"Сильные мести не жаждут" - читать интересную книгу автора (Бедзик Юрий Дмитриевич)20Издали двор Зажур представлял собой несколько странную картину. Это была недавняя боевая позиция. Теперь она стала своеобразной площадкой для беззаботных детских развлечений. Развороченная снарядами траншея тянулась через всю улицу, пересекала огород и вплотную подходила к углу избы, как раз к тому месту, где прежде шумела ветками старая груша. Дерево было спилено, оно лежало перед траншеей, на самом бруствере, все исковерканное, расщепленное пулями и осколками снарядов. Со стороны оно чем-то напоминало тяжело раненное животное, которое в предсмертной агонии еще пытается подняться. Сейчас вокруг него резвились ребятишки, устраивали в оголенных ветвях засады, ломали сучья, играли в «войну». Мертвое дерево со снисходительным равнодушием терпело их шумные забавы. На, улице, недалеко от несуществующих теперь ворот зажуринского двора, неподвижно застыл немецкий танк. Он был без пушки, ее оторвало взрывом и отбросило далеко в сторону. Белый крест на борту потускнел от огня, сделался желтовато-серым. Возле уцелевшей гусеницы валялся обгоревший шлем танкиста. Два мальчика лет по восьми-девяти уже успели примерить его на свои давно не стриженные головы. Посреди двора, у края траншеи, стояла худенькая десятилетняя девочка с немецкой каской в руке. Вероятно, она пришла, чтобы набрать в каску влажного песка или глины, но загляделась на остов танка задумалась: вспомнила, как во время боя горели вокруг хаты, как стреляла из пулемета по немцам молодая, очень красивая тетя, как пылал чадным огнем подбитый немецкий танк, как из траншеи уносили убитых и раненых. Обо всем этом страшно было вспоминать, но девочка вспоминала, потому что бой происходил у нее на глазах, потому что она была невольной свидетельницей событий и не по-детски серьезно радовалась, что осталась жива. — Сонь, а Сонь! — дернул девочку за руку карапуз в выцветшем, грубо сшитом пальтеце из молескина, которые в войну носили воспитанники многочисленных детских домов. — Что тебе? — строго глянула на него девочка. — Я есть хочу. Когда мы будем обедать? — Погоди, Мыколка. Бабушка Елена сготовит и позовет, а пока иди играйся. — Не хочу играть. Хлеба хочу. — Где я тебе его возьму? Фашисты хлеб забрали. — А ты забери у фашистов. Они злые, нехорошие. Темные глазенки малыша наполнились слезами. Всхлипывая, он погрозил запачканным глиной кулачком в сторону сгоревшего немецкого танка. В это время в конце улицы послышался гул мотора. Он приближался, нарастал, и вскоре из-за угла полуразрушенной соседней хаты выползла забрызганная грязью грузовая машина. Выбравшись из глубокой колеи на песчаный взгорок, она остановилась. Ее со всех сторон окружили дети. Из кабины «студебеккера» вышел молодой майор, положил руку на худенькое плечо одного из мальчишек и, сочувственно глядя на его иссиня-бледное лицо, спросил: — Где тут хата Зажур? — А вот она, рядом, — ответил мальчик. — Бабушка Елена дома, я ее сейчас покличу. — Не надо. Я сам. Офицер поднялся на крыльцо, открыл дверь. На пороге — Елена Дмитриевна в стареньком, много раз стиранном фартуке, руки запачканы мукой, лицо взволнованное, немного смущенное. Она ждала сына, а приехал незнакомый майор. — Я к Максиму Захаровичу, — сказал гость. — Он дома? — Нет. Сама не видела его со вчерашнего дня. Может, в штабе полка — не знаю. Пришел в село из госпиталя отдохнуть, долечить раны, а тут тоже, как на фронте. — Что поделаешь, мамаша! Сейчас везде фронт, а у вас в селе почти передний край. Вокруг все разворочено, разрушено. Недавно, видно, уличный бой был? — Да, недавно. Таких страхов натерпелись, что на всю жизнь хватит. Очень боялись, что село опять под немцем окажется. Офицер окинул быстрым взглядом двор. Засмотрелся на группку детей возле машины. — Где вы таких хороших ребятишек набрали, мамаша? Уж не детсад ли у вас тут? — Все тут у нас, дорогой товарищ: и детсад, и детдом, — тяжело вздохнула Елена Дмитриевна. Стала рассказывать гостю о трудной судьбе малышей и вдруг замолчала, вздрогнула, в глубине ее глаз мелькнула тревога: увидела возле машины светло-зеленую немецкую шинель. Немцы?.. Откуда они тут? Возле «студебеккера» и в самом деле был немец — Курт Эйзенмарк. Он выпрыгнул из кузова машины, чтобы немного поразмяться после долгого пути. Подошел к бывшим воротам, стал разглядывать подворье. Оп не представлял, что само его появление вызовет во дворе переполох: напугает хозяйку дома, заставит детей броситься поближе к крыльцу. — Это наш друг, мамаша, немецкий патриот, коммунист, — пояснил майор. — Собственно, ему-то и нужен Максим Захарович. Сейчас я познакомлю вас с ним. — Офицер замахал рукой: — Курт! Идите сюда! Познакомьтесь: мама… муттер вашего друга Зажуры. От волнения полное лицо Эйзенмарка чуть побледнело, на нем засияла радостная улыбка. Курт нежно взял Елену Дмитриевну за обе руки, поднес их к своим губам и поцеловал. — О, муттер! Ваш сын и вы… — Он не смог произнести какое-то слово, может быть забыл его, и вновь склонил лицо к морщинистым рукам матери друга. Елена Дмитриевна пригласила Курта в избу. — Посидите здесь, товарищ. Я попрошу соседку сходить в штаб. Может, Максим там. Эйзенмарк отрицательно покачал головой. Нет, он яе может ждать. Ни одной минуты! Ему и майору необходимо ехать, чтобы вовремя быть на месте. У них очень важное дело. Майор объяснил, о чем идет речь. В машине передвижная радиостанция, ее нужно доставить на передний край. Он и Эйзенмарк должны обратиться к немцам, что все еще прячутся в лесу, поторопить со сдачей в плен. Установленный ультиматумом советского командования срок капитуляции закончился, а немцы все еще молчат. Видно, их командование не собирается капитулировать. Поэтому необходимо сделать все возможное, чтобы немецкие солдаты и офицеры не вступали в бой, добровольно переходили на нашу сторону, чтобы не лилась напрасно кровь ни наша, ни немецкая. — Если они откажутся капитулировать, их ждет смерть? — спросила Елена Дмитриевна. — Яволь, майне муттер! — ответил за майора Эйзенмарк, и при этих словах его глаза сухо блеснули. Майор глянул на часы, потом посмотрел на небо. Солнце было еще высоко — до вечера времени много, но все-таки надо торопиться: впереди трудная дорога. Собственно, его больше беспокоила не дорога, а неизвестность того, что происходит за селом, возле леса, откуда время от времени доносились отзвуки артиллерийского и пулеметного огня. Приезд нежданных гостей вконец растревожил Елену Дмитриевну, и до того постоянно думавшую о Максиме. — Товарищ майор! Если у вас в машине найдется место, я подъеду с вами до штаба. — Кивнула на возившихся возле танка ребят. — Сейчас должна прийти соседка, она покормит детей. А я с вами. Не могу больше: болит душа о сыне. Где он? Может, голодный, со вчерашнего дня не был дома. — Пожалуйста, мамаша! — широко улыбнулся майор. — Это даже хорошо. Садитесь в кабину и показывайте водителю дорогу, где лучше проехать. Тут у вас такие моря разлились! Увидев, что Елена Дмитриевна собирается куда-то уезжать, дети всполошились. — Бабушка Елена, куда вы? — Возвращайтесь быстрее. Есть хочется. «Студебеккер» съехал с песчаного взгорка прямо в болото. Синеватая гладь всколыхнулась волнами, отраженное в воде по-весеннему голубое небо тоже заколыхалось, разламываясь на мелкие частицы. Дети сгрудились возле забора, долго смотрели вслед машине, смотрели с жалостью и обидой, будто уже знали, что никогда-никогда не увидят больше свою заботливую, нежную бабушку Елену. В штабе Максима не было. Майор Грохольский тепло поздоровался с Еленой Дмитриевной. Эта интеллигентная женщина чем-то импонировала ему, возможно, напоминала родную мать, такую же задумчивую, такую же решительно-спокойную, с такой же волевой черточкой в межбровье. Сам он не в мать. Не удался ни характером, ни наклонностями, вообще ничем. И вот перед ним словно страница детства. Строгое, спокойное лицо, черные, с проседью на висках волосы, темные, точно нарисованные, брови над ласковыми материнскими глазами. В просторном классе за столом сидел генерал Рогач, командир дивизии. Вокруг стояли офицеры, сосредоточенные, насупленные, смотрели на разостланную на столе карту, словно наблюдали в бинокли за тем, что в эти минуты происходило за линией фронта, точно старались угадать, какие неожиданности готовит им завтрашний день, чем он их порадует и чем огорчит. Немцы не вырвались из кольца. Генералу Хубе не удалось пробиться через Лысянку к Штеммерману. Если сегодня до вечера Штеммерман не примет условий капитуляции, придется вести бои на уничтожение. — Простите, вы к кому? — Генерал строго посмотрел в сторону двери, возле которой в нерешительности остановилась Елена Дмитриевна. — Это мать капитана Зажуры, — сказал майор Грохольский. — Она ищет сына, товарищ генерал. Мать капитана Зажуры! Стало быть, жена Захара Сергеевича!.. Генерал провел рукой по лбу, снял фуражку. Он не думал сейчас о том, что Елена Дмитриевна может узнать его, что она вспомнит далекие двадцатые годы, когда Захар Сергеевич приезжал с нею в Харьков, и он, генерал Рогач, тогда молодой красный курсант, угощал их в своей холостяцкой квартире на Холодной горе постным супом из командирской столовой. Горячо забилось сердце. Генерал поднялся из-за стола, с протянутыми вперед руками пошел навстречу высокой женщине. — Елена Дмитриевна! Дорогая моя! Второй раз сегодня ее натруженных рук коснулись обветренные мужские губы. — Я не знаю вас, товарищ генерал, — сказала Елена Дмитриевна, запоздало пряча руки за спину. — Это не делает мне чести, — вздохнул генерал, придвигая Елене Дмитриевне стул. — Садитесь и посмотрите повнимательнее. Может, теперь все-таки признаете? А если нет, я… побегу в командирскую столовую за супом. — Товарищ генерал, почему же вы?.. — забеспокоился майор Грохольский, не уловивший в голосе командира дивизии печальной шутки. — Я сейчас прикажу. Разрешите? Рогачу пришлось рассказать о Харькове, о курсантской комнате и о постном супе из командирской столовой. Генерал сидел рядом с Еленой Дмитриевной и молча дивился тому, как много событий произошло за последние годы. Он дивился мужественной, неугасающей красоте Елены Дмитриевны, дивился ее черным, нисколечко не вылинявшим бровям, которые в ту давнюю пору волновали его кровь и нагоняли краску на его юношеское лицо, дивился ее горькому одиночеству, гибели ее мужа, своего друга, с которым так редко встречался в последние годы, так редко вспоминал свою харьковскую молодость и лихие степные рейды в неудержимых лавах красного казачества, когда над эскадроном вздымалось боевое знамя и солнце преломлялось в блестящих клинках. Возле него в молчаливой задумчивости сидела подруга и сверстница его давно минувшей юности, нежный порыв отшумевших весен. Сидела и ждала своего сына, того самого капитана, который, выйдя недолечившимся из госпиталя, оказался в самой гуще боевых событий. — Товарищ генерал! — Какой я тебе генерал, Елена? Называй меня просто по имени. — Ну хорошо, буду, как в молодости, называть Николаем. У меня к тебе просьба, Мыкола. — Разыскать Максима? Сейчас мы его… — Погоди, не о Максиме речь. — Елена Дмитриевна положила на руку генерала свои сухонькие, тонкие пальцы. — Разреши, Мыкола, я поеду с немцами на передовую? Генерал сощурил глаза. С какими немцами? С Эйзенмарком, с тем немецким коммунистом, что перешел к нам? Зачем ехать на передовую? Там управятся и без нее. Но, услышав ее просьбу, он тут же подумал, что просит она не зря: хочет, чтобы немцы услышали и ее голос, голос матери, голос женщины, потерявшей мужа и старшего сына. Наверное, все уже обдумала и не боится опасности, лишь бы сказать немецким солдатам свое гневное слово? Генерал мог отказать ей в просьбе, сказать, что немцы сейчас особенно озлоблены, способны на всякую подлость и что радиопередача с переднего края — не такая уж безопасная вещь. Однако он понял Елену Дмитриевну и ее короткую, четкую фразу: «Я знаю немецкий, и я скажу им то, что нужно». Перед ним сидела не молоденькая Аленка двадцатых годов, а мать сынов своих, много испытавшая в жизни, исстрадавшаяся женщина. — Мать! — уважительно промолвил генерал. Встал, пожал ей руку. Елена Дмитриевна тоже поднялась. Генерал посмотрел на майора Грохольского, спросил, как бы проверяя самого себя: — Значит, сто двенадцатый переходит? — Утром, товарищ генерал. — Обеспечьте охрану радиостанции! Генерал Рогач склонил перед Еленой Дмитриевной голову, и она поняла, что ей разрешено ехать. — Спасибо, Мыкола! Она попрощалась с Грохольским, с остальными офицерами и пошла к машине. В кабине было тряско и холодно: откуда-то тянуло влажным ветром. Лобовое стекло машины было почти сплошь заляпано грязью. Елена Дмитриевна ехала как в полусне. Что-то монотонно мурлыкал себе под нос солдат-водитель. Про что-то нудное и печальное пел подызносившийся, натруженный мотор. Мать вспомнила ту далекую пору, когда она не была ни матерью, ни женой. На своем, тогда еще совсем недолгом, жизненном пути она повстречала двух друзей: один — русоволосый, настырный, уверенный в себе, с орденом Красного Знамени на гимнастерке, другой — темноглазый, черночубый, задумчивый, молчаливый, даже немного робевший в ее присутствии. Полюбила черночубого. К русоволосому съездила вместе с мужем лишь один раз, когда тот был курсантом военного училища и жил в небольшой комнатке на Холодной горе в Харькове. Холодная гора, постный суп и вопросительный взгляд чуть дерзких глаз запомнились ей навсегда. Втайне не раз признавалась себе, что дерзкие глаза ей не безразличны, манят и тревожат. Даже сегодня, заглянув в них, она ощутила в груди холодноватое щемление, какую-то давнюю тоскливую боль. Пробежали по календарю годы. Жизнь почти прожита, сыны повырастали, а ты все вспоминаешь! Ты и сейчас едешь будто со свидания. Куда ты едешь? Что ждет тебя впереди? Мысль поехать на передовую неожиданно пришла ей там, возле штаба, когда подходила к широкому школьному крыльцу: «Поеду и скажу им свое слово! Может, оно сделает больше, нежели суровые мужские слова? Может, напомнит им о собственных матерях, сестрах и женах, измученных войной и осиротевших?» Николай понял ее. Значит, правильно, так надо. Пусть хоть сто человек услышат ее голос, сто человек не станут завтра стрелять в наших солдат и офицеров, сдадутся в плен, чтобы со временем вернуться домой! Пусть она спасет хоть одного человека, одного-единственного, и то это будет ее заслуга, ее успех. Елена Дмитриевна еще не знала, что скажет немцам, не успела об этом подумать. Ну конечно же скажет самое главное! А оно в том, чтобы спасти людей, не отдать человеческие сердца смерти. Кого она стремится спасти от смерти? Врагов? Или только своих? Для Елены Дмитриевны, казалось, не существовало сейчас этих вопросов. Она — мать, она в достаточной мере познала и радости жизни, и муки материнства, поэтому не хочет напрасных, бессмысленных жертв. Возможно, кто-то назовет это наивным пацифизмом. Ну что ж, пусть называет. И все-таки она — за спасение человеческих жизней! Только бы предотвратить ненужное, ничем не оправданное кровопролитие. Затем она и едет теперь по грязной, разбитой дороге. Затем же едут и майор, и немецкий коммунист Курт Эйзенмарк, и лейтенант. Уже вечереет. Где-то тут должен быть небольшой хутор. Елена Дмитриевна давно не была в нем, с довоенных лет. Майор, что из уважения к ней оставил свое место в кабине и пересел в кузов, перед отъездом из штаба полка говорил, что на хуторе последний пост советских войск. Дальше — немцы, их позиции и укрепления. И еще майор говорил, что, по имеющимся сведениям, одним из первых собирается сложить оружие сто двенадцатый немецкий пехотный полк и что радиопередача, которую они будут вести ночью, будет обращена прежде всего к солдатам и офицерам этого полка. О сто двенадцатом полку что-то спрашивал у Грохольского и Николай, командир дивизии, с которым она встретилась так неожиданно. Ну что ж, если сдастся один полк, за ним потянутся и остальные. Никому ведь не хочется умирать в бессмысленном, безнадежном сопротивлении. Вот разве только эсэсовцы? Они, пожалуй, могут и не согласиться капитулировать, побоятся расплаты, ответственности за свои преступления. Впрочем, найдется управа и на них. О чем она скажет немцам? Надо заранее все продумать, сосредоточиться. Потом будет некогда. Прежде всего, конечно, о том горе и страданиях, которые они принесли людям. Скажет о своем личном, семейном горе — о замученном гестаповцами муже и погибшем в бою старшем сыне. Пусть знают. Потом напомнит об их семьях, которые ждут их возвращения домой, надеются увидеть живыми. А чтобы вернуться домой, надо сдаться в плен, прекратить бессмысленное сопротивление. В этом единственная надежда выжить. В хутор приехали перед самым заходом солнца. Небо между голыми тополями было ярко-красным. Огненные горны уже полыхали где-то за горизонтом. Стекла в избах рдели яркими отблесками. Из-за бугров и перелесков начинали выползать ночные тени. Вокруг безлюдно и зловеще-тихо, тишина кажется настороженной и угрожающе-беспокойной. Возле неглубокого окопа майор о чем-то долго говорил с двумя солдатами. Его лицо было тревожно-сосредоточенным, брови нахмурены, сдвинуты. Потом он поднял воротник шинели и вслед за солдатами зашагал куда-то в сторону, оставив машину на дороге. Становилось все холоднее. Тянуло на мороз. На черную землю начали падать редкие снежинки. Стоявшие над прудом хаты казались пустыми и заброшенными. Мелькнет изредка серая шинель, пробежит торопливо солдат с котелком, проскачет по грязи конник, и опять тягучая, настороженная тишина. Может, на самом деле тут, кроме солдат, никого нет? Обеспокоенная угрожающе-напряженной тишиной, Елена Дмитриевна вышла из машины. Почему так долго нет майора? Куда он ушел? Из-за угла соседней хаты вышел мальчик лет десяти, в старом кожухе и нахлобученной на лоб большой шапке. Глазенки внимательные, немного дерзкие. Всего навидался. Ни тени страха и беспокойства. Неторопливо подошел к Елене Дмитриевне, деловито посмотрел на машину, по-взрослому заложил ручонки за спину. — Тетя, а чего вы не вакуировались? — Зачем же мне эвакуироваться, если немцев прогнали? — обогрела малыша теплым взглядом Елена Дмитриевна. — Вы лучше вакуируйтесь, тетя, а то фашисты как ударят! — Мальчик взмахнул грязным, посиневшим от холода кулачком, и лицо его сделалось сердитым. — У нас тут много фрицев, одни эсэсы. Злые, спасу нет. — А сам ты не боишься эсэсовцев? — Чего их бояться? Они в котле сидят. Вот скоро их наши танками и «катюшами» накроют. Я на танке уже ездил, а на «катюше» нет. Говорят, что «катюши» не могут сюда проехать — грязюка кругом, болота. Елену Дмитриевну все больше пронимала беспокоящая дрожь. Почему эсэсовцы? От кого наслушался мальчик этих ужасов? А майора все нет. Ушел с солдатами растерянный, обеспокоенный, ничего не сказал. Из-под брезентовой крыши машины выпрыгнул молодой, светловолосый лейтенант. Подал руку Эйзенмарку, помог ему спуститься на землю. Потом сделал несколько быстрых гимнастических движений и шутливо стал боксировать немца. Эйзенмарк поднял вверх руки: — Сдаюсь! Гитлер капут! Мальчик стоял рядом и звонко смеялся. Елена Дмитриевна тоже тихо улыбнулась, в ее глазах блеснула теплая слезинка. Дети! Что малые, что большие. Максим, когда жил дома, тоже всегда вот так задиристым петушком наскакивал на Павлушу. — Заводи машину! Поехали! Это издали кричит майор, торопливо, не глядя под ноги, шлепает сапогами по грязи. За ним едва поспевает какой-то дядька в гражданском, с немецким автоматом на груди. Сели. Едут вниз, к пруду. Натужно ревет мотор. Машина чуть ли не плывет по раскисшему чернозему. Мальчик стоит на подножке, показывает водителю, где лучше проехать. Миновали пруд. Дальше — огороды. На колеса наматываются шмотья грязи. Мальчик, довольный своей миссией проводника, держится одной рукой за дверцу, ловит бледным лицом холодный встречный ветер. Наконец въехали в небольшой овражек. Над самым спуском — изба, внизу почти темно. Майор подошел к кабине, хотел что-то сказать Елене Дмитриевне, но в этот момент вечернюю тишину прорезал скрипучий вой снаряда. Грохочущий взрыв возле пруда. Снова вой, и опять взрыв. Майор встал на подножку машины. — Елена Дмитриевна! Плохие дела. За хутором эсэсовский батальон. Говорят, сто двенадцатый полк разоружен. Может, вам лучше уйти отсюда, пока есть время? — Нет, я останусь с вами. Ночью было холодно. Прежде