"Гоголь: Творческий путь" - читать интересную книгу автора (Степанов Николай Леонидович)

Глава 4 Повести

1

Петербург показал Гоголю изнанку жизни, резкие контрасты и противоречия богатства и бедности, деспотизма власти, пошлости и гнусности господствующих классов и полного бесправия, униженности и забитости простых тружеников; научил различать за парадной внешностью столицы ее оборотную сторону — тяжелую и безрадостную жизнь бедняков. В лирической записи «1834» Гоголь патетически говорил о враждебности ему этого «меркантильного» города, о своей жажде «великих трудов»: «Таинственный, неизъяснимый 1834! Где означу я тебя великими трудами? Среди ли этой кучи набросанных один на другой домов, гремящих улиц, кипящей меркантильности, — этой безобразной кучи мод, парадов, чиновников, диких северных ночей, блеску и низкой бесцветности?» В этих словах уже заключены настроения, которые с наибольшей полнотой выражены были писателем в «Арабесках», вышедших почти одновременно с «Миргородом», в 1835 году. В новом сборнике были помещены три повести: «Невский проспект», «Портрет» и «Записки сумасшедшего», писавшиеся примерно в одно время с «Тарасом Бульбой» и «Старосветскими помещиками». И хотя впоследствии Гоголь в издании своих сочинений 1842 года отказался от сохранения «Арабесок» в их прежнем составе и объединил все свои повести в третьем томе, однако в первоначальном замысле «Арабески», несомненно, являлись для него цельным и самостоятельным циклом. В предисловии к «Арабескам» Гоголь указывал: «Собрание это составляют пьесы, писанные мною в разные времена, в разные эпохи моей жизни. Я не писал их по заказу. Они высказались от души, и предметом избирал я только то, что сильно меня поражало». Арабески — тонкий и сложный арабский орнамент. Это название, по мысли Гоголя, должно было определять сочетание различных элементов, из которых составилась эта книга, — повестей, лирических фрагментов, статей об искусстве, заметок и раздумий писателя. Но при всей внешней разнородности жанров книга Гоголя обладала внутренним единством — единством философско-эстетической концепции.

«Арабески» с особенной полнотой раскрывали эстетическую позицию писателя. Отнюдь не случайно в состав книги включены были повести «Невский проспект» и «Портрет», в которых речь шла в значительной мере об искусстве. Основная тема, проходящая через всю книгу, — это тема противопоставления красоты искусства и душевной красоты человека — безобразию и «меркантильности» окружающей его среды, уродующей и унижающей человека. Это та же тема, что и в «Миргороде», но раскрывается она уже не в показе провинциально-помещичьей среды или в обращении к прошлому, как это было в «Миргороде», а в отражении противоречий большого города, в показе отношения общества к искусству.

С этой точки зрения Гоголь рассматривает в своих статьях искусство античности, средневековья, «гордую красоту человека» («Скульптура, живопись и музыка»). «Арабески» противопоставляли «холодно-ужасному эгоизму» современного общества — «музыку», гармонию, прекрасное в человеке и искусстве, — то, что возвышало человека, помогало преодолеть «страшных обольстителей», господство чистогана.

Эта тема трагической борьбы человека за свое человеческое достоинство, за красоту и подлинность искусства, за чистоту и благородство чувств и проходит через повести «Арабесок», в которых рассказывается о горестной судьбе маленького человека, дерзнувшего усомниться в справедливости власти «холодного эгоизма» («Записки сумасшедшего»); о судьбе художника, изменившее искусству во имя «расчета» («Портрет»).

Три повести сборника «Арабески», повесть «Нос», напечатанная в третьем томе пушкинского «Современника» за 1836 год, и «Шинель», созданная Гоголем позже, в годы работы над «Мертвыми душами», и впервые появившаяся в третьем томе сочинений 1842 года, — вошли в историю литературы под названием «петербургские повести». Особое место занимает повесть «Коляска», не связанная с циклом петербургских повестей, относящаяся к 1835 году. В ней Гоголь снова обратился к жизни провинции, предваряя мотивы и образы «Мертвых душ». В издании сочинений 1842 года Гоголь объединил в одном томе все свои повести.

В повестях «Миргорода» было показано противоречие между героическим началом народной жизни и паразитическим прозябанием представителей поместной крепостнической среды. В цикле петербургских повестей Гоголь раскрывает острые социальные противоречия современной ему действительности в другой ее сфере — в жизни большого города, показывая трагическую судьбу простого человека в условиях бездушной бюрократической иерархии, власти чина и капитала. В петербургских повестях звучит уже и протест против бесчеловечного «порядка», приносимого буржуазно-капиталистическими отношениями, уродующими человеческую личность.

«Казарма и канцелярия стали главной опорой николаевской политической науки»,[166] — писал об эпохе после 1825 года Герцен. Многочисленный громоздкий чиновничий аппарат являлся, наряду с помещиками-крепостниками, надежной опорой деспотического режима и всей своей тяжестью давил на народ. Помещик и чиновник выступали как основные силы феодально-крепостнической реакции, совместно грабившие и угнетавшие народные массы. Говоря о царской России более позднего времени, В. И. Ленин подчеркивал этот гнет издавна сложившегося чиновнического аппарата. «Ни в одной стране, — писал он, — нет такого множества чиновников, как в России. И чиновники эти стоят над безгласным народом, как темный лес… Армия чиновников… соткала густую паутину, и в этой паутине люди бьются, как мухи».[167]

Горячо сочувствуя положению простого человека, чутко откликаясь на требования жизни, Гоголь острие своей сатиры обращает против всесильной верхушки чиновничества. В цикле петербургских повестей он выступает обличителем мерзости и гнусности чиновничье-бюрократической клики, взяточничества, раболепства, хамства, бессердечия, моральной развращенности ее представителей. В своих повестях он выводит в истинном виде «заклятых врагов» русского народа, бездушных исполнителей царской воли — чиновников-бюрократов. «Гоголь оставляет в стороне народ, — писал Герцен об этих произведениях писателя, — и принимается за двух его самых заклятых врагов: за чиновника и за помещика. Никто и никогда до него не написал такого полного курса патологической анатомии русского чиновника. Смеясь, он безжалостно проникает в самые сокровенные уголки этой нечистой, зловредной души».[168] Эти меткие слова Герцена точно определяют значение и смысл петербургских повестей, их сатирическую направленность. «Сфера» столичных департаментов, «значительные лица», являвшиеся опорой николаевской монархии, разоблачаются писателем как косная, антинародная сила.

