"Иосиф Бродский. Проза и эссе (основное собрание)" - читать интересную книгу автора

совсем ошибался. Казалось бы, где, как не в централизованном государстве,
легче всего сеять и распространять просвещение? Правителю, теоретически,
доступнее совершенство (на каковое он в любом случае претендует), чем
представителю. Об этом твердил Руссо. Жаль, что так не случилось с русскими.
Страна с изумительно гибким языком, способным передать тончайшие движения
человеческой души, с невероятной этической чувствительностью (благой
результат ее в остальном трагической истории) обладала всеми задатками
культурного, духовного рая, подлинного сосуда цивилизации. А стала адом
серости с убогой материалистической догмой и жалкими потребительскими
поползновениями.

Мое поколение сия чаша отчасти миновала. Мы произросли из послевоенного
щебня - государство зализывало собственные раны и не могло как следует за
нами проследить. Мы пошли в школу, и, как ни пичкала нас она возвышенным
вздором, страдания и нищета были перед глазами повсеместно. Руину не
прикроешь страницей "Правды". Пустые окна пялились на нас, как глазницы
черепов, и при всем нашем малолетстве мы ощущали трагедию. Конечно, мы не
умели соотнести себя с руинами, но в этом и не было нужды: их эманация
обрывала смех. Потом смех возобновлялся, и вполне бездумный,- но это было
все-таки возобновление. В послевоенные годы мы чуяли в воздухе странную
напряженность; что-то нематериальное, почти призрачное. А мы были малы, мы
были мальчишки. Скудость окружала нас, но, не ведая лучшего, мы от нее не
страдали. Велосипеды были старые, довоенные, а владелец футбольного мяча
почитался буржуем. Наше белье и одежки были скроены матерями из отцовских
мундиров и латаных подштанников: adieu, Зигмунд Фрейд. Так что вкус к
имуществу у нас не развился. То, что доставалось нам потом, было скверно
сделано и уродливо на вид. Самим вещам мы предпочитали идеи вещей, хотя,
когда мы глядели в зеркало, увиденное там нас не очень радовало.
У нас не было своих комнат, чтобы заманить туда девушку, и у девушек не
было комнат. Романы наши были по преимуществу романы пешеходные и романы
бесед; если бы с нас брали по одометру, это встало бы в астрономическую
сумму. Старые склады, набережные реки в заводских районах, жесткие скамейки
в мокрых скверах и холодные подъезды общественных зданий - вот привычные
декорации наших первых пневматических блаженств. У нас никогда не было так
называемых "материальных стимулов". А идеологические смешили даже
детсадовцев. Если кто-то продавался, то не за добро и не за комфорт: таковых
не имелось в наличии. Продавался он по душевной склоннности и знал это сам.
Предложения не было, был чистый спрос.
Если мы делали этический выбор, то исходя не столько из окружающей
действительности, сколько из моральных критериев, почерпнутых в
художественной литературе. Мы были ненасытными читателями и впадали в
зависимость от прочитанного. Книги, возможно благодаря их свойству
формальной завершенности, приобретали над нами абсолютную власть. Диккенс
был реальней Сталина и Берии. Романы больше всего остального влияли на наше
поведение и разговоры, а разговоры наши на девять десятых были разговорами о
романах. Это превращалось в порочный круг, но мы не стремились из него
вырваться.
По своей этике это поколение оказалось одним из самых книжных в истории
России - и слава Богу. Приятельство могло кончиться из-за того, что кто-то
предпочел Хемингуэя Фолкнеру; для нас Центральным Комитетом была иерархия в