"ЯЗЫК. ЗНАК. КУЛЬТУРА." - читать интересную книгу автора (Петров Михаил Константинович)VI. Путь к наукеВ отношениях между христианством и философией принято подчеркивать скандальные моменты "службы за все". Вполне понятная острота взаимных определений и оскорблений, которая восходит к пикантным деталям и перипетиям длительного процесса о разводе между мужами-философами и бесплодной теологической схоластикой, сохранилась и до наших дней, дошла до нас по трансляционному каналу, берущему начало от "Корабля глупцов", "Писем темных людей", "Похвалы глупости". Этот скандальный оттенок сохранился и в общей оценке периода симбиоза теологии и философии, и в той своеобразной историко-философской застенчивости, в нежелании ворошить постыдное философское прошлое у мужей-философов, берущих на себя дисциплинарную задачу исторического сжатия массива философских результатов в обозримое и согласованное с вместимостью человека целое курса истории философии. Гегель, например, прикинув на глаз период сосуществования философии и христианства, тут же объясняет читателю тот способ изложения, которым он намерен преодолеть это препятствие: "Второй период доходит до XVI столетия, в свою очередь, включает примерно тысячелетие, которое мы намерены проскочить, надевши семимильные сапоги-скороходы" [73, с. 7]. Только так, по-быстрому, в семимильных сапогах, а еще лучше в противогазе, а еще лучше в более надежном защитно-ослепляющем устройстве и принято проскакивать эту опасную для философского престижа бесславную зону службы философии у своенравной и вздорной особы – теологии. Но философия, если она по генезису теория номотетики, всегда чему-то и кому-то служила, всегда была партийной деятельностью на службе в обществах европейского очага культуры, всегда была служанкой либо у живущего поколения в целом, либо у отдельных групп этого поколения, имеющих отношение к эмпирии номотетики или обнаруживающих посягательства на такое отношение, на власть, право судить, рядить и решать в данной социальной структуре. Дело не в том, служит или не служит философия, она заведомо служит, как и любая другая форма социально необходимой деятельности – от санитарно-погребальной до художественной, и дело даже не в том, кому именно, какой группе или какому классу служит философия, что имеет первостепенное значение для выяснения партийности философии, а дело в том, как, в каких формах, с какими конечными целями и ощутимыми результатами осуществляется эта служба. Философия никогда не работала и, видимо, вообще не способна работать в режиме апологетики наличного, безоговорочного приятия того, что есть, что получено от предшественников в составе наличной "суммы обстоятельств". Даже самая реакционная на самой постыдной и постылой службе философия, не может ограничить свою задачу интеграцией в целостность-мировоззрение наличной "суммы обстоятельств", вынуждена постоянно формировать интерес своей группы в идею выброшенного в будущее "должного", в ориентир исторического движения, в теоретическое основание революционной или контрреволюционной, но всегда осмысленной практики, направленной на изменение наличной "суммы обстоятельств". Она вынуждена постоянно удерживать такой ориентир на приличной дистанции и потому, что великое видится на расстоянии, и потому, что слишком уж близкий ориентир, покидая черту горизонта и приближаясь к наблюдателю, к живущему поколению людей, теряет и прелесть дымки удаленности, и свойства ориентира. Философия – опасный союзник для любых групп, классов, поколений, если они притомились в движении по историческим ухабам, если они намерены остановиться на достигнутом, предпочитают восхищаться ландшафтами ретроспективы, а не перспективы. Философия может ошибаться, может звать не туда, сулить несбыточное, незаслуженно очернять действительность – это издержки производства, поскольку философию делают земные люди и ничто человеческое им не чуждо. Но вот петь осанну действительности, видеть в ней наилучшую из возможных, включаться в торжественный хорал очередного храма очередного живущего поколения философия неспособна по генетическому определению как теория номотетики, ответственная не только за сжатие наличного номотетического знания в мировоззрение, но и за разработку парадигмы номотетических исследований переднего края, за парадигму зондажей будущего в поисках путей реализации "должного". Нетрудно показать, например, что "Государство" Платона как идеал должной социальности потребовало бы для своей реализации уничтожения как раз тех институтов, двусоставных формул человека, граней между всеобщим и частным, которые греки создали на переходе от традиции к классической Греции, что сам этот идеал должного действительно, как отмечал Маркс, суть идеализация традиционного кастового строя, а его создатель Платон в данном случае ретроград и реакционер, который зовет свое поколение совсем не туда, где может обнаружиться опытная наука – достопримечательность и гордость нашей культуры. Но Платон – сын своего времени, которому не дано было знать о грядущих успехах именно того пути, по которому шла критикуемая им в "Государстве" и в других диалогах действительность. Именно за то, что Платон "звал", хотя и не туда "звал", свое поколение, мы и называем Платона философом, а вот Тиртея, скажем, воспевающего в элегиях прелести Спарты и соблазняющего юных спартанцев идеалом трупа, которым так славно стать, "в передних рядах с супостатом сражаясь", мы философом не называем: разные задачи перед философом и сочинителем элегий, хотя и элегии тоже по-своему полезны социальности. Философ на арене апологетики нечто вроде физика на субботнике – он все что угодно, но не философ. Философия служила теологии, была ее служанкой. Но философские мужи служили именно как философы: в результате их творческих усилий теология разродилась опытной наукой. В заключительной главе работы нам предстоит хотя бы приблизительно наметить завязки, кульминации, развязки этого тонкого сюжета, почти детектива с участием потусторонних сил, духов философских предков, заморских диковин и Его Величества случая. Парадоксы самосознания науки. В отличие от древних, которым не дано было знать, куда в конечном счете приведут их усилия, чем станут их начинания, находки и заблуждения, какие баллы и оценки им выставит история за их помыслы и дела, нам, казалось бы, должно быть много легче. Результат перед глазами: исследуй, ищи тенденцию, тем более что сама наука в дисциплинарных историях подсказывает тебе образ действий – ориентируйся на пики цитируемости и получишь в рамках обозримого целого хотя и бледную в деталях, но в общем-то верную картину генезиса этого результата. К сожалению, события истории социального кодирования, не так просты и однородны по оформлению, как события дисциплинарной истории. Они редко сохраняют научный аппарат опор и ссылок на предшествующие события и их творцов, здесь практически невозможно бывает количественно оценить значение и высоту пика цитируемости, да и не так просто установить хотя бы на качественном уровне, пик это или пустое место. Кое-что здесь, правда, ясно: наибольшим пиком цитирования и даже, возможно, центром интеграции смысла является Библия, текст которой служит для возникающей теологии исходным массивом наличных результатов, по связи с которыми теолог объясняет смысл и состав своего результата и в какой-то степени оценивает соответствующую группу фактов, приведенных в Библии, сдвигая их смысл и значение. Из Библии мы, например, узнаем о хамском поступке Хама, сына Ноя: "Ной начал возделывать землю, и насадил виноградник. И выпил он вина, и опьянел, и лежал обнаженным в шатре своем. И увидел Хам, отец Ханаана, наготу отца своего, и вышедши рассказал двум братьям своим… Ной проспался от вина своего, и узнал, что сделал над ним меньший сын его; И сказал: проклят Ханаан; раб рабов будет он у братьев своих" (Бытие, 9, 20-25). Обычная послепотопная история то ли о борьбе с пьянством, то ли об уважении к старшим, то ли еще с какой моралью. Но вот у Августина читаем о благородном намерении Бога создать всех свободными: "Он хотел, чтобы разумное по образу его творение господствовало только над неразумным; не человек над человеком, а человек над животным. Оттого первые праведники явились больше пастырями животных, чем царями человеческими: Бог и этим внушал, чего требует порядок природы, к чему вынуждают грехи. Дается понять, что состояние рабства по праву назначено грешнику. В писаниях ведь мы не встречаем раба прежде, чем праведный Ной покарал этим именем грех сына (Бытие, 9, 25). Не природа, таким образом, а грех заслужил это имя" (О граде Божием, XIX, 15). Этот библейский эпизод можно было бы использовать не только для подтверждения тезиса о рабстве "по установлению", но и тысячью других способов для обоснования самых разных мыслей, что, видимо, и обнаружилось бы, если как следует покопаться в теологической литературе. Библия для теолога все тот же "гераклейский камень" Платона, который функционирует по упоминавшемуся уже тезису Прокла: "Первопричина ряда сообщает этому ряду свое свойство" (Начала теологии, 97). А свойство это – истина. Подключая ссылками свои высказывания к тексту Библии, теолог не просто надеется, а в виду исходных постулатов верит, что и его высказывания обретают истинность-намагниченность, становятся "одержимы" истиной в том смысле, в каком поэты у Платона одержимы богом, а кольца и другие железки – магнитом. Исходные постулаты могут подразумеваться или фиксироваться. Августин, например, их фиксирует: "Он, говоривший, насколько считал достаточным, сначала через пророков, потом сам лично, после же через апостолов, произвел также и Писание, называемое каноническим и обладающее превосходнейшим авторитетом. Этому Писанию мы доверяем в тех вещах, незнание которых вредно, но и знания которых мы не в состоянии достигнуть сами" (О граде божием, XI, 3). Но суть дела от этого не меняется: текст Библии, осмысляют это или нет, функционирует как огромный "гераклейский камень", намагниченный истиной-откровением и способный удерживать в истинности ряды высказываний, быть их первопричиной. Если более внимательно присмотреться к этой картине, то мы заметим существенное ее отличие и от традиции, и от чистой магнитной аналогии Платона, и от эманации неоплатоников. Платона мы критиковали за то, что, приспосабливая традиционный трансляционно-трансмутационный интерьер к своей всеобщей схеме, он убрал из этого интерьера профессионала-новатора, т. е. всех людей превратил только в "слушающих", в потребителей божественной мудрости, а бога из знака – носителя текста перевел в самостную фигуру бога-новатора, в субъекта творчества. Тем самым Платон, по сути дела, оставил лишь видимость трансмутационного канала, отключил от творчества человека, передал знаку непосильные для него функции творчества. Не лучше обстояло дело и у неоплатоников с их эманацией. Творчество осталось монополией "первопричины ряда", свойство в членах ряда ослабевало по постулату Прокла: "(Все, способное производить, превосходит природу производимого" (Начала теологии, 7). Поскольку в числе постулатов есть и постулат всеобщего единства-намагниченности: "Все сущее эманирует из одной причины – из первой" (Начала теологии, 11), принцип слабеющей эманации в соединении с триадой отпадения – автономного существования – воссоединения (платоновское учение о душе) создавал прекрасный формализм для интеграции в целостность любого числа различений, чем, собственно, неоплатоники и занимались, но и только. Сам этот формализм не был формализмом порождения новых элементов. А вот в теологии мы имеем дело с чем-то уже другим. От традиционного профессионала теолог отличается тем, что он только и исключительно профессионал-новатор. Ему не дано быть просто профессионалом, потребителем знания, одержимым наличным знанием. Если он желает что-то сделать в теологии и быть для теологии чем-то, он, а не бог должен сказать нечто и в акте ссылки на Библию приобщить сказанное к божественной мудрости. Профессионалом можно быть, не занимаясь новаторством, теологом – нельзя. От схемы платоников теология отличается тем, что канал трансмутации здесь восстановлен, появился смертный творец – теолог, который лишь опосредует свои результаты текстом бога, сообщая им божественное свойство истинности. Нечто изменилось и в самом характере дисциплинарности. Если в античном философском массиве работ мы имели дело с относительно равноправными единицами, ни одна из которых не занимала привилегированного положения и тем более не рассматривалась как носитель окончательных и абсолютных истин в последней инстанции, то в теологии этого равноправия различенных единиц уже нет. Один текст, а именно Библия, поставлен в исключительное положение не подлежащего критике носителя истины, а остальные тексты располагаются, подобно кольцам вокруг магнита, в иерархию приближения к тексту – носителю истины. Более того, в дисциплинарных рамках теологии почти с самого начала ее возникновения начинают функционировать отсутствующие в античной философии формальные механизмы оценки на степень приближения к истине или удаления от нее – соборы, простым постановлением устанавливающие место теологической работы и самого теолога в иерархии теологических ценностей и авторитетов. На первый взгляд эти новшества не обещают ничего путного: появляются догматизм, аргумент от авторитета и все сопровождающие их явления – цитатничество, начетничество и т. п., которые уже не первое десятилетие официально признаны болезнями теоретического мышления, которые требуется искоренять. Но так только на первый взгляд и в свете близких нам событий, когда вот сам факт официального искоренения догматизма путем обсуждения и постановления не ощущается уже как contradictio in adjecto. С точки же зрения конца античности и начала средневековья перед нами определенный прогресс дисциплинарности: теология использует не только ссылку как средство интеграции массива в целое, это умела делать и философия, но и ссылку как процедуру верификации, чего античная философия не умела. Этот тест на истинность пока еще не отделился по форме от обычной ссылки, но верифицирующая ссылка с начала своего существования содержательна и адресна: она отсылает читателя не к богу вообще и не к правилам рассуждения вообще, а к вполне конкретному осмысленному месту устойчивого текста – носителя истины, к абсолюту. Вот здесь, после ознакомительной прогулки в трансляционно-трансмутационный интерьер теологии, мы можем уже несколько детализировать проблематику. Она, видимо, более или менее естественно распадается на две группы проблем. Первая связана с генезисом самой теологии и ее интерьера с четко выраженным и оформленным трансмутационным каналом. Вторая – с трансформацией интерьера теологии в трансляционно-трансмутационный интерьер естественнонаучной дисциплины. Хотя первое всегда предшествует второму, нам все же лучше начать со второй группы проблем, поскольку неприязнь к средневековью не является монополией историков философии. Если историки философии хотя и в семимильных сапогах, но все же проносятся по этим местам, то и ученые и историки науки вообще предпочитают двигаться по касательной, в поисках собственных оснований и начал сразу попадают в античность(1). 