"Тарас Бурмистров. Путешествие по Петербургу. {new}" - читать интересную книгу автора

ровной водной глади. К тому же еще и яснеющей, "как ясный слог Карамзина".
Пока Пушкин не написал свою петербургскую повесть. Как освещение меняется
стремительно. Солнце заходит. Все-таки это Нева, опрокидывая город,
заставляя его дрожать и таять, вызывает столь острое ощущение призрачности.
Так томившее их, русских литераторов прошлого столетия. К тому же
акварельный колорит. Все краски на воде. И все готово каждую минуту стечь и
раствориться.
Повременить еще немного... торопиться больше некуда. Декорации убраны.
Один только закат еще багровеет тускло. Где-то там, на западе, и совсем уже
недалеко отсюда, лежат вожделенные европейские земли: справа - Скандинавия,
левей - Германия, Голландия, манившая Петра. И я охотно устремился бы в ту
сторону. "Туда", как это называлось у Жуковского. Нет, без шуток, правда, с
каким бы легким сердцем я теперь пустился в дальнюю дорогу! Как освежило бы
мою душу продолжительное странствие! Наступит ли когда-нибудь этот день?
Придет ли час моей свободы? Исчезнуть где-нибудь в полуразрушенном античном
городе, бродить по его безлюдным пыльным улицам, изнывая от безудержной
тоски по никогда не бывшему, по плоду своего воображения, не в силах до
конца насытиться торжественным и вдохновенным зрелищем угасшей навсегда
цивилизации; потом, устав от сложных чувств и длительного движения,
расположиться, укрывшись от полуденного солнца, среди каких-нибудь руин,
безмолвных и величественных, спокойно глядя, как ветер медленно гонит песок
по пожелтевшему от времени мрамору, как шныряют любопытные ящерицы по
растрескавшимся плитам. Или с головой уйти в сложнейшую, продуманную в
каждой мелочи уличную символику какого-нибудь средневекового французского
городка, непостижимым образом смешавшую захватывающе разветвленную
схоластику с острейшим, напряженным мистическим переживанием; неспешно
рассматривать скучноватые витражные окна, звонко горящие в прохладном
полумраке гулкого готического собора, тем временем, как будто невзначай,
пододвигаясь ближе к органисту, упражняющемуся в одиночестве за
инструментом. Услышать в Томаскирхе, в Лейпциге, звучание того органа, за
которым в позапрошлом веке импровизировал Себастьян Бах, и, может быть,
прикоснуться одеревеневшими от страха пальцами к заветным клавишам.
Увидеть, наконец, своими собственными глазами те самые канавы в Риме или
Триесте, в которых некогда, упившись в стельку, валялся мистер Джойс, умно
поблескивая очками в туманных предрассветных сумерках!
Пора идти. Нечего плодить химеры. Наяву скоро будешь грезить. Хотя о
Джойсе было интересно. Что-то он сегодня с языка у меня не сходит. Не так
уж странно, как казалось им тогда на континенте, что он имел эту не всегда
одолимую страсть. Погрузиться в его мир на время чрезвычайно увлекательно,
а вот быть Джойсом беспрерывно, я думаю, не так уж было и сладко. Все равно
что мне читать всегда одного Джойса. Вот и спасался он, если не книгами, то
выпивкой. Хоть как-то сбросить груз своей индивидуальности. Попозже, верно,
и от творческой работы начало легчать. В результате английский чуть не
захлебнулся от наплыва чужеродных слов. Наши словотворцы почему-то
двигались всегда в противоположном направлении. Наверное, это в духе
языков. Воображаю, что случилось бы с той изящно изломанной латынью,
которая зовется французским языком, поработай над ней какой-нибудь местный
Хлебников и изгони он все некоренные обороты.
Здесь, наверно, будет поспокойней. Мост закончился. И острова все позади.
Есть в них что-то в высшей степени ненадежное. Куда теперь. Прямо на