"Второй брак Наполеона. Упадок союза" - читать интересную книгу автора (Вандаль Альберт)

I

27 октября Коленкур получил текст Венского договора с предписанием сообщить его русскому правительству. Он исполнил эту неблагодарную обязанность. В своем донесении он писал: “Я отправился к Императору, соблаговолившему тотчас же дать мне аудиенцию. Входя, он спросил меня: – Это договор? – Я ответил вручением ему договора и, следуя наставлениям, переданным мне министерством Вашего Величества депешею от 14 октября, приступил к объяснению. Император остановил меня, чтобы прочесть договор. Он пробежал его, не проронив ни одного слова, но не скрывая, что не был им удовлетворен. Он довольно долго хранил молчание и прервал его только для того, чтобы сказать, что плохо вознагражден за свою преданность; в особенности за то, что, передав Вашему Величеству свои права и интересы, помог вам в переговорах. Я хотел отвечать, имея в виду указать на ценность того, что он получил. Император – впрочем, совершенно спокойно – остановил меня и заговорил со мной о других делах. Он взял со своего письменного стола приговор по делу генерала Горчакова (за свое подозрительное поведение во время кампании этот генерал ради удовлетворения Франции был отрешен от должности) и сказал мне, что по числу, выставленному на приказе по армии, в котором помещен приговор, я могу видеть, что суд над генералом был уже давно, что, впрочем, он показывает приказ только для личного моего сведения и только потому, что у нас был разговор об этом. Потом Император заговорил о безразличных вещах и отпустил меня”[240].

В следующие дни посланник пользовался приемом, как и раньше, запросто, во всякое время, но характер, приема был иной. Император был холоден, говорил мало и только изредка, намеками, касался политики. Иногда горькое слово, брошенное в разговоре, показывало, насколько глубока и жгуча была рана, нанесенная его самолюбию, его чувству собственного достоинства, его интересам. Однажды он сказал, что лица, ведшие переговоры в Вене, поступили как раз вопреки его указаниям.[241] Когда посланник заговорил о мерах, которыми имелось в виду его успокоить, он с нетерпением в голосе сказал, что император Наполеон должен был знать о его истинных желаниях, что было время, когда об этом достаточно говорилось. В обществе загудели недовольные голоса, а вернувшийся из Финляндии канцлер Румянцев так и замер от изумления.

Письмо Шампаньи к Румянцеву, в котором предлагалось уничтожить самое имя Польши в настоящем и в будущем, пришло через десять дней после вручения договора. Чтобы исправить произведенное впечатление, это было поздновато: удар был нанесен. Тем не менее, Александр был очень поражен решительными и определенными выражениями письма. Никогда еще Франция не говорила с ним таким языком. Он нашел в нем, согласно его выражению, “нечто в духе союза”[242] и почувствовал серьезное облегчение.

Он объявил, что готов принять столь положительно предложенные гарантии, но с условием, чтобы они были даны Францией в форме точного обязательства. В сношениях с Наполеоном он не придавал уже значения словам, а требовал документа. Сперва он говорил только о письменном обеспечении, затем, делаясь смелее и точнее поясняя свою мысль, потребовал определенного договора. Он выразил желание, чтобы император Наполеон принял на себя обязательство – никогда не восстанавливать Польши; чтобы к этой статье была прибавлена особая статья, гарантирующая владения, приобретенные по разделам, не исключая пояснительных и добавочных статей. Он говорил, что, если этот договор пройдет, он согласится забыть свои обиды; что, когда будут устранены препятствия, к несчастью, возникшие на пути союза, союз опять примет величественное и плавное течение. При мысли об этих утешительных перспективах чело царя прояснилось; как будто мир вновь нисходил в его душу. Но, возвращаясь постоянно к своему договору, он требовал, чтобы он был таким, как он его понимал, и по той выразительности, какую принимали тогда его слова, по его манере взвешивать каждую фразу, каждое слово, чувствовалось, что он высказывал свои непреложные условия и ставил ultimatum'oм своей дружбы[243].

Что касается Румянцева, то он выражался гораздо определеннее, тем более, что в промежуток времени между его возвращением в Петербург и прибытием Венского договора он не подражал сдержанности своего государя и не разделял его стыдливого смущения. Смело приступив к вопросу о Галиции в то время, когда Наполеон решал его в Вене, он представил проект раздела всецело в пользу России. Так как Франция не приняла в расчет желаний, высказывая которые он вовсе не находил предосудительным, он считал себя вправе добиваться исправления договора и упорно требовал этого. Увеличив окончательным присоединением Финляндии территорию империи, он отдался всецело польским делам. Они сделались его единственной заботой, его исключительной и всепоглощающей думой, как бы темным пятном, от которого он всеми силами хотел очистить горизонт. В разговоре с герцогом Виченцы он всегда говорил о союзе, как верующий, убежденный сторонник, но ставил его в зависимости от принятия важной меры, при помощи которой Наполеон рассеял бы надежды варшавян и охладил бы их энтузиазм. Он говорил, что обязанность Франции исправить зло, которое она создала, что ее дело – подавить волнение, которому она дала возможность возникнуть и распространиться. “Поляки опьянели, – говорил престарелый министр, – следует их отрезвить”[244].

