"Андре Бретон. Надя " - читать интересную книгу автора

а у них был прекрасный экипаж, кучер... А при нем все быстро растаяло. Я так
люблю его! Всякий раз, думая о нем, я говорю себе, каким же он был слабым!..
О! Мать - это другое дело. Добрая женщина, да, да, как говорится в
простонародье, добрая женщина. Совсем не такая, какая нужна моему отцу. У
нас, конечно же, было очень чисто, но он, понимаете ли, он не был создан для
того, чтобы любоваться ею в фартуке, когда приходил домой. Конечно, стол был
всегда накрыт или его сразу же начинали накрывать, но это совсем не то, что
называют (иронически изображая на лице вожделение и делая уморительный жест)
"сервированный стол". Мать я, разумеется, люблю, я не хотела бы ни за что на
свете причинять ей неприятности. Например, когда я отправлялась в Париж, она
знала, что у меня есть рекомендация к сестрам Вожирар. Естественно, я так ею
и не воспользовалась. Однако всякий раз, как я пишу ей, я заканчиваю
словами: "Надеюсь скоро тебя увидеть",- и добавляю: "Даст бог, как говорит
сестра..." - и здесь какое-нибудь имя. В общем, она должна быть довольна! А
в ее письмах, больше всего меня трогает постскриптум, и за него я отдала бы
все остальное. Она действительно всегда ощущает необходимость добавить: "Я
постоянно задаю себе вопрос: что ты можешь делать в Париже?" Бедная мать,
если бы она знала, что Надя делает в Париже, - но она лишь задает себе этот
вопрос. Кстати, по вечерам, около семи часов, Надя любит кататься в метро в
вагонах второго класса. Большинство пассажиров едут с работы. Она садится
среди них, старается угадать по лицам, что их заботит. Они неизбежно думают
о том, что предстоит завтра, что ожидает сегодня вечером, их морщины
расправляются, или наоборот, люди делаются еще более озабоченными. Надя
смотрит неподвижно куда-то в'пространство: "Есть же честные люди". Волнуясь
больше, чем хотелось показать, я возмутился на этот вопрос: "Вовсе нет.
Впрочем, речь-то о другом. Эти люди и не могут быть интересны с точки зрения
отношения к работе, сопряженной или нет со вееми прочими бедами. Как они
смогут возвыситься, если их основная сила заключена отнюдь не в бунте. Вы
вот видите их, они же, в конечном счете, вас не видят. Всеми силами своего
интеллекта я ненавижу это рабство, которое окружающие заставляют меня
ценить. Я сочувствую человеку, когда он сам обрекает себя на рабство, ведь
он, в общем-то, не в силах избежать его;

211

однако отнюдь не тяжелая доля располагает меня в пользу человека, но,
напротив, энергия его протеста. Я знаю, что у заводской печи или одной из
тех неумолимых машин, которые принуждают повторять одно и то же движение
целый день с перерывом в несколько секунд, и в иных самых неприемлемых
условиях, и в камере, и перед взводом, производящим расстрел, - повсюду
можно чувствовать себя свободным, однако порождает эту свободу вовсе не
пытка, которой подвергается человек. Я настаиваю, что свобода есть
непрекращающийся процесс избавления от цепей, а это станет возможным, только
если цепи не раздавили нас окончательно, как произошло со многими из тех, о
ком вы говорите. Свобода представляет собой также (что чисто по-человечески
даже ценнее) более или менее продолжительную, но всегда чудесную
последовательность шагов, которая позволяет человеку снять с себя путы. И вы
находите, что те люди способны на подобные шаги? Есть ли у них хотя бы время
для этого? Хватит ли им мужества? Честные люди, говорите вы, да, честные.
Как те, что позволили убить себя войне? Не правда ли? Прямо скажем, герои: