"Путешествие в некоторые отдаленные страны мысли и чувства Джонатана Свифта, сначала исследователя, а потом воина в нескольких сражениях" - читать интересную книгу автора (Левидов Михаил Юльевич)Глава 16 Свифт платит по счетуЖизнь Свифта – с его ведома, одобрения и активного соучастия, когда был он жив, и под непосредственным посмертным его влиянием – окружена тайнами, загадками, мистификациями. И если одно из главных мест в его жизни занимает книга, кратко именуемая «Гулливер», то естественно, что вокруг нее сгруппировалось столько же загадок. Прежде всего: когда была написана эта книга? Каков порядок написания ее частей? Немаловажные вопросы, и, однако, до сих пор они не разрешены, и общепринятые ответы на них лишь предположительны… Мало того: до сих пор отсутствуют исчерпывающие материальные доказательства, что «Гулливер» написан Свифтом… Рукопись «Гулливера» – та, с которой было напечатано первое издание, – не найдена; сам Свифт никогда не заявлял прямо, что он автор книги, появившейся в книжных лавках Лондона 28 октября 1726 года в издании Бенджамена Мотте, титульный лист коей гласил: «Путешествия в различные отдаленные страны мира. В 4-х частях. Написаны Лемюэлем Гулливером, сначала хирургом, а затем капитаном многих кораблей. Лондон. Напечатано для Бенджамена Мотте в Миддл Темпл Гейт, в Флит-стрит. 1726». А о выходе в свет этой книги было объявлено 28 октября в трех лондонских газетах – «Дейли джорнал», «Дейли пост», «Ивнинг пост». Тут сомнений нет. Как попала к издателю рукопись книги? Эта стало известно лишь через двести без малого лет, когда были опубликованы некоторые письма из архива Мотте. Вот одно из них: «Лондон, 8 августа 1725 г. Сэр! Мой кузен, м-р Лемюэль Гулливер доверил мне некоторое время тому назад копию своих „Путешествий“… Я показал рукопись многим лицам, обладающим хорошим вкусом, и они уверены, что эта книга будет продаваться очень хорошо. И хотя некоторые ее части могут показаться в одном-двух местах несколько сатиричными, но, по мнению читавших книгу, в них нет ничего оскорбительного. Но вы должны судить об этом сами, руководствуясь советом ваших друзей, и если они или вы придете к другому мнению, вы можете известить меня об этом, вернув эту рукопись, но не позже чем через три дня. Хорошие сведения, полученные мною о вас, позволяют мне доверить вам рукопись. Я надеюсь, что мне не придется в этом раскаиваться, и, уверенный в этом, я требую от вас, чтоб во всяком случае эта рукопись была все время под вашим наблюдением. Так как опубликование этих «Путешествий» будет, вероятно, весьма выгодным для вас, я, как заведующий делами моего друга и кузена, полагаю, что вы дадите за нее должное вознаграждение, ибо я знаю, что автор намерен истратить полученный с нее доход на вспомоществование неимущим морякам; и я уполномочен заявить, что я должен получить за его счет от вас по меньшей мере двести фунтов, но если случится, что продажа книги будет не такова, как я рассчитываю, то, на основании ваших же указаний, вам будет выплачена та сумма, которая вам в этом случае причтется. Быть может, вам, деловому человеку, покажется странным подобный образ действий. Но так как я первый настолько доверяю вам – человеку, которого я никогда не видел, я полагаю, что и вы должны доверять мне. Таким образом, если после трех дней чтения и раздумывания вы примете мое предложение, то вы можете приступить к печатанию рукописи, с тем чтобы после принятия решения о печатании вы через три дня вручили банковский чек на двести фунтов человеку, от которого вы получили это письмо и рукопись; он явится к вам точно в четыре часа в четверг, одиннадцатого сего месяца. Если вы решите вернуть рукопись, напишите просто на клочке бумаги, что вы не принимаете моего предложения. Остаюсь вашим покорным слугой – Ричард Симпсон». Письмо это, вместе с рукописью, было вручено, как удалось через много лет выяснить, Б. Мотте старинным другом Свифта, Эразмусом Льюисом, при участии другого друга Свифта – поэта Попа. Мотте немедленно ответил «Ричарду Симпсону», очевидно через Льюиса, сообщая, что согласен печатать рукопись, но с тем, что двести фунтов он выплатит лишь через шесть месяцев после выхода книги в свет. Очевидно, «Ричард Симпсон» на это согласился. И ровно через полгода после выхода книги Мотте получил такое письмо: «М-р Мотте, посылаю это с тем, чтобы известить вас, чтоб вы явились к м-ру Эразмусу Льюису в его дом, в Корк-стрит у Берлингтон Хаус, и сообщили ему, что вы пришли по моей просьбе. Означенному Льюису я дал полномочия вести дела, касающиеся книги моего кузена Гулливера, и я согласен на все, что вами совместно будет решено, – так он извещен мной. Легче всего найти его дома по утрам. Ричард Симпсон». И на этом же листке бумаги такая надпись: «Лондон, мая 4-го 1727 г. Я целиком удовлетворен. Э. Льюис». Стало быть, Мотте уплатил. То был изумительно честный издатель, ибо он прекрасно понимал, что если он и не уплатит, то «Ричард Симпсон» ничего с ним сделать не сумеет по причине отсутствия оного «Ричарда Симпсона» в природе. В письмах к Свифту его лондонских друзей, в ноябре 1726 года, есть много упоминаний о «Гулливере». То же и в ответных письмах Свифта. Но нигде нет прямых указаний, что книга написана им, – тайна сохранялась по мере возможности. И конечно, ни в одном из шести изданий «Гулливера», вышедших при жизни Свифта, не упоминается его имя как автора. И тем не менее, если б не существовало всех косвенных намеков и указаний, если б друзья, посвященные в тайну, сумели сохранить ее, если б, наконец, представить себе, что книга не была бы напечатана в 1726 году, рукопись исчезла бы и была найдена только теперь, – то и тени сомнения не возникло бы, что только автор «Сказки бочки» и других свифтовских произведений, только тот, кто прожил свифтовскую жизнь, мог написать «Гулливера». Ибо – если Свифт не Гулливер, то Гулливер – это Свифт… Весьма многочисленна литература об источниках «Гулливера». Бесспорно, источники эти нужно искать в трех руслах: рассказы о подлинных путешествиях, заполнявшие в то время книжный рынок, фантастические путешествия и утопии. И античные авторы, как Лукиан, и современники или предшественники – Харрингтон, Рабле, Сирано де Бержерак, Веррас Д. Алле, Дампьер, Габриель Фолиньи и многие другие – Свифт читал или мог читать все эти книги, «Путешествие на луну» Бержерака было в его библиотеке, – несомненно, оказали влияние на «Гулливера» – литературоведы могут указать десятки не только совпадений, но и заимствований у данных авторов… Но все это весьма маловажно. Комментаторы разметили все места в «Гулливере», источником коих явилась, так сказать, сама жизнь: установлено, например, что приключения Гулливера у двора лилипутов воспроизводят историю Болинброка, некоторые сцены в Лапуте – процесс Эттербери, образ Флимнапа, царедворца лилипутов, списан с Роберта Уолпола, премьер-министра (поэтому и считают, что относящиеся к Флимнапу главы первой части написаны по окончании книги, весной 1726 года, после беседы Свифта с Уолполом). В комментариях можно найти точные указания, что такая-то и такая-то фраза написана под влиянием такого-то события… И это все хотя и интересно, но маловажно. Установлено, наконец, что уже в 1714 году, на заседаниях «Клуба Мартина Скриблеруса», Свифту было поручено написать пародию на фантастические путешествия, что был набросан соответствующий конспект – он появился в свет как одна из глав «Мемуаров Мартина» – и что он-то и явился зерном «Гулливера». Наблюдение это как бы весьма ценно, но и оно в конечном счете маловажно. Маловажно по сравнению с основным и главным фактом, относящимся к «тайне» «Гулливера». Очень прост, даже элементарен факт. Гулливер – это Свифт; путешествия Гулливера – это «путешествия» Свифта; читать «Гулливера» нужно не с первой страницы книги, а с ранней страницы в жизни Свифта, точнее, с той страницы, где начинается его самостоятельный жизненный путь после смерти Уильяма Темпла, с 1699 года. Основной багаж Гулливера в его путешествиях, как видно из книги, это его здравый смысл. А багаж Свифта? Тот же здравый смысл, воплощенный в рукописи, с которой он не расстается пять лет, – в рукописи «Сказки бочки». Вот он – основной и важнейший литературный источник «Гулливера»! И недаром на обложке первого издания «Сказки» значатся под заголовком: «Труды того же автора, они будут изданы в самом непродолжительном времени» – такие «труды»: «Панегирик человеческому роду», «Описание королевства нелепостей», «Путешествие в Англию высокопоставленной особы из Терра Аустралиа Инкогнита, переведенное с подлинника»… Вот где зерно «Гулливера». Знаменитая девятая глава «Сказки бочки» любезно сообщает читателю: автор этой книги – сумасшедший, бежавший из Бедлама. Издеваясь и мистифицируя, Свифт подсовывает читателю приятную для него формулу. Но за издевкой и мистификацией скрывается отказ Свифта примириться с современной ему культурой, ибо она порождение безумия, лжи, насилия. – Следовательно, – говорит себе Свифт, – ненормален то мир, а я нормален; нормальны мое суждение, мой критический взгляд и диагноз, болезни… А если я прослыву ненормальным – и это нормально, ибо всегда обитатели Бедлама называют сумасшедшими своих врачей… Так начинает здоровый человек свое путешествие в больном мире. Это – путешествие врача. Автор политических памфлетов, подметальщик Бедлама, Бикерстаф, «опекун» министров, «Исследователь», «Суконщик» – все это маски и облики врача, стремящегося хоть в чем-то, хоть как-то лечить человеческий род. Попытки различны, но результат одинаков: человеческий род не только не может, но и не хочет быть излеченным. Тогда врач понимает, что от долгого участия в забавах безумных и ему угрожает безумие. И Свифт решает: должен быть оплачен накопившийся счет. Нужно возвратиться к началу пути и еще раз поставить проблему – мир и я! Но в ином свете, с привлечением новых материалов, чтоб убедительнее был анализ и полнее диагноз. Так возникает «Гулливер», воспроизводящий в новом, углубленном и опосредованном качестве «Сказку бочки». То, что там постулируется, – здесь художественно, образно доказывается, что там лишь высказано – здесь показано, там чертеж – здесь картина, там рельеф – здесь объем, там формула мира – здесь видение мира… Но та же цель, что там: совершенствовать человеческий род. А потому – тот же результат, что там. Книга становится исповедью. Не хирург Лемюэль Гулливер, а доктор Джонатан Свифт рассказывает о своих путешествиях: скитаниях нормального человека в ненормальном мире. Итак, «тайна» «Гулливера» разрешена? Нет, она только осложнена. Гулливер – Свифт? Но какой Гулливер? Ведь он не один, их четверо – Гулливеров! Вот первый Гулливер, в стране лилипутов. Тут он в ореоле симпатий читателя, к нему направлено горячее сочувствие, читатель волнуется за его судьбу. Связанный по рукам и ногам злобными и трусливыми пигмеями, он велик, прекрасен, он герой, больше того – он живой человек! Этот ли Гулливер – Свифт? Затем второй Гулливер. Жалкая фигурка; герой комических положений, как будто и существует он специально затем, чтоб выслушивать снисходительные поучения короля Бробдингнега… И этот Гулливер – Свифт? Третий. Равнодушный и спокойный наблюдатель безумств королевства Лапуты, академии Лагадо, нищеты Бальнибарби, извращений, уродств, идиотизмов; холодно смотрит, аккуратно записывает, бездушно отмечает, бесстрастным голосом рассказывает… Этот Гулливер – он, наверное, Свифт? Наконец, четвертый: в стране гуигнгнмов и еху. О, какой, однако, новый Гулливер! Трагический, одинокий, презревший и проклявший свой род и племя подобных себе, ненавистный себе до такой степени, что пугается, увидев свое отражение в ручье; ненавистный себе потому, что он человек, а человек – это еху; возвращающийся в свой родной дом, как в место вечного изгнания… Какой же из них Свифт? Все четверо – или ни один? Самое удивительное во всех четырех обликах героя «Путешествий» отсутствие у него удивления перед тем, что он видит. Ничему не удивляется он в мире, в который попал, и, следовательно, не сомневается в нормальности и разумности этого мира, в первую очередь страны лилипутов. Сильная и глубокая мысль тут у Свифта. Гениальным художественным чутьем он понял: удивись Гулливер хоть на миг, откажись он признать реальность и разумность мира лилипутов – все кончено, превращается Лилипутия в бессмысленную сказку. Протест же против разумности Лилипутии исходит не от Гулливера, а от читателя, философский (а не только элементарно житейский) конфликт между Гулливером и Лилипутией ощущает не Гулливер, а читатель. Оттого лишь усиливается симпатия читателя к герою, но тут не конец. Свифт метит глубже. Ведь и человек ничему не удивляется в окружающем его мире, считает это первым признаком нормальности и разумности существующего. Однако оказывается, что «неудивление» ничего еще не доказывает. Гулливер не удивляется, а мир вокруг него ненормален и неразумен. А читатель сочувствует Гулливеру, то есть ставит себя на его место. Но, став хоть на миг Гулливером, не может он не подумать: не лилипуты ли вокруг меня; и этот привычный мир вокруг меня, разумен ли он, нормален ли он? Тогда и напрашивается аналогия между Англией и Лилипутией. Читатель знает, что существуют в Англии виги и тори; католики и протестанты; существуют англичане и французы. У него нет и тени сомнения в нормальности и разумности этих подразделений. Так вот, оказывается, и для Гулливера ничего странного нет, что существуют «высококаблучники» и «низкокаблучники» (политические партии в Лилипутии), что отличие между лилипутами и соседними блефусканцами в том, что первые разбивают яйцо с тупого конца, а вторые с острого; Гулливер считает все это нормальным и разумным, ибо таков факт! Но для нас-то он комичен, лишен смысла и разума! Это мир безумия и нелепости! Гулливер не видит, ибо он в плену у факта, а мы – со стороны – мы видим… Но если теперь мы со стороны взглянем на наш мир – что мы увидим? Каким он покажется нам? – Я взглянул, – говорит Свифт и ведет нас в страну великанов, в королевство Бробдингнег. Ибо незаметно произошла тут подстановка: король Бробдингнега – он и есть Гулливер первой части, а нынешний Гулливер – он лилипут первой части. Король Бробдингнега ведет и чувствует себя в отношении Гулливера так, как мы себя вели бы и чувствовали в отношении лилипута, попавшего к нам и рассказавшего о своем мире. И мы подписываемся под словами короля Бробдингнега, обращенными к Гулливеру: ты пришел к нам из мира безумия и нелепости… Но ведь мир Гулливера и есть наш мир! Так развивается внутренняя диалектика книги, диалектика Свифта. И читатель видит: в первой части Гулливер – Свифт, во второй части Гулливер – он сам, читатель. Точно так же и в третьей части читатель ставит себя на место Гулливера. Он на его месте, но не на его стороне. Ибо Гулливер третьей части – не сторона, а лишь холодный наблюдатель, фотографический аппарат, фиксирующий картину нелепости и безумия. «Но Лапута, Бальнибарби, Глаббдобдриб – это не наш мир», – с облегчением думает читатель… – Не наш, – соглашается Свифт и молчит, предоставляя остальное читателю. Молчит и читатель, охваченный внезапным подозрением. Не наш – и, однако, разве не понимает он, что все, что увидел Гулливер в Лапуте и Бальнибарби, все это имеется в таких-то намеках, элементах, зародышах и в его, читателя, повседневном мире! Все – начиная от печального политического и экономического положения Бальнибарби (Ирландия) и кончая самыми нелепыми проектами академии Лагадо. Но если неповоротлива и труслива мысль читателя и нуждается он в подсказке, так вот рассказывает Гулливер все так же спокойно и бесстрастно профессорам из академии Лагадо, занимающимся наукой разоблачения политических заговоров, что «в королевстве Трибния, называемом туземцами Лангден, где я пробыл некоторое время в одно из моих путешествий, большая часть населения состоит из разведчиков, свидетелей, доносчиков, обвинителей, истцов, очевидцев, присяжных, вместе с их многочисленными подручными и помощниками, находящимися на жаловании у министров и депутатов. Заговоры в этом королевстве обыкновенно являются махинацией людей, желающих укрепить свою репутацию тонких политиков…» Как бы труслива и неповоротлива ни была мысль читателя, он расшифрует прозрачные анаграммы – Трибния и Лангден. Достаточно? Но Гулливер может поделиться еще одним очень спокойным рассказом: о том, как в королевстве Глаббдобдриб, где все жители обладают искусством вызывать мертвецов, предался и он этому занятию, но вызывал не глаббдобдрибских, а человеческих, «знакомых» мертвецов. И эти мертвецы помогли Гулливеру внести «поправки» не в лапутянскую, глаббдобдрибскую, а в человеческую историю – античную и современную, благодаря которым «какое невысокое мнение составилось у меня о человеческой мудрости и честности…». А если читатель хочет дальнейших уточнений – «Я любопытствовал получить точные сведения, каким способом добываются знатные титулы и огромные богатства. Я ограничил свои исследования самой недавней эпохой, не касаясь, впрочем, настоящего времени, из страха причинить обиду хотя бы иноземцам (ибо, я надеюсь, читателю нет надобности говорить, что все сказанное мной по этому поводу не имеет ни малейшего касательства к моей родине). По моей просьбе было вызвано множество титулованных лиц и богачей, и после самых поверхностных расспросов предо мной раскрылась такая картина бесчестия, что я не могу спокойно вспоминать об этом. Вероломство, угнетение, подкуп, обман, сводничество и тому подобные мерзости были еще самыми простительными средствами из упомянутых ими, и потому, как требовало тогда благоразумие, я отнесся к ним весьма снисходительно». Но все же в итоге Гулливеру пришлось «несколько умерить чувство глубокого почтения, которым я от природы проникнут к высокопоставленным особам, как и подобает маленькому человеку…». И хотя с издевательской иронией подчеркивает «маленький человек», Гулливер, что все это «не имеет ни малейшего касательства к моей родине», не может он скрыть от читателя, что «больше всего я наслаждался лицезрением людей, истреблявших тиранов и узурпаторов и восстановлявших свободу и попранные права угнетенных народов», – естественно, не в мире Лапуты и Глаббдобдриба, а тут, на земле, в мире, привычном читателю. Интересно было читателю отождествить себя с Гулливером первой части; соблазнительным было отождествление с Гулливером второй части (подлинным Гулливером, то есть королем Бробдингнега); и опасным – отождествление в третьей части. Но не отождествлять себя невозможно. И, значит, невозможно не прийти к заключению: не