– Впрочем, – прибавил он, – даже предполагая, что император Александр безропотно покорится необходимости, что он закроет глаза на внешнюю опасность, угрожающую его государству, возрастающее внутреннее недовольство не позволит ему чрезмерной уступчивости. Движение в высших классах, продолжал он, сделалось слишком сильным и приняло размеры столь тревожные, что несколько слов, брошенных свыше и даже поддержанных строгими мерами, не смогут восстановить спокойствия, не сделают людей покорными и не рассеют справедливых опасений. Доверие не создается указами. При настоящих условиях император Александр не может, не подвергая себя серьезной опасности, откладывать удовлетворения, которого требуют его подданные. Ошибочно полагают, говорил Румянцев в минуту откровенности, будто самодержец вполне независим в своих решениях; по закону – да, его власть не ограничена, но в действительности он должен считаться с мнением светского общества и, в известной мере, управлять вместе с ним. Отсюда вытекает для России исключительный образ правления: это – деспотизм, ограниченный салонами. Такой режим – не новость; он действует давно. И Румянцев, прибегая к своим воспоминаниям, к своей долголетней опытности, приводил факты и примеры, которые могли дать нам возможность лучше узнать и понять Россию. Он говорил: “Император Наполеон, да и вообще все у нас, ошибаются насчет нашей страны. Ее плохо знают. У вас думают, что Император управляет деспотически, что простого указа достаточно, чтобы изменить мнение общества, или, по крайней мере, все решать, не считаясь с ним. Император Наполеон часто в разговоре со мной называл пустой болтовней тот вид оппозиции, которая проявляется здесь. Он думает, что государь может все сделать одним мановением руки; он ошибается… Императрица Екатерина отлично знала нашу страну; поэтому-то она внимательно относилась ко мнению всех, она считалась даже с оппозиционным духом некоторых престарелых женщин; она сама мне говорила это”[245]. Пользуясь такими кстати приведенными воспоминаниями и соображениями, Румянцев подыскивал доводы в пользу необходимости требовать немедленного доказательства на деле, т. е. договора, который мог бы успокоить умы и помочь честным и примирительным намерениям правительства, – одним словом, такого, который придал бы союзу национальную окраску.

Коленкур не посмел тотчас же удовлетворить эти требования. Его столько раз обвиняли в излишнем пристрастии к России, что он боялся, как бы, проявив истинное усердие и обнаружив собственное отношение к этим требованиям, не подвергнуться снова упреку. Кроме того, в последние месяцы он видел, что императорская политика так часто меняла свое направление, что он с трудом следил за ее изгибами. Действительно, в начале войны, когда дело шло о том, чтобы увлечь наших союзников в борьбу, Наполеон позволил ему принять определенные обязательства: позднее, после первых разочарований, причиненных кампанией, император как будто удалился от России; теперь же, непосредственно после деяния, которое, несомненно, оскорбило Россию, он был склонен угождать ей. Такая непоследовательность, такие резкие скачки смутили посланника, выбили его из колеи, парализовали его волю. Вместо того, чтобы согласиться на возрастающие требования России, он ограничивался тем, что принимал их к сведению и по мере предъявления извещал о них свой двор. Прежде чем принять в принципе письменное обеспечение, а тем более договор, он послал двух курьеров и просил точных приказаний. Вследствие громадности расстояния, это задержало удовлетворение требований Александра по крайней мере на шесть недель.

