"Янка(Иван Антонович) Брыль. Нижние Байдуны" - читать интересную книгу автора

когда лошади возвращались вечером с выгона и когда она была в упряжке, -
лишь бы не слыхал хозяин. Потому что, по сути, кличка эта принадлежала не
ей, а самому Летчику, еще одна. Это она, буланка, однажды подмяла его под
себя, заноровившись в оглоблях, когда порвались сначала супонь, а потом и
хомут. Вокруг - хохот, так как это случилось на улице, а Летчик выбрался
из-под буланки и победно закричал:
- А, стерва, не на того наскочила!..
Сегодня супонь и хомут держатся, телега также кое-как скрипит, на
телеге - навоз, а рядом с телегой идет своей легкой, все еще военной
походкой бывший воздухоплаватель.
Навстречу едет Алисей Тивунчик со странным и до сих пор непонятным мне
бабьим прозвищем Ривка. Этот дядька, помоложе Летчика, тоже заслуживает
особого разговора, но это - потом. А тут он пока что и слова не промолвит.
Тивунчик уже полностью управился с весенней работой, едет откуда-то налегке
и с веселым презрением к лентяю подымает, сидя на возу, правую руку над
головой, крутит уставленным в небо указательным пальцем и важно,
сосредоточенно гудит:
- У-у-у!
Летчик знает этот жест, видит его от Тивунчика не впервые, но по
деликатности своей натуры не может стерпеть, злится:
- Ривка ты! Больше я тебе ничего!..
Так и разъезжаются.
Не хозяин был дядька Бохан-Калоша. Не туда у него тяга была. Даром что
фамилия, как у шляхтича, двойная - двор ихний был небольшой, из хаты в
гуменце шагов менее полсотни, а он, говорили, придя когда-то солдатом на
побывку, выходил с отцом раненько молотить и подпоясывал в хате саблю. В
гумне распоясывал ее, ставил в угол, потом уже брал цеп. Завтракать шли -
снова подпоясывался. Где сабля, а где "дирижабля" были у него там, в
солдатах, не очень-то кто из нижнебайдунцев разбирался. Хватало того, что
это было потешно. После военной службы Иван Степанович жил до революции в
губернском Минске, а что он там, бравый ефрейтор без сабли, делал - об этом
не очень любил рассказывать, весь свой жизненный расцвет связывая только с
Петергофом.
Прежде чем забежать в рассказе про дядьку Ивана далеко вперед, я должен
с конца двадцатых годов вернуться назад, в самое начало столетия.
Моя старшая сестра Ульяна, теперь уже совсем бабуся, была тогда
девчуркой, а там, где в нашем огороде растет у забора большой май (так у нас
называются клены), ютилась в то время курная хатка. В хатке жил дед Корешок,
которого так прозвали за поговорку "Едри твои корешки". Сказочный "москаль",
николаевский солдат, который, вполне возможно, был не только на Шипке, но и
в Севастополе или даже "покорял" перед тем Кавказ. Потому что помирал он,
сестра мне рассказывала, в девятьсот седьмом году, когда ему было "без году
девяносто". У деда было "три медале" и какой-то белый колпак на голове, а на
ногах калигвы - обутки с острыми носками. И он просил так его похоронить: в
колпаке, в калигвах и "медале" нацепив. Сестру мою, свою любимицу, попросил
досмотреть, чтоб все, "едри его корешки, было в полной форме". На Ульяне
тогда, как говорил мне крестный, "вода не держалась", непоседа была и
хохотуха. "Ты ж, деду, - сказала она, - всех на том свете перепугаешь. Этим
своим колпаком да калигвами". Однако сделали все, как он просил. Медали так
и пошли с Корешком в землю. Может, когда и выплывут наверх, как тот дукат