"Ю.П.Азаров. Печора" - читать интересную книгу автора

предлагает во второй раз прийти. Нет-нет, сегодня же, тут недалеко живу. И я
бегу с тем мешочком в холодной тишине, и сердце у меня колотится, потому что
и Толстой у меня в мешке, и Чехов в мешке, и Пушкин в мешке, и Тургенев, и
Писарев, и Роллан - классики углами жесткими в мою спину упираются, а мне
радостно от этого, и я осторожно перекатываю мешочек с одного плеча на
другое, чтобы не измять уголочки. И моя джинновая душа с особенной силой
располагается любовью к классикам, имама уже расставляет книжечки, протирает
каждую белой тряпочкой, хотя они и без того чистые, и ровненько ставит на
полочки, и говорит мама, что люди ковры покупают, а мы книги, а я снова
говорю, что книги для работы нужны, что еще в следующую получку за книгами
пойду к Сыр-Бору. Единственно, что мне не нравится, что этот Сыр-Бор на
первой и семнадцатой страницах свой именной штамп поставил: "Из книг С. Б.
Тарабрина". Будь ты неладен, Тарабрин. Я всю жизнь с твоим штампом буду
жить, точно не книги, а душу мою ты проштамповал.
Я тороплюсь с работы домой, чтобы просто так корешки потрогать,
вытащить какую-нибудь книжицу, прочитать кусочек, в примечания заглянуть,
страсть как любил всегда примечания читать.
А потом ложусь и три-четыре книги с полочки достаю для просмотра, а
иной раз и оторваться не могу от книги, и так до утра. И это счастье сидит
во мне, и когда я к ученикам иду, и когда по морозу тороплюсь и думаю: как
только новую зарплату получу, сразу за новыми книгами сбегаю, прямо не
заходя домой, чтобы маму не расстраивать.
Тарабрин встречает меня ласково. В его квартире всегда полумрак, хотя
лампочек навешано по всем потолкам и стенам. Мне Сыр-Бор книжечки новые
показывает, редкостные, а я глаз не свожу с полочки, где Достоевский стоит.
И я подхожу к той полочке, и не желаю я смотреть редкостную "Историю
кавалергардского полка", заказанную от имени его императорского величества и
в лучшей типографии отпечатанную, и гравюры на стали в той истории, а меня
сроду гравюры не трогали - всегда жаль было мне времени Дюрера и Рембрандта,
которые гравюры выцарапывали, и что находят искусствоведы в этих гравюрах,
лица точно отпечатки пальцев, помню у Киплинга, в "Мери Глостер": "Он
гравюры любил: тлен" и я ухожу бочком от Сыр-Бора, и к заветной полочке
подкрадываюсь, и вытаскиваю том; конечно же, "Неточка Незванова" и "Записки
из мертвого дома" - мои любимые, а Сыр-Бор говорит:
- Бра зажгите...
А я не знаю этого слова. Я понимаю, что о лампочках речь идет, и мне
стыдно оттого, что я не знаю что значит это краткое словцо, и я топчусь на
месте, пока Сыр-Бор не подходит и не нажимает кнопочку, и свет вспыхивает, и
я бы что угодно отдал, какой угодно номинал бы заплатил, чтобы заполучить
хотя бы один томик Достоевского, а Сыр-Бор, какое счастье, говорит:
- Могу уступить...
И все девять томов, десятого не оказалось: зачитал кто-то. Но мне даже
лучше: не любил я никогда "Идиота", и я, ошеломленный, в мешочек, в котором
мама когда-то деревянные обрезочки с домостроительного комбината носила,
запихиваю, а Сыр-Бор другую книгу вытаскивает:
- Всего сто экземпляров этой книги. Фамильная книга (издана в Казани)
Слепцовых-Мартыновых. Мартынов, который Лермонтова убил.
Я смотрю на фотографию Мартынова, седого, с двумя подбородочками,
читаю: "Провидение руководило мной", поражаюсь: умер он не то в 1896-м, не
то в 1898 году, говорю: