"Ирина Борисова. Для молодых мужчин в теплое время года (рассказы)" - читать интересную книгу автора

сущность жизни. Но когда он, хватаясь за сердце и глотая валидол, корчует
пень, я усматриваю в этом яростном кочевании брошенный мне вызов: "Вот, я
работаю, а ты работы не любишь, хочешь всю жизнь пропорхать по театрам - не
выйдет!" Он упирает в землю лом и стонет от торжествующей натуги, и меня
одолевает бешеная злоба. Подбежав к нему и налегая тоже на лом, я ору:
"Какого черта надрываешься?" и он, отпихивая меня локтем, свирепо кричит:
"Занимайся своим делом!", и я стою и бубню: "Совсем уже со своей дачей
обалдели!", а он бросает лом и, подбоченившись, шипит: "Да с кем ты
разговариваешь?" и, ненавидяще глядя друг на друга, мы наговариваем еще
много, пока нас не разводит в стороны мама.
Приходит осень, поездки на дачу кончаются, и он опять скучнеет и все
чаще лежит с книжкой на диване. "Что, наступил отдых, да?" - спрашиваю я, и
он сквозь зубы отвечает: "Да" и поворачивается к стенке. Я в это лето сдаю
главный экзамен, но умудряюсь завалить историю, мне стыдно и обидно и,
увидев его, вся внутренне собираюсь, готовясь отразить нападки или, нападая
первая.
Он устал за лето, и не встает уже рано, и, бывает, мы не видимся по
неделям, потому что я прихожу то из кружка, то с работы по-прежнему поздно.
Мы узнаем друг о друге только через маму, и я знаю, он все еще ждет, что я
приду и попрошу: "Устрой меня на завод, я буду поступать в технический". Но
я играю уже Софью и думаю, будет ли она жалеть о Чацком, и моя основная
работа костюмера мне тоже нравится, и я устало прошу маму разрушить его
иллюзии.
"Ну, почему вы оба такие упрямые?" - вздыхает наш буфер-мама, и я
говорю, что я-то в него, а в кого он - не знаю. Мама стыдит меня: "Зачем
всегда ругаешься с отцом?" Я знаю, она права, мне стыдно и жалко его. Когда
поздно ночью я ужинаю, и он, заспанный, проходит курить, лицом он похож на
упрямого насупившегося ребенка, и тогда меня острой иголкой кольнет, что он
старый, и то, что простительно ему, непростительно мне.
Я не сплю всю ночь и клянусь изжить проклятый дух противоречия,
обещаюсь слушать его, кивать и не ругаться. Но проходит день и, затравленная
ядовитыми насмешками по поводу сушащихся на кухне старых театральных
бархатных с кружевами платьев, я срываюсь, и все продолжается по-прежнему.
И только раз в году у нас все по-другому. В этот день и он, и я, и мама
рано-рано завтракаем и задолго до начала парада включаем телевизор. Он
усаживается перед экраном очень прямо, сияет даже легкий пушок вокруг его
лысины. Мы с мамой во все глаза смотрим на марширующие по площади ровными
квадратами колонны, впитываем бравурную музыку и, затаив дыхание, каждый раз
одинаково ждем, и вот, наконец, уже по лицу его, еще до слов комментатора,
видим, что тот самый миг настал.
"На площади колонны моряков Балтийского флота!" - звучит ликующая песнь
комментатора, и отец расправляет узкие плечи и сжимает пальцами
подлокотники. Слова комментатора каждый год одни и те же, но отец
предостерегающе вскрикивает: "Шшш!", и мы с мамой смотрим на взлетающие при
отмашке белые перчатки, и мама, прерывисто вздохнув, обязательно скажет:
"Эх, моряки-то хороши!", и я почувствую, что у меня защиплет в носу.
После парада он смотрит на нас с мамой гордо и покровительственно,
будто тоже прошел по площади. Он словно вернулся в те времена, когда, часто
козыряя, ходил по улицу в черной с золотом шинели, и мама, похлопав его по
спине, скажет: "Вот наш самый бравый-то моряк!" "Ладно-ладно!" - отмахнется