На этот раз щепетильность посланника была чрезмерна и не отвечала намерениям императора. Если бы Коленкур, вместо того, чтобы строго придерживаться инструкций, которые, вследствие своего переменного характера, были сбивчивы, иногда противоречивы, связь которых ускользала от него, занялся бы изучением той работы, которая происходила в уме его государя; если бы он следил за всеми оттенками его воли, часто непостоянной и всегда сложной, он понял бы, что в настоящее время у императора на первом плане было желание успокоить и удовлетворить Россию, что только оно одно владело его умом и что он не остановился бы перед формой, в какой должно было быть дано удовлетворение. Действительно, Наполеон думал, что, дав территорию полякам, он сделал для них достаточно и вполне обеспечил за собой их преданность. Поэтому он всецело обращается к другой заинтересованной в этом деле стороне и решительно повертывается к России с руками, полными уступок. Приняв предосторожности на тот случай, если бы Александр изменил ему, он всячески старается предупредить самую измену. Делаясь более грозным, он чувствует себя и более одиноким. Он отлично понимает пользу продлить соглашение, которое обеспечило бы его от столкновений в Европе на то время, когда он снова предпримет покорение Испании и будет кончать свою борьбу с Англией. Не довольствуясь тем, чтобы обезвредить Россию, он мало-помалу возвращается к надежде привязать ее более тесно к себе, – возродить доверие и искреннюю дружбу. Мысль вызвать расцвет союза связывается у него с задуманным планом, не только государственного, но и личного свойства – планом, который, обнимая наивысшие соображения его политики, затрагивал самые чувствительные струны его самолюбия. Дружба Александра снова сделалась для него крайне необходимой, ибо он решил развестись с Жозефиной и думал, что Россия понадобится ему для того, чтобы дать Франции новую императрицу.

После Ваграма и Венского мира он пережил приступ огромного желания, какой был с ним уже однажды, по возвращении из Тильзита, – желания присоединить к победным трофеям, которые он доставил своим подданным, залог будущего, надежду на устойчивость своего дела. На другой день после испытания, когда Франция дрожала за его жизнь и была свидетельницею, как пошатнулось его счастье, он нашел настоятельно необходимым упрочить прямым потомством продолжение своего дела и, в особенности, поддержать веру в него. В конце 1807 г. у него было сильное, но безрезультатное желание развестись; в 1809 г. желание его созрело, решение было принято. Возвращаясь из Австрии, он нес в себе бремя этого решения, которое, надрывая его сердце, открывало в то же время его гордости новое поприще.

Решившись на разрыв, страшась этой жестокой минуты, он не хотел оглашать своего намерения и не имел в виду немедленного его осуществления. Страдая от сознания, что вынужден будет причинить Жозефине горе, он обдумывает, как бы подготовить ее, как устроить, чтобы причинить ей меньше страданий. Он переживал приступы мучительной тоски, что заставляло его искать уединения, возможности собраться с мыслями. По возвращении из Германии, вместо того, чтобы вступить в Париж и в качестве победителя показаться своему народу, он останавливается в Фонтенбло. Там он допускает до себя только своих доверенных министров и принцев императорского дома. Он откладывает официальные приемы, избегает требований этикета и пышности императорского двора. Он хочет “пожить, как в деревне”[246], деля свое время между занятиями и охотой. Он вызывает к себе императрицу, но обращается с ней с непривычной для нее холодностью. Прекращая интимные отношения тогда, когда место и обстоятельства особенно благоприятствовали этому, он хотел подготовить Жозефину к ее роли, хотел, чтобы она догадалась сама, чтобы преклонилась пред неизбежным, пожертвовала бы собой и добровольно сошла с престола, дабы в иерархии принцесс занято первое после царствующей императрицы место. Вот цель, которую он себе наметил. Чтобы достичь ее, он считает, что ему необходимо несколько недель терпения и специально посвященных этому делу усилий.