чем прилечь отдохнуть или просто подремать, майор провел короткое совещание. — Что будем делать, Ватер? Вы — радист. Как считаете, сможем мы провести передачу? — обратился он к светловолосому лейтенанту, который стоял возле машины и что-то негромко напевал. — Я выполняю приказ, товарищ майор! — ответил тот тихим, задумчивым голосом. Елене Дмитриевне показалось, что она уловила в его тоне скрытую иронию. В самом деле, к чему эти вопросы? Они приехали, чтобы обратиться к немцам по радио с призывом сдаваться в плен, и, какие бы изменения у них ни произошли, какие бы полки и батальоны ни стояли за хутором, задание должно быть выполнено. У майора, однако, имелись свои соображения. Он был человеком практичным, опытным и знал, что непродуманными действиями можно лишь напортить дело, — а пользы не будет ни на грош. Если правда, что сто двенадцатый полк обезоружен и его заменил на позициях батальон эсэсовцев, заядлых головорезов, одичавших от крови и злодеяний неисправимых бандитов, то призывать их к капитуляции — напрасный труд. — Нужно учитывать и то, — продолжал майор, — что на хуторе очень мало наших войск, не больше роты. Не знаю, просто не могу представить себе, как лучше поступить. В чем-то майор был, безусловно, прав. Даже плохо разбирающаяся в военных делах Елена Дмитриевна понимала, что положение чрезвычайно опасное. Уже не раз и не два в ее голове мелькала мысль: может, напрасно она поехала с радиостанцией и, пока не случилось беды, лучше уйти отсюда куда-нибудь. Она — старая женщина. Начнется бой — солдатам и оружие, и ноги помогут, а она и стрелять не умеет, и бежать быстро с ее сердцем нельзя. Только и останется, что умереть. Лейтенант Ватер по-прежнему стоял возле машины и почти беззвучно тянул свою песенку. Он выглядел таким спокойным и уравновешенным, будто его не тревожили никакие страхи. — Эсэсовцы или не эсэсовцы, мы точно не знаем, — сказал он, глядя себе под ноги и чуть-чуть иронически улыбаясь. — А бежать нам не позволяют ни совесть, ни приказ командования. — Не о том речь, Юрий, чтобы бежать, — досадливо махнул рукой майор. — Приказ командования мы обязаны выполнить, но я против фанфаронства и неоправданного риска. — «Жизнь есть риск, и только в смерти покой», — с прежней невозмутимостью проговорил Ватер и глянул на Елену Дмитриевну добрыми, чистыми глазами. — Кажется, Верхарн это сказал, или кто? — Потом уже серьезно добавил: — Вы, Петр Сергеевич, начальник машины. Решайте сами. Ваш приказ — закон. Дискуссия тут ни к чему. Майор секунду помолчал, тяжело вздохнул, полез в карман за табаком. — Хорошо, сейчас немного отдохнем и начнем передачу. — Чиркнул зажигалкой, наклонил голову, прикурил, осветив лицо теплым розовым светом. В кромешной тьме, в ветреном безлюдье полевых просторов вдруг громко, призывно и властно зазвучала сурово-величественная музыка Баха, всколыхнувшимися волнами покатилась в черную пустоту, разбудила ее, поднялась выше туч. Полулежа в неглубоком окопе над прудом, лейтенант Ватер держал в руке чашечку микрофона, ждал, пока отгремит оратория Баха, чтобы можно было начать говорить. Елена Дмитриевна сидела неподалеку на мокрой глиняной ступеньке и напряженно слушала музыку. Ей было страшно. Она чувствовала себя точно в болезненном сне. Темнота вокруг. Низкое, будто прижавшееся к земле, закрытое тучами небо. Пугающие всплески пруда между вербами. Тягучие, похожие на пружинистые волны раскаты баховской оратории. Слушают ли их немцы? Что им там думается сейчас, окруженным, загнанным в западню, обреченным на смерть, если не сдадутся в плен? Елена Дмитриевна мысленно произносила слова своего обращения. Четко и холодно чеканились в сознании немецкие фразы, простые и короткие. Она хорошо знала немецкий язык, когда-то очень любила его. Еще до революции, будучи курсисткой, зачитывалась шиллеровскими «Разбойниками» в оригинале, цитировала по памяти отрывки из гетевского «Вильгельма Мейстера». Как она начнет? Как назовет их? Немцы? Эсэсовцы? Люди? Или просто скажет, что она мать и хочет мира для всех детей, для всех людей, хочет, чтобы слушающие ее немцы возвратились живыми домой, чтобы немецкие матери не прокляли свою судьбу, чтобы знали, что их сыновья будут живы и, когда придет время, они встретят их? Первым будет говорить Юрий Ватер, юный латыш с иронической улыбкой на устах. От имени комитета «Свободная Германия» произнесет несколько слов Курт Эйзенмарк. Он предостережет тех, которые затаились в темноте и еще надеются чужой смертью отгородиться от собственной гибели, скажет о несбыточности их надежд. Потом микрофон возьмет она: «Вы слышите меня, немцы? Слышите голос матери?.. Музыка смолкла. Где-то внизу гудит мотор автомашины, питающий током радиостанцию. Юрий Ватер кашлянул в кулак, сейчас будет говорить. Елена Дмитриевна почти ничего не видит в темноте, но сердцем чувствует, как он напрягся, замер в ожидании. Юрий напомнит немцам о жизни и смерти, напомнит о том, что есть две Германии — Германия свободы и Германия рабов. Может быть, сейчас и решится судьба окруженных? Возможно, сегодня на рассвете, с наступлением нового