"Исаак Эммануилович Бабель. Конармия " - читать интересную книгу автора

ничего более... И только Волин все еще там. Волин рядится в апостольские
ризы и карабкается в Ленины от анархизма. Ужасно. А батько слушает его,
поглаживает пыльную проволоку своих кудрей и пропускает сквозь гнилые зубы
мужицкую свою усмешку. И я теперь не знаю, есть ли во всем этом не сорное
зерно анархии и утрем ли мы вам ваши благополучные носы, самодельные цекисты
из самодельного цека, made in Харьков, в самодельной столице. Ваши
рубахи-парни не любят теперь вспоминать грехи анархической их юности и
смеются над ними с высоты государственной мудрости, - черт с ними...
А потом я попал в Москву. Как попал я в Москву? Ребята кого-то обижали
в смысле реквизиционном и ином. Я, слюнтяй, вступился. Меня расчесали - и за
дело. Рана была пустяковая, но в Москве, ах. Виктория, в Москве я онемел от
несчастий. Каждый день госпитальные сиделки приносили мне крупицу каши.
Взнузданные благоговением, они тащили ее на большом подносе, и я
возненавидел эту ударную кашу, внеплановое снабжение и плановую Москву. В
совете встретился потом с горсточкой анархистов. Они пижоны, или
полупомешанные старички. Сунулся в Кремль с планом настоящей работы. Меня
погладили по головке и обещали сделать замом, если исправлюсь. Я не
исправился. Что было дальше? Дальше был фронт, Конармия и солдатня, пахнущая
сырой кровью и человеческим прахом.
Спасите меня, Виктория. Государственная мудрость сводит меня с ума,
скука пьянит. Вы не поможете - и я издохну безо всякого плана. Кто же
захочет, чтобы работник подох столь неорганизованно, не вы ведь, Виктория,
невеста, которая никогда не будет женой. Вот и сентиментальность, ну ее к
распроэтакой матери...
Теперь будем говорить дело. В армии мне скучно. Ездить верхом из-за
раны я не могу, значит не могу и драться. Употребите ваше влияние,
Виктория - пусть отправят меня в Италию. Язык я изучаю и через два месяца
буду на нем говорить. В Италии земля тлеет. Многое там готово. Недостает
пары выстрелов. Один из них я произведу. Там нужно отправить короля к
праотцам. Это очень важно. Король у них славный дядя, он играет в
популярность и снимается с ручными социалистами для воспроизведения в
журналах семейного чтения.
В цека, в Наркоминделе вы не говорите о выстреле, о королях. Вас
погладят по головке и промямлят: "романтик". Скажите просто, - он болен,
зол, пьян от тоски, он хочет солнца Италии и бананов. Заслужил ведь или,
может, не заслужил? Лечиться - и баста. А если нет - пусть отправят в
одесское Чека... Оно очень толковое и...
Как глупо, как незаслуженно и глупо пишу я, друг мой Виктория...
Италия вошла в сердце как наваждение. Мысль об этой стране, никогда не
виданной, сладка мне, как имя женщины, как ваше имя, Виктория..."
Я прочитал письмо и стал укладываться на моем продавленном нечистом
ложе, но сон не шел. За стеной искренне плакала беременная еврейка, ей
отвечало стонущее бормотание долговязого мужа. Они вспоминали об ограбленных
вещах и злобствовали друг на друга за незадачливость. Потом, перед
рассветом, вернулся Сидоров. На столе задыхалась догоревшая свеча. Сидоров
вынул из сапога другой огарок и с необыкновенной задумчивостью придавил им
оплывший фитилек. Наша комната была темна, мрачна, все дышало в ней ночной
сырой вонью, и только окно, заполненное лунным огнем, сияло как избавление.
Он пришел и спрятал письмо, мой томительный сосед. Сутулясь, сел он за
стол и раскрыл альбом города Рима. Пышная книга с золотым обрезом стояла