"СТРАСТИ ПО ГАБРИЭЛЮ" - читать интересную книгу автора (Авдеев Владимир)§ 21Я окончил офицерские курсы экстерном с отличием и ввиду того, что полное умиротворение населения в приграничных районах затянулось на добрых полтора года, успел ненароком поучаствовать еще во многих стычках правительственных войск с анархистами, подстрекаемыми к нерадивому волеизъявлению пособниками Жоашена. Мне не единожды доводилось слышать, что бунтовщики пользовались поддержкой и средствами некоторых заграничных международных центров, процветающих на нестабильности правительственного курса, а в наиболее тенденциозно настроенных газетах мне в глаза бросилось слово «революция», обросшее несусветными небылицами. Но я не разделял эти смелые мнения, неприметно и настырно верша свой миф с беспристрастной усидчивостью тончайшей водяной струи, льющей мякоть разрушительных капель на голову каменного монстра. Мои отношения с офицерами поначалу носили обоюдно натянутый характер и ограничивались постылым влачением служебных обязанностей, так как меня, «темного афериста» и выходца из солдатской среды, упорно не желали почитать за своего. Меня невнятно дичились, смотрели свысока, с нескрываемым пренебрежением. Но манеры мои, впрочем, иногда даже более естественные и изящные, чем у «настоящих офицеров», сотворили свое благостное дело. На шумных офицерских собраниях мне довелось не раз блеснуть интеллектом, оригинальностью мышления, энергичной образностью языка, и, кроме того, я, как любимых охотничьих псов, выпустил на свободную охоту свои предубеждения, что по вычурности и прихотливости полностью соответствовали нравам общества. Столичный златозвонный лоск, взлелеянный на иноземной манерности, посодействовал мне наподобие хитрого приворотного зелья. Я превзошел почти всех по бескомпромиссной силе здоровых патриотических суждений, вовсе не допуская никакого заигрывания с декадентскими поветриями, замешанными на безрассудном пацифизме. Наконец, я использовал расположение ко мне высшего офицерского начальства, свою искусительную пунктуальность, подтянутый, лощеный вид и неукоснительное повиновение. Общительность и темперамент довершили то, что на меня создалось нечто вроде моды, как на дерзостную пеструю птицу, а легкое ранение в ногу и некоторая командная жестокость, с каковой я повелевал покоренными, вразумляя их мечом и словом, позволили, по удачному стечению обстоятельств, пробиться мне в лучшие офицеры полка, быть награжденным какой-то весьма не заносчивой медалью средней руки и очередным званием поручика, так как с управлением разношерстной солдатской массой, составившейся в процессе подавления бунта, я справился весьма удачно, будучи единственным уцелевшим офицером. Способность не кручиниться даже в самой запущенной ситуации, триумфально верша все вместе взятое, закрепила за мной прозвище «консерватор», что в армии всегда вызывает молчаливое одобрение командования. Ворвавшись на пасмурной чернильной волне в одну из наиболее зловещих канцелярий, я осел почти во всех присущих ей документах под формулировкой «политически благонадежного», что вконец и удовлетворило мое потаенное циничное тщеславие. Мне уже прочили изрядную благоусердную светскую жену, громоздкое многочадие и вполне уютную проветренную камеру в социальной структуре общества. Во мне обласкали одномерного экстраверта, и я с едва сдерживаемым кощунственно сатанинским хохотом следил за его никчемной карьерой, ибо меня, как раз и навсегда ожемчуженного гадкого моллюска, не прельщали никакие наружные перипетии, клокочущие за пределами моей космической вневременной, внепространственной раковины мифа. Я знал, что жемчужина, умильно хоронящаяся за ее сжатыми в сухом поцелуе створками, не обработана еще во всем опустошительном эстетическом чудотворстве, и тогда, укутанный чадрой диковинной хандры или стекленея в бессильной энергетически перегруженной злобе, я вспоминал светодарственный портрет в строгом обрамлении, несущий фантастически драгоценные черты той, что была уготована мне в качестве пленительной награды за мое несравненное метафизическое донкихотство. И тогда я хватался за содрогающийся лоскут кожи на груди, что должен был бы быть оседлан амулетом с ее изображением, но только в том случае, если бы я был образцовым влюбленным. А я не был таковым и потому размазывал на груди в