"Андре Бретон. Надя " - читать интересную книгу автора

вместе с Жюльеттой Друэ один и тот же маршрут, обязательно прерывал
молчаливые размышления, когда экипаж проезжал мимо владения, доступ к
которому открывали двое ворот - большие и малые. Он говорил о больших:
"Кавалерийские ворота, мадам", - и неизменно слышал, как Жюльетта отвечает,
показывая на малые: "Пешеходные ворота, месье". Затем немного дальше, перед
двумя деревьями с переплетающимися ветвями, произносил: "Филемон и
Бавкида", - зная, что на это Жюльетта не ответит ничего. Нам гарантируют,
что такая душераздирающая церемония повторялась ежедневно, в течение многих
лет. Какое, пусть самое лучшее, исследование творчества Гюго способно с
подобной точностью передать понимание и удивительное ощущение того, чем он
был и чем остается поныне? Эти двое ворот - зеркало его силы и зеркало его
слабости, и не известно, какое именно отражает его ничтожество, а какое -
величие. И чего бы стоил гений, если бы он не допускал рядом с собой эту
восхитительную поправку - поправку любви, заключенную в реплике Жюльетты?
Самому тонкому, самому восторженному комментатору творчества Гюго не под
силу предложить мне ничего сравнимого с высшим смыслом этой пропорции. Ибо я
мог бы похвастаться, что обладаю частными документами вроде этого о каждом
из восхищающих меня людей или, по меньшей мере, могу довольствоваться
документами меньшего значения, которые не самодостаточны с эмоциональной
точки зрения. Я вовсе не курю фимиам Флоберу, однако, когда меня уверяют,
что, по его собственному признанию, в "Саламбо" он хотел лишь "передать
впечатление желтого цвета", в "Мадам Бовари" - лишь "сде-

191

дать нечто цвета плесени в углах, где сидят мокрицы", а все остальное
было совершенно безразлично, именно эти внелитератур-ные интересы
располагают меня в его пользу. Для меня величественный свет картин Курбе -
это свет на Вандомской площади в час, когда пала колонна2. А если бы в наши
дни такая личность, как Кирико, согласилась выразить полностью и,
разумеется, вне художества, в самых ничтожных и оттого самых беспокоящих
деталях наиболее ясное из того, что некогда двигало им, от какого множества
лишних движений он избавил бы своих толкователей! Без него, - что я говорю -
вне его, по одним только его полотнам того времени да рукописной тетради,
которую я держу в руках, можно только отчасти воссоздать его мир до 1917
года. Как жаль, что уже поздно восполнять лакуны и невозможно уловить
полностью то, что в его мире идет наперекор предусмотренному порядку и
выстраивает новую иерархию вещей. В свое время Кирико признавался, что не
мог писать иначе как удивившись (удивившись впервые) некоторой расстановке
объектов; вся тайна откровения заключалась для него именно в слове
"удивление". Конечно, возникшее произведение оставалось "соединенным тесной
связью с тем, что спровоцировало его рождение", но схожесть была "такой же
странной, как сходство двух братьев или, точнее, как образ какого-либо лица
в сновидении и его реальное лицо. Это одновременно тот же самый человек и не
он: в его чертах заметно легкое и таинственное преображение". Что касается
реального взаиморасположения этих немногих объектов, которое являло для него
некую особенную очевидность, было бы уместно обратить критическое внимание
на сами объекты и исследовать, почему они расположились именно таким
образом. Мы ничего не скажем о Кирико, если не будем учитывать его
чрезвычайно субъективного угла зрения на артишок, на перчатки, печенье или