В «Петербургских записках 1836 года» Гоголь указывал, что «трудно схватить общее выражение Петербурга», так как социальное размежевание в Петербурге особенно резко ощутимо. «Сколько в нем разных наций, столько и разных слоев общества. Эти общества совершенно отдельны: аристократы, служащие чиновники, ремесленники, англичане, немцы, купцы — все составляют совершенно отдельные круги, резко отличающиеся между собою…» Вот эту топографию Петербурга, его строгую чиновную и профессиональную иерархию и показывает писатель в своих петербургских повестях. Гоголь раскрывает социальную «физиологию», нравы и быт этих «кругов», различных сословных слоев общества.

Гоголь расширил рамки литературы, демократизировал ее, включив в пределы художественного изображения те социальные слои и круги, которые до этого мало привлекали внимание писателей. В изображении демократических слоев большого города, его социальных контрастов, в своей защите «маленького человека» Гоголь продолжил и углубил тему, намеченную Пушкиным в «Станционном смотрителе», «Медном всаднике». Широта социального охвата и резкость постановки вопроса о бесправном положении «маленького человека», гуманный пафос петербургских повестей Гоголя знаменовали уже новое понимание жизни, появление демократических тенденций в русской литературе.

Белинский отмечал, что Гоголь после изображения поэтической Малороссии «пошел искать поэзии в нравах среднего сословия в России. И, боже мой, какую глубокую и могучую поэзию нашел он тут!»[169] На прогрессивное значение демократической тематики, «поэзии жизни» простых маленьких людей указывал и Чернышевский. Возражая тем теоретикам, которые видели прекрасное не в жизни человека, а в «греческих статуях», Чернышевский писал: «Нет, человек не пошлость, а в холодных истуканах ваших меньше поэзии, нежели в Акакии Акакиевиче, радующемся на свою шинель и дивящемся, как можно носить такой гадкий «капот», в каком ходил он до получения из рук Петровича своей чудной шинели».[170] Во имя идеала человека, того прекрасного человека, каким он представлялся писателю, освобожденного от грязи, уродства, несправедливости общественного строя, Гоголь разоблачал бесчеловечность и мерзость окружающей его действительности.

«Петербургские повести» Гоголя создавались в годы появления первых произведений Бальзака — его «Гобсека», «Шагреневой кожи», «Евгении Гранде», обнаживших противоречия капиталистического строя, раскрывших эгоистическую сущность буржуазно-дворянского общества. Гоголь на основе русской действительности создал картины такой большой социальной правды, такой беспощадности и в то же время типической рельефности, которые по праву делают его, наряду с Бальзаком, одним из зачинателей критики капиталистического строя.

Проникновение капиталистических отношений, растлевающее воздействие «корысти и надобности», аморальность и эгоизм, которые несло с собой вторжение этого торгашеского духа в патриархальный мир крепостнической России, уже было показано Гоголем в «Старосветских помещиках». Но там речь шла о распаде дворянской патриархальности. В условиях столичной, городской обстановки это проникновение буржуазно-капиталистических тенденций, ломавших старый порядок, приобретало иной характер. «Наш девятнадцатый век давно уже приобрел скучную физиономию банкира, наслаждающегося своими миллионами в виде цифр, выставленных на бумаге», — писал Гоголь в «Портрете». Этот меркантильный, торгашеский дух, это торжество «холодно-ужасного эгоизма» страшат писателя, определяя остроту его сатиры и в то же время трагизм восприятия им действительности.

Гениальная характеристика той перемены, которую принесла прежним патриархальным отношениям, сложившимся в феодальном обществе, буржуазия, дана Марксом и Энгельсом в «Коммунистическом манифесте»: «Буржуазия, повсюду, где она достигла господства, разрушила все феодальные, патриархальные, идиллические отношения. Безжалостно разорвала она пестрые феодальные путы, привязывавшие человека к его «естественным повелителям», и не оставила между людьми никакой другой связи, кроме голого интереса, бессердечного «чистогана». В ледяной воде эгоистического расчета потопила она священный трепет религиозного экстаза, рыцарского энтузиазма, мещанской сентиментальности».[171] Как художник, Гоголь чутко улавливал те процессы, те конфликты, которые назревали в современной действительности. Он резко обличал в своих повестях мир чиновной бюрократии, самые различные формы и проявления ее косной, антинародной сущности. В то же время Гоголь безоговорочно осудил те тенденции капиталистического развития, которые уже сказались в русской действительности, сочетаясь с устойчивым «порядком» феодально-крепостнических отношений. Этим он служил передовым, демократическим идеям своей эпохи, эти стороны его творчества приветствовал и пропагандировал Белинский.

Мечта о прекрасном человеке, о его моральном выпрямлении руководила писателем при создании этого цикла повестей, во многом связанного с теми мыслями, которые Гоголь высказывал в своих статьях в «Арабесках». Уже в конце своего творческого пути Гоголь сам сказал об этом основном, руководящем для него принципе его эстетики, его творчества. «… Венцом всех эстетических наслаждений во мне, — писал Гоголь в «Авторской исповеди», — осталось свойство восхищаться красотой души человека везде, где бы я ее ни встретил». Однако эта «красота души» человека в крепостническом, буржуазно-дворянском обществе была растоптана, изуродована безобразием действительности, несправедливостью социальных отношений, властью чина и богатства. Поэтому через все произведения писателя проходит эта мечта о «красоте души» человека, сочетающаяся с глубокой ненавистью и презрением ко всему, что его уродует, искажает его сущность.