нужно странствовать, подобно Гулливеру, чтоб увидеть вокруг себя мир безумия, нелепости, насилия и лжи… Что делать дальше с этим заключением? Читатель обращается к четвертой части. Но тут ситуация значительно изменяется. В первых трех частях Свифт – Гулливер – читатель одно лицо. Но не в четвертой. Тут Свифт просит читателя отойти в сторонку и с предельной откровенностью отождествляет себя с Гулливером. Ибо Гулливер в этой части максимально активен. Действительно, в первой части Гулливер действует, но не по своей воле, а по необходимости; во второй части он слушает (поучения короля Бробдингнега); в третьей наблюдает. А в четвертой, действуя, слушая и наблюдая, он, кроме того, и это всего важнее, активно высказывается и принимает жизненно важное решение о своей жизни. Но только свифтовское решение; Свифт не навязывает его читателю, проводя тем самым грань между ним и собой. «Когда я думал о моей семье, моих друзьях и моих соотечественниках, или о человеческом роде вообще, то видел в людях, в их внешности и душевном складе то, чем они были на самом деле, – еху, быть может несколько более цивилизованных и наделенных даром слова, но употребляющих свой разум только на развитие и умножение пороков, которые присущи их братьям из этой страны лишь в той степени, в какой их наделила ими природа», – говорит Гулливер. И он решает остаться в стране гуигнгнмов, где хотя также есть еху, но где они не цари природы, а рабы. Но Гулливера изгоняют из страны гуигнгнмов, он должен возвратиться на родину. Как возникает такой финал? Ведь Свифт мог спокойно оставить Гулливера в его счастливой стране, а отчет о его путешествиях мог бы, опущенный в бутылку согласно канонам морских романов, спокойно приплыть к английским берегам… Да, Гулливера мог прекрасно устроить такой финал, но не Свифта. Ибо для Свифта не существовало страны гуигнгнмов, а писал-то Свифт всю книгу, а особенно эту четвертую ее часть – не о Гулливере, а о себе, да и для себя… И потому Гулливер принужден вернуться на родину – в страну изгнания, страну людей, как принужден в ней находиться Свифт. Гулливер осужден продолжать свою жизнь – одинокий, страдающий, но понимающий: я, Свифт, наделенный горьким счастьем понимания, брошен в этот мир безумия и нелепости, лжи и насилия, я знаю, что выхода отсюда нет, я рассказал о том, что со мной произошло, – это и есть рассказ о путешествиях Гулливера… Так решается вопрос о том, кто герой книги «Гулливер», но еще не решен вопрос о самой книге. Свифту хочется намекнуть или напомнить самому себе – это не всегда видно читателю, – что «Гулливер», литературное, сатирическое, авантюрное, полемическое, пародийное и нравоучительное произведение, для него раньше всего – личная книга. Тайное удовольствие находит он в том, чтоб рассказать самому себе биографию своего духа, то есть своей жизни. Не только в большом плане, но и в фактах, в мелочах. Как и Свифт, начинает Гулливер свои путешествия в 1699 году. Ничто не нарушило бы концепции книги, если б он кончил их в 1705 или в 1725 годах. Но Свифт избирает 1715 год. Конечно, ведь к этому году – возвращение в Ирландию после краха – кончились путешествия Свифта в поисках страны гуигнгнмов… кончились попытки Гулливера приспособиться к миру лилипутов, лапутян, еху. И с тем же скрытым значением пишет Гулливер от имени Свифта: «Когда я пишу эти строки, прошло уже пять лет со времени моего возвращения в Англию», – да, это совершенно точно, ибо, по единодушному мнению комментаторов и биографов, Свифт начинает писать «Гулливера» в 1720 году. Или эта характерная деталь: девяносто одной цепочкой, прикрепленными к тридцати шести замкам, были связаны ноги Гулливера у лилипутов; и девяносто один памфлет к услугам тридцати шести группировок был написан персонажем «Сказки бочки», от имени которого ведется повествование. В «Сказке бочки» эти цифры случайны, но они с определенным намерением, конечно не замеченным современным ему читателем, воспроизводятся Свифтом в «Гулливере»: с горьким удовольствием повторяет он самому себе, что его деятельность политического памфлетиста и была цепями, прикреплявшими его к миру безумия и нелепости. Своей книгой Свифт доказал сам себе, что он был прав в ходе и направлении своей жизни, что разочарование, одиночество и должно было постигнуть человека, наделенного горькой радостью понимания. Так оплачивает Свифт счет, предъявленный ему жизнью. Но случилось, что Свифт заплатил сумму несоизмеримо большую, чем указанная в счете. Книга, задуманная как отчет самому себе в своей жизни, превратилась в великое художественное произведение. Произошло это потому, что ни одно свое произведение Свифт не