надушенных кружевах рубашки свою порфирородную досаду и свое скипетроподобное превосходство. Она еще ни разу не видела меня, а я уже полтора года осторожно пеленал ее судьбу, испытывая трепет при таком глобальном вмешательстве, подобно терпеливому археологу, что подползает на брюхе к ископаемой посланнице веков. Поправляю свои розовые очки. И вот я снова в столице, с нею все тоже самое. Извозчик с уважением взирает на мой безупречный парадный офицерский мундир, источающий амбиции верноподданничества. Мой золотой вызывает нижайший поклон, я знаю из прессы, что авторитет военных возрос, что разномастные демократические мнения подвергаются гонениям и публичному осмеянию, что все слои общества полонила волна патриотизма, что главарей столичных анархистских группировок растерзала пьяная толпа. Бодрый дядин взгляд не в силах был разом наверстать прошедшее время, приобвыкнуть к блеску эполет и строгому сплетению линий мундира своего причудливо вольнодумного выученика, и потому медленное брюзжание слезы зародилось между ресниц, дичась своего мужского происхождения, а несравненная тетушка Джулия как всегда была сущим воплощением женственного воодушевления с непередержанной искренностью. Тулов был так же величав и сумасброден, но только теперь пряные вычурности его поведения были несколько осмотрительнее в моем присутствии, что не укрылось от внимания последнего. Я расхаживал по дому в мундире, ни разу не вздумав расстегнуть верхний крючок воротника. Ни с домом, ни с его убранством, ни с челядью не произошло решительно никаких изменений. За парадным обедом, устроенным дядею по случаю моего, как он изволил выразиться, «выздоровления», Тулов был все так же шикарно многословен. Только пригубив аперитив, я приметил, что роение седины на его висках сделалось гуще и ветвистее, а тетушка Джулия смеялась дивными смехами, расставляя чаще, чем положено, замысловатые синкопы, из чего я сделал беспощадный вывод, что время выцарапывало свое, невзирая на явно лазутческие методы. Помимо дяди, тетушки и меня за столом присутствовали еще шесть-восемь человек, близких друзей дома, которые нещадно забавлялись на протяжении всей трапезы, впрочем, не нарушая предписаний самого взыскательного этикета. Их окрыленная жизнерадостность давала себя знать с каждой переменой блюд, а при подаче десерта должна была вот-вот попрать всю строгость мебели и высоченных лепных потолков, снабженных лежбищами продолговатых теней. Я слушал остроумный столичный гомон, умело аранжированный колоритными возгласами, бездумно палил прохмелевший взор на спелых бутонах свечей и неприметно ни для кого из присутствующих уносился к ее голографическому фантому, что транжирил свою космическую красоту на скатерти, салфетках, тяжелом столовом серебре, обоях, картинах, статуях, что гнездился в перлах мужских умствований и прикрывался роскошными прическами дам. Вот уже полтора года она присутствовала в моем воображении в качестве верховного цензора всех моих волевых метафизических актов, неизменно давая на них благосклонное разрешение, и я действовал, зная, что мой миф отстроен еще не до конца и что должен буду сокрушить еще не одну преграду, прежде чем смогу чародейственно забыться в безбрежии вечной анонимности. чтобы Габриэль смог победить окончательно и вытоптать то место, которое сейчас рядом с ней занимает Жоашен. Генерал-аншеф, как и всякий порядочный, но недостаточно смышленый человек, не уразумел до конца смысл моих слов и что же на самом деле вытекает из их претворения в явь. Несчастный, он испытывал ко мне что-то вроде отвращения, ибо ему пригрезилась моя моральная нечистоплотность после того, как я предложил в сознании людей подменить Спартака Иудой. Мне жаль генерал-аншефа, ведь он не заметил, что, подменив, с одной стороны, имена, я спасаю тысячи жизней — с другой. Вот она — магия слов и понятий, оказывающая мистическое воздействие на души людей, которые грезят спасением абстрактных книжных представлений, пренебрегая спасением живых человеческих душ. И я объявляю себя метафизиком. Да, моя позиция во сто крат более физична, чем все это людское настырное моралетворство. Мой бодрый надмирный смех, пронзив все собственные проекции отображений, которыми я оперировал, вернулся к сотрапезникам, перекатываясь от персоны к персоне. Габриэль уже полтора года насылал на