Затем ему нужно было подумать о средствах устроить новый брак и заранее обеспечить его за собой. Он думал, что узы, связывающие его с Жозефиной, следовало не разрубить, а развязать нежной рукой, что разрыв следовало подготовить осторожно; второй же брак, по его мнению, должен был последовать непосредственно за разрывом, как событие, поражающее своим блеском и неожиданностью. Чтобы вернее управлять умами, Наполеон считал необходимым не держать долго своих подданных в тревоге и неведении, в состоянии длительного ожидания крупных событий. Лишь только он давал им повод предугадать таковые, он тотчас же выдвигал их на сцену, как совершившийся факт, – бесспорный и величественный; он выводил своих подданных из вызванного событием трепета, чтобы увлечь и привести в восторг. Во всех делах его излюбленным приемом было поражать неожиданностью и блеском, он всегда старался волновать, удивлять умы, приводить в оцепенение общественную мысль. Поэтому он хотел, чтобы переход от одной императрицы к другой был внезапным, едва чувствительным; чтобы немедленно пред лицом Франции и всего мира около него появилась принцесса королевской крови и заняла место, которое после отъезда Жозефины осталось бы вакантным. Подле Жозефины он думал о той, которую хотел призвать занять ее место, и мысленно пробегая Европу, искал принцессу, достойную разделить с ним трон и дать ему сына. Выбор его остановился на великой княжне Анне, сестре Александра. Этот выбор был естественным, законным, почти вынужденным. Прежде всего, он отвечал желанию быстрой развязки, которая руководила действиями императора за все время этого дела. Затем, между Наполеоном и Александром этот вопрос не был новым, так как в Эрфурте, в минуту откровенной беседы, подготовленной Талейраном, императоры говорили о женитьбе Наполеона и произнесли имя младшей дочери Павла I. В то время Анна Павловна только что вышла из детского возраста, и вопрос о ее замужестве мог быть рассматриваем только как желательное будущее[247]. С тех пор прошло тринадцать месяцев. Великой княжне было почти пятнадцать лет. Можно было предполагать, не имея, конечно, безусловной в том уверенности, что с тех пор физически она настолько развилась, что можно думать о ее замужестве. Ее чрезмерная молодость, которая предоставляла известные затруднения в то время, по-видимому, не была уже препятствием, и было вполне естественно, что сделанный тогда ее братом намек был подхвачен с нашей стороны. После разговора в Эрфурте сватовство не должно было вызвать в Петербурге удивления. Казалось, что на этой уже подготовленной почве все пойдет легче и скорее, чем в другом месте. Для Наполеона – по его собственному признанию – “было требованием безусловного приличия[248]” никоим образом не искать другой партии прежде, чем он не переговорит окончательно с Россией. По его словам, если бы он пренебрег этим долгом приличия, этим обязательством, которые налагала на него дружба, он рисковал бы нанести новый удар согласию двух дворов и дать царю законный повод к неудовольствию и обиде.

Наоборот, семейный союз, если бы удалось его заключить, убедил бы обоих монархов в искренности их взаимных чувств, и, почти наверное, имел бы своим результатом восстановление союза политического. Александр нашел бы в нем доказательство, что Наполеон остается непоколебимо верным в своем предпочтении и в своих симпатиях. С своей стороны и Наполеон получил бы, наконец, от России столько раз и так горячо просимое доказательство ее дружбы. Александр никогда не жалел ни обещаний, ни уверений, он засыпал нас ими. Даже теперь он утверждает, что сердце его не изменилось, по его словам, он по-прежнему восхищается Наполеоном и хочет любить его. Даже тогда, когда он вздыхает и плачет, его жалобы имеют характер не досады и горечи, а обиды на то, что дружба его не оценена. Однако, каждый раз, когда дело шло о том, чтобы проявить свою дружбу на деле, он оказывался несостоятельным и уклонялся. Во время австрийской войны он расточал нам добрые пожелания, постоянно одобрял и поздравлял, но в войсках отказывал. Согласие на брак с его сестрой могло заменить то фактическое доказательство, от которого он тогда воздерживался. Благодаря этому публичному знаку привязанности, он доказал бы, что нисколько не боится связать себя обязательствами с нами, что не видит ничего предосудительного в родственных узах с императором и не прочь на деле подтвердить это. В сватовстве Наполеон видит последнее средство испытать его, проверить прямоту его намерений и решается на этот крайне рискованный опыт.

Он желает, чтобы опыт удался, и намерен решиться на него не иначе, как обставив себя со всех сторон благоприятными шансами. Чтобы лишить царя сколько-нибудь основательного повода для отказа или уверток, он согласен устранить все, что поддерживало опасения Александра. Несомненно, что этому намерению, задуманному и высказанному им перед самым отъездом из Вены, следует приписать те удивительно точные выражения, в которых Шампаньи считал себя вправе изложить свое письмо к канцлеру. По возвращении во Францию Наполеон ищет новых средств привлечь к себе Александра. Он надеется найти таковые сначала в систематически выдержанных мелочных заботах и любезностях. Со времени счастливых дней, непосредственно следовавших за сердечными излияниями в Тильзите, он никогда еще не был таким сговорчивым, таким внимательным. Он начинает ухаживать за Россией с тонким искусством, с тем сочетанием достоинства и обаяния, которыми он так умел пользоваться, когда это было нужно.

Он начинает с того, что посланник царя в Париже, князь Куракин, делается опять предметом его исключительного внимания. В этом случае он руководствуется теми соображениями, что, несмотря на полное его ничтожество, посланник является представителем особы своего государя и что всякая оказанная ему любезность пойдет по адресу Александра; что, сверх того, неспособный к делам Куракин, тем не менее, пользуется в Петербурге некоторым влиянием в свете. О нем Коленкур уведомлял: “Он, по крайней мере, раз в неделю, пишет императрице-матери и четырем или пяти почтенным старушкам, которые стоят во главе общества”[249]. Наполеон находит выгодным, чтобы Куракина ласкали, лелеяли и расположили в нашу пользу. С этого времени русское превосходительство находит в министерстве иностранных дел самый радушный прием. Только что созданный герцог Кадорский-Шампаньи после Вены получил этот титул, не двинув бровью, выслушивает его надоедливые рассуждения, сочувственно принимает его просьбы, а список их длинен, ибо князь “покровительствует многим. Князь является с целыми ворохами частных просьб и просит всегда во имя союза и дружбы императора к императору Александру. Очевидно, он думает, что все законы должны смолкнуть пред столь могущественным доводом”[250]. Как бы назойливо ни было его вмешательство, к нему всегда относятся с большим вниманием, и требуются причины государственной важности, чтобы его просьба не была принята с первого же слова.

