"Убийство Михоэлса" - читать интересную книгу автора (Левашов Виктор)

3. ОТЧЕТ

I

Красный блокнот:

«Из Москвы до Нью-Йорка я и Фефер добирались в течение сорока дней.

Этот рекорд был нами поставлен не на волах, не на верблюдах, а на всамделишных американских самолетах.

В Тегеране нас продержали в ожидании „прайорити“ — преимущественного права посадки на самолет — три недели. Успокаивали тем, что как только мы оторвемся от иранской земли, то „ляжем на прямой курс“. Опять же, если не будет никаких случайностей над горами или над океаном и ежели все прививки против чумы, тифа, холеры, желтой лихорадки и многих других болезней будут в порядке. В этом случае мы без всяких задержек долетим до США.

Держи карман шире.

Мы пронеслись над Персидским заливом, пересекли Иран, проплыли над Палестиной и, огибая Порт-Саид, поклонились с высоты пирамидам и приземлились в Каире. Здесь повторилось то же, что в Тегеране. Прождали дней восемь, и при посадке нас снова заверили, что теперь-то мы уж точно „ляжем на прямой курс“. Но в Хартуме нам пришлось несколько дней дышать накаленным воздухом пустыни, а в Аккре — влагой Золотого Берега. Если учесть все это, приходится даже удивляться, как это мы уложились всего в сорок дней.

Естественно, что многократные пересадки и задержки в пути, вовсе не связанные ни со случайностями, ни с прививками, не могли не влиять на наше настроение. И в минуты, когда глаз был уже насыщен множеством памятников, которые старый шах наставил себе при жизни в Тегеране, когда слух притупился от шума многоязычной толпы в Каире, когда ноги устали от беготни по офисам с просьбами и требованиями отправить нас с ближайшим самолетом, когда мы уже без переводчика понимали, что унылый рефрен „Мэй би, туморроу монинг“ означает „Может быть, завтра утром“, — мы в припадке человеческой слабости готовы были объяснить все эти многодневные задержки не войной, как нам говорили, а холодком, попросту говоря — отсутствием энтузиазма у лиц, от которых зависел наш полет.

Все это, однако, смягчалось другими, теплыми волнами, которые докатывались до нас, ибо, как граждане СССР, лишь недавно расставшиеся с родной землей, мы вызывали к себе необычайный интерес со стороны самых разнообразных людей в самых разнообразных местах.

Врач-перс в Тегеране. Гид-араб у пирамид в Каире. Американский военный летчик в Хартуме. Еврейская девушка, медсестра в Иерусалиме. Лодочник на Золотом Берегу. Каменотес на острове Осенчен. Сторож-негр в Нигерии. Все они забрасывали нас вопросами:

— Были ли вы в Сталинграде?

— Как воюют советские женщины?

— Верно ли, что немцы убивают детей?

— Пострадала ли Москва от бомбежек?

— Откуда Красная Армия черпает свои силы?

— Можно ли свободно молиться в СССР?

— Что такое „таран“?

На этот вопрос подробный и обстоятельный ответ дал мой попутчик И. Фефер. Правда, он говорил почему-то о танковом, а не о самолетном таране. Но говорил интересно и со знанием дела».


Черный блокнот:

«М. ведет себя развязно до неприличия, вступает в разговоры со всеми подряд. Я сделал ему замечание о том, что мы представители СССР и должны соблюдать чувство собств. достоинства. М. послал меня в заднюю часть человеч. тела…»


Красный блокнот:

«И вот мы, наконец, в Нью-Йорке. В первый же день — митинг на стадионе Поло-Граунд.

Не знаю, как это описать.

На огромном пространстве стадиона — море голов. Ни просвета между людьми, сплошная живая масса. Белые, черные, желтые лица. Американцы, итальянцы, китайцы, французы, чехи, сплошной Вавилон. На каждую фразу — рев, свист (в Америке это знак одобрения), лес взметнувшихся рук: „V“ — виктория, победа. „Ред Арми“ — „V“. Сталинград — „V“. „Сталин“ — „V“, „V“, „V“!