1 Неприязнь к схоластике выражалась и в мелочах: схоласты писали "суммы", основоположники науки – "начала", копируя античность. Только Лем, похоже, нарушил традицию научности, написав свою "Сумму технологий" [29]. А нам так нельзя. Не различив в дисциплине теологическое и естественнонаучное, мы попросту не поймем, как христианская Европа догадалась, что можно найти общий язык и с природой, что можно заставить неодушевленные вещи заговорить авторитетно и доказательно. Не слишком копаясь в деталях, историки науки выделяют обычно два исходных, "постулатных" события: логико-математический формализм (античность) и эксперимент (XVI в.). Оба они вместе рассматриваются как условия осуществимости опытной науки в духе, например, высказывания Эйнштейна: "Развитие западной науки основано на двух величайших достижениях: на изобретении греческими философами формальных логических систем (Евклидова геометрия) и на обнаружении методами планируемого эксперимента отношения причинности в эпоху Возрождения. На мой взгляд, удивляться здесь следует не тому, что китайские мудрецы не сделали этих открытий. Удивляться приходится другому: что они вообще были сделаны" (97, с. 15]. Науковедческие и наукометрические исследования последнего десятилетия, об их некоторых результатах мы уже говорили, пополнили этот список причин sine qua non возникновения и функционирования науки – организация научных обществ, появление научной периодики, реформа университета и т. п. Все эти события располагаются во времени довольно кучно: конец XVI – начало XVIII в., если говорить о возникновении естественнонаучных дисциплин. Если же наука понята не только как деятельность по накоплению нового знания (трансмутация наличного массива дисциплинарного знания), но и как деятельность по перемещению-приложению научного знания в утилитарных целях (трансмутация наличной технологии, наличных организационных и административных структур), то при таком целостном истолковании института науки говорить о его инкубационном периоде приходится уже в более широких временных рамках. Фирменные и государственные лаборатории, группы, исследовательские институты – основные организационные интерьеры утилизации научного знания, его перемещения к местам и датам приложения – возникают в конце XIX в., и процесс организационного формообразования настолько активен, что с этой точки зрения наука и сегодня еще должна рассматриваться скорее как возникающая и раскрывающая свои потенции, чем как возникшая и функционирующая в устойчивом наборе институтов. В значительной степени это касается не только оформления системы трансмутационных каналов утилизации знания, но и оформления новых дисциплин, поскольку междисциплинарные и системные исследования [36] могут быть истолкованы в духе появления дисциплин "второго поколения", типологически отличающихся от естественнонаучных [40]. Едва было установившаяся ясность в истолковании генезиса и функционирования института науки была буквально в последние три-четыре года нарушена вторжением в науковедческую проблематику группы острейших вопросов, связанных главным образом с трансляционными "тылами" науки, а также со строением трансмутационных каналов приложения и исследованием причин "грязного" использования научного знания, которые вызывают загрязнение среды и различного рода экологические угрозы. Особенно действенным поводом привлечения внимания к тылам науки и к механизмам ее использования оказались, для американского науковедения в первую очередь, кризисные явления в системе подготовки научных кадров, в трансляции дисциплинарности как таковой новым поколениям исследователей, что выявило и выявляет себя в целом комплексе феноменов – от студенческого "активизма", меняющего лозунги, но остающегося устойчивой характеристикой университетской жизни (80], до попыток поставить под вопрос всю сложившуюся систему отношений института науки с другими институтами капиталистического общества, искать спасения в утопиях "вольных городов науки" (81] или "отделения науки от государства" (104, с. 241]. Частным, но крайне важным для наших целей следствием этого смещения интереса науковедения и социологии науки оказалось то обстоятельство, что в поле внимания науковедов, социологов, историков науки, в предмет их исследований вошел и стал едва ли не наиболее популярным объектом университет – странный и обнаруживающий явные черты реликтовой инородности, но при всем том неустранимый из социальной ткани институт трансляции. Появление в поле исследовательского интереса университета повело к тому, что сегодня в истории науки вроде бы окончательно "смешались люди, кони" – стало не так-то просто разобраться, где теология, где опытная наука, чем опытная наука обязана теологии и в чем, собственно, состоит то принципиальное отличие, которое позволяет различать теологию и науку. Выработанные в последнем десятилетии критерии классификации дисциплин, основанные на особенностях сети цитирования, оказались недостаточными, а иногда и скрывающими серьезные различия в формах научной деятельности. Вольф, например, различает в структуре современного университета механически связанные под одной организационной крышей четыре гетерономных трансляционно-трансмутационных интерьера: а) капище книжной мудрости; б) учебный лагерь профессиональной подготовки; в) станция оперативного социального обслуживания ("мультиверситет"); г) конвейер по встраиванию человека в систему. При этом исходным и продолжающим оставаться основным интерьером науки он считает