писал так «лично», так свободно, так для себя, как «Гулливера». Ведь только эту книгу и «Сказку бочки», а она во многом на уровне «Гулливера», он писал без конкретной цели, не отвечая на преходящую злобу дня и, значит, не ограничивая, не сдерживая, не останавливая себя. Но тут лишь одна сторона вопроса. Ибо ни одно произведение Свифта не казалось ему столь нужным для человечества, как «Гулливер»; абсолютно равнодушный к своим произведениям после их напечатания, он проявлял заботу и внимание к судьбе «Гулливера». Отношение к книге как к максимально «своей» и уверенность, что именно в таком качестве она нужна людям, – такая совокупность условий и необходима для создания великого художественного произведения. В этой книге своеобразно сочетаются мыслитель с художником, который так ограничен и стеснен в других произведениях Свифта. Книга разносоставна и разностильна – не только в отдельных частях, но и в главах, в страницах… Но конфликта между художником и мыслителем здесь нет: Свифту одинаково дорога каждая строчка в книге, и он отвечает одним ответом, одинаковой мерой за каждую отдельную в ней строчку и одинаково – за все! Человек пишет завещание. Понятно его стремление распорядиться всем своим имуществом, и важным, и незначительным, и заработанным трудом всей жизни, и случайно приобретенным. Говоря в завещании о своем материальном имуществе, Свифт не обошел молчанием три свои бобровые шапки. Тем более должен он упомянуть, завещая свое духовное достояние – завещание и есть «Гулливер», – о всем, что было им собрано, накоплено, приобретено, захвачено и удержано на путях его мыслей и эмоций. «Гулливер» – личная книга; значит, должна она вместить всего Свифта – без остатка. Оставляя человечеству все свое духовное достояние, меньше всего думает он о литературной редакции завещания, о желательности написания его одним творческим почерком. Нормальный человек, брошенный в мир безумия и нелепости, единственно реальный мир, – такова философско-психологическая концепция «Гулливера». Мир этот либо образно показывается – лилипуты, лапутяне, еху, либо о нем публицистически рассказывается – Бробдингнег, гуигнгнмы. Непосредственного отношения не имеют ни к показу, ни к рассказу сцены: как Гулливера хватает обезьяна, как играет он на спинете, как убегает от птиц – и подобные же эпизоды в Бробдингнеге или у лилипутов. В этих эпизодах Свифт словно наслаждается представившейся возможностью отдаться во власть своего гениального юмора, продемонстрировать свое чувство смешного. И неверно стандартное мнение комментаторов, что введены данные сцены для того, чтоб подчеркнуть «реальность» мира лилипутов и Бробдингнега. Свифт, конечно, был великим реалистом. Именно потому, как подлинный великий реалист, он отнюдь не стремился демонстрировать свое реалистическое мастерство. И затем – реализм Лилипутии и Бробдингнега создается отнюдь не игровыми эпизодами, а необходимостью для читателя отождествить лилипутов с людьми и Гулливера (в Бробдингнеге) с лилипутами. Суровый, горький реализм – и не потешными эпизодами его иллюстрировать и обосновывать… Но зато как дороги Свифту эти эпизоды! Веселый его смех дорог ему не менее, чем суровая его скорбь. Существенной частью свифтовского духовного достояния было его настойчивое стремление к веселому смеху. Но где, как, в чем осуществить стремление? В политических трактатах и памфлетах? Да, там проскальзывает оно, но мимоходом, словно контрабандой. В «Дневнике для Стеллы» прорывается оно разительней и чаще. Находит иногда выход в «реализованных шутках». Но лишь в самой личной своей книге, где Свифт – весь, без остатка, осуществилось это стремление в полной своей мере. Как часто хотел он смеяться, не карающим, злым, клеймящим, а простым человеческим смехом над тем, что смешно, смехом без выводов. Где, однако, найти повод для такого смеха? И вот повод найден, вернее, создан – смешным этим миром, – и он смеется всем своим существом. И еще пример того, как «Гулливер» вбирает в себя всего Свифта. Рассказ о струдльбругах – бессмертных. Страницы, посвященные рассказу, едва ли не самые сильные во всем «Гулливере». Но это типичная вставная новелла. В ней нашли свой выход глубоко затаенные мысли и эмоции Свифта, тема этического права человека на бессмертие в современном Свифту обществе должна была волновать его безмерно. Что было делать с такой темой политическому публицисту, памфлетисту на злобу дня? А художественных произведений Свифт не писал… Но легко и свободно умещается новелла в рамках «Гулливера» – своеобразного дневника. Нужен пример еще характернее? При всей силе отталкивания Свифта от обычных норм быта и непримиримой