"Иосиф Бродский. Проза и эссе (основное собрание)" - читать интересную книгу автора

Это, однако, отнюдь не значит, что Платонов был врагом данной утопии,
режима, коллективизации и проч. Единственно, что можно сказать всерьез о
Платонове в рамках социального контекста, это что он писал на языке данной
утопии, на языке своей эпохи; а никакая другая форма бытия не детерминирует
сознание так, как это делает язык. Но, в отличие от большинства своих
современников - Бабеля, Пильняка, Олеши, Замятина, Булгакова, Зощенко,
занимавшихся более или менее стилистическим гурманством, т. е. игравшими с
языком каждый в свою игру (что есть, в конце концов, форма эскапизма), -
он, Платонов, сам подчинил себя языку эпохи, увидев в нем такие бездны,
заглянув в которые однажды, он уже более не мог скользить по литературной
поверхности, занимаясь хитросплетениями сюжета, типографскими изысками и
стилистическими кружевами.
Разумеется, если заниматься генеалогией платоновского стиля, то
неизбежно придется помянуть житийное "плетение словес", Лескова с его
тенденцией к сказу, Достоевского с его захлебывающимися бюрократизмами. Но в
случае с Платоновым речь идет не о преемственности или традициях русской
литературы, но о зависимости писателя от самой синтетической (точнее:
не-аналитической) сущности русского языка, обусловившей - зачастую за счет
чисто фонетических аллюзий - возникновение понятий, лишенных какого бы то
ни было реального содержания. Если бы Платонов пользовался даже самыми
элементарными средствами, то и тогда его "мессэдж" был бы действенным, и
ниже я скажу почему. Но главным его орудием была инверсия; он писал на языке
совершенно инверсионном; точнее - между понятиями язык и инверсия Платонов
поставил знак равенства - версия стала играть все более и более служебную
роль. В этом смысле единственным реальным соседом Платонова по языку я бы
назвал Николая Заболоцкого периода "Столбцов".
Если за стихи капитана Лебядкина о таракане Достоевского можно считать
первым писателем абсурда, то Платонова за сцену с медведем-молотобойцем в
"Котловане" следовало бы признать первым серьезным сюрреалистом. Я говорю -
первым, несмотря на Кафку, ибо сюрреализм - отнюдь не эстетическая
категория, связанная в нашем представлении, как правило, с
индивидуалистическим мироощущением, но форма философского бешенства, продукт
психологии тупика. Платонов не был индивидуалистом, ровно наоборот: его
сознание детерминировано массовостью и абсолютно имперсональным характером
происходящего. Поэтому и сюрреализм его внеличен, фольклорен и, до известной
степени, близок к античной (впрочем, любой) мифологии, которую следовало бы
назвать классической формой сюрреализма. Не эгоцентричные индивидуумы,
которым сам Бог и литературная традиция обеспечивают кризисное сознание, но
представители традиционно неодушевленной массы являются у Платонова
выразителями философии абсурда, благодаря чему философия эта становится куда
более убедительной и совершенно нестерпимой по своему масштабу. В отличие от
Кафки, Джойса или, скажем, Беккета, повествующих о вполне естественных
трагедиях своих "альтер эго", Платонов говорит о нации, ставшей в некотором
роде жертвой своего языка, а точнее - о самом языке, оказавшемся способным
породить фиктивный мир и впавшем от него в грамматическую зависимость.
Мне думается, что поэтому Платонов непереводим и, до известной степени,
благо тому языку, на который он переведен быть не может. И все-таки следует
приветствовать любую попытку воссоздать этот язык, компрометирующий время,
пространство, самую жизнь и смерть - отнюдь не по соображениям "культуры",
но потому что, в конце концов, именно на нем мы и говорим.