"Юрий Буйда. Кенигсберг" - читать интересную книгу автора

Конечно, этот напиток сильно отличается от той цейлонской смолы, которой ты
угощаешься по утрам и вечерам, - ты бы назвал ее чай писями сиротки Хаси, -
но ничего вкуснее я не пробовал даже дома.
Через несколько месяцев они поженились, но главное - тем же вечером я
был строго проинструктирован насчет пользования магнитофоном катушечным
"Грюндиг", затворился за полночь в читальном зале общежития, выключил
верхний свет, оставив зажженной лишь настольную лампу, откинул клапан
новенького блокнота и нажал кнопку.
Магнитофон почти не шипел, но качество записи было неважным. Видимо,
Вера Давыдовна, побоявшись спугнуть мужа, установила микрофон довольно
далеко от Макса - его голос звучал приглушенно. Вдобавок на пленку попал и
уличный шум: окно было, по всей видимости, открыто, и было отчетливо, до
рези в ушах, слышно, как тормозил на повороте трамвай и лаяли на него собаки
из особняка, стоявшего фасадом к трамвайной линии. И все же голос Макса
звучал внятно - не пропало ни одного слова.
That time of year thou mayst in me behold
When yellow leaves, or none or few, do hang
Upon those boughs which shake against the cold,
Bare ruined choirs, where late the sweet bird sang...
Я тупо смотрел на чистый лист блокнота. Хватило бы и первой строки,
чтобы понять, какого поэта вдруг вспомнил несчастный Макс. Но я дослушал до
конца.
"Ты не замерз? - раздался из динамика мягкий голос Веры Давыдовны. Ну,
не волнуйся, милый, ложись... я сейчас... Не волнуйся".
Запись оборвалась.
И великий покой снизошел в мою душу.
Я подошел к открытому окну и закурил. Была поздняя и уже жаркая весна,
пахло тесаным булыжником, просыхающим после бурного дождя, и отцветающей
сиренью. С проспекта доносились шипящие звуки автомобилей, а когда машины
останавливались на светофор, было слышно, как на судне в порту выбирают
якорную цепь.
Этому поэту - одному из немногих - удалось объять день и ночь, добро и
зло, любовь и ненависть во всей их полноте, объять и сочетать мощь стихий с
мощью англосаксонской речи. Жаворонком назвал его Мелвилл, а на самом деле
он и был тем Богом людей, которого не знал, но любил кочегар Андрей, и не
только он. Что-то сладостно-темное и горячее поднялось в моей душе. Хотелось
любви, слез, вина и одиночества. Я понял, о чем должен рассказать Вере
Давыдовне, хотя и не понял - почему, и почему именно ей, и вообще зачем все
это, но - понял. Абсурд.
Щелчком отправив крошечный окурок на мостовую, я вернулся к столу и с
лету написал в блокноте первую строчку: "Шекспир. 73-й сонет". Потянулся и
вдруг сообразил, что это был за покой, внезапно снизошедший в мою душу, и
что это было за чувство, зажегшее мою душу. Это было счастье, черт побери.
Счастье. Удивительнее же всего было то, что я ничуть не испугался, на минуту
почувствовав себя счастливым. Я был счастливо счастлив. Наверное, и такое
счастье бывает, пусть и минутное. Да и можно ли больше?
- Тебе двадцать пять, - сказал я своему отражению в оконном стекле,
смотревшему на меня сбоку. - Ей сорок, и она замужем. А ты счастлив. Что
может быть прекраснее?