его антипатии к самым невинным как будто явлениям нашел он место в своей душе для одной даже комической антипатии: к придворным фрейлинам. В сущности, причуда, не поддающаяся разумному объяснению, и она так бы и осталась неоформленной – не памфлет же писать на эту тему – если б не «Гулливер». А тут Свифту не составило большого труда пришить эпизод с фрейлинами при бробдингнегском дворе к ткани повествования, хотя никакой нужды в нем не было и мало художествен этот эпизод. Очень озабочен был Свифт в процессе писания «Гулливера». Сколько властных внутренних велений, обгоняющих друг друга! Не забыть спародировать описание морской бури; не упустить возможности разделаться с Робертом Уолполом, всевластным министром; обязательно высказать свое мнение о воспитании и свое отношение к Аристотелю и Александру Македонскому; выразить свое несогласие с декартовской теорией вихрей; не оставить без отклика заигрывание наследного принца одновременно с вигами и тори; посмеяться над Ньютоном; поговорить нелюбезно насчет медицины; пародийно охарактеризовать стиль официальных документов; неистово выругать скрипачей; сообщить о своем возмущении процессом Эттербери; намекнуть, что Англия мошеннически выиграла морской бой при Ла-Гоге в 1692 году; высмеять дамские наряды; предсказать будущие формы войн; упомянуть неодобрительно об астрономии; зафиксировать свое отношение к теории наследственности, а также к вопросу о шерстяной промышленности, а также насчет налоговой системы; а также по поводу католической обрядности. Но все это – большое и малое, важное и случайное, мучившее всю жизнь и возникшее внезапно – на фоне единой центральной темы: о человеческом мире безумия и нелепости, насилия и лжи, о страшной судьбе в таком мире единственного нормального, здорового человека. Торопятся, сталкиваясь друг с другом, темы, эпизоды, воспоминания, мысли, эмоции, далекие переживания, забытые, но воскресшие парадоксы, частные ненависти, случайные идиосинкразии, стремясь осуществиться, приобрести плоть и форму. Единственная, неповторимая книга: книга – мир! И кажется, будто долгие годы молчал человек, будучи лишен дара речи, и пришли к нему и сказали: у тебя будет этот дар, но на очень короткий срок, торопись же! И человек превратился в вулкан, выбрасывающий лаву слов. Так расшифровывается окончательная тайна «Гулливера». Такова эта, самая обширная, но одновременно самая личная книга, когда-либо написанная человеком. Словно великан мысли и страсти писал ее. А читали – лилипуты. Книгу было легко читать по отдельным, так сказать, страницам. И поэтому, задуманная как самая мрачная книга человечества, была воспринята она едва ли не как самая веселая; написанная специально для взрослых, перешла она в потомство как любимая книга детей. Очень легко было читать в книге только веселые и сюжетные страницы. Успех был грандиозный. Читали – преимущественно эти страницы – до дыр, смеялись до колик. И рассказывали о книге современники Свифта, а в значительной степени и его потомки тем же методом, каким лилипуты произвели опись содержимого карманов Гулливера, – дотошно, детально, в чем-то внешне верно, но не поняв внутреннего смысла и значения описываемого. Ценили и судили книгу по частям и даже по страницам. Восторгались – до сих пор восторгаются – «изумительным реализмом» Свифта, выразившимся в точности его арифметических выкладок: Гулливер больше лилипутов в двенадцать раз и меньше бробдингнегцев ровно в двенадцать раз, и в строго соответственной мере даны измерения всех предметов и вещей в Лилипутии и Бробдингнеге… Примечательный этот факт свидетельствует, впрочем, не столь о «реализме», сколь о педантизме Свифта – он не преминул запечатлеть в «Гулливере» и эту черту своего характера. Подлинный же реализм книги предпочли не увидеть. Да и как было увидеть, если разъяли книгу на отдельные элементы – так разъяли лилипуты часы Гулливера, не умея найти внутренней гармонии частей. Читатели целиком приняли первую часть, сочтя ее прекрасной детской книгой, хотя и написанной Свифтом с целью защиты Болинброка; отозвались в общем одобрительно о Бробдингнеге – логическое продолжение первой части, испорченное, однако, публицистическими отступлениями, сводящимися к брюзжанию обиженного жизнью старика; с большой строгостью оценили Лапуту – хаотическое смешение различных тем, сюжетов, эпизодов, отступлений и рассуждений, из коих одни занятны, другие утомительно скучны, а некоторые просто сведение Свифтом счетов с личными врагами; и начисто, целиком отвергли четвертую часть – монолог полупомешанного мизантропа, человеконенавистника, который предается злостной клевете на человечество… И