В статье «Об архитектуре нынешнего времени» Гоголь писал о том, что XIX век принес измельчание культуры, забвение ее народных истоков. «Мы имеем чудный дар, — с горькой иронией писал Гоголь, — делать все ничтожным». В современном обществе «мысль человека раздробилась и устремилась на множество разных целей», благодаря чему он не способен создать ничего «истинно-великого, исполинского». В статье «Скульптура, живопись и музыка» Гоголь говорил о XIX веке — как веке «прихоти и наслаждений», в котором «соблазнительная цепь утонченных изобретений роскоши» давит человека. Ему ненавистен бездушный и развращающий характер этого буржуазного века, его «холодно-ужасный эгоизм», «бесстыдство и наглость» «спекулятора». Обращаясь к «музыке» как облагораживающему и возвышающему человека гуманистическому началу, Гоголь восклицает: «О, будь же нашим хранителем, спасителем, музыка! Не оставляй нас! буди чаще наши меркантильные души!.. гони, хотя на мгновение, этот холодно-ужасный эгоизм, силящийся овладеть нашим миром. Пусть при могущественном ударе смычка твоего смятенная душа грабителя почувствует, хотя на миг, угрызение совести, спекулятор растеряет свои расчеты, бесстыдство и наглость и невольно выронит слезу пред созданием таланта».

Гуманизм Гоголя неразрывно связан с отрицанием существующего бесчеловечного порядка, с благородным негодованием писателя по адресу социального строя, обрекающего простого человека на униженное и бедственное положение. Эта социальная направленность гуманизма Гоголя определяет и реалистический показ общественных противоречий, подлости и мерзости господствующих классов крепостнического общества и забитости и трагической судьбы маленьких людей, стоящих на низших ступенях общественной лестницы. Во имя освобождения человека от произвола и безобразия этого господствующего «порядка», во имя его духовного выпрямления подымает свой протестующий голос писатель.

2

Героем повестей Гоголя является прежде всего сам город — Петербург, столица империи. Этот облик Петербурга, города «кипящей меркантильности», парадов, чиновников и раскрывает Гоголь. Его Петербург во многом отличен от пушкинского Петербурга — «Медного всадника» и «Пиковой дамы» — с его строгой прямолинейностью улиц и площадей, величием и красотой города, построенного дерзкой волей преобразователя России — Петра I. Гоголь показывает Петербург мелких чиновников и «значительных лиц», бюрократических канцелярий и мрачных многоквартирных доходных домов, угрюмое бесчеловечие столицы, которое не в силах прикрыть блестящая, но «лгущая» «выставка» Невского проспекта. Это тот Петербург, который в дальнейшем в его острых социальных контрастах с такой взволнованной силой покажет в своих романах и повестях Достоевский. В письме к матери от 30 апреля 1829 года Гоголь писал о чуждом ему безнациональном характере столицы: «Петербург вовсе не похож на прочие столицы европейские или на Москву. Каждая столица вообще характеризуется своим народом, набрасывающим на нее печать национальности, — на Петербурге же нет никакого характера: иностранцы, которые поселились сюда, обжились и вовсе не похожи на иностранцев, а русские в свою очередь обыностранились и сделались ни тем ни другим». Вот против этого враждебного народу бюрократически-безнационального Петербурга, уродующего человеческие души, холодно-бесстрастного, подчинившего все жизненные функции чину, карьере, «меркантильности», и выступил писатель в своих повестях, написанных в защиту «простого» маленького человека от ничтожной, бесплодной жизни, на которую их обрекал город департаментов и власти чистогана.

В изображении Петербурга, и в частности Невского проспекта, Гоголь имел многочисленных предшественников — как очеркистов, так и прозаиков-беллетристов и даже поэтов. Однако нельзя согласиться с шведским исследователем этого вопроса Н. Нильсоном, который возводит гоголевские описания Петербурга к очеркам автора парижских «эрмитов» («пустынников») — Жуи и его русских последователей 20-х годов вроде Булгарина.[172] Гоголю глубоко чуждо поверхностное сентиментально-лакировочное описательство, наивный бытовизм фельетонов Жуи и Булгарина. Его изображение Петербурга проникнуто глубокой идеей, философско-социальным обобщением, поэтому и отдельные бытовые детали не имеют характера фотографического воспроизведения, а подчинены всему идейному замыслу произведения. Однако некоторые переклички с такими зарисовками города, какие даны были в повестях А. Бестужева-Марлинского («Испытание»), или В. Ф. Одоевского («Сказка о том, как опасно ходить девушкам толпою по Невскому проспекту»), или в очерках А. Башуцкого («Панорама Санкт-Петербурга», 1834), несомненно, свидетельствуют о том, что тема большого города — образ Петербурга — в русской литературе приобретала все большее и большее значение. Так Башуцкий в своей «панораме» Невского проспекта подробно описывает смену социальных «слоев», проходящую в разные часы по Невскому проспекту: «Два часа пробило на башне городской думы… Мы тотчас пойдем вдоль прекрасного проспекта, тянущегося от Адмиралтейства к Невскому монастырю. Этот проспект — обширное поле для наблюдений нравописателя и умствований философа, открывает им быт, занятия, страсти и слабости жителей почти всех разрядов; он как будто главная артерия Петербурга, от которой стремятся другие, меньшие, питающие различные члены столичного тела».[173]