университет – капище книжной мудрости – именно здесь вырабатываются общенаучные нормы, критерии, ценности, основные пункты "общественного договора", этой хартии или этого номоса научной жизни сообща: "Мы едины в признании того, что главная цель нашей общности есть сохранение и умножение мудрости, поиск истины в такой атмосфере свободы и взаимного уважения, где абсолютно гарантированы интеллектуальные свободы обучения, слова, исследования и обсуждения" [110, с. 131]. Нисбет вообще считает университет осколком средневековья в современном мире, который сохранился и функционирует не потому, что он сумел приспособиться к новым условиям существования по правилам всеобщей продажности Gesellschaft, университет способен жить лишь по цеховой корпоративной норме общности и равноправия Gemeinschaft, а сохраняется он и функционирует потому, что современное капиталистическое общество вынуждено к нему приспосабливаться, поскольку оно не сумело выработать своего собственного трансмутационно-трансляционного интерьера, за неимением лучшего и по органической неспособности выдумать лучшее обязано терпеть этот средневековый институт, поднимаясь время от времени на безуспешные попытки перевести университет в "свободное" атомизированное существование. "Из всех опасностей, - пишет он, - угрожающих сегодня университету в американском обществе, величайшей опасностью мне представляется укоренившаяся привычка предполагать, что существуют некие неукоснительные модели развития и что прогноз университетского будущего обязан соответствовать этим моделям" (91, с. 213]. Если еще лет пять тому назад напомнить ученому или историку науки о семейном родстве теологии и науки значило смертельно оскорбить того и другого, то теперь они сами усердно копаются в архивах геральдики и в генеалогических древах ради подтверждения своего аристократического происхождения, не имеющего ничего общего с родословными нуворишей нового времени – капитализма, рынка, гражданского состояния, свободного предпринимательства. Если вчера еще более или менее общепринятым мог считаться взгляд на науку как на частный продукт единого по генезису социального взрыва, который вызвал к жизни ренессанс, реформацию, капитализм, науку, то теперь все большее число буржуазных историков и социологов науки склоняется к идее нерасчлененного теолого-научного "западного мандарината", который отличается от классического восточного "китайского мандарината" только по основанию селекции талантов. Китай вел селекцию на талант административно-управленческий, Европа ведет селекцию на талант творческий, только и всего. В этой новой духовной обстановке не таким уж странным воспринимается предложение Броновского на Конференции по социальной ответственности ученых в 1970 г. в Лондоне: "Пришло время задуматься над тем, как нам провести размежевание, возможно полное размежевание между наукой и правительствами во всех странах. Я называю это отделением науки от государства в том же смысле, в каком церковь отделилась от государства и получила статус независимого существования… Это была бы эффективная форма отделения, и правительства приняли бы ее под угрозой полного прекращения исследований" (104, с. 241]. Много в этой новой ситуации наносного и очевидно производного от злобы дня, от преходящих обстоятельств явно экстранаучного происхождения. Много и элементарной путаницы, ученого дилетантизма, поскольку самосознание науки для большинства ученых-исследователей лишь средство подкрепить авторитетом истории навязанные им спецификой конфронтации и оппозиций современного мира порою скороспелые, а порою и экзотические выводы вроде "холоциклизма" Бома, который, но сути дела, предложил на той же лондонской конференции 1970 г. вернуться к традиционным взглядам на мир и получил ошарашившую его поддержку со стороны Шама из Индии: “Не подумать ли нам о возможностях синтеза достижений науки Запада с философскими течениями Востока? Фрагментация есть нечто такое, что полностью несовместимо с философией Востока, где все на глубину от трех до пяти тысячелетий основано на целостности. Здесь, по моему мнению, у Востока многому можно поучиться" (104, с. 37]. Но за всеми перипетиями и несообразностями современного этапа научного самосознания с его тягой не то к цеху, не то к рыцарскому или монашескому ордену, не то к жреческой касте традиции, за очевидным историческим дилетантизмом скороспелых выводов обнаруживаются, нам кажется, весьма серьезные проблемы, имеющие прямое отношение к теме нашего анализа. И основная из этих проблем, для нас во всяком случае, - это проблема отношения опытной науки к теологии. Теология и наука Наша позиция в этом вопросе достаточно ясна: наука не могла возникнуть на пустом месте, не могла быть и заимствованием. Хотя "материально-техническая база" естественнонаучных дисциплин – бумага, печатный станок – очевидно инокультурнрго происхождения, попала в Европу из Китая, сам этот факт заимствования необходимого извне ничего не говорит о специфике и целях использования чужих изобретений. Китайские по происхождению компас, порох и даже, по данным Нидама, пушки, если убрать из-под них палубу морского корабля, этого истинно европейского