в итоге – книга перешла в потомство, предварительно очищенная от «клеветы», как веселая книга, написанная для детей. Виноват ли в этом Свифт? Конечно! Вольно же ему было оставаться таким «нелитератором» и писать такую личную книгу, руководствуясь лишь одним, внутренним законом: исчерпать себя до дна! Но пробовали и иным способом расщеплять книгу на волокна. Так делали те, кто задались соблазнительной целью – найти «положительный идеал» Свифта – и поторопились увидеть его в «натуральном хозяйстве» королевства Бробдингнег и страны гуигнгнмов… И не заметили пустяка: того, что Бробдингнег и гуигнгнмы существуют не как реальность и не как идеал, а только как условный композиционный момент, как возвышение, с которого удобнее всматриваться в единственную реальность, в равнину лилипутов, лапутян и еху. Расщепив же книгу на социологические волокна, пытались затем снова выткать ткань – привести в стройную мировоззренческую систему высказывания Свифта – и вновь всплеснули руками, возгласив о «непримиримых противоречиях» Свифта, об отсутствии единой центральной идеи в «Гулливере». И опять-таки Свифт виноват. Вольно же ему было оставаться таким «немыслителем» (не чета Локку и Гоббсу!) и писать такую личную книгу, руководствуясь одним лишь внутренним законом: исчерпать себя до дна! А между тем книга Свифта великолепна именно своим единством, несмотря на композиционную свою разорванность и логическую противоречивость отдельных высказываний. Она пронизана тем же единством, как и вся жизнь Свифта, – единством смысла, задачи, пафоса. – Я, нормальный, разумный и морально здоровый человек, брошен в мир безумия, нелепости, лжи и насилия – и примириться с этим миром, счесть его нормою не могу и не хочу! В этой формуле-мысли, ставшей эмоцией, и эмоции, возведенной в качество мысли, – смысл, задача и пафос жизни Свифта, и ею же определяется вся концепция и композиция «Гулливера». Сам Свифт не всегда это понимает, самому Свифту иногда кажется, что вот тут он хотел лишь свести счеты с Уолполом, а тут дать выход своему отвращению к медицине. Но – «всем дыханием своим славлю господа», – пелось в старинных псалмах; каждым отраженным в «Гулливере» порывом мысли и чувства, каждым дыханием своего гения утверждает и славит Свифт свою задачу. Таким образом, «Гулливер», то есть автобиография Свифта, становится биографией человечества, как его видит Свифт. Нет спора – она написана пристрастным биографом, который многого не видит, но он наделен гениальным чутьем социальной практики своей эпохи, непримиримостью гуманиста, этический идеал которого – разумный и свободный человек. Свифт не может указать спасительной системы социального устройства, и как дитя своего времени он ищет ответа в области индивидуальной этики. Страстная непримиримость в отношении зла, безумия, нелепости и лжи – это начало пути. И поэтому, «оплачивая свой счет», то есть дав гениальную картину конфликта между собой, разумным, свободным и, следовательно, нормальным человеком, и ненормальным миром, Свифт хотел воздействовать на мир. И «Гулливер» – автобиография человека, потерпевшего крах в своей попытке воздействовать на мир, – есть опять-таки и все-таки попытка совершенствовать человеческий род… Какая… невежливая однако, попытка! «Плевок в лицо человечества» – таков на взгляд практического разума эпохи монолог Гулливера в десятой главе четвертой части книги, эти несколько десятков строк, горше и жесточе которых не найти. И Свифт хотел, чтоб люди – еху – это прочли и согласились? Какая… наивная, однако, попытка! Но им владеет властная потребность обратиться с призывом: – Да, вы еху, я об этом не умолчу! И среди вас, еху, я, разумный, свободный человек, одинок. Но только к вам, к кому же еще могу я обратиться с моим непримиримым призывом: может быть, захотите вы, может быть, сумеете вы перестать быть еху? Долгие годы я жил и боролся за то, чтоб хоть в чем-нибудь вы перестали быть еху и приблизились хоть сколько-нибудь к нормальному человеку. Я был побежден в этой борьбе, как Гулливер, я оказался пленником вашего мира, нормальности которого я не признаю, я убедился, что вы не хотите и не можете перестать быть еху… И все же я пишу эту книгу, я не могу молчать, пока я жив, я следую властному велению, диктующему мне: скажи, скажи им еще раз, – может быть, захотите вы, может быть, сумеете вы превратиться из еху в человека! Понимает ли Свифт трагическую иронию своего призыва? Да или нет, но он еще не ставит точки. Путь Гулливера кончен, он возвратился на свою родину – она же страна его изгнания. Но не закончено еще путешествие Свифта, окончательное, последнее возвращение – еще впереди… |
||||||
|