"Дни гнева" - читать интересную книгу автора (Жермен Сильви)НОЧНАЯ СЫРОСТЬБлаженство Камиллы было беспредельно, как вечность, вечность поселилась в теле, улыбке, в имени Симона. Но и текущее время имело имя. Оно звалось Амбруазом Мопертюи. Доставив овдовевшую невестку в город, старый Мопертюи поспешил в Лэ-о-Шен. Ему не терпелось вернуться. Ведь отныне Камилла, Живинка, будет принадлежать ему, и никому больше. Правда, Марсо, Клод и Леже никогда и не были особенно близки и дороги Камилле, но все же их исчезновение облегчило и обрадовало ревнивую душу Амбруаза. Теперь он сможет прожить остаток дней вдвоем с Камиллой. Ничего иного он не мог и вообразить: он и Живинка, вместе, день за днем, год за годом. О возрасте — своем и внучки — он начисто забыл. Да, он был стар, но старость не брала его, он был таким же крепким и бесстрашным, как в молодости, и вообще время застыло для него в тот весенний день на берегу Йонны, а значит, сколько ему лет — неважно. Он силен и проживет еще не один десяток лет. Да, Камилла выросла, расцвела, и красота ее привлекала взгляды и будила желание мужчин. Но разве кто-нибудь из них достоин ее красоты? Такого Амбруаз не знал и знать не желал. Ему одному дано наслаждаться прелестью Камиллы. Смотреть на нее, держать ее при себе — вот и все, чего он хотел. И разве он не имел на это права? Камиллу создал он. Он вырвал у смерти красоту Катрин и вновь вернул ее к жизни и свету. Он поправил урон, нанесенный миру злодейством Венсана Корволя — вот кто мертв навеки, и нет ему прощенья, и пусть разорвут его душу черные когти чертей, как свиные клыки разорвали его проклятое сердце и руку. Он, Амбруаз Мопертюи, предал земле тело Катрин, его упорство и сила воли возродили это тело вновь, вырвав его из чрева вялой Клод Корволь. И выросла красавица. Катрин-Камилла, Живинка. На радостях Мопертюи забыл, как изменилась к нему Камилла. Вот уже несколько недель она казалась замкнутой и чужой. Переступая порог дома, он не знал, что теперь Камилла забыла его окончательно, как забыла об отце и матери. Не знал и того, что она готова была совсем отвергнуть его, если только он попытается разрушить чары и вывести ее из этого чудесного забытья. Когда он вошел в дом, Камилла и Фина раскладывали по полкам чистое белье. Камилла не обернулась на его приветствие, а лишь вздрогнула. Этот голос, грохочущий, резкий и неизменно властный, даже когда его смягчало умиление, ударил ее, точно пущенный в спину камень. «Что ж ты не поцелуешь меня, девонька?» — спросил старик. Не дождавшись ответа, он подошел к ней, схватил за плечи и, заставив повернуться к себе, торжествующе проговорил: «Ну вот, теперь мы остались вдвоем, ты да я. Так что надо помириться и жить в ладу, как раньше, да что там, лучше, чем раньше». Камилла стояла с помертвевшим лицом, не поднимая глаз. Старик решил, что она печалится о смерти отца и, как знать, может, и о разлуке с бросившей ее матерью. «Э, девочка, не хмурься! Твоя мать всегда была чужой, никогда не любила ни наши края, ни наш дом, потому и уехала. Теперь она в своем разлюбезном городе, ну и пусть, раз ее туда так уж тянет! А отец упокоился с миром. Кто виноват, что ему не хотелось жить, — во всяком случае, не ты и не я. Но ты-то здесь своя, дом, двор, леса, луга, поля — все принадлежит тебе, как и мне. Ты здесь царица, ты моя царица! Так не грусти. Мы славно заживем с тобой!» Выслушивая утешения в скорби, которой не испытывала, Камилла чувствовала облегчение, что дед истолковал ее замешательство именно так, а не иначе, и одновременно стыд. Амбруаз подставил щеку, чтобы она, как прежде, поцеловала его. Но поцелуй этот был таков, что он едва не закричал, едва не разрыдался. Камилла больше не была ни обожавшей деда маленькой девочкой, ни ласковой к нему девушкой, как еще совсем недавно. Она стала совсем другой — она любила и ревностно оберегала свою любовь, боялась за нее и готова была защитить ее любой ценой. Каким же поцелуем могла она оделить того, кто был угрозой для ее любви! Первое время после приезда Амбруаза ей еще удавалось сохранять благоразумие. Отправляясь на свидание с Симоном, она соблюдала тысячу предосторожностей. Дожидалась глубокой ночи, когда Фина и дед уже наверняка спали, и лишь тогда выскальзывала из дома. Они с Симоном встречались на лугу или на опушке леса. Но