«Невский проспект» — наиболее программная повесть Гоголя, намечающая тот круг вопросов, к которым он неоднократно возвращается в цикле своих петербургских повестей. Пушкин назвал эту повесть «самым полным» из гоголевских произведений.[174] Она являлась «ударом» по «холодно-ужасному» эгоизму современного общества, о котором Гоголь говорил с таким страстным негодованием в статье «Скульптура, живопись и музыка». В «Невском проспекте» особенно явственно подчеркнуты социальные контрасты столицы, противоположность между благородными мечтателями, честными и бедными тружениками вроде художника Пискарева — и пошлым эгоизмом самодовольных поручиков пироговых. Белинский, высоко оценивший эту повесть, писал, что «Невский проспект» есть создание столь же глубокое, сколько и очаровательное, это две полярные стороны одной и той же жизни, это высокое и смешное о бок друг другу».[175]

В «Невском проспекте» показан анатомический разрез Петербурга, столицы самодержавно-крепостнической империи, в которой с особенной остротой пересекались противоречия тогдашней действительности. Облик города — не только фон, который оттеняет разыгрывающиеся в нем события, он раскрыт в своем социальном качестве, показан в резких и непримиримых контрастах. Передавая эти контрасты, Гоголь рисует Петербург то в патетико-романтических тонах, то в его будничной «физиологии», в его жестокой повседневности, приниженной и бедственной жизни, которая является уделом бедняка.

Повесть открывается описанием Невского проспекта, во многом уже предваряющем расстановку света и теней, дальнейшее развитие сюжета. В этой панораме Невского проспекта, «всеобщей коммуникации» столицы, Гоголь с изумительным проникновением показывает социальную сущность, «душу» города. Невский проспект — это зеркало столицы, отражающее ее контрасты. За блестящей парадной внешностью Невского проспекта еще сильнее и трагичнее ощущается изнанка жизни, ее безобразные и мучительные стороны.

Невский проспект является «выставкой», местом для показа всего этого эфемерно-блестящего, наглого, пошлого, лицемерного, что отличает обладателей чинов и богатства. После двенадцати часов на Невском проспекте появляются те, кто отличается «благородством своих занятий и привычек», как насмешливо говорит Гоголь, — люди, имеющие «прекрасные должности и службы». «В это благословенное время от двух до трех часов пополудни, — иронизирует Гоголь, — которое может назваться движущеюся столицею Невского проспекта, происходит главная выставка всех лучших произведений человека. Один показывает щегольской сюртук с лучшим бобром, другой — греческий прекрасный нос, третий несет превосходные бакенбарды, четвертая — пару хорошеньких глазок и удивительную шляпку, пятый — перстень с талисманом на щегольском мизинце, шестая — ножку в очаровательном башмачке, седьмой — галстук, возбуждающий удивление, осьмой — усы, повергающие в изумление». «Лучшие произведения человека» — это лишь внешние его признаки — его одежда и черты его наружности: щегольской сюртук, греческий нос, превосходные бакенбарды, усы, галстук, повергающий в удивление. За всем этим нет человека, его внутреннего содержания — вернее, человек здесь исчерпывается этими внешними, показными чертами.

Итак, блеск и великолепие Невского проспекта — лишь видимость, лишь ложь и фальшь. За его парадною внешностью скрывается или трагическая судьба скромного труженика, или чудовищные эгоизм и пошлость преуспевающих поручиков пироговых. С беспощадной резкостью Гоголь показывает картины нищеты и падения, неизбежных спутников большого города. С суровой простотой написана обстановка грязного притона, в котором жила красавица Пискарева: «… жилище жалкого разврата, порожденного мишурною образованностью и страшным многолюдством столицы». «Мебели, довольно хорошие, были покрыты пылью; паук застилал своею паутиною лепной карниз», «голые стены и окна без занавес» — такова грубая «существенность».

Для Гоголя особенно важен метод контрастного противопоставления видимости и сущности предмета. Это противопоставление определяет и всю идейно-художественную архитектонику «Невского проспекта». Гоголь с тончайшей художественной обдуманностью постепенно обнажает эту фальшь, это лицемерие внешнего блеска Невского проспекта. От восторженного панегирика, от изображения пышной панорамы его писатель переходит к истории художника Пискарева, раскрывающей призрачность, иллюзорность великолепия столицы, а затем к похождениям поручика Пирогова — как к проявлению подлинной сущности общества.

Тема призрачности, иллюзорности Невского проспекта отнюдь не означает романтической отрешенности от действительности или ее идеализации, как это было у немецких романтиков. Для Гоголя «призрачность» и лживость Невского проспекта выражают самую реальность общественных отношений, несоответствие внешнего великолепия и внутренней пустоты и бесчеловечности. Потому-то столь часты в повести образы, подчеркивающие эту призрачность, неуловимость, эфемерность Невского проспекта: вечернее освещение, искусственный свет ламп придают всему «какой-то заманчивый, чудесный свет». Именно в эту пору Пискарев принимает свою незнакомку за «Перуджинову Бианку»: ведь даже ее улыбка, так очаровавшая художника — результат обманчивого света фонаря!

Эта мысль об обманчивости, иллюзорности той внешней красивости и эффектности, которая служит лишь для прикрытия антигуманистической, жестокой, меркантильной сущности Невского проспекта, выражена в конце повести: «О, не верьте этому Невскому проспекту! Я всегда закутываюсь покрепче плащом своим, когда иду по нем, и стараюсь вовсе не глядеть на встречающиеся предметы. Все обман, все мечта, все не то, чем кажется. Вы думаете, что этот господин, который гуляет в отлично сшитом сюртучке, очень богат? — Ничуть не бывало: он весь состоит из своего сюртучка… Он лжет во всякое время, этот Невский проспект, но более всего тогда, когда ночь сгущенною массою наляжет на него и отделит белые и палевые стены домов, когда весь город превратится в гром и блеск, мириады карет валятся с мостов, форейторы кричат и прыгают на лошадях и когда сам демон зажигает лампы для того только, чтобы показать все не в настоящем виде». Встреченная Пискаревым на Невском проспекте красавица, «Перуджинова Бианка», также является выражением этой призрачности, химеричности ставшего враждебным человеку города под влиянием тлетворного воздействия неумолимой дьявольской власти бессердечного чистогана. Эта губительная сила развращает и уродует все то лучшее, прекрасное, чистое, что есть в жизни человека.

