"Михаил Анчаров. Золотой Дождь" - читать интересную книгу автора

пахучие волокнистые щепоти довоенного дыма, опустил в карман гимнастерки,
застегнул медной пуговицей и помог нести эвакуированной старушке кожаный
чемодан с простынями, потому что она уже наторговала триста десять рублей
денег, а дома, у хозяйки, ее ожидали племянница с двоюродной внучкой и
приблудная девочка-полька, которая отстала от эшелона из Львова.
А по дороге к нам привязался какой-то мужчина в полотняном картузе, он
все забегал вперед, увязая в песке кривой улицы, и все допытывался, кто мы
такие, и просил документы. Я показал ему документы и велел старушке сделать
то же самое, а когда он нехотя вернул документы, я дал ему в рыло, и он
поехал с песчаного откоса вниз к реке, но удержался и полез обратно,
хватаясь за сухой дерн. Но я поднял с земли булыжник, и он посмотрел на меня
и перестал материться и угрожать, потому что увидел, что я уже совсем не
могу сдерживаться. А когда он вылез на дорогу и прислонился к серому забору
у хлебного склада, он сказал нам вслед:
- Псих контуженный.
И небо было серое, лицо у старушки бесцветное, песок бледно-желтый, а
чемодан коричнево-вишневый.
Около ее дома стояла телега, куда укладывали вещи ее племянница, и
двоюродная внучка шести лет, и приблудная полька восьми лет, чтобы ехать на
дальнюю пристань, с которой можно было баржей-самоходкой добраться до
станции железной дороги и ехать, ехать неизвестно куда еще целых три года, и
уже не казалось, как в первые дни войны, что все это скоро кончится. Я долго
смотрел на эту польку восьми лет, потому что она была похожа на Аленушку с
картины Васнецова, а потом ушел, когда телега двинулась по улице, увязая в
песке, и зазвенело ведро, и полька смотрела на меня своими глазищами.
Когда затихло ведро за поворотом, я склеил самокрутку, пустил в серое
небо белый дымок и пошел проверить впечатление.
Я никогда не любил этой картины Васнецова, но в одном доме этого
городка я увидел на стене большую однотонную репродукцию, отпечатанную
благородной зеленоватой краской на кремовом картоне с потемневшими краями.
Там сидела Аленушка, положив щеку на колено, и смотрела на омут, где утонул
ее младший братец Иванушка. Там, на этой репродукции, видны были некрупные
шлепочки краски и зернистая поверхность не густо записанного холста. Эта
негустая, позволяющая видеть холст живопись и не нравилась мне у Васнецова.
А теперь именно этот проступающий холст и уверенная кладка краски превратили
репродукцию в лучшую на всем свете картину. Потому что она была единственная
в этом засыпанном крупным, как пшеница, песком городишке военных времен, где
даже в церкви вместо икон висела какая-то мазня и олеографии в бумажных
цветочках. А это была культура живописи, и великая Третьяковка, и умудренное
спокойствие конца XIX века, который людям того времени казался ужасно каким
нервным. А ведь тогда, в те чеховские времена, еще были картины, которые
писались, чтобы на них долго смотрели, а не для того, чтобы они украшали
какие-нибудь жилые или присутственные помещения двадцатого века.
Хозяйка этого дома думала, что я хожу сюда из-за тыквенной каши или
из-за белых ляжек, которые она мне все время показывала, нагибаясь к печному
поддону, чтобы выгрести уголья, мерцавшие красными глазами в серых сумерках
осени. А я ходил сюда из-за нескольких мазочков краски, в которых была для
меня заключена вся живопись и вся будущая жизнь. Я проверил свое
впечатление. Глаза у старшей сестрички Аленушки оказались точь-в-точь как у
девочки-польки. Я долго стоял в сумеречном доме и глядел на старшую