наступили холода, полили дожди, и им пришлось искать укрытия. Тогда они стали забираться в хлев или амбар. Сено и солома принимали их не хуже травы и опавших листьев. Объятия их были немы, будто малейший стон наслаждения мог разбудить спавшего в доме, совсем не близко, старика. Однако это вынужденное молчание лишь добавляло силы, сладости и остроты любовному восторгу. Оно окутывало их, как оболочка, возникавшая в момент слияния, тончайшая, невидимая, невесомая, но крепчайшая спайка, оторопь страха и блаженства. В лунные ночи сквозь узкое окошко под потолком в хлев пробивался слабый свет, и обнаженных тел касалась молочная голубизна. Бледные отблески играли на них при каждом движении, и любовники забавлялись тем, что ловили эти блики руками и губами. Им было хорошо, тепло, когда же наступало время расстаться и они, наспех одевшись, расходились, вот тут-то им и казалось, что они беззащитны и голы; и холод пробирал их до болезненной дрожи. Довольно долго Камилла обманывала бдительность старика. Он не видел, как бесшумной тенью проскальзывает она по ночам из дома и обратно. Она не давала воли своему пылу, сохраняла бесстрастный взгляд и неприступный вид, надежно пряча истинные чувства. Дед верил, что она стала такой же, как прежде. Но вот как-то раз Мопертюи уехал в Шато-Шинон на лесоторговую ярмарку, Камилла же осталась дома, сославшись на недомогание. Вернулся он несколько дней спустя; едва переступив порог, подошел к Камилле и нагнулся, ожидая поцелуя. И вдруг его обдало холодом, сыростью и чем-то еще, каким-то чужим запахом. Амбруаз отпрянул. «Где ты была? Зачем выходила, раз ты больна?» — «И не думала выходить, весь день была дома, спроси у Фины!» — без запинки солгала Камилла, отлично зная, что Фина не станет опровергать ее слова перед дедом. «Тогда почему же от тебя пахнет сыростью, как будто ты только что с улицы?» — не отступался Амбруаз. «Ах да, я на минутку спускалась подышать в сад. Не сидеть же сутки взаперти. Мне лучше, жара больше нет», — спокойно ответила девушка. Но Мопертюи упорствовал: «Значит, в сад? Так это в саду ты набралась мужского духа? Где шлялась, говори, с кем путалась?» На этот раз Камилла не ответила. Но, побелев, смотрела на деда с таким отчаянным вызовом, что его смутное подозрение мгновенно переросло в уверенность. Говорить больше было нечего, слова уже не имели значения. Амбруаз размахнулся и ударил Камиллу по щеке. Она не шелохнулась, как в тот раз, летом, на поляне Буковой Богоматери. Не опуская глаз, на Амбруаза глядела страстно любящая женщина, почуявшая угрозу своей любви и полная решимости отстоять ее. И Амбруаз Мопертюи содрогнулся. То был взгляд Катрин Корволь — так же смотрела она на мужа, остановившего ее на полпути к вокзалу, — взгляд, полный жизни, любви, неотразимой прелести, полный гнева и муки. Амбруаз видел этот взгляд уже застывшим, мертвым, и он пронзил его душу, словно не кто-нибудь, а он сам был возлюбленным, к которому бежала Катрин в то утро. Теперь же его охватил панический страх. «Да что ты… что… — бормотал он, стоя перед Камиллой, — что ты так смотришь?.. Это я, не узнаешь? Это же я… я…» И он рухнул на колени. «…Это же я — тот, к кому ты бежала. К кому стремилась столько лет. Ко мне, всегда ко мне. Ради меня отказалась от всего: от дома, от семьи, от имени, богатства. Я твой возлюбленный. И ты бежишь ко мне. Неужто ты меня не узнаешь? Кто посмел ударить тебя, мою Живинку, мою любовь? Кто хочет удержать тебя и не пустить ко мне? Кто замарал тебя чужим духом? Меня, меня ты любишь, ко мне бежишь, так неужели ты меня не узнаешь?..» Поникнув у ног испуганно и жалостно взиравшей на него Камиллы, он разрыдался. Впервые в жизни Амбруаз Мопертюи плакал. Он обхватил Камиллу за лодыжки, прижался головой к ее ступням и орошал их слезами. «Встань, да встань же!» — повторяла Камилла, наклонившись и пытаясь поднять его. Ярость ее схлынула, остался только страх. Она ничего не могла понять. Ей хотелось помочь деду, успокоить, утешить его, но хотелось и бежать. Казалось, его руки сжимают ей не лодыжки, а горло, а слезы, падающие на ее ступни, жгут щеки. У нее кружилась голова от страха, жалости и отвращения. А старик скорчился в исступленном отчаянии и, не выпуская ее ног, стонал и всхлипывал. Наконец он все же разжал пальцы, встал и, сгорбившись, с опущенной