В «Невском проспекте» рассказ ведется от лица автора, но этот авторский образ постоянно изменяется, переключается из высокой патетики в план иронической насмешки. Авторский голос придает повести эмоциональную напряженность, вносит те оттенки, ту оценку событий, которые раскрывают основной идейный замысел «Невского проспекта». Панегирическое начало повести, ее пролог, утверждающий внешнее великолепие Невского проспекта, уже определяет двойственность, противоречивость видимого великолепия этой «всеобщей коммуникации Петербурга». В патетику повествования, изобилующего восторженно-эмоциональными восклицаниями, все время включаются насмешливо-иронические размышления автора о «чудных», «никаким пером, никакою кистью не изобразимых» усах, о дамских талиях, «никак не толще бутылочной шейки». «Боже, какие есть прекрасные должности и службы! Как они возвышают и услаждают душу!» — казалось бы, в полном восторге восклицает автор по поводу чиновников, которые служат в иностранной коллегии и «отличаются благородством своих занятий и привычек». Однако автор тотчас прибавляет: «Но, увы! Я не служу и лишен удовольствия видеть тонкое обращение с собою начальников». Эта авторская ирония становится все откровеннее, его восхищение приобретает язвительный характер. Говоря о «необыкновенном благородстве» и «чувстве собственного достоинства» людей, прохаживающихся по Невскому проспекту, автор заключает: «Тут вы встретите тысячу непостижимых характеров и явлений. Создатель! какие странные характеры встречаются на Невском проспекте! Есть множество таких людей, которые, встретившись с вами, непременно посмотрят на сапоги ваши, и если вы пройдете, они оборотятся назад, чтобы посмотреть на ваши фалды. Я до сих пор не могу понять, отчего это бывает. Сначала я думал, что они сапожники, но, однако же, ничуть не бывало: они большею частию служат в разных департаментах, многие из них превосходным образом могут написать отношение из одного казенного места в другое; или же люди, занимающиеся прогулками, чтением газет по кондитерским, — словом, большею частию все порядочные люди». Эти «порядочные люди» на самом деле являются праздными бездельниками и лицемерами!

Здесь кажущаяся наивность автора, его якобы почтительное отношение к тем людям, которые превосходно могут написать отношение или заняты столь важным делом, как прогулка и чтение газет, превращаются в злую иронию. Ведь сам автор прекрасно понимает все лицемерие, всю пустоту и ничтожество этих «деловых» людей, фланирующих по Невскому проспекту. Эта идейная позиция автора, осуждающего «меркантильность» интересов завсегдатаев Невского проспекта, определяет внутренний «подтекст» повести, отбор изобразительных и языковых средств, распределение света и тени. Иной тон и стиль приобретает повествование, когда автор обращается к изображению судьбы художника Пискарева. Ирония и преувеличенная патетика сменяются здесь сочувственно-эмоциональным отношением автора к своему герою.

Через всю повесть проходит противопоставление двух начал, двух социальных и нравственных сфер, осуществленное в сюжетном построении, в самой композиции повести: контраст трагической судьбы благородного мечтателя художника Пискарева — и пошлого благополучия самодовольного поручика Пирогова. В этом противопоставлении раскрывается глубина социального замысла повести, отражавшего противоречия самой действительности, вопиющие контрасты общественной жизни. «Пискарев и Пирогов — какой контраст! — писал Белинский. — Оба они начали в один день, в один час преследования своих красавиц, и как различны для обоих них были следствия этих преследований! О, какой смысл скрыт в этом контрасте! И какое действие производит этот контраст!»[176] Благородный мечтатель художник Пискарев, верящий в красоту, честность, любовь, трагически погибает, когда действительность разбивает его иллюзии. Наглый и пошлый поручик Пирогов не питает никаких иллюзий — он полностью понял «дух времени», он выступает как типичный представитель того самого общества, которое явилось причиной гибели Пискарева. То, что становится трагедией для Пискарева, приобретает фарсовый, комический характер в самодовольном и наглом поведении поручика Пирогова. Единство трагического и комического разрешается Гоголем в самом построении повести, в контрасте этих двух сюжетных линий, взаимно оттеняющих глубину социальных противоречий современного общества, фальшь той внешне эффектной выставки, которую являет собой Невский проспект.

Рисуя судьбу художника Пискарева, Гоголь показывает трагизм положения скромного труженика-разночинца в современном обществе, основанном на господстве богатства и чина, ставит вопрос о судьбе в нем искусства. Миру самодовольных и пошлых эгоистов, миру поручиков пироговых Гоголь противопоставляет ту подлинную человечность, которая с наибольшей полнотой проявляется в искусстве. Художник Пискарев погибает не только в силу разрыва мечты и действительности, но и потому, что он носитель эстетического и морального идеала, который неосуществим и невозможен в собственническом буржуазно-дворянском обществе.