Правда, такая предупредительность только отчасти удовлетворяла Куракина, чело его было омрачено. Очевидно было, что чего-то не хватало для полного его счастья. Действительно, он надеялся, что по приезде императора в Фонтенбло начнутся приемы и празднества, что для Его Величества не будет ничего более спешного, как позвать его к себе, и что это приглашение даст ему случай показаться во всем блеске. В ожидании этой минуты он обновил свой гардероб, заказал великолепные наряды, вынул из ларца самые дорогие драгоценности. Его тайной надеждой, в которой он признался своим окружающим, было затмить великого канцлера Камбасереса, роскошь которого, вошедшая в пословицу, возбуждала его зависть[251].

Не получая столь горячо желаемого приглашения, Куракин находил, что его слишком долго заставляют ждать момента его торжества. Узнав о таком старческом нетерпении, Наполеон вызвал его в Фонтенбло прежде всех других посланников. Там, льстя его тщеславию, он оказал ему необычайный почет, осыпав его всевозможными отличиями, способными создать эпоху в жизни престарелого дипломата.

Не меньшая заботливость понравиться в России проявляется у императора и в более важных делах. Уже давно Александр выражал желание, чтобы в его распоряжение были даны французские инженеры для постройки кораблей усовершенствованного типа. Наполеон согласился послать их, несмотря на свое крайнее нежелание способствовать военному образованию других народов. Он дошел даже до предложения денежных услуг и дал понять, что не прочь придти на помощь обремененным долгами финансам России. Нужно сказать, что петербургское правительство все еще не отказывалось от надежды поместить заем на парижской бирже. Лишь только Наполеон узнал, как близко к сердцу принимали это дело царь и его министр, он немедленно же дал необходимое разрешение и поручил своему министру финансов особым письмом предупредить об этом банкиров, которым поручено было выпустить заем. В письме Шампаньи к Коленкуру говорится, что императору доставит большое удовольствие, если французские капиталы, не решавшиеся до сих пор уходить так далеко, будут помещены в России, что они поступят в распоряжение его будущего шурина и что, если суждено состояться браку, заем от “тридцати до пятидесяти миллионов” будет фигурировать в свадебной корзинке[252].

Наконец, снова возвращаясь к польскому вопросу, признавая в нем главное и, быть может, даже единственное препятствие для полного согласия между обоими дворцами, он с особым усердием стремится изъять этот вопрос из их отношений и покончить с ним навсегда. Как ни были решительны уверения, высказанные в письме Шампаньи, он чувствует необходимость повторить их, не зная еще, что вскоре будет поставлен перед дилеммой формального договора. 7 ноября французский министр пишет посланнику. Не зная, что в тот же самый день царь требует договора и что Коленкур откладывает подписание его до получения новых инструкций, он не входит еще ни в какие объяснения относительно свойства гарантий, но заранее передает согласие императора на все, чего могла бы потребовать Россия. “Повторите, – говорит император Шампаньи, – что мы готовы сделать все, чего пожелают. Укажите, как высоко ценят во Франции союз с Россией”. Вот какой прогрессивно возраставшей уступчивостью, какой постепенно увеличивающейся предупредительностью Наполеон подготавливал пути к шагу, на который он уже решился в глубине души. Предосторожности, которыми обставляется этот шаг, в достаточной степени доказывают искренность императора, его искреннее желание, чтобы предложение было принято, его твердое намерение жениться на сестре Александра. Он находит что вскоре после прискорбных и оскорбительных фактов предложение было бы слишком рискованно, что оно не было бы надлежаще обставлено. По его мысли, оно должно явиться в сопровождении и, так сказать, под охраной нежных слов и добрых поступков. Наполеон заботится окружить его целым рядом дружеских, предупредительных и любезных мер, которые имеют задачей подготовить успех и содействовать цели, к которой он стремится, т. е. крепче связать согласие и, в особенности, в блестящей, поразительной форме заявить о нем пред лицом всего мира.