изобретения, столь же мало объясняют причины и успех географической экспансии Европы, как и того же происхождения бумага, печатный станок, экзамены, если убрать из-под них палубу христианского ковчега спасения, церковного нефа, объясняют причины и успех духовно-познавательной экспансии Европы. Без европейского по генезису компонента, без преемственной, а следовательно, и транслируемой деятельности, способной соединить два удаленных почти на двадцать столетий события – формальную логику греков и планируемый эксперимент Галилея, - эти события не могли бы встретиться и соединиться для прохождения науки. И таким основанием преемственности могла, по нашему мнению, быть только дисциплинарность как социально необходимая и потому преемственно воспроизводимая форма теоретической деятельности, по генезису связанная с трансляционно-трансмутационным интерьером навыков всеобщего распределения, прежде всего гражданских. Мы не можем поэтому занять ни позицию чистого отрицания, основанную на стародавних взаимных обидах и оскорблениях теологии и возникающей науки, ни тем более позицию всепрощения и стирания граней, которая просвечивает сегодня в обостренном интересе историков и социологов науки к прошлому научных институтов. Нам нужны и основания преемственности, и основания различия. Чтобы перейти к рабочим гипотезам, введем на правах постулата положение о единой дисциплинарной природе философии, теологии и науки. Иными словами, будем считать не требующим доказательства тот факт, что деятельность по философским, теологическим, научным правилам содержит некий инвариант (публикация результатов, например, или запрет на повтор-плагиат), который отличает эти формы социально необходимой деятельности от других и вместе с тем задает этим формам-вариантам единое основание, по которому трансляционно-трансмутационные интерьеры философии, теологии, науки могут рассматриваться как разновидности реализации одного и того же. О составе такого дисциплинарного инварианта мы уже бегло упоминали, но, поскольку сейчас нас интересует не только общее, но и различие, стоит более четко сформулировать черты, присущие любым дисциплинарным интерьерам. Любая дисциплина в любой момент времени существует в следующем наборе составляющих: 1. Дисциплинарная общность – живущее поколение действительных и потенциальных творцов-субъектов. 2. Массив наличных результатов-вкладов, накопленный деятельностью предшествующих и живущего поколения членов дисциплинарной общности. 3. Механизм социализации-признания вкладов – будущих результатов и ввода их в массив наличных результатов (в наше время публикация). 4. Механизм подготовки дисциплинарных кадров для воспроизводства дисциплинарной общности методом приобщения новых поколений к массиву наличных результатов и к правилам дисциплинарной деятельности (в наше время университет). 5. Дисциплинарная деятельность, обеспечивающая накопление результатов и воспроизводство дисциплины в смене поколений. Деятельность фрагментирована в четыре основные роли: а) исследователя, усилиями которого возникает и социализируется новый результат; б) историка, усилиями которого массив наличных результатов предстает как обозримая и сжатая до вместимости индивидов историческая целостность, сохраняющая последовательность результатов и их отметки времени; в) теоретика, усилиями которого массив наличных результатов предстает как обозримая и сжатая до вместимости индивидов логическая целостность, не сохраняющая отметок времени; т) учителя, транслирующего массив наличных результатов в исторической и теоретической форме, а также правила дисциплинарной деятельности новым поколениям потенциальных членов дисциплинарной общности. На той же междисциплинарной инвариантной основе, но факультативно могут появляться роли: редактора, референта, оппонента, рецензента, эксперта, популяризатора. 6. Правила дисциплинарной деятельности, фрагментированные по видам-ролям. Обычно они задаются деятельностью теоретика в процессе трансляции через механизм подготовки дисциплинарных кадров как парадигма, основанная на каноне деятельности, изъятом в процессе теоретического сжатия из наличных результатов. В период смен парадигм (дисциплинарные революции) правила пересматривают и создают новые обычно в том же процессе теоретического сжатия с учетом новых результатов, не поддающихся истолкованию в рамках старой парадигмы. 7. Сеть цитирования – интеграция массива наличных результатов в целостность. Она возникает как побочный продукт деятельности исследователей, объясняющих новое от наличного и включающих свои результаты с помощью ссылок на наличное в массив наличных результатов. 