"Леонид Андреев. Сашка Жигулев " - читать интересную книгу автора

думал о ней, упускал ее из виду просто, естественно и страшно.
Потрясение было так сильно, что на несколько дней Саша захворал, а
поднявшись, решил во что бы то ни стало добыть аттестат: казалось, что все
запутанные узлы, противоречия и неясности должен разрешить университет. И
действительно, сел заниматься и с необыкновенным чувством удовольствия зажег
в тот вечер лампу; но как только раскрыл он книгу и прочел первую строчку -
ощутил чувство столь горькой утраты, что захотелось плакать: словно с
отказом от убийства и смерти он терял мечту о неизъяснимом счастье. Словно
именно в эти дни безумия и почти сна, странно спокойные, бодрые, полные
живой энергии, он и был тем, каким рожден быть; а теперь, с этой лампой и
книгой, стал чужим, ненужным, как-то печально-неинтересным: бесталанным
Сашей... В характере его было не отказываться от раз принятого решения, пока
не станет невозможно; и он упорно работал, но все безрадостнее и фальшивее
становился бесцельный, ненужный труд. Вдруг стало стыдно читать газеты, в
которых говорилось о казнях, расстрелах, и из каждой строки глядела
безумно-печальными глазами окровавленная, дымящаяся, горящая, истерзанная
Россия. Дня по три и по четыре не развертывал он газеты, - но те, кто
прочитывал ее от строки до строки, не были мрачнее и сердцем осведомленнее,
нежели несчастный юноша, в крови своей чуявший созвучья проливаемой крови.
И стало так: по утрам, проснувшись, Саша радостно думал об
университете; ночью, засыпая - уже всем сердцем не верил в него и стыдился
утрешней радости и мучительно доискивался разгадки: что такое его
отец-генерал? Что такое он сам, чувствующий в себе отца то как злейшего
врага, то любимого, как только может быть любим отец, источник жизни и
сердечного познания? Что такое Россия?
Но все меньше спал Саша, охваченный острым непреходящим волнением, от
которого начиналось сердцебиение, как при болезни, и желтая тошнота, как
тревога предчувствия, делала грудь мучительно и страшно пустою; и уже
случалось, что по целым ночам Саша лежал в бессоннице и, как в детстве,
слушал немолчный гул дерев. Давно уже смолк этот могучий, ровный, вещий гул,
размененный на понятную человеческую речь, и с удивлением, покорностью и
страхом слушал Саша забытый голос, звавший его в темную глубину неведомых,
но когда-то испытанных снов. Гасли четкие мысли, такие твердые и общие в
своей словесной скорлупе; теряли форму образы, умирало одно сознание, чтобы
дать место другому. Обнаженный, как под ножом хирурга, лежал Саша навзничь и
в темноте всем легким телом своим пил сладостную боль, томительные зовы,
нежные призывы. Зовет глубина и ширь: открыла вещие глаза пустыня и зовет
материнским, жутким голосом: Саша! Сын!
Осторожно, чтобы не разбудить кого-то, Саша раздергивает на груди
ночную сорочку, все шире обнажает молоденькую, худую, еще не окрепшую грудь
и подставляет ее под выстрелы ружей. Молчит и ждет. И плачет так тихо, что
не услыхала бы и мать, сказала бы, улыбаясь, что спит тихо сын ее Саша.
Однажды в такую ночь Саша бесшумно спустился с кровати, стал на колени и
долго молился, обратив лицо свое в темноте к изголовью постели, где привешен
был матерью маленький образок Божьей Матери Утоли Моя Печали. Уже несколько
лет не молился Саша, но по вернувшейся привычке крестился, стараясь
захватывать плечи: звал Бога на помощь и предавал Ему жизнь свою и дух.
Наутро Саше стало неловко, и больше он не молился; но радостную и светлую
память об этой ночной молитве он донес до самой своей ранней могилы.
В это сумеречное время, короткое по дням, но такое долгое по чувству,