нее силу и неповторимость, приваживая к ней все мыслимые достоинства так, чтобы между ней и Жоашеном возникла трещина; так, чтобы по прошествии времени, которое сейчас шло не в пользу бывшего главаря, она досталась Габриэлю, будучи наделенной всеми мыслимыми добродетелями. Полтора года он напрягал все силы воли, души и воображения, чтобы повысить ее стоимость. Он постепенно сознавал ее большим, чтобы она стала этим большим. Мой милый, непосредственный, выцветший Жоашен, вот уже полтора года ты бьешься в стальных путах демифологизированного бытия, которое я измыслил тебе в виде утонченного проклятия. Полтора года я как искусный трансцендентальный вампир высасываю твою волю и энергию и обращаю их в свою собственность. Я насылаю на тебя летучую порчу, ворожбу, всевозможные хвори, заклятия и все покровительствующие мне инфернальные силы, которые, подобно массивным брандерам, уплывут в твою жизнь утонув в ней, и сделают ее непригодной к употреблению. Ты еще ни разу не видел меня, а я уже полтора, года осторожно мумифицирую твою судьбу, чтобы схоронить ее от людей и сделать незаметной. Еженощно ложась вместе с моей скупой, но энергичной и преданной молитвой, возносимой господу, я увечу экстрапространство словеснообразными формулами диковинных препаратов, что вызовут в тебе, Жоашен, великое заражение воли и белокровие человеческой сущности. С каждым днем, каждым часом, каждым твоим купеческим грошом ты будешь хиреть, гнить, тлеть медленно, но непреоборимо, превращаясь из грузного обворожительного идола в ленивого пасквильного человека, похотливого, чревоугодливого самца, тронутого печатью вырождения. Отныне ты будешь биться в самом каменноостром узилище агонии, пьющей твои соки. Да пожрет тебя летучий огонь, да онемеют все твои помыслы, да оскотинится твой духовный мир, да будешь ты удоботерзаемой тварью, подверженной всем слабостям и изъянам. Я обкурю твою свободолюбивую фантазию тоталитарными гимнами, я обращу твой мозг в убогую подъяремную деспотию, заселенную вредоносными спорами вечных догм. Знай, ничтожнейший из двуногих, я внутри тебя, я кругом тебя, я всюду, и я невидим, не мыслим тобою, я неуязвим. Я выжру твое нутро, отброшу труп и займу твое место. Знай, меня зовут Габриэль! Огнетворные русла свечей обмелели, все доступные шарады и ребусы выжали сметливость из праздных здоровых умов, мимические мышцы смялись в непроходящих улыбках, все обсужденные репутации рухнули, забившись в дальние глухомани преисподней, все мертвецы, что сорвались на язык к нашим гостям, отбили бока, переворачиваясь в могилах, а в стерильных от перемываний костях не было недостатка. Галантные остроумцы покинули дом, Габриэль уперся лбом в одно из своих воспоминаний, словно баран, но оно, наглухо затворенное, не покорилось ему, и тогда он зажмурился до боли в области прошедшего времени. Забористый хмель заговорил боль и толкнул лицо снова в смех, но тот был уже много старше своего хозяина, и они разминулись. Тулов проводил гостей и вернулся ко мне, бросив уже издалека: — У тебя вид идеального аскета, мой дорогой Габриэль, уж не сотворил ли ты какую-нибудь гнусность в этих эполетах? — Аскет и гнусность? — Конечно, только идеальный аскет может оправдать величайшую гнусность, как оправдывают друг друга противоположные крайности, оправдывают уже самим своим существованием. — Ну тогда я скажу, что убил миф. — Вот это да... И к какому же наказанию тебя приговорили за это кощунственное злодеяние? — К пожизненной ссылке в анонимность. — А-а-х-х-а-ха. Ну что же, убил так убил, чего только на войне не бывает. Послушай, Габриэль, у меня к тебе совершенно мирской разговор. Дело, видишь ли, в том, что, пока ты стяжал лавры, мне привалило неслыханное счастье. А именно: по последнему желанию одной моей недавно усопшей родственницы я унаследовал довольно внушительное наследство и теперь, естественно же, столкнулся со своеобычными хлопотами по вступлению в новые владения. Дело сие, как ты сам понимаешь, хоть и приятное, но требует огромных усилий и систематического вторжения в дела. Мне такое количество недвижимости не сдюжить, но ты же знаешь мой жизненный уклад, цезарианские собственнические взгляды мне не присущи, и потому я хочу позвать тебя в качестве управляющего частью имений. Подожди, не говори сразу, я знаю твои саркастические ужимки. Подумай