8. Предмет дисциплины – поле поиска новых результатов, определенное действующей дисциплинарной парадигмой по каноническому описанию формы возможного продукта. Отталкиваясь от этих междисциплинарных универсальных составляющих, мы уже можем сказать нечто о различии философии, теологии, науки как вариантов дисциплины. Философия отличается и от теологии, и от науки тем, что она не имеет процедуры верификации результатов на истинность, а когда пытается их заводить, замыкается без особой для себя пользы либо на теологию, либо на науку. Это лишний раз подтверждает нашу гипотезу о происхождении философии в рамках номотетики по функции теоретического сжатия – в любой дисциплине теоретик не имеет процедур верификации, кроме чисто структурных оценок типа: полнота описания, непротиворечивость, простота, везде он вынужден апеллировать к дисциплинарной "практике вообще", - но философии от этого не легче. Теология и наука отличаются от философии тем, что это "полные" теоретические дисциплины, поскольку они обладают процедурами верификации и не предполагают экстрадисциплинарной деятельности, способной подтвердить или опровергнуть их результаты, тогда как философия предполагает номотетическую деятельность живущего поколения, которую верифицирует сама жизнь. Теология отличается от науки тем, что ее верифицирующая процедура обращена в прошлое и оформлена как ссылка на один из текстов наличного массива результатов, который на правах постулата дисциплинарной деятельности и символа веры признается носителем истин в последней инстанции, способным как первопричина ряда сообщать свойство истинности всем другим результатам массива, в том числе и будущим. Верифицирующая процедура науки, напротив, отделена от объясняющей и обращена в будущее, оформлена как ссылка на предмет – источник истинности всех наличных и будущих результатов, на общую для дисциплины первопричину истинности всех ее рядов. Есть и дополнительное весьма существенное различие. Правило запрета на повтор не распространяется в теологии на процедуры верификации, т. е., ссылаясь на текст-носитель истины, теолог не обязан учитывать, ссылались ли на это место текста раньше и с каким результатом. Теологи могут ссылаться на одно и то же место, на историю с Хамом например, для подтверждения самых различных результатов. Догматизм здесь переходит в полную противоположность – в беззащитность теологической дисциплины перед теоретическим произволом теологов, свобода которых ограничена лишь способностью отыскивать подходящие для их целей места в тексте. В науке правило запрета на повтор распространено и на процедуры верификаций, так что, обладай предмет науки текстуальной природой, ученому было бы запрещено вторично возвращаться к тем местам текста, которые уже цитировались ради сообщения результату истинности. Иными словами, в теологии и объясняющая и верифицирующая процедуры ориентированы на прошлое, и теолог, объясняя свой результат со ссылками на заведомо истинные и им самим выбранные места текста – носителя истины, одновременно этот результат и верифицирует. Дисциплинарный смысл и дисциплинарная истинность слиты в теологии в нерасчлененное целое, операции объяснения и верификации наложены друг на друга, и предмет теологии определен лишь способностью теолога объяснять нечто со ссылками на текст-носитель, т. е. теолог способен социализировать и передавать в массив теологического знания находки самого неожиданного свойства, если ему удается объяснить их со ссылками на текст-носитель истины или на другие результаты, которым сообщено уже свойство истинности. В науке это единство объясняющих и верифицирующих процедур расщеплено на две самостоятельные операции, процедуры различены как по относительному дисциплинарному времени – объяснение обращено в прошлое, а верификация в будущее дисциплины, так и по абсолютному или "астрономическому" времени: верификация всегда предшествует объяснению-интеграции (социализации) результатов. Конечно, в микроинтерьере исследователя инверсии времени не происходит, все здесь протекает нормальным образом: исследователь создает гипотезы, настраивает логическую снасть для уловления результата, создает черновик объяснения до акта верификации (планируемого эксперимента), но макроинтерьер дисциплины не интересуют пробы и ошибки членов дисциплинарной общности, ему нужны верифицированные результаты, да и сам исследователе не склонен слишком распространяться о неудавшихся попытках уловления результата – кому ж охота хвастаться собственными промахами, оплошностями и ошибками? Поэтому для научной дисциплины и в научно-дисциплинарном макроинтерьере время всегда течет задом наперед: будущее (верификация) предшествует прошлому (объяснение-интеграция). Нам следует поразмыслить над этими различиями, чтобы собрать их в рабочую гипотезу движения по дисциплинарному основанию от философии через теологию в науку, а возможно, и через теологию+философию (философия – служанка теологии) в науку. Если принять, что универсалии дисциплинарности действительно обеспечивают преемственность этого движения, а историческая последовательность появления на свет вариантов дисциплины определена в ряд: философия-теология-наука, то для построения гипотез мы можем использовать принцип минимального преобразования предшествующего члена для вывода последующего. Мы рискуем при этом, как оно и обнаружится ниже, потерпеть относительную неудачу по двум причинам. Обе посылки – дисциплинарное основание преемственности движения и определенность ряда по последовательности – предполагают, во-первых, случай "адиабатический" – "саморазвитие" без вовлечения внешних процессу факторов – и, во-вторых, относительную хотя бы однородность и неизменность структуры каждого члена ряда. Оба эти условия