дня, криком обновления, как бывает с только что родившимся ребенком, отзовется та Германия, которая с нетерпением ждет освобождения от ненавистного фашизма? Может быть, этот крик обновления благовестным звоном полетит в Берлин, Нюрнберг, Дрезден и другие германские города, донесется до известного всему миру Лейпцигского собора, где когда-то впервые исполнялись чудесные баховские оратории? Тишина. Ожидание. Надежда. И вдруг — прерывистый вой шестиствольных немецких минометов. Залаяли, заскулили, запенились неистовой злобой, словно кто-то потерявший рассудок, обезумевший начал резать на куски черный бархат неба. Полоснули раз, другой, третий… И небо будто разорвалось от края до края. Лейтенант Юрий Ватер все еще не верил: — Неужели это и есть их ответ? К минометам присоединились пушки. Возле пруда загахкали взрывы. Снизу послышались чьи-то голоса. Может быть, солдаты уходят, оставляют хутор? А куда можно уйти в этой кромешной тьме? Гремит со всех сторон. От взрывов натужно стонет земля. Кажется, на нее стотонными глыбами обрушиваются горы. Теперь не до музыки, не до призывов, не до убедительных слов матери. Те, что ведут огонь, наверное, взбесились от злобы и отчаяния. Они готовы взорвать своими минами весь белый свет, перепахать снарядами всю планету. Лейтенант Ватер торопливо сматывает провод. Возле него возится солдат-связист. Воздух вибрирует от воя мин и снарядов. Кажется, вот-вот что-то огромное шарахнет прямо в окоп и все разнесет по холодному полю. — Елена Дмитриевна, — потянул мать за локоть Ватер. — Пойдемте отсюда быстрее. — Я ж еще… Ей не верилось, что все их мытарства, все долгие минуты, проведенные в тесном окопе, были напрасными. Нужно отходить вниз, к пруду. Латыш настойчиво тянет ее туда. — Значит, все? — Все, Елена Дмитриевна. В темноте натолкнулись на майора, он ждал их. — За хатой отрыты щели. Спрячьтесь пока там, Елена Дмитриевна. — Голос его был неузнаваемо твердым и властным. — А вы, лейтенант, идите к машине, поторопите шофера вывести ее на дорогу. Немного развиднеется, и мы поедем обратно. Он еще не знал, какая судьба уготована и ему самому, и Юрию Ватеру, и Елене Дмитриевне, и Курту Эйзенмарку. Он не знал, что несколько часов спустя бригадефюрер СС Гилле донесет в Берлин, что «в результате ожесточенного боя с превосходящими силами противника эсэсовский батальон окружил и разгромил несколько подразделений русской пехоты», хотя и не станет уточнять, сколько и каких подразделений. Это произойдет на рассвете. Это случится, когда омытое росою солнце глянет своим еще красным со сна глазом на маленький степной хутор, глянет на сожженные избы, на разбитую машину возле плотины и на людей в серых шинелях, которые будут лежать в окопах с замолкшими пулеметами и винтовками. — Елена Дмитриевна, вы здесь? Пойдемте к плотине. Тут становится опасно. — Я ничего не вижу, Юрий. Дайте вашу руку, помогите вылезти из этой ямы. — Я тоже ничего не вижу, Елена Дмитриевна. Сейчас я помогу вам. Скоро будет светать. Слышите, немцы кричат в поле! Пойдемте к плотине, там наши занимают оборону. — Ой, страшно ж мне, Юрий! Так страшно никогда в жизни не было. — Дайте вашу руку, Елена Дмитриевна. Я сам отведу вас. Дайте руку! В стороне от хутора, на бугре, ярко горит подожженный снарядами старый ветряк. Снаряды падают в пруд, разбивают лед и вместе с водой разбрасывают в стороны зеленый ил. Красноватые от зарева пожара волны грязной воды выплескиваются на берег. Комдив смотрит на карту. Рядом стоят майор Грохольский, капитан Зажура и еще несколько офицеров. Указательный палец комдива неподвижно замер на какой-то точке. — Это вот здесь, в районе хутора. Сведения разведки оказались точными. Единственная возможность восстановить положение и спасти их — танковый десант. Действовать надо быстро, очень быстро, иначе можем опоздать. Генерал говорил спокойно, деловито, как о самом обычном боевом задании. А у капитана Зажуры все кипело в груди. Боль, раскаяние, обида теснили его сердце. Это он виноват в том, что мать поехала с радиостанцией на передовую! Как вернулся из госпиталя, может, всего несколько часов и побыл дома вместе с нею, остальное время то в штабе, то в сельсовете. Побежала искать его и ввязалась в эту историю. И чего, спрашивается, надо старой? Сидела бы дома, занималась своими делами, так нет! Генерал не хотел ее пускать. Отговаривал, умолял, чтобы не рисковала напрасно. Об этом Максиму рассказал майор Грохольский. Ему, Грохольскому, тоже неприятно, и у него душа болит оттого, что не вразумил старую женщину, не уговорил отказаться от поездки на передний край. «Какая вообще польза уговаривать фашистов сдаваться в плен? — мысленно рассуждал с самим собой Максим. — Разве их словами убедишь? Снарядами надо убеждать. Это они лучше поймут. Танками тоже. Неплохо бы и несколько «катюш». Только так их можно убедить. Правильно, выходит, кто-то из наших ставичан сказал: «Ультиматум — гиблое дело». Генерал свернул карту. Посмотрел на Зажуру. — Ну так как, капитан, возглавите танковый десант? Сумеете добраться до хутора к рассвету? Это его спрашивают. К нему, капитану