"Юрий Буйда. Город Палачей" - читать интересную книгу автора

казни, кая бы преминула нас". И чтобы отбить вкус древнерусской эсхатологии,
он залпом выпивал фляжку коньяку, хотя помогало это плохо.
Едко-желтым и ядовито-розовым - ни львиного злата, ни бронзы
коринфской - всеми оттенками расплавленной меди отливал шелестящий поток
лаковых автомобилей, легко мчавшихся по влажному бликующему асфальту мимо
памятника Пушкину в гоголевской шинели, который стоял с опущенными глазами,
как над покойником, а может быть, - чтобы не отвлекаться на мельканье
световых пятен на плавных капотах и крышах, на будках, бабах, балконах,
львах на воротах, летящих по некогда белокаменной Царской улице, по Тверской
дороге, по вечерней Тверской всея Руси, вращающейся вокруг медной пушкинской
оси и пылающими струями, брызгами, каплями уносящейся в темную толщу
чудовищного города, напряженно-жесткого в центре, у взгромоздившегося на
холмы алого Кремля, замкнутого в укромном оплоте диких зубчатых стен и башен
и разрыхляющегося и разжижающегося к окраинам, где среди жалких серых
коробчонок с крошечными окошками, по плоские крыши утонувших в мусорных
хрущевских джунглях, между бесконечными бурыми заводиками и фабричками,
складами и свалками, на продуваемых ветрами и поливаемых тягостными осенними
дождями просторах высились неестественно красивые многобашенные замки в
окружении легких сияющих магазинчиков, аптек, баров - светлые приюты
бесплотной жизни, которым позволили вчуже блистать и притягивать взоры,
словно невесте-юнетке в самом начале свадьбы, пока хозяева и гости еще не
довели себя до пьяного угрюмства и взрыва утробной злобы, на которых замешен
всяк русский праздник, требующий разгула, загула, порванной на груди рубахи
и надсада, требующий выхода надрывной ярости, невесть откуда подымающейся в
человеческой душе и выплескивающейся на вся и всех, калеча, ломая и со
зверским наслаждением давя самое красивое, самое дорогое, любимое,
завершающейся воплем: "За что, Господи?" и самоуничижением, если не
самоуничтожением, - сумасшедшим криком, зовущим темный безначальный русский
ветер, который ведь может и откликнуться, и взрыкнуть, и взвыть, и захрипеть
вдруг, и дохнуть люто и гибельно, и погнать пыль и палые листья, взметнуться
и ринуться, ломая все на своем пути, не разбирая правых и виноватых,
вскидывая на воздух хрупкие коробки и коробчонки домов, тыщами с хряском
выворачивая деревья и затмевая электрический морок уюта, - точно пьяный
дурак в курятнике, с уханьем долбящий дубиной пушистых цыплят, пока не
останется на весь миллионный град Москов разве что медного Пушкина да
хмурого Кремля, привычных к пожару и разору, трусу, гладу и мору, ибо не
бысть казни, кая бы преминула нас, - не бысть...
Наконец появлялась Цыпа, и Бох вставал ей навстречу с непременным
букетом алых роз в руках. Цыпа, безусловно, прекрасно знала, о чем он только
что думал, и приветствовала мужа любимой фразой последнего капитана
"Хайдарабада" Бориса Боха:
- Под лежачий камень еще успеем!
После чего брала его под руку, и они отправлялись считать шаги. Она в
своих туфельках на стервознейших каблуках, а он - в своих символических
ботинках. Они обходили Пушкинскую площадь по кругу, обсуждая планы на
будущее, и когда на душе у Боха становилось легче, она вдруг останавливалась
и говорила:
- Семь тысяч пятьсот.
- Семь тысяч пятьсот один, - возражал Бох, у которого всегда выходило
на шаг больше, и эту ошибку Цыпа охотно ему прощала, потому что это был шаг