Я говорил по-русски. Мог бы на идише и даже по-китайски. Это было неважно. Не нужен был переводчик. Важно было, что говорит человек из России.

Что я чувствовал? Я не могу этого передать…»


Черный блокнот:

«На митинге на стад. Поло-Граунд присутствовало, как на следующий день писали в газ., более 50 тыс. чел. На трибуне присутств. и выступали: мэр Нью-Йорка Ла Гардия, ученый А. Эйнштейн, председатель евр. конгресса США С. Вайз, сенатор Д. Лимен, юрист Д. Розенберг, писатели Ш. Аш, Э. Синклер, Л. Фейхтвангер, певец П. Робсон, киноартист Э. Кэнтор и др. После митинга мне сообщили, что в фонд Кр. Армии сделано пожертв. на сумму больше 370 тыс. долларов. В коробках для пожертвований было много монет по 50 центов, 1 д., банкноты в 1, 5, 10 д., чеки на 100 и 200 д., а один чек на 8 тыс. д. Это очень большие деньги. В Нью-Йорке пообедать в ресторане можно за 2 д., ботинки стоят 5 д., а шерстяной костюм 10–12 д.

На митинге М. вел себя неприлично. Он стоял на триб. и плакал. Я протянул ему нос. платок, чтобы он вытер слезы. М. сказал, чтобы я сунул свой платок в задн. часть чел. тела…»



Красный блокнот:

«Нет ни времени, ни сил даже на небольшие заметки для памяти. Встречи и выступления идут одно за другим. Города мелькают, как в киноленте: Вашингтон, Бостон, Лос-Анжелос, Детройт, Чикаго, Сан-Франциско, др. Утром встречи на заводах, в школах и университетах, после обеда — митинги на стадионах и в арендованных залах, вечером — приемы в нашу честь. Часа четыре сна — и все снова.

После круиза по югу США вернулись в Нью-Йорк. В аэропорту нас уже ждали, было запланировано наше выступление по всеамериканскому радио. А нам хотелось только одного: добраться до отеля, принять душ и хоть час поспать. Попробовали перенести выступление. Сопровождавший нас сотрудник советского посольства сделал большие глаза: „Вы с ума сошли! Вам дают ''праймери'' — лучшее время. Этой чести добиваются президенты. Немедленно соглашайтесь!“ Пришлось выступить. Говорят, нас слушали более 20 млн. американцев. Конгресс США после нашего выступления был завален письмами избирателей: все требовали открытия второго фронта. Ради этого можно было и не поспать…»


«В газетах — отчеты о митингах с нашим участием. В основном доброжелательные. Но есть и враждебные. „Ридерс дайджест“, газета с откровенным антикоммунистическим душком, запустила „утку“: Михоэлс и Фефер вовсе не артист и поэт, а участники Сталинградской битвы и прибыли в Америку со специальной миссией, поэтому нас надо остерегаться. Эффект был совершенно неожиданный. В зал, рассчитанный на 10 тыс. человек, набилось вчетверо больше. Огромная толпа стояла на улице, не вместились. Над входом в зал был плакат: „Привет героям Сталинграда!“ Мы уверяли, что это ошибка, но нам никто не хотел верить. Кончился этот митинг не лучшим для меня образом. На платформу, устроенную над сценой, чтобы нас было лучше видно, после окончания митинга полезли люди — жать нам руки и брать автографы. Платформа рухнула, я сломал ногу и очутился в госпитале…»


«Насчет нравов американской прессы Молотов прав. На днях был корреспондент из „Нью-Йорк таймс“. Заговорили, как почти всегда при моих встречах с американцами, о втором фронте. Я сказал, что в Америке об этом много говорят, но ничего не делают. „Вот был, — говорю я, — такой писатель в России — Антон Павлович Чехов. Он сказал, что если драматург вешает в первом акте на стену ружье, то по ходу пьесы оно должно обязательно выстрелить. Нам кажется, что в Америке очень много ружей висит на стенках и не стреляют туда, куда нужно“. Вчера принесли газету. На первой странице огромный заголовок: „Антон Чехов о втором фронте“.