лучше: ты теперь офицер, взрослый, уважаемый и вполне опытный человек, и твоя отставка была бы воспринята в обществе без нежелательных толков. Повоевал и хватит, пора и приобщиться к жизни порядочных людей. Я не тороплю с ответом, я понимаю: ты весь еще во власти острых военных переживаний и привычек... — Да, именно во власти, — перебил я дядюшку. — ... тем более, отдохни, разомнись, да и, наверное, пора тебе уже подумать о женитьбе, а это обязывает. С доброжелательным безразличием я смотрел на продолговатое дядино лицо, и все его вертикальное измерение в соответствии с определенным масштабом преосуществилось во мне в пышную уверенность, что нужно в который раз послушать его совета и пойти лечь спать. Я поднял глаза на Тулова, выдержал взгляд так, чтобы можно было почувствовать его на ощупь, и, как мнимо сознавшийся толстокожий еретик в паутинном подземелье инквизиции, вдохнувший запах собственного паленого мяса, сказал медленно и ясно, чтобы все писари успели угнаться за мною пером: Уходя спать, Габриэль уносил свой односложный положительный ответ приблизительно так же, как скромный пустынножитель носит свой транспарант «Хочу пить». В чародейственном жемчужно-перламутровом предчувствии сна на него нагрянули стада цифр, они облепили органы чувств, повисая на них идеальными гирляндами. Целые числа отличались разумным степенством, бесконечные дроби терзали горло, сказочными драконами змеились меж дрожащих ресниц мнимые переменные, а затем началась неистовая вещная кавалькада разделов высшей математики, они будоражили мозг, раздвигая границы мыслимого, они норовили столкнуть Габриэля в диковинную пустошь цифрочудного безумия. Вакханалия идеальных математических моделей засасывала молодого офицера, подобно иллюзорной трясине, но потом вдруг сжалась в ком, расплющилась в сверхтонкую плоскость и, взорвавшись белым шумом, упала к ногам предвестия сна неимоверно расхристанной единицей. Габриэль повертел ее в руках, как диковинный меч, и, не зная, что с нею делать, принялся вычитать из нее все что ни попадя и вдруг в этой уничижительной операции нащупал следующее умодопущение: что генерируемая нами мораль есть, в сущности, качественное выражение количественных сил, недостающих нам для того, чтобы стать самими собой. Перевернувшись на левый бок, он уже спал. Габриэлю привиделся красочный разговор с собственной совестью, который начался с ее ласкового обращения: На будущий день в одном маленьком кафе в центре столицы я собрал своих друзей: Иохим, Макс, Ингмар, Мартин, Гийом были здесь, мы расположились за низким столиком из мутновато-белого стекла возле гигантского окна, наблюдая праздно разодетую публику, гуляющую между длинноволосыми уличными музыкантами, сутулыми художниками и пегими голубями. Поведав свою гражданскую жизнь в неспешных мазках, друзья поинтересовались моими офицерскими приключениями, ибо они были уволены из армии сразу по подавлении восстания в сопредельных землях, то есть раньше меня и, кроме того, в звании рядовых. Я рассказал все без утайки, вырывая колоритные впечатления из скоросшивателя памяти. Добравшись до своего расстрела, я заказал терпкое красное вино, и мы почтили память погибших товарищей, я снял розовые очки и провозгласил тост за мужскую солидарность. Со стороны, кажется, был смешон, и две очаровательные хохотушки в пеноподобных кринолинах воззрились на меня с нескрываемым удивлением. Где-то в глубине кафе бесполый голос надумал читать декадентские стихи о любви, и я, закинув ногу на ногу, подумал, что настало время просить друзей о помощи. Уже через полчаса мы расставались, находясь в новом качественном состоянии. Друзья объявили мне, что готовы помочь, и, пожимая руки, мы условились еще об одной встрече, дабы уточнить организационные подробности нашего предприятия, сделать все необходимые преуготовления. Кроме того, моим друзьям предстояло взять отпуск на несколько дней. Во вращающихся стеклянных дверях я задержал Ингмара и в кромешной бессловесности, источающей петли табачного дыма, духи, шелест юбок, спросил его: — Скажи, ты выстрелил бы тогда, если бы мне случилось встать против тебя в ряду обреченных? — Если бы тебе случилось, то я непременно бы вкатил тебе порцию свинца прямо в очки, — и он рассмеялся белозубым смехом. — Спасибо за искренность, ловец ощущений. — Пожалуйста, трансцендентальный