головой, не говоря ни слова больше, вышел. Поднялся в свою комнату и лег. В ту же ночь у него начался жар. И он, за всю свою жизнь ни разу не болевший, свалился чуть не на две недели. Все это время жар не спадал ни днем, ни ночью. Врач, за которым Камилла послала Туану Фоллена в соседнюю деревню, не мог понять, в чем причина недуга, а потому был бессилен помочь. Камилла часами сидела у изголовья деда, ухаживала за ним. Ее удерживали угрызения совести, жалость к старику, тревога за него. В ней ожила привязанность, которую она к нему питала до недавнего времени. В памяти всплывало детство, первые годы девичества — все это было так недавно, но с появлением в ее жизни Симона отодвинулось куда-то очень далеко. Воспоминания мелькали беспорядочно, точно картинки в книге, которую листают туда-сюда. Дед всегда был рядом. Он был во всем: в весне и лете, в полях и лесах. Это он рассказывал ей о земле, о смене времен года, о лесных зверях и деревьях. Для нее одной он приумножал свое состояние, для нее трудился не покладая рук. Ее одну любил на всем белом свете. Теперь она все это поняла, увидела, как много места занимал в ее жизни этот человек. И терзалась, видя его тяжело, быть может, смертельно больным. Мука усугублялась еще и тем, что к ней примешивались дурные мысли. Ибо, несмотря на то что Камилла глубоко и искренне горевала о болезни деда, жалела, что нанесла ему такой удар, боялась по-детски инстинктивно, как бы он не умер, ее смущало и другое чувство. Смутное, неопределенное и походившее, хоть она бы в том не созналась, на надежду. Подлую, но дерзкую и цепкую надежду, что он умрет и тем освободит ее от своей тягостной любви, которую навязывал ей с жестокой неумолимостью всевластного главы рода. Камилла словно раздвоилась. В ней жили преданное, благодарное и заботливое дитя, не отходящее от ложа больного деда, и пойманная в ловушку влюбленная девушка, рвущаяся прочь от этого беспомощного старика в жару и бреду, к своему любимому, к Симону. Слабый, безропотный ребенок должен был выдерживать непрестанную, глухую борьбу с одержимой страстью женщиной, чтобы принудить ее молчать и терпеть. Зато, едва лишь на место Камиллы заступала Фина, любовница воодушевлялась, теснила докучливого ребенка и в свой черед истязала его, изгоняла из сердца родственные чувства, чтобы безраздельно отдать его любви. С Симоном она не говорила о деде. Часы, проведенные у изголовья больного, состояли из воспоминаний, боли и волнения. А те, что она проводила с Симоном, дарили забвение, покой и счастье. Они не обсуждали ни прошлое, ни будущее. И еще менее того — настоящее. Время превратилось для них в сплошную пелену тьмы, в которой выделялись сияющие островки счастья, искры вечности. Углубляться в прошлое было тягостно: там для обоих маячила одна и та же зловещая фигура угрюмого, грозного предка, того, что отрекся от старшего сына и оставался безучастным к нужде, которую терпела его семья; оттеснил младшего сына с невесткой, чтобы завладеть их единственной дочерью, воспылав к ней удушающей любовью. О будущем тоже нельзя было помыслить, избежав упоминания о нем же. Пока он не исчезнет, никакое будущее невозможно. А уж настоящее целиком было подчинено этому мечущемуся в лихорадке старику. Его разросшаяся тень нависала над каждым днем, и гнет ее усугублялся тайной, которую он хранил столько лет. В бреду Амбруаз Мопертюи все повторял какие-то бессвязные слова, имена — понять из них что бы то ни было Камилла не могла. Особенно часто, почти беспрерывно, как полное надежды и тоски заклинание, он твердил имя женщины, о которой Камилла никогда не слыхала: Катрин. Она не могла понять, почему вместе с этим именем дед без конца повторял и ее собственное. Она спросила у Фины, что за Катрин может звать Амбруаз, но та знала не больше, чем она сама. «Его жену, — говорила старуха, — так ту звали Жюльеттой, она была не здешняя, из Кламси. Катрин — это точно не она. У нас во всей округе никаких Катрин не водится. А матушку его, хозяина то бишь, звали Жанной. Чтоб у него еще какие женщины бывали — никто и не слыхал. И кто это такая, ума не приложу». Камилла не стала доискиваться. Хватало ей своих забот, чтобы вникать еще и в дедовы. С Симоном она забывала обо всем. Ей было с ним покойно и радостно. Симон разделял ее потребность забыться, с головой окунуться