Теперь, когда он все подготовил в свою пользу, как приступит он к делу? Несмотря на все его старания заручиться расположением в России, нужно было считаться еще с одним затруднением. Александр указал на него в Эрфурте, но не подсказал, как его устранить. По его словам, хотя семейный союз был самым дорогим его желанием, дело зависело не от него: право решения принадлежало его матери. Вдовствующая императрица пользовалась полной властью над своими дочерьми и выдавала их замуж по своему усмотрению. Воля покойного царя, изложенная в торжественном акте, создала в пользу его вдовы такое разделение верховной власти.

Важно было знать, было ли сделано Александром после свидания хоть что-нибудь, чтобы отменить или хотя бы ограничить права, добровольно признанные им за матерью? Коленкур по собственному почину постарался выяснить этот вопрос. Призванный к участию в разговорах о браке в Эрфурте, желая этого брака, надеясь увенчать им дорогую его сердцу политику, он никогда не терял из виду этой важной стороны вопроса, хотя ни Наполеон – в письмах к нему, – ни Александр– в беседах с ним – ни одним словом не обмолвились по этому поводу. Не заводя сам разговора, он считал своей обязанностью присматриваться, и постоянно и неусыпно следил за тем, что происходило между царем и его матерью. Он видел, что, рядом с царем – главой государства, вдовствующая государыня остается по-прежнему главой семьи и неукоснительно пользуется своим правом. В день обручения великой княжны Екатерины с герцогом Ольденбургским она играла главную роль в церемонии. В церкви Зимнего дворца она стояла впереди короля и королевы прусских, двора и дипломатического корпуса; она поднялась на покрытое пурпуром возвышение, где стояли жених и невеста; она соединила их руки и приняла изъявление их почтения. “Первое изъявление почтения дочери, писал посланник, было воздано матери”[253]. Правда, роль, завещанная государыне, не нарушала русских обычаев, и все-таки от Коленкура не ускользнуло, как тщательно старался император стушеваться и играть роль простого зрителя и свидетеля, “как бы это сделал всякий посторонний человек”. Он изменил этой роли только для того, чтобы оказать своей матери утонченное внимание[254].

И после этого события Мария Феодоровна, делая вид, что отказывается от всякого политического влияния, по-прежнему заведовала семейными делами и с ревнивой заботливостью удерживала за собой этот отдел. Она мало показывалась в Петербурге, так как жила в продолжение всего года в Гатчине, для того, говорила она, чтобы сохранить нравственное влияние на своих младших детей и следить за их воспитанием. Вне этих забот главным ее занятием было хлопотать о том, чтобы пристроить свою младшую дочь. С этой целью она содержала целый штат дипломатических агентов, которые разъезжали по разным столицам Европы; от ее имени постоянно где-нибудь да велись переговоры о том, чтобы просватать великую княжну. Это совершенно исключительное положение было признано и принято в Европе. Женихи обращались с предложениями непосредственно к императрице Марии. Это был обычный; естественный путь, и Коленкур счел своим долгом осведомить об этом своего государя в письме, написанной 4 февраля 1809 т. и оставшемся без ответа. “С первым предложением, равносильным официальному, – говорил он, – обращаются к матери”[255].

Наполеон считал себя слишком крупной величиной, чтобы идти этим путем. Что ему за охота считаться с волей женщины и почтительно отдавать на ее усмотрение дело великого государственного значения? Кроме того, он считал невозможным, чтобы Александр, хозяин в империи, не был бы таковым и в своей семье. Такое разделение власти противоречило представлению, которое он составил себе о власти. Наполеон не верил в это, и, если бы царь сослался на сопротивление матери, он не признал бы этой причины и увидел бы в этом только предлог. В России он знает только того, кто в Тильзите сделался его союзником и другом; только с ним одним желает он иметь дело. После того, как он пустит в ход все, чтобы снова завладеть им, он прикажет говорить с ним просто и откровенно. Ему одному хочет он быть обязанным за услугу и только от него может принять отказ.

