"Сол Беллоу. Дар Гумбольдта" - читать интересную книгу автора

действительно пришлось многое пережить. Некоторые женщины плачут тихо, как
садовая лейка. Демми рыдала страстно, как только может рыдать женщина,
которая верит в грех. Когда она рыдала, ее невозможно было просто жалеть -
мощь ее душевных порывов невольно вызывала уважение.
Мы с Гумбольдтом проговорили полночи. Кэтлин дала мне свитер: Гумбольдт
спал очень мало, и она, предвидя целую череду маниакальных ночей,
воспользовалась моим присутствием, чтобы немного отдохнуть.
Вместо вступительного слова к Ночи Бесед с Фон Гумбольдтом Флейшером
(поскольку это было нечто вроде декламации), мне хотелось бы сделать краткое
историческое заявление: пришло время (поздний Ренессанс), когда жизнь
утратила способность устраивать самое себя . Теперь она должна быть устроена
кем-то. И мыслители взялись за это. Со времен, приблизительно, Макиавелли до
наших собственных это "устроительство" есть не что иное, как единый,
великий, витиеватый, мучительный, вводящий в заблуждение гибельный процесс.
Таких людей, как Гумбольдт - вдохновенных, проницательных, тонких и
безумных, - переполняет идея, что человеческой деятельностью, такой
грандиозной и безгранично разнообразной, в настоящее время должны управлять
исключительные личности. Гумбольдт и сам был такой "исключительной
личностью", а значит - законным кандидатом во власть. А почему нет? Шепоток
здравого рассудка тихонько напоминал ему, почему именно нет и высмеивал его.
Пока мы смеемся - с нами все в порядке. В то время я и сам был в большей или
меньшей степени таким кандидатом. Мне тоже мерещились грандиозные
перспективы, идеологические победы, личный триумф.
А теперь о том, что говорил Гумбольдт. На что в действительности похожи
разглагольствования поэта.
Для начала он надел маску взвешенного мыслителя, но как далек он был от
образца здравомыслия! Я, конечно, тоже любил поговорить и поддерживал беседу
сколько мог. Сперва мы вели двойной концерт, но через некоторое время я был
с шумом свергнут со сцены. Извергая доводы и формулировки, опровергая и
делая открытия, голос Гумбольдта подымался, затихал, подымался снова; рот
распахивался, и тени залегали у него под глазами, казавшимися черными
дырами. Руки тяжелели, грудь выгибалась колесом; брюки держались под животом
на широком ремне со свисавшим свободным концом. Гумбольдт постепенно
переходил от повествования к речитативу, от речитатива воспарял к арии под
аккомпанемент оркестра намеков, художественного вкуса, любви к своему
искусству, преклонения перед его великими мужами, но также подозрений и
надувательства. На моих глазах этот человек то попадал в унисон со своим
сумасшествием, то диссонировал с ним.
Он начал с замечания о месте искусства и культуры в администрации
Стивенсона первого срока - о своей роли, нашей роли, поскольку мы должны
были пользоваться моментом вместе. Отталкивался он от оценки Эйзенхауэра. У
Эйзенхауэра нет политической смелости. Посмотри, как он позволил Джо
Маккарти* и сенатору Дженнеру** отзываться о генерале Маршалле***. У него
нет мужества. Зато он дока в снабжении и рекламном деле, и не глуп. Он
замечательный кадровый офицер, легкий на подъем, игрок в бридж, любит
девочек и читал вестерны Зейна Грея****. Если общество хочет ненавязчивого
правительства, если оно уже вполне оправилось после депрессии, мечтает
отдохнуть от войны и чувствует себя достаточно сильным, чтобы обойтись без
сторонников "нового курса"*****, и разбогатело настолько, чтобы быть
неблагодарным, оно будет голосовать за Айка, за эдакого принца, которого