет лампы у ее ног уже слабел. Темнота сгущалась в каморке, подползала к Камилле, окружала ее плотным кольцом. И сама Камилла тихо таяла, погружалась во мрак, поглотивший Симона. Амбруаз Мопертюи захлопнул глазок. Стук отдался в сердце Камиллы. Она вздрогнула. И в тот же миг поняла всю безмерность холодной, темной силы, заточившей ее здесь и сразившей ее любовь. От ужаса глаза ее расширились. Симон ушел, исчез во тьме. Кто же освободит ее? Да и можно ли ее освободить? Освобождают пленников, но она не просто в плену. Ее больше нет или вообще никогда не было. Она умерла, прежде чем родиться. Так сказал ее дед. Она — лишь видимость, бесплотный образ, замурованный в безумии старика. Он вырвал его у смерти и теперь каждое утро и каждый вечер будет любоваться им через глазок. И правда, от нее осталась лишь видимость, а тело, ее настоящее тело, похищено; распростертое на спине вола, оно углублялось все дальше в ночь. Тут она вспомнила, что говорил ей Леже в тот день, когда они сидели в саду на каменной ограде и он подарил ей свой сон. О силе, стойкости и подлинности видений. «У нас много глаз, — сказал он, — и ночью они все открываются. Сны — это то, что видят наши ночные глаза». Каждое слово теперь обретало для Камиллы внятный смысл. Вдобавок она совершенно отчетливо увидела ярко-желтые островки песчанки между камнями изгороди. Старик обратил ее в плоскую картинку, запечатанную смертью. Значит, она должна взломать печать смерти, отбросить тесные рамки, придать видимости выпуклость и цвет. Окрасить ярким золотом — как желтизна песчанки, пробивающейся сквозь камни, как ослепительное солнце в день 15 августа, когда прозвучала песнь девятерых братьев, как блеск медной трубы, на которой играл Симон, как дыхание Симона, как соломенные волосы Утренних братьев, как колокольные переливы Луизона, как пчелы Блеза-Урода, как лучистые глаза Симона. Золотом, заливающим весь свет. Она должна схватиться с помешанным стариком один на один, победить его видение своим. Живыми красками защитить свой разум от лавины подступающего бреда, свое сердце от пыльной затхлости чердака, от заточения в темнице стариковского черепа — черепа безумца с его стерегущим оком, подобным только что захлопнувшемуся глазку в двери ее тюрьмы. С этими мыслями Камилла заснула, свернувшись на тюфяке около угасающей лампы. «Я умру», — крикнула она Амбруазу. Нет, она не умрет, не хочет умереть в тисках его безумия. Она ускользнет в сон, в грезы, в живые краски. И будет пребывать во сне столько, сколько продлится эта ночь, этот ужас. |
||
|