Он не стал откладывать дела и во второй половине ноября приказал начать переговоры. Нужно сказать, что пребывание в Фонтенбло не подвинуло заметно вопроса о разводе и не подготовило к нему Жозефину. Оно было прервано приездом в Париж короля и королевы саксонских, спешно прибывших поздравить императора с последними победами, выразить ему свою благодарность и засвидетельствовать беспредельную преданность. Наполеон сам приглашал их приехать, но поспешность, с какой они воспользовались его приглашением, не отвечала его намерениям и вынудила его преждевременно покинуть свое уединение. Чтобы с большим блеском и достоинством принять своих гостей, он должен был оставить свою осеннюю резиденцию. 15 числа, предоставляя императрице вернуться одной, он вступает в Париж верхом на коне, в блеске военной славы, во главе исключительно военной свиты, – скорее как полководец, чем монарх. Поселившись в Тюльери, он только на второй или третий день принимает членов Законодательного Корпуса, дает аудиенции, совещается с министрами и становится императором[256]. При дворе в честь саксонской королевской четы начинаются празднества, большие приемы, спектакли в придворном театре. Вслед за королем Саксонии приезжают или уведомляют о своем приезде и другие коронованные особы – государи Вюртемберга, Голландии, Неаполя и Вестфалии. Париж опять делается “местом пребывания королей”[257] и наполняется императорскими гостями и знатными посетителями. Столица и двор принимают веселый, оживленный и блестящий вид, и вот при этих-то условиях, при неугомонном шуме празднеств, Наполеону приходится приступить к разным делам, которые должны привести его к цели. Ему нужно убедить Жозефину покориться судьбе, затем подготовить разрыв гражданского и церковного брака и, наконец, позондировать Россию. Он откладывает еще разговор с императрицей. Принц Евгений, спешно вызванный из итальянского вице-королевства, еще не прибыл в Париж, где его присутствие будет необходимо, чтобы успокоить и утешить свою мать, когда наступит час глубокой скорби. Но уже 22 ноября император приказал Шампаньи написать Коленкуру письмо, которое министр для большей уверенности в соблюдении тайны не только должен был написать вчерне, но и переложить на шифр собственной рукой. Оно было составлено в следующих выражениях:

“Господин посланник, вам известны неотступные мольбы, с которыми уже давно обращаются к Императору люди, наиболее преданные его особе и важным интересам династии. Попытки в этом направлении долгое время оставались бесплодными. Однако, все заставляет меня думать, что Император, после зрелого размышления о будущности Франции и своей семьи, решится, наконец, на развод. Его Величество доверился мне одному. Он был вынужден к этому необходимостью отдать мне приказание написать вам настоящее письмо, которое я сам шифровал.

“В Эрфурте императору Александру был сделан намек на развод. Он должен вспомнить, что у них с Императором был по этому поводу разговор и что он сказал ему, что тот может рассчитывать на его сестру, великую княжну Анну. Императору угодно, чтобы вы откровенно и просто приступили к обсуждению вопроса с императором Александром и обратились к нему со следующими словами: “Я имею основание думать, что Император под давлением всей Франции склоняется к разводу. Могу ли я известить, что можно рассчитывать на вашу сестру? Подумайте об этом, Ваше Величество, в течение двух дней и ответьте мне откровенно, не как посланнику Франции, но как человеку, глубоко преданному обоим семействам. Я не делаю формального предложения, я прошу только искренно высказать мне ваше мнение. Если я решаюсь на этот шаг, то только потому, что более чем привык говорить Вашему Величеству все, что думаю, и не боюсь, что вы когда-либо поставите меня в неловкое положение”.

“Ни под каким видом вы не должны говорить об этом с Румянцевым и, после этого и следующего затем через два дня разговора, вы совершенно забудете о поручении, которое я вам даю”.

“Вам остается только осведомить нас о качествах молодой великой княжны и, в особенности, о времени, когда она будет в состоянии сделаться матерью, так как при существующих условиях разница в шесть месяцев имеет значение”.

“Мне не нужно просить Ваше Превосходительство о строжайшей тайне: вы понимаете ваши обязанности к Его Величеству в этом отношении”[258].

Таким образом, Коленкуру поручается, действуя усердно и энергично, но в глубочайшей тайне и делая вид, что действует по собственному побуждению, основательно выяснить вопрос. Такая предосторожность, слишком обыденная в делах подобного рода, чтобы могла ввести кого-либо в заблуждение, имела целью, если бы дело не пошло успешно, охранить достоинство обоих императоров и их будущие отношения. Употребленный прием представлял еще и ту выгоду, что не обязывал императора бесповоротно. У него было правилом – всячески стараясь обеспечить себя со стороны других, насколько возможно позднее связывать самого себя обязательствами. В настоящем случае эта тактика оправдывалась особой причиной, – некоторым сомнением, которое существовало относительно физического развития великой княжны. Конечно, было бы крайне желательно скрепить союз с Россией, упрочив его более тесными узами; но вопрос о союзе отступал на второй план по сравнению с главным – с вопросами о разводе и втором браке, иначе говоря, о необходимости как можно скорее дать империи наследника. Нужно было прежде всего выяснить этот деликатный вопрос. Только сведения, которые Коленкуру поручено было собрать и доставить императору, дали бы ему возможность сделать окончательный вывод и решиться на официальное предложение. В настоящий же момент он хочет только заручиться уверенностью, что может рассчитывать на Россию и что она удовлетворит его желания.