Гоголь вовсе не делает своего художника романтическим героем, одержимым идеальными устремлениями, живущим лишь в мире мечты, отрешенным от жизни, как это делали писатели-романтики 30-х годов. Писатель отнюдь не придает художнику Пискареву черты романтической исключительности, гордого одиночества и индивидуализма. Петербургские художники, по словам Гоголя, «вовсе не похожи на художников итальянских, гордых, горячих, как Италия и ее небо; напротив того, это большею частию добрый, кроткий народ, застенчивый, беспечный, любящий тихо свое искусство, пьющий чай с двумя приятелями своими в маленькой комнате, скромно толкующий о любимом предмете и вовсе небрегущий об излишнем». Уже самая фамилия — Пискарев, данная Гоголем своему герою, как бы подчеркивает скромность, обычность его героя (в черновой редакции — Палитрин). На это указывал А. Григорьев, ставя в заслугу Гоголю, что он «свел с ходуль» и «возвратил в простую действительность этот тип, доведенный до крайности смешного повестями 30-х годов, получивших его из германской романтической реакции или даже из вторых рук французского романтизма».[177] Характерно, что Пискарев как художник вовсе не последователь романтической условности и эффектности. В своих картинах он изображает окружающую его жизнь, реальные и простые ее проявления: «Он вечно зазовет к себе какую-нибудь нищую старуху и заставит ее просидеть битых часов шесть, с тем чтобы перевести на полотно ее жалкую, бесчувственную мину». По характеру своего творчества Пискарев скорее всего художник школы Венецианова, рисующий интерьеры, «низкую» натуру.

Талант Пискарева мог бы развиваться так же вольно, широко, ярко, как растение на вольном воздухе. Однако в условиях власти чина и рубля он обречен на прозябание. Пискарев робок, его угнетает сознание своей бедности: «звезда и толстый эполет, — как говорит о нем Гоголь, — приводят его в замешательство». Охватившая его всепоглощающая страсть заставляет Пискарева по-новому увидеть окружающую действительность, раскрывает перед ним фальшь и несправедливость того общества, в котором все продается и покупается за деньги. Пискарев противостоит тем бездушным искателям чинов и невест, эгоистически ограниченным и ничтожным людям, которые фланируют по Невскому проспекту. В его душе заложен еще не растраченный запас любви, жажда идеала, красоты.

Художник Пискарев, по словам Гоголя, «застенчивый, робкий, но в душе своей носивший искры чувства, готовые при удобном случае превратиться в пламя». Трагедия Пискарева в том, что он в окружавшем его эгоистическом и лицемерном обществе сохранил веру в красоту, сохранил то гуманное и светлое чувство, которое неизбежно приходило в столкновение с этим обществом. Этот конфликт и раскрыт с особенной наглядностью в сне Пискарева, высоко оцененном Белинским. Пискарев в поисках своей незнакомки попадает во сне в блестящую светскую гостиную. Он остро чувствует свое жалкое, унизительное положение среди этих отлично одетых людей, которые «величаво шутили», «почтительно улыбались» и носили превосходные бакенбарды. «Представьте себе бедного, оборванного, запачканного художника, потерянного в толпе звезд, крестов и всякого рода советников, — писал Белинский, — он толкается между ними, уничтожающими его своим блеском, он стремится к ней, и они беспрестанно разлучают его с ней, они, эти кресты и звезды, которые смотрят на нее без всякого упоения, без всякого трепета, как на свои золотые табакерки».[178] Сон Пискарева лишь резче и нагляднее обнаруживает вопиющие противоречия бедности и богатства, бездушие и суетность светского общества, в котором человек оценивается не по своим достоинствам и заслугам, а по тому месту, какое он занимает на бюрократической лестнице чинов и состояний. Все в этом обществе, вплоть до красоты и любви, покупается и продается. Встреченная художником Пискаревым на Невском проспекте незнакомка оказывается не прекрасным и чистым идеалом красоты, каким она представлялась ему, а проституткой. Пискарев трагически переживает, что «женщина, эта красавица мира, венец творения, обратилась в какое-то странное, двусмысленное существо», стала предметом торговли, символизируя собой продажность и поругание красоты и человечности в капиталистическом обществе.

Контраст между идеалом, той красотой, которой живет в своих мечтах Пискарев, и действительностью не просто условно-романтический конфликт героя и общества, а отражение самой действительности.

Очарование красоты и невинности оказывается все тем же обманом, который царит в этом мире фальши и продажности. Когда Пискарев вслед за своей прекрасной незнакомкой подымается по лестнице в ее убогую комнату, жалкий приют разврата, он начинает сомневаться — точно ли это она: «Пискарев мерил ее с ног до головы изумленными глазами, как бы еще желая увериться, та ли это, которая так околдовала и унесла его на Невском проспекте». Ведь за этим очарованием ее юной красоты явственно проступает та пошлость, та пустота, которая присуща всей продажной «выставке» Невского проспекта. Через всю повесть проходит тема разоблачения иллюзий, жертвой которых стал художник Пискарев. «Утраченные иллюзии» назвал свой роман Бальзак. Об утрате иллюзий рассказывает и Гоголь. Но если герой Бальзака Люсьен де Рюбампре в конце концов примиряется и сам переходит в ряды удачливой, торжествующей верхушки, то художник в повести Гоголя погибает. Пискарев не в силах перенести крушения своих иллюзий, разоблачения продажности и ничтожества эгоистически-пошлого мира. Его стремления к идеалу, к красоте, его наивная вера в человека, его мечта «возвратить миру прекраснейшее его украшение» — разрушены беспощадной действительностью. Попытка Пискарева искусственно создать мир мечты, мир идеала могла лишь замедлить конец, но не спасает его от катастрофы.

Пискарев не может пережить этот, как говорит Гоголь, «вечный раздор мечты с существенностью». Мечты о скромном счастье труженика в деревенском домике, где она, его красавица, в своем простом наряде, делит радости и печали его жизни, поруганы, втоптаны в грязь. Бедность, о которой говорит ей Пискарев, это величайший порок в том обществе, где все покупается и продается. «Перуджинова Бианка» заявляет об этом с простодушным цинизмом: «Как можно! — прервала она речь с выражением какого-то презрения. — Я не прачка и не швея, чтобы стала заниматься работою». «В этих словах выразилась вся низкая, вся презренная жизнь, — жизнь, исполненная пустоты и праздности, верных спутников разврата», — добавляет Гоголь.