Зажуре, обращается генерал. Проведет ли он танки на хутор? Конечно, проведет. Он знает этот хутор, знает самый близкий к нему путь. И, разумеется, возглавит десант. — Разрешите выполнять, товарищ генерал? — подбросил он руку к шапке. Генерал низко склонил голову над столом, тихо сказал: — Выполняйте, товарищ капитан! Людей в десант выделит майор Грохольский. Распорядитесь, товарищ майор! — кивнул он Грохольскому. Встал, подошел к Зажуре, положил ему на плечо руку. — Запомните, Максим: все теперь зависит от вас, от вашей оперативности. Нельзя медлить ни минуты. Началось это так. Была уже глубокая ночь. Генерал Рогач собрался ехать в штаб дивизии. Грохольский вышел на крыльцо покурить. Зазуммерил полевой телефон. Генерал взял трубку: — Первый слушает! Звонил начальник штаба дивизии. Из его краткого доклада явствовало: по сведениям армейской разведки, бригадефюрер. СС Гилле в самый последний момент приказал отвести сто двенадцатый пехотный полк с передовых позиций и заменить его эсэсовским батальоном; организованной капитуляции окруженных войск не будет; на левом фланге дивизии немцы ведут сильный артиллерийский и минометный огонь; предполагается, что они готовят прорыв из района Стеблева на Шендеровку. Обычное, кажется, ничем не примечательное сообщение. Но генерал Рогач вздрогнул, когда услышал названия населенных пунктов. Как раз там… В ту ночь почему-то всем казалось, что враг почти повержен, что он уже не способен ни активно обороняться, ни контратаковать. Командир дивизии тоже был уверен, что ничего существенного не случится. И все-таки случилось, произошло, может быть, непоправимое. «Простишь ли ты меня, Елена? — думал генерал, вглядываясь в темень улицы, по которой только что прозвенели гусеницами тридцатьчетверки. — И прощу ли я когда-нибудь себе этот неосторожный шаг, эту свою мальчишескую безрассудность!..» Восемь танков — восемь теней, восемь ревущих в причудливо-призрачном ночном поле великанов. Впереди — вспышки осветительных ракет, гул артиллерии и пулеметная трескотня, то затихающая, то разгорающаяся с новой силой. Капитан Зажура стоит в открытом люке первого танка, вглядывается в ночь, время от времени напоминает механику-водителю, чтобы тот не сбивался с едва различимой колеи полевой дороги. Из всего десанта только одному Максиму известна эта дорога, ему одному. Она как будто самим его сердцем выхвачена из детских воспоминаний и узкой лентой тянется перед глазами, тоскливо зовет вперед. Сквозь ночь, сквозь темноту — на свет вспыхивающих мертвенно-белым огнем ракет, в трескотню пулеметов, к оглушающим артиллерийским взрывам! Успеют или не успеют? Не бросились ли уже эсэсовцы в атаку на маленький степной хутор? Жива ли мама? Кто-то предусмотрительно сходит с дороги, чтобы не попасть под гусеницы танка, останавливается на пашне. Солдат. За плечом — карабин. — Эй, товарищ! Далеко еще до немца? — В самое время приехали. Нам приказано оставаться тут, на второй линии обороны, а вам, наверное, нужно дальше, туда, где ракеты. Теперь Зажура разглядел на ночном поле десятки, а может быть, сотни человеческих фигур: матушка-пехота — стрелки, пулеметчики, автоматчики, гранатометчики — на всякий случай зарывается поглубже в землю. А дорога тянется дальше. Дороге безразлично, куда она тянется и чьи ракеты освещают небо над ней. Майор Грохольский сказал Максиму перед отправкой танкового десанта, что известие о смене немецких частей на позиции в районе Стеблева передала по рации наша разведчица. Зажура сразу догадался, кто она, кто через ночную непроглядь послал тревожное предостережение. Зося там, у них в тылу! Возможно, и мама уже где-то там. Всех он теряет. Может, такая у него судьба? Хочешь не хочешь, иди своей дорогой!.. Жизнь и потери, жизнь и разлуки. Постепенно светало. Хутор уже близко. Посмотреть на него спешило солнце. Спешил и Зажура, все время поторапливал механика-водителя танка: — Быстрее, друг! Быстрее! Когда выбрались на высоту, с которой открывалась вся хуторская долина вплоть до леса, Максим увидел: внизу над прудом клубятся розоватые дымы и волнами растекаются по пепелищам. Бой был скоротечный и страшный, неистовый и мстительный, кровопролитный и беспощадный. Бой на плотине, бой на пожарищах и разрушенных снарядами подворьях, бой между трупами и на трупах, между живыми и мертвыми. Застигнутые врасплох, охваченные ужасом, эсэсовцы в черных шинелях, как дикие звери, метались по хутору, прятались в развалинах сараев, за стенами уцелевших изб, на огородах, в картофельных ямах и окопах. Но танки всюду настигали их. Остатки эсэсовского батальона откатились к лесу. Преследуя врага, четыре танка вырвались на высоты за хутором и продолжали вести огонь из пушек по далеким разрозненным скопищам. Потом стало тихо. Зажура вылез из вернувшегося на хутор танка и, пошатываясь, точно пьяный, побрел к пруду. Там, за плотиной, возле полувросшей в землю кузницы и сгоревшего «студебеккера» толпились солдаты. Старая, хорошо знакомая с детства кузница на берегу пруда под дуплистым осокорем. На самом верху черной от времени и дыма крыши — пустое аистиное