оказываются слишком сильными допущениями, однако не настолько сильными, чтобы исключить использование принципа минимального преобразования: они лишь корректируют созданные на основе этого принципа гипотезы, а не отменяют их. Посмотрим, что из этого следует. В согласии с принципом минимального преобразования мы обязаны видеть в теологии философию+некое X, дополняющее философию до теологии, и – некое Y, снимающее избыточность. Состав X и Y в плане дисциплинарных различий более или менее очевиден, о них мы только что говорили. Теология имеет процедуру верификации, которой философия не имеет. К тому же в интерьере теологии восстановлен и дисциплинарно оформлен трансмутационный канал социализации результатов деятельности теологов, который, хотя и обнаруживал свое имплицитное присутствие в философии (сеть цитирования), самой философией опредмечивался либо в редуцированной и дезактивированной форме (теория одержимости Платона), либо вообще не опредмечивался (философия Аристотеля). В свете второго различия вероятность преобразования по связи с платониками должна быть много выше вероятности преобразования по связи с перипатетиками. В самом деле, интерьер теологии носит очевидные следы связи с редуцированным каналом трансмутации Платона и платоников, а также следы синтеза платоновской трансляции (учение о душе) и его же трансмутации (одержимость-намагниченность). В плане Y бог убран из интерьера теологии как непосредственный источник слова, но убран явно "номосным" способом – омертвлен и остановлен в тексте Библии, спрятан за Библией как ее автор, который на правах одержимых использовал пророков, бога сына, апостолов. Библия ведет себя как закон, как остановленное в знаке слово, но не программирует, а лишь канонически определяет самодеятельность теологов – реальных субъектов теологии. Но если состав дополнения (X) и избыточности (Y) более или менее ясен, то далеко не так ясны пути возникновения X и Y, а именно относительно этих путей должна быть сформулирована гипотеза. Полнота теологии как теоретической дисциплины (наличие процедур верификации) должна бы свидетельствовать о том, что теология стихийно или преднамеренно потеряла предмет – связи с земной номотетикой. Только в этом случае бывшая философия могла бы стать чем-то менее земным и привязанным к нуждам и задачам живущего поколения людей, субъектов истории, т. е. могла бы приобрести процедуру верификации, а с нею автономию и самостоятельность, способность ширять над землею, критиковать с птичьего полета земные порядки, пренебрегая законами тяготения злобы дня. Нам кажется, что единственной стартовой площадкой для такого взлета в самостоятельность могла быть только идея "должного", как законный продукт философии, вырабатывающей парадигму земной номотетики и уже поэтому вынужденной держать идеал "должного" на некотором удалении от действительности. Это первая гипотеза, и ее можно сформулировать так: если теология отличается от философии тем, что ее предмет не связан с конкретной земной номотетикой, местом преобразования философии в теологию будет идея "должного", ориентир живущего поколения, вырабатываемый философией. Вторую гипотезу относительно преобразования теологии в науку, используя тот же подход, можно сформулировать предельно просто: если по той или иной причине предмет теологии будет понят текстуальным по природе, а природа соответственно текстом и бог, спрятанный за Библию, в том же скрытом состоянии будет переведен за текст природы, то теология в попытках освоить такой предмет неизбежно должна будет идти в опытную науку. Поскольку взыскующая предмета теология, "естественная теология", это уже не исходная теология патристики, стартующая с идеи "должного", оба периода следует рассмотреть отдельно. Водоразделом здесь может служить Никейский собор 325 г., который принял символ веры Св. Афанасия и радикально повлиял на предмет технологии, изменил поле теологического поиска. Итак, путь к науке гипотетически определен нами как нечто связанное с дисциплинарностью, которая впервые появилась у греков в форме философии, оторвалась от номотетической эмпирии, получив собственную опору в виде абсолютизированного текста Библии, и предстала в форме теологии, с тем чтобы в XVI-XVII вв. вновь вернуться к возможной эмпирии планируемого эксперимента и предстать в форме опытной науки. Нетрудно, однако, понять, что одно дело – путь к чему-либо, каким бы ясным он ни представлялся с точки зрения ориентиров, и совсем другое дело – движение по этому пути. Нам-то из нашего далека после трехсот лет существования опытной науки не так уж сложно заключить, что раз наука есть, то есть и путь к науке и путь этот пройден. Но для тех, кто шел к науке, даже скорее летел в отрыве от эмпирии на библейском, так сказать, горючем, при всем том оставаясь земным и смертным человеком, путь этот очевидно не был известен. Движение совершалось обычным для истории способом, способно было ответить на вопрос Unde vadis? но помалкивало насчет того, Quo vadis? Поэтому наметить путь к науке лишь начало, задающее ориентиры поиска. Важно не превратить это начало в знак-фетиш, в "путеводную звезду", которая определенно не светила тем, кто шел. |
||
|