"Анатолий Бакуменко. Придурок " - читать интересную книгу автора

том, где и кем быть, вроде и не возникало в его голове. Все. Жизнь
кончилась, кончилась, не успев даже начаться. Великий советский физик умер
во время непреднамеренного, случайного аборта... Вернее было бы назвать это
просто - выкидышем. Великий физик умер, но "гениальный писатель"?..
писатель-то?! Забыл про него разлюбезный мой Проворов - сил для жизни совсем
и сразу же не осталось в нем. Смолкли "мычалки", исчезли из жизни нашей
такие уже привычные "гуделки", гулким и пугающе пустым стал наш подъезд,
повеяло в нем плесенью и сыростью, и каждый день стали оставлять в нем свои
метки коты, и удрал я, сгинул где-то в бездомном пространстве времени...
Сгинул?. сгинул ли? Почему-то я остался жить со странным чувством, что
потерял что-то, что-то не сделал, что-то не совершил... не свершилось в
личной моей жизни что-то - вот как! Постоянное беспокойство кусочком сидело
в моем сознании, и я вдруг вздрагивал от движения воздуха, словно расслышал
в этом движении еле слышное мычание, загадочно обозначавшее присутствие
моего друга.
В шестьдесят восьмом я был на каникулах в Йошкар-Оле. Было лето, было
душно, и даже сквозняки, несущиеся со стороны Кокшаги вдоль Пушкинской и
Институтской улиц, не приносили облегчения. Каникулы обрушились на меня
вдруг: за кучей привычных дел я не приготовил свое сознание к этой грядущей
бездне времени и был застигнут ей врасплох. Поэтому я привычно продолжал
"работать над текстами": читал, заносил что-то в библиографические карточки,
но цели определенной в этом не было никакой, да, может, и смысла, потому что
смысл всяких дел появляется в присутствии цели. Случайно "текст", над
которым я "работал", был чеховским "Черным монахом", и я понял, что скоро
свихнусь. Точно.
Сквозняки от Кокшаги влетали по Институтской и Гоголя на огромное
асфальтовое пространство площади Ленина, создавая здесь свои турбулентности,
которые закручивали пыль в небольшие вихревые конусы, и они гуляли и
носились по площади, а хвосты их теряли зримую свою плотность и пропадали.
Было душно, яркое солнце жарило кожу, а перед глазами моими скользили темные
тени от бессмысленного переутомления, и я не знал, что мне делать на этой
площади. Оказалось, что я не знаю, забыл, как можно отдыхать, что это за
дело такое. И вдруг почувствовал беспокойство, словно легкий озноб коснулся
спины: по площади от меня шел он - Проворов. Я это понял. У него, как и у
меня, кеды были не завязаны, и длинные шнурки разлетались и метались от его
ног. Он был в "рабочих брюках" - скромном подобии идеологически чуждых нам
джинсов, в клетчатой рубашке-ковбойке, не заправленной в брюки. Шел
небрежный, неприличный для нашего провинциального города. И если бы на
площади были люди, они бы оглядывались, они бы осуждали взглядами
разлюбезного моего друга, но на площади не было никого, пуста была площадь:
весь праздный народ мучился на пляже, на реке - где же ему быть еще? А я
ощутил волну теплую и крикнул... или выдохнул:
- Петр...
И он напрягся спиной, оглянулся, и я не узнал его похудевшего лица.
Глаза его ничего не выражали, словно не видели никого, и плечи лишь
двинулись неопределенно, не обозначая и не выражая ничего, словно была перед
ним пустота, а вовсе не я, и он повернулся и пошел прочь. Я четко видел его
плешивую макушку, я знал, что это определенно он, потому что никто другой не
имел такой плеши на макушке - она образовалась у него в пятнадцать или в
шестнадцать лет, а может, он и родился вместе с ней - с уже готовой... Он