авантюрист, и до скорого. Из клетчатых складок макинтоша, занявших все пространство возле дверей, Ингмар выудил непрошеную цыганку, которая, прислушиваясь к тайнописи своих побуждений, выискала мою руку и, стандартно заломив карий взор, вдруг спросила: — Чему улыбаешься? — СЕБЕ, — ответствовал я, отпуская ладонь, будто совершеннолетнего воздушного змея. — Хочешь, разгадаю судьбу? — Ты опоздала: я уже сделал это. Я вытянул свою руку из ее унизанных безвкусными перстнями пальцев, а цыганка, впервые узрев ладонь, не размалеванную ни пресловутой линией жизни, ни надувными пунцовыми буграми Венеры, ни мстительными фиордами жен и детей, утесненно отпрянула, бормоча: — Но ведь у тебя чистые руки, и на них нет ни одной хиромантической линии? — Тем легче разбирать судьбу, ведь я не ограничен ее врожденными предписаниями. Я уходил прочь, внимательно вглядываясь в свою чистую белую руку, ибо волновался, как бы цыганка своими прикосновениями не занесла в эту мою концентрированную стерильную судьбичность нечто наподобие знака-зацепки, из которого можно было бы развернуть и подсмотреть мою мирскую участь, но никакой косметической хвори не было, и я продолжал улыбаться. Спустя ровно неделю душистым светловерхим утром мы покинули столицу, направляясь к селению Y в трех черных закрытых каретах. Мы наняли полдюжины угрюмых возниц так, чтобы можно было ехать круглые сутки, в багажных отделениях было вдоволь всякой снеди, мы захватили пистолеты, ружья, веревки, сменную упряжь, не забыли аптечку с нехитрым лекарским инструментарием. Нас было шесть верных спутников, готовых на изящные авантюры. Селение Y старательно зализывало раны, причиненные войной в те полтора года, что я не был здесь. Но даже по окрестностям было видно, что это недостаточный срок, если Богу было угодно столкнуть под этими стенами две спесивые настырные силы. Здесь было малолюдно и невесело, и люди невольно ежились, завидев наши черные глухие кареты,- порывисто вытрясывающие пыль из необихоженной дороги. Возницы, обряженные в черную единообразную форму, нагнали всамделишный страх на зевак, и я понял, что правительство еще долго наводило здесь порядок. Именно от этого пришельцам в том краю не были рады. Мы расположились в гостинице как раз неподалеку от здания библиотеки, и это казалось мне предвестием успеха. Я отодвигал простенькую занавеску и с третьего этажа гостиницы сквозь ветви номенклатурной домашней зелени завороженно-сакрально всматривался в массивную медную вывеску и в тех редких немощных людей, что притащились сюда коротать свой физически неполноценный досуг. Мы с лихвой восполнили силы после мучительной поездки изрядным сном и сытой трапезой. Иохим, Макс, Ингмар, Мартин, Гийом принялись играть в карты, отпуская озорные вопли и кутаясь в табачный дым. Я никогда не испытываю судьбу в таких пустяках, как хрупкий карточный успех, и не переношу табачный дым и потому отправился бродить по селению Y и ворошить язвящее чадный уголья воспоминаний той безумной воинственной ночи, что втолкнула меня в самую лузу моего уникального мифа и сделала анонимно-бессмертным. Ну что же, я привык к моему новоиспеченному нимбу, что совершенно не вмещается в классическое иконописное клише святости. Я самый прозаический мирской святой. Мои сапожки вспоминают грубые камни брусчатки, я щурюсь и присматриваюсь к крепостным стенам, и создается впечатление, что селение Y изрядно переболело летучей чугунной оспой, так велико было еще количество изъянов после той убийственной артиллерийской чехарды, оставившей следы как на внешней, гак и на внутренней сторонах стен. Разноцветные пятна черепицы на домах горожан создают иллюзию загара на спине старика, а рекламы купцов средней руки не зазывают развязно, но вкрадчиво шепчут, обещая мелкие товары и неназойливые услуги. Нигде не видно следов беснования пронырливой жизни, только отметины смиренного существования. Изрядно устав от промозглой упорядоченной провинциальной серости, я свернул на одну из боковых улочек, где дощечка с названием была старательно увита плющом, и, не доходя до приземистого здания дежурной пожарной части, порвав тонкую паутину дворово-кухонных склок, наткнулся на трухлявую рекламную тумбу. Я пригладил углы приглашения на скачки, поправил загнувшуюся рекламу мужских и дамских сорочек, скользнул