В образе Пискарева заложена, однако, известная противоречивость. Выступая как мечтатель, страстно верящий в идеал, в прекрасное начало человека, он оказывается не способен к активному протесту, бессилен разрешить противоречие мечты и действительности. Пискарев прежде всего жертва общественных отношений; он погибает, не будучи в силах перенести крушения своих надежд, убедившись в продажности и пошлости окружающего его общества.

Нельзя согласиться с утверждением В. Ермилова, что в художнике Пискареве Гоголь якобы разоблачил мещанский псевдоромантизм. Критик сближает Пискарева с Пироговым на том основании, что Пискарев ищет «красоту» в «пошлости», не понимает действительности. Более того, В. Ермилов отождествляет даже «идеал» художника с «идеалом» персиянина, продающего опиум, считая, что они «не слишком далеко ушли друг от друга».[179] Но ведь романтизм Пискарева не является «ложным» в таком же смысле, как и пошлое представление о жизни поручика Пирогова. В романтизме Пискарева заложен протест против мира пироговых, неприятие этого мира, завершающееся трагической гибелью художника, тогда как в мире пироговых нет никакого трагизма, а лишь пошлое и тупое самодовольство, циничный и эгоистический расчет. Отрыв мечты от действительности мстит за себя, приводит Пискарева к гибели именно тогда, когда он увидел всю неприглядность и правду жизни. Скупое описание похорон Пискарева подчеркивает безотрадную правду той «существенности», которая выступала за парадною внешностью столицы: «Гроб его тихо, даже без обрядов религии, повезли на Охту; за ним идучи, плакал один только солдат-сторож, и то потому, что выпил лишний штоф водки».

Полной противоположностью трагической судьбе художника Пискарева являются похождения поручика Пирогова. Самое сходство сюжетных ситуаций, неудачные перипетии ухаживания поручика Пирогова как бы оттеняют драматический характер истории Пискарева. Трагическое становится здесь комическим, драма — фарсом. Поручик Пирогов — типическое воплощение того пустого самодовольства и бездушного эгоизма, которые и составляют наиболее полное выражение жизни привилегированных слоев общества. Белинский вскрыл это типическое значение образа Пирогова: «Святители! да это целая каста, целый народ, целая нация! О единственный, несравненный Пирогов, тип из типов, первообраз из первообразов! Ты многообъемлющее, чем Шайлок, многозначительнее, чем Фауст!»[180] В своей насмешливой характеристике Пирогова Белинский отмечает его социальную характерность.

В образе поручика Пирогова Гоголь разоблачает торжествующую пошлость, которую затем с такой всесторонней полнотой он покажет в самодовольном облике майора Ковалева, в фанфаронском поведении Хлестакова, в лицемерной вкрадчивости Чичикова. Сам Гоголь также подчеркнул социальную типичность образа Пирогова как представителя того «среднего класса общества», который и составляет основной слой обитателей столицы. В своем духовном и моральном ничтожестве Пирогов вовсе не исключение, а, как указывал Белинский, представитель «просвещения и образованности» широких кругов столичного дворянского и чиновничьего общества. Потому-то в этом кругу поручики пироговы считаются «учеными и воспитанными людьми», которые любят «потолковать об литературе, — причем, как иронически замечает Гоголь, хвалят Булгарина, Пушкина и Греча и говорят с презрением и остроумными колкостями об А. А. Орлове». Этот «просвещенный класс» обнаруживает свое убожество как раз в том, что для него Булгарин и Пушкин стоят на одном уровне. Подобные люди уже целиком втянуты в орбиту чиновных и денежных интересов и вожделений. Они уверенно и успешно скользят по ступеням бюрократической лестницы, достигая обеспеченного и уважаемого положения, и «заводятся, наконец, кабриолетом и парою лошадей». Венец их карьеры — женитьба на «купеческой дочери, умеющей играть на фортепиано, с сотнею тысяч, или около того, наличных и кучею брадатой родни».

Пирогов — необычайно типичный герой времени, что свидетельствует о той проницательности, с которой Гоголь рассматривал процесс деградации дворянства, его сращения с буржуазией. Говоря об этом процессе, писатель уже здесь намечал ту тему, которая поставлена им в «Женитьбе». «Однако ж, — ядовито добавляет Гоголь по поводу будущего благополучия пироговых, — этой чести они не прежде могут достигнуть, как выслуживши, по крайней мере, до полковничьего чина. Потому что русские бородки, несмотря на то, что от них еще несколько отзывается капустою, никаким образом не хотят видеть дочерей своих ни за кем, кроме генералов или, по крайней мере, полковников».

Характер Пирогова дан в его соотнесенности со средой и эпохой. Самый этот тип для Гоголя — явление социально закономерное, выражающее существенные стороны действительности. Гоголь показывает в Пирогове прежде всего черты ограниченности, карьеризма, наглости, подчеркивает его самоуверенную пошлость. Любовь для него лишь пикантное приключение, о котором можно забавно рассказать в офицерской компании. Пошло и все его ухаживание за глупенькой немкой, женой ремесленника Шиллера, и столь же фарсово комично завершение любовных похождений преуспевающего поручика. Вершиной комического разоблачения Пирогова является сцена секуции, запрещенная цензурой. Пушкин, ознакомившись с рукописным текстом повести, сообщал Гоголю: «Перечел с большим удовольствием; кажется, все может быть пропущено. Секуцию жаль выпустить: она, мне кажется, необходима для полного эффекта вечерней мазурки».[181] Этой сценкой Гоголь с особенной остротой показывает ничтожество Пирогова, завершая его облик замечательно найденным штрихом. Даже будучи жестоко высечен здоровенными немцами-ремесленниками, Пирогов скоро находит утешение и потерянное душевное равновесие в слоеных пирожках, в чтении «Северной пчелы». Попав на вечер в «очень приятное собрание чиновников и офицеров», Пирогов «так отличился в мазурке, что привел в восторг не только дам, но даже кавалеров».

