"Александра Бруштейн. Цветы Шлиссельбурга ("Вечерние огни" #2)" - читать интересную книгу автора

ведь качество поведения определялось оценками и требованиями все того же
тюремного начальства!
Среди заключенных Шлиссельбургской каторжной тюрьмы сын Марины Львовны,
Владимир, был одним из самых деятельных и влиятельных. Товарищи говорили,
что он был "одним из любимцев и вожаков всей каторги". Характер, строптивый
и страстный, отметал всякую попытку согнуть, покорить Владимира, заставить
хоть в чем-либо поступиться своими убеждениями. Поручиться, что за время
после минувшего свидания поведение Володи могло считаться хоть
сколько-нибудь удовлетворительным, было совершенно невозможно. И над Мариной
Львовной всегда висела угроза: придет она в крепость, а Володя не может
явиться на свидание, - он посажен в карцер. Это было не только
разочарованием, - это было еще и очень грозно: "холодные карцеры" в темных
сырых подвалах Светличной башни несли опасность тяжелых заболеваний,
ревматизма, смертельной простуды. Не менее коварными были и "горячие
карцеры" с температурой в +45 градусов. А наказания карцером начальство
раздавало щедро. За годы заключения в крепости иной каторжанин проводил в
карцере в общей сложности целые годы. Так, например, Ф.Н. Петров из семи лет
заключения в Шлиссельбурге провел в карцере 378 дней, то есть больше года.
Зная и помня все это, мы с Машей ощущали тревогу и напряжение Марины
Львовны так четко и внятно, как ночью в поле слышишь гудение телеграфных
проводов.
Приехав в Шлиссельбург, мы проводили Марину Львовну до места, откуда
она отправлялась дальше, в крепость, уже одна, без нас. Не прощаясь, она
бросила нам на ходу:
- Погуляйте. Дождитесь меня.
Потом, словно вспомнив, Марина Львовна вернулась к нам и ласково
напомнила мне:
- И пожалуйста... Да?
Я виновато опустила голову. "И пожалуйста" означало прежде всего:
"Говорите не слишком громко". Как все глохнущие люди, я часто говорила - вот
именно - слишком громко (и почему это мы, глухие, орем? Наверно, мы этим
невольно стараемся подать пример не глухим: они часто говорят слишком тихо,
не слышно для нас). Из-за этой развивавшейся у меня глухоты, помноженной к
тому же на сильную близорукость, Марина Львовна обычно не брала меня в свои
поездки в Шлиссельбург. В нашей "Группе помощи политическим заключенным
Шлиссельбургской каторжной тюрьмы" я несла другие обязанности.
Тут я поехала случайно: заболела та, что иногда, в очередь с Машей,
сопровождала Марину Львовну. Но чаще всего Марина Львовна отправлялась в
Шлиссельбург одна.
(Напоминание Марины Львовны "И пожалуйста... Да?" имело еще и другой
смысл, понятный только ей и мне. Но об этом я скажу в другом месте.)
В тот день Марине Львовне нужны были в помощь двое. На обратном пути мы
должны были везти в Петербург свежесрезанные цветы из тех, что выращивались
заключенными в Шлиссельбургской крепости. И конечно, я немного трусила, -
возвращаться придется под вечер, - ну, как я чего-либо не услышу или в
сумерках не увижу? Вдруг споткнусь, уроню поклажу, помну цветы?.. Маша
часто, рассердившись, укоряла меня: "И с чего ты такая нескладная? Быть
глухой и слепой - одновременно! - это верх невоспитанности!" Не знаю, как
насчет невоспитанности, но что это ужасно неудобно и до невозможности
досадно, - спорить не приходилось.