Фефер допекает меня своими нравоучениями, как бонна. Он считает, что я слишком откровенно говорю с журналистами. Сам он держится, будто проглотил аршин, и старается быть святее Папы Римского. За что и поплатился…»


Черный блокнот:

«Михоэлс вторую неделю лежит в госпитале. Врачи говорят, что нога срослась не совсем правильно. Предложили сломать. М. категорически отказался. Сказал, что он не может пролеживать бока в больнице. Его предупредили, что он будет хромать и ему придется ходить с тростью. Он сказал, что всю жизнь об этом мечтал. Его пообещали выписать через три дня.

Во время моего пребывания у него в палате пришел корреспондент из „Нью-Йорк джорнэл америкэн“, задал вопрос: „Правда ли, что в концентрационных лагерях Советского Союза содержатся миллионы политических заключенных?“ Михоэлс ответил: „Понятия не имею“. Этот же вопрос корреспондент задал мне. Я заявил, что это злобная клевета на советское государство. Он спросил, чем я могу это доказать. Я ответил, что не желаю участвовать в провокационных беседах. Когда корреспондент ушел, я в резкой форме указал М., что он был обязан дать решительный отпор антисоветским высказываниям. Он ответил, что я совершенно прав, но вид у него при этом был ухмыляющийся.

Через три дня вышел номер этого „Джорнэла“. Мое интервью было озаглавлено: „Советский поэт Фефер заявил, что в СССР нет политических заключенных, но никаких доказательств привести не смог“. Михоэлс хохотал, как припадочный. Я обиделся. М. сказал, что, когда меня за это интервью посадят, он будет точно знать, что по крайней мере один политический заключенный в Советском Союзе есть.

Ничего, это ему припомнится. Ему все припомнится. Хорошо смеется тот, кто смеется последним…»


Красный блокнот:

«Две недели назад закончилось мое больничное заточение. Нога заметно побаливает, передвигаюсь на костылях. Хирург сказал, что потом я смогу ходить с тростью. Всю оставшуюся жизнь. Досадно. Но еще месяц-полтора провести в госпитале — этого я позволить себе не мог. Ну, буду ходить с тростью, что делать. Гамлета мне все равно уже не сыграть. Зато, если случится, легко будет играть Квазимодо из „Собора Парижской Богоматери“, не нужно будет притворяться хромающим.

И снова все завертелось, как в киноленте. Теперь мне даже на короткое расстояние подают машину.

Очень большую помощь в наших поездках и встречах оказывает вице-консул советского посольства в США Григорий Маркович Хейфец, довольно молодой, очень обаятельный человек. В совершенстве владеет четырьмя языками. Рассказал, что его отец был одним из организаторов американской компартии, работал в Коминтерне. Он еврей, хотя внешне скорее похож на выходца из Азии — смуглый, поджарый, с голубыми глазами и открытой улыбкой. Очень деликатен, ненавязчив, не стремится обязательно присутствовать при моих приватных встречах с американскими деятелями, чего можно было ожидать от приставленного к нам советского дипломата, не задает никаких вопросов о содержании моих бесед. С Фефером держится официально, отчужденно. Правда, однажды я увидел их сидящими рядом в баре отеля. Но они даже не разговаривали, просто сидели рядом. Возможно, оказались в этом баре вместе случайно.

Неделю назад Хейфец куда-то исчез. Его заменил другой сотрудник консульства. Фефер несколько раз спрашивал, не приходил ли ко мне Хейфец и не звонил ли он мне. Я отвечал: нет, не заходил и не звонил. Фефер показался мне отчего-то встревоженным, явно нервничал…»