периферийным зрением по платным курсам испанского языка и обнаружил нечто нижеследующее, окруженное студенистыми выцветшими виньетками. Мне под воротник забралось миниатюрное неудобство, и я плотнее прижался к плащу так, что цилиндр съехал на очки, а где-то вне себя я нащупал учащенный пульс, хотя, возможно, это был уже не мой пульс, ведь я задним числом нешутейно забрался в чужие судьбы. Я всматривался в желтоватый грубый лист рекламы, и от моего концентрированного розового взгляда проступили апокрифические тексты, вписанные симпатическими чернилами в канву продажных ритуальных услуг. Я любовался чужой участью, как своим филигранным творением. Сквозь гирлянды свадебных цветов и бравурные изломы смеха, через траурные венки и выцветшие от слез вуалетки, обмены обручальными кольцами, поцелуями, соболезнованиями и поздравлениями, разбирая звон бокалов и глухие удары земли о крышку гроба, я медленно, но неодолимо добирался до пленительного образа той, что полонила меня. Я счищал с нее мирскую бутафорскую мишуру, чтобы присвоить себе. Я нагнулся что было мочи и в грязном месиве черных и белых лент, отслуживших свечей, ветхих аксессуаров бездумных жертвоприношений где-то между тугими ударами тупого заступа наткнулся на лицо Жоашена, скорее погребальную маску, спешно с него вылепленную. Я записал нехитрый адрес конторы в блокнот с таким любодейным тщанием, будто заносил туда координаты беглого логова моего полоумного счастья. Я быстро запахнул плащ, аккуратно схоронив блокнот, и, едва не поблагодарив рекламную тумбу за исчерпывающую информацию, скоропостижно покинул безлюдную улочку, обходя циркулеобразными шагами прохожих, случающихся на пути моем. Я едва поспевал за своим взглядом, точно начинающий слепец за опытным поводырем, и уже на перекрестке, уворачиваясь от повозок, едва не задавил бедного инвалида на деревянной тележке. Этот еще не совсем старый человек уставился на меня снизу вверх, дезинфицируя взглядом и чуть заметно подрагивая разными по длине культями, завернутыми в промасленную рогожу. Левую руку он держал в кармане синего оборванного военного мундира старого образца, в правой же держал оплетенную бутылку, каковой пользовался при движении, отталкиваясь ею от мостовой нервными, но властными движениями. От ископаемого лица инвалида исходил дурнотный запах беспризорного похмелья; щетина, ставшая уже когтистой, прятала и без того заплывшие фиолетово-зеленые гноящиеся глазки, а на шее был намотан невообразимо рыжий платок, всклокоченные же русые волосы венчал мятый колпак. Я было вздумал нерадиво извиниться и шествовать прочь, но во всей этой ампутированной фигуре было нечто тотальное, и, кроме того, на мундире я узрел наградной крест богатого достоинства, а это в корне изменило мое отношение к бывшему солдату, честно променявшему половину тела на право жить по приказу. Я наклонился и подался назад. Два мизерных дракона тотчас проснулись разнузданным блеском в полупьяных глазах, и инвалид проговорил мне напевно с изумительной дикцией: — Черным вороном над нашим уютным пепелищем летает молодой господин, видимо, издалека приневолила его судьба забраться к нам? — Скажите, любезный, вам известен некий господин по имени Жоашен, что занимается здесь ритуальными услугами?— спросил я плохо выделанной скороговоркой и повернул лицо к свету так, чтобы в розовых очках не было видно моих глаз. — Если молодому господину взбрела на ум занятная идея заказать поминки по собственной душе, то лучшей кандидатуры для провожатого в геенну ему не сыскать, — молвил безногий, после слова «кандидатура» вдруг сорвавшись на полукрик, точно бравируя своей инвалидной автономией на людном, но тихом перекрестке одной из центральных улиц. — Кто же не знает этого сквернавца Жоашена, — продолжал рычать инвалид, исполненный показного чванства, и я заметил, как несколько прохожих съежилось, нырнув лицами в воротники, и поспешили миновать нас. — Иуда, Иуда, больше я ничего не скажу вам, — резким движением безногий приложился к бутыли, звонкими глотками уничтожая ее содержимое, и он покатился под ближайшие лавки торговцев дешевой снедью. Я ясно видел, как, уже теряясь в подолах и корзинах домашних хозяек, он ударил бутылью одного зеваку под колено, прокладывая себе дорогу, и исчез в неторопливом черно-белом мельтешенье причин и следствий. |
||
|