гнездо. Ствол осокоря расщеплен осколками снаряда. Старая кузница и дуплистый осокорь напомнили Максиму о чем-то почти забытом. «Тут кузнечил добрый бородатый старик. Летом мы приходили к нему, вместе клепали игрушечную мельницу… Тот же самый осокорь. Зося любила забираться на его вершину и прятаться там в густой листве». Солдаты расступились, и Максим увидел у самого входа в кузницу… повешенных. По масляным пятнам на полах ярко-зеленой шинели он сразу узнал Курта Эйзенмарка. Шагнул вперед, к черному створу, и увидел мать. Она показалась ему высокой-высокой и очень худой. Носки ее ног почти касались земли. Лица не было видно под темной крышей кузницы, будто, умирая, Елена Дмитриевна пожалела сына: спрятала лицо в тени, не хотела, чтобы он увидел его искаженным предсмертными муками. — Уведите отсюда капитана! Слышите? — прозвучал в тишине чей-то грубоватый голос. Максим, силясь удержаться на ногах, почти теряя сознание, привалился плечом к притолоке. Он узнал голос механика-водителя танка, растерянно подумал: «Куда увести? Зачем?..» Два солдата бережно взяли было его под локти, попробовали оттащить от двери. Он сердито повел плечами и встал на прежнее место. Взгляд его был таким сосредоточенным, внимательным и… отсутствующим, что кто-то снова не выдержал, закричал: — Да заберите же капитана, товарищи! Те же два солдата наконец отвели его от двери кузницы, от того страшного места, которое печатью смерти навсегда вошло в его сердце, отвели подальше, почти на противоположный берег пруда. Один из них вынул кисет с табаком, скрутил грубую козью ножку, раскурил и сунул Максиму в рот: — Затянитесь, товарищ капитан! Глубже затянитесь, враз полегчает. А ему нестерпимо хотелось обернуться и глянуть на открытую дверь кузницы. Но перед глазами были серые солдатские шинели, и что-то подкатывало к горлу. — Эх, товарищ капитан! — сказал, сурово нахмурив брови, молодой рослый ефрейтор. — Разве ж можно жалеть этих эсэсов? Германия тоже называется! Вы простите меня, товарищ капитан, но, будь моя воля, я бы всех их порешил, всех до одного, и тех тоже, что на скотный двор согнали. Сочувствующий голос солдата был сейчас для Максима как рука друга. Услышав его, он постепенно стал ощущать прилив сил. Туман в глазах рассеялся. Вдали, за прудом, Зажура увидел восходящее солнце. Начинался новый день войны. В кузницу он, капитан Зажура, больше не пойдет. Потом распорядится, чтобы трупы повешенных отвезли в Ставки: там и маму, и Курта похоронят со всеми почестями. А сейчас он хочет посмотреть на эсэсовцев, на оставшихся в живых убийц. — Где, вы говорите, пленные? Куда их согнали? — спросил он солдата. — За огородами, в бывшем коровнике, товарищ капитан. — Пойдемте туда. — Пойдемте, товарищ капитан. Они вон там, — показал ефрейтор куда-то в самый конец почти полностью выгоревшего степного хутора. — Они ждут вашего решения, товарищ капитан, дрожат, наверно, как последние подлюги. Несмотря на грозные окрики и ругань автоматчика, эсэсовцы выходили из коровника по одному. Было видно, что каждый из них старался оттянуть свой выход. Под их ногами чавкал слежавшийся навоз. Остро пахло мочой и кизяками. Пленные сгрудились под стеной коровника, в черных шинелях, с серыми, невыразительными лицами, с засунутыми в карманы руками и опущенными к земле глазами. Один, топчась на месте, старательно сбивал с сапог грязь, нагнулся, счистил палочкой с подошвы прилипший кизяк., Другой нервно водил рукой по пуговицам шинели. Третий несколько раз поправил на голове пилотку. Остальные стояли, как в строю, спокойно, не шевелясь. Зажура подошел ближе, обвел их суровым взглядом, пристально посмотрел в лицо почти каждому, но не увидел на лицах ничего — ни отчаяния, ни раскаяния. Вероятно, они не раз наблюдали, как умирали другие. И сейчас с таким же тупым равнодушием готовы были принять собственную смерть. — Дайте мне автомат! — попросил Зажура стоявшего рядом солдата. Ему дали автомат. Руки Максима дрожали от напряжения. Каждый нерв звенел как натянутая струна. Эсэсовцы прижались к стене. Один из них, горбоносый, с припухлыми губами, шагнул вперед: — Ихь фюрхте нихт ден тод, абер, герр официр… вир хабен ди фрау нихт гехенкт. Дас хат герр обер-лейтенант гемахт{[25]}. Зажура опустил автомат. Скрипнул зубами: — Во ист ер?{[26]} Немцы расступились. Горбоносый показал на худую, съежившуюся фигуру белобрысого офицера! — Дизер!{[27]} От неожиданности Зажура на мгновение растерялся. В пяти шагах от него стоял в надвинутой на уши пилотке, с густо заросшим белесой щетиной лицом Леопольд Ренн. Тот самый Ренн, которого Максим Зажура дважды спасал от смерти. — Вы повесили тех… в кузнице? — Когда мы пришли, они уже были мертвы. — Ренн приподнял голову, повел плечами, в его бесцветных глазах мелькнула искра досады. — Они все были мертвы. Я не должен отвечать за них. Максим вернул автомат солдату. Рукам стало легче. Он тяжело вздохнул. — Всех обратно в коровник! — кивнул Зажура на продолжавших стоять у стены эсэсовцев. — Всех до одного доставить в штаб дивизии. Всех до одного! — И побежал к стоявшим за огородами танкам. |
|
|