"Дмитрий Михайлович Балашов. Отречение (Роман) (Государи московские; 6)" - читать интересную книгу автораводы, и вмерзнут в лед купеческие мокшаны, лодьи и кербаты, и дымом из
труб оденется город, весь в серебре инея, как в мерцающей ризе, над белою до весеннего теплого ветра, до нового ледохода рекой. Снег уже не раз и не два принимался идти, стаивая и вновь покрывая твердеющую раз за разом землю. Наступил ноябрь. Константин Василич глядел в окошка своего высокого терема и знал, ведал уже, что не узрит ни нового ледохода, ломающего лед на великой реке, не узрит сверканья струй ледяной, синей, веселой воды, ни оголтело прущей вверх по Волге рыбы, свивающейся тугими кольцами под ударами остроги, ни новых набухающих почек на ветках дерев, ни даже серо-сиреневых зимних далей укрытого снегами Заволжья... Князь умирал. И сейчас - отойти бы от забот земных, оглянуть, размыслить перед последним концом, перед торжественным и грозным переходом "туда". А дела не отпускали, отвлекая своею уже ненужною, ненадобною душе суетой. Скрипнула дверь. Засунул внимательный лик ключник. Обозрел князя, глянул в светлые, почти беззащитные на потемнелом, истончавшем лице глаза, произнес: "Привел!" Замер в поклоне. По разрешающему знаку Константина впустил боярина. Тот пугливо оглядывал грозного князя, укутанного в шубное одеяло, крытое рытым бархатом, костистый исхудалый лик, долгое породистое лицо с серою, потерявшею блеск бородою... Твердой рукою держал князь Константин бояр своих. Карал отступников. Строго взыскивал за всякую неисправу. В давнем споре с Симеоном Гордым переветников казнили, по торгу водя в позорном платье, на память и вразумление прочим. И теперь бояре послушно ходили в руке князя. Вместе с ним возились из Суздаля в Нижний, рубили терема, заводили села на новых смерти. Князь поглядел строго, как умел всегда. Как все еще мог, хотя и с трудом, в эти последние дни. Изрек твердое слово. Боярин, оробев, исчез, растаял. А Константин, чуть-чуть умехнув краешком губ и кивком головы отпустив ключника, взял в руки маленькую книжицу поучений Аввы Дорофея и, не читая, вновь поднял глаза на икону "Преображения" суздальского письма, которую любил и нарочито поместил в покое, прямь ложа своего. Угласто падающие апостолы, в ужасе от потоков света, исходящих на них от преображенного Христа, напомнили давешнего боярина. Вновь и опять полонила ум грозная неслиянность той, божественной, жизни, где гармония ангельских сфер, и этой, земной, в коей свет высокой правды заставляет даже учеников Его падать ниц в ужасе и страхе. Ведь чаяли, ждали! А меж тем, когда Учитель явился к ним в одеянии света, попадали ничью в ужасе. Отчего? Испугались торжества славы! Устрашились вьяве того, чего чаяли словесно! Лик Спасителя был строг и по-гречески сух. Пурпур зари (зари Святой Руси!) еще не претворился в лазурь и черлень ало-золотого солнечного сияния. Еще не потянулись пламенем свечей купола, еще шеломам подобны вставали главы соборов, еще не родился инок Рублев, еще не грезили Куликовой победою рати, еще все было впереди и во мгле, - а князь умирал. Игумен Дионисий пожаловал невдолге вслед за боярином. Благословив князя, сел у соломенного ложа на раскладное кожаное креслице. Горячечный пронзающий взор обжег умирающего. Дионисий начал когда-то с пещеры малой в урыве волжского берега в |
|
|