в мгновение, выхваченное из времени, которое заполнял собою старый Мопертюи. По ночам оба они укрывались под оболочкой тишины, сотканной в темноте амбара, и она, точно общая кожа, надежно защищала их сплетенные тела. Амбруаз Мопертюи пролежал в постели десять дней. И выздоровел так же внезапно, как слег, подкошенный лихорадкой. Проснулся утром, будто и не было никакой болезни. С удивлением поглядел на сидящую у изголовья и дремлющую над вышиваньем Фину. Немедленно выгнав ее из спальни, он встал и оделся. Фина торопливо засеменила к Камилле, предупредить о скоропалительном выздоровлении хозяина, но не смогла ее добудиться. Камилла только недавно пришла со свидания с Симоном и заснула глубоким сном. Амбруаз Мопертюи спустился в кухню и потребовал завтрак. Он проголодался как волк и чувствовал себя полным сил и энергии, как будто десять дней лихорадки и испарины только укрепили его тело и очистили кровь. Усевшись за стол, он набросился на еду с аппетитом, испугавшим несчастную Фину. Он не задал ей ни одного вопроса: ни о своей болезни, ни о Камилле. И это молчание испугало Фину еще больше, чем приступ обжорства. В конце концов она заговорила сама: «Камилла еще спит, она, бедняжка, всю ночь просидела около вас, я только отослала ее, как вдруг вы проснулись… Она все это время так заботилась о вас, ей-Богу! Да что там, мы обе беспокоились! Вы так тяжко хворали. Камилла даже за доктором посылала. Сынка моего в деревню отправляла. Но доктор не разобрал, что у вас за хвороба, так и ушел, только руками развел. Тогда мы…» Но Амбруаз Мопертюи прервал ее на полуслове, резко спросив: «Какое сегодня число?» Фина ответила и снова было пустилась заговаривать хозяину зубы, в надежде задобрить его — уж очень он был, как она говаривала, строг. Однако Амбруаз снова грубо оборвал ее: «А ну, замолчи, раскудахталась!» Насытившись, он встал, прошел через двор к воротам и вышел на дорогу, ведущую в лес. Была середина ноября. Подморозило. Стояла тишина, ни одной птичьей трели, только похрустывала мерзлая земля под ногами. Ледяной воздух словно трепетал. Проходя мимо Среднего двора, Амбруаз увидел в окне дряхлого Альфонса. Петух тряс свисавшим на глаза рыхлым гребнем и тщетно силился кукарекнуть. Сам Гюге Кордебюгль был в лесу, как все остальные мужчины с хутора. Амбруаз шел широким шагом. Его бодрил мороз, он чувствовал в себе спокойную, холодную, как это прозрачное ноябрьское утро, решимость. Миновав дом Фолленов, откуда несся детский крик, и Крайний двор, где укутанный в толстую шерстяную юбку Луизон-Перезвон мел крыльцо, он вошел в Жалльский лес. Все здесь принадлежало ему: его хутор, его лес. Его деревья, земля, люди. Он здесь хозяин. Хозяин этого погожего студеного утра и всех его звуков: хруста ветвей, гулкого эха шагов. Он владел всем и всеми. Слезы, которые он пролил у ног Камиллы, первые и последние в его жизни, и, поя:, которым обливался все десять дней, пока его трепала лихорадка, омыли ему память и сердце. И теперь его память была, как никогда, ясной, чистой, озаренной лучами зеленых глаз Катрин-Камиллы. Память его была наполнена гулом лавины круглых серебристо-серых стволов и звоном, льющимся из поднебесья, словно само солнце стало колоколом. И в этом колоколе билась вписанная в клеймо буква «К»… Катрин… Камилла… Звенящий колокол в самом сердце утра. И его собственное сердце было слито с этим солнечным звоном. Остро отточенными лучами сияли и звенели «К» — Камилла, Катрин-Камилла, две женщины в одной, неразличимые, единые. Живинка, волшебная змейка, его любовь и ярость, Катрин-Камилла, всплеск листьев, света, ветра. Живинка, змейка, зеленоглазая резвая девочка… шлюха, пропахшая ночной сыростью и мужским потом. Амбруаз разыщет виновника. Он, конечно же, здешний, один из его работников, если не из Лэ-о-Шен, то с какого-нибудь из соседних хуторов. Мерзавец, вор, подло посягнувший на его Живинку. Ну да ничего: Амбруаз его выследит и отнимет у него власть над Камиллой, которую тот бесстыдно присвоил. Выметет его из сердца и души Камиллы. Прогонит негодяя прочь — здесь он один хозяин, он, Амбруаз Мопертюи. А тот пусть убирается, чтоб и духу его не было. Амбруаз Мопертюи шел по лесу, среди искрящихся инеем стволов. И в сердце его кристаллами льда застыло спокойствие и терпение. Терпение, полное желчи и злобы. |
||
|