Письмо от 22 ноября было готово к отправке, когда Наполеон узнал, что Россия просит письменных обещаний в том, что Польша не будет восстановлена и что Коленкур не посмел дать таковых. Планы императора настолько уже оформились, что всякое замедление производит на него неприятное впечатление; осторожность посланника раздражает его. Он желал бы, чтобы Россия была уже успокоена, чтобы она чувствовала себя счастливой и была приведена в такое расположение духа, чтобы ни в чем не могла отказать нам. Пусть посланник сейчас же сделает то, чего не сделал до сих пор, пусть сделает это “прямодушно, словом, так, чтобы было устранено всякое подозрение о задней мысли, чтобы бесспорно было доказано, что у нас нет таковой”. Таковы были собственные выражения Наполеона, которые Шампаньи должен был включить в спешно составленную депешу, исключительно политического характера, приложенную к письму интимного и секретного свойства, которое он написал уже для Коленкура. Политическая депеша должна была открыть двери просьбе, выраженной в письме, и обеспечить ей хороший прием.

Курьер кабинета, которому были поручены эти два письма, хотел уже покинуть здание министерства иностранных дел, когда вошел родственник герцога Виченцы, Рюминьи, спешно приехавший из Петербурга. Этот молодой человек привез известие, что царь удовлетворится только договором. Рюминьи взял на себя смелость задержать отъезжавшего курьера, что позволило министру испросить в тот же вечер приказаний императора по поводу нового притязания России и дать на него ответ. Наполеон не думал, что требования России пойдут так далеко. Под письменными обещаниями он подразумевал простое разъяснение в форме ноты или отношения. Ну что ж! Верный самому себе, желая получить благоприятный ответ по вопросу о браке, и притом как можно скорее, он не щадил ничего, что могло обеспечить за ним таковой. Наметив себе цель, он идет к ней прямо, твердо, неотступно, без колебаний, и в страстном нетерпении достичь ее, не обращает внимания на средства. Раз Россия придает так много значения договору, она будет иметь желаемое. Шампаньи получает приказание прибавить в пакет, приготовленный для посланника, третью депешу, вроде postscriptum'a ко второй. В ней заключается формальное полномочие Коленкура подписать договор. Так как время не терпит, министр не входит ни в какие подробности относительно условий, которые должны быть включены в этот акт, так же, как и относительно выражений, которые должны быть употреблены. Он полагается во всем, что касается достоинства императора, на Коленкура; предоставляет ему полную свободу и дает чистый бланк со своей подписью. “Вообще, – говорит он, – не отказывайтесь ни от чего, что могло бы служить в пользу устранения всякой мысли о восстановлении Польши, но постарайтесь избегнуть статей, которые были бы бесполезны или чужды этой задаче. Император желает сделать все, что может успокоить императора России, в особенности то, что может дать твердую основу его спокойствию. Ничего другого нельзя от него требовать”.

Таким образом, по мере того, как близость развода все более побуждает Наполеона спешить с вопросом о браке с русской великой княжной, с каждым днем, почти с каждым часом, возрастает и его уступчивость. Близость чисел и одновременность депеш по политическим и брачному вопросам указывают на тесную связь между тем, чего он требует и что дает. Огромный вопрос, который издавна играет главную роль в сношениях обеих империй, он связывает с другим, который только что возбудил. Он дает понять, что готов урегулировать первый к полному удовлетворению России, но с тем, чтобы этой ценой добиться решения второго согласно его желанию. Если сперва он и задавался целью поддерживать в равновесии весы между Петербургом и Варшавой, то теперь он согласен склонить их на русскую сторону, и, уступая потребности настоящего момента, порыву своих желаний, он предлагает царю свое отречение от Польши в награду за великую княжну. Уже раз двадцать Александр объявлял, что по получении столь желаемой гарантии, он сочтет себя вполне удовлетворенным, что он отречется от всякого неудовольствия и страха, что от Франции он ничего более не потребует и ни в чем ей не откажет. Можно было думать, что взаимная договоренность изгладит прошлое, обеспечит будущее, преобразует на более прочных началах соглашение, заключенное в Тильзите, отпразднованное пред лицом всего мира в Эрфурте и пострадавшее благодаря событиям 1809 г. Уже несколько недель, как, благодаря взаимным уступкам, союз снова поднимается в гору. По-видимому, он не должен уже встретить никакого препятствия, которое могло бы помешать императорам соединиться братскими узами, дойти до кульминационного пункта безусловного доверия и заботиться только о том, чтобы поддерживать союз.