История поручика Пирогова с ее фарсовой пошлостью — это типичнейшая и реальнейшая картина, «дагерротип» петербургского общества. Здесь уже неуместны романтические краски. Юмористический характер повествования, презрительно-насмешливое отношение автора к своему «герою» не допускают никаких иллюзий, никакой идеализации. Герой полностью сливается с окружающей его средой, являясь ее частью, выражая те же эгоистические и пошлые взгляды, что и прочие завсегдатаи Невского проспекта.

Дополняют эту социальную топографию Петербурга фигуры немцев-ремесленников. Жестяных дел мастер Шиллер и сапожник Гофман показаны как типическое воплощение духовной нищеты европейского мещанина. Даже по сравнению с поручиком Пироговым они еще более низкая ступень оскудения, тупости, эгоизма и филистерства. В Шиллере Гоголь клеймит тупое упрямство и ограниченность мещанина, его мелочный педантизм, жадную страсть к накоплению. Гоголь дает уничтожающую оценку этому отнюдь не романтическому Шиллеру, разоблачая в нем мещанина-филистера. Шиллер педантически аккуратен и во имя своей единственной цели и единственной страсти к обогащению размерил всю свою жизнь и ни в каком случае не делал никакого отступления от своего режима: «Он положил вставать в семь часов, обедать в два, быть точным во всем и быть пьяным каждое воскресенье. Он положил себе в течение десяти лет составить капитал из пятидесяти тысяч, и уже это было так верно и неотразимо, как судьба, потому что скорее чиновник позабудет заглянуть в швейцарскую своего начальника, нежели немец решится переменить свое слово. Ни в каком случае не увеличивал он своих издержек, и если цена на картофель слишком поднималась против обыкновенного, он не прибавлял ни одной копейки, но уменьшал только количество, и хотя оставался иногда несколько голодным, но, однако же, привыкал к этому». Эта педантическая аккуратность Шиллера «простиралась до того, что он положил целовать жену свою в сутки не более двух раз, а чтобы как-нибудь не поцеловать лишний раз, он никогда не клал перцу более одной ложечки в свой суп». Самодовольный эгоизм, тупость, педантическое скопидомство, жажда обогащения — таковы черты мещанина, зорко увиденные Гоголем.

Переходя от романтической истории художника Пискарева к весьма прозаической и тривиальной истории поручика Пирогова, Гоголь изменяет и самый характер повествования. Каждая из этих историй рассказана по другому: автор как бы воплощается в своих героев и передает их понимание, их отношение к действительности. История Пискарева рассказана в духе романтических повестей, в приподнято-эмоциональном патетическом тоне, в том аспекте, в котором воспринимал события сам художник. Автор не только говорит об его переживаниях, но и рассматривает окружающее его глазами.

Описывая преследование Пискаревым таинственной незнакомки, Гоголь рисует и весь круг его впечатлений, самый пейзаж вечернего города преломленным в воспламененном, романтическом восприятии художника: «Тротуар несся под ним, кареты со скачущими лошадьми казались недвижимы, мост растягивался и ломался на своей арке, дом стоял крышею вниз, будка валилась к нему навстречу, и алебарда часового вместе с золотыми словами вывески и нарисованными ножницами блестела, казалось, на самой реснице его глаз».

Характеристика переживаний и поступков художника Пискарева в основном все время выдерживается в плане его мироощущения, его фразеологии, — так, если бы сам он обо всем этом рассказал. Пискарев взволнованно следует за незнакомкой по лестнице: «Колени его дрожали, чувства, мысли горели; молния радости нестерпимым острием вонзилась в его сердце. Нет, это уже не мечта! боже, сколько счастья в один миг! такая чудесная жизнь в двух минутах!» Кто это говорит? Формально автор, но говорит он от лица Пискарева, его словами, передавая его восприятие. Это не объективно-описательный тон всеведающего автора-повествователя, а взволнованная речь художника, видящего все в необычайном, романтическом аспекте. Именно в этих описаниях чувствуется различие между автором и той манерой повествования, которая передает переживания художника Пискарева. При всем своем сочувствии к нему автор понимает «безумие» его страсти, обреченность его порыва, его благородного негодования в мире торжествующих поручиков пироговых. Поэтому, когда автор выступает со своими непосредственными высказываниями, его голос звучит иначе, он отказывается от романтической патетики и переходит к грустному, иронически-трезвому тону. Говоря о жалких похоронах безумца Пискарева, он замечает: «Я не люблю трупов и покойников, и мне всегда неприятно, когда переходит мою дорогу длинная погребальная процессия и инвалидный солдат, одетый каким-то капуцином, нюхает левою рукою табак, потому что правая занята факелом». Этот трезвый, иронический тон говорит о том, что сам автор отнюдь не целиком солидаризируется с Пискаревым. Подобный тон резко отличается от патетического рассказа о страданиях художника, как бы сводит читателя с неба на землю.

Вместе с тем это авторское суждение служит и переходом к тому тону и манере, которыми переданы злоключения поручика Пирогова. Автор здесь уже не обращается к романтическим краскам, к той патетике, которая характеризовала повествование о художнике Пискареве. Наоборот, он теперь как бы переключается в мелкий, самодовольный и пошлый круг представлений поручика Пирогова, рассматривая окружающее его глазами: «Мы, кажется, оставили поручика Пирогова на том, как он расстался с бедным Пискаревым и устремился за блондинкою. Эта блондинка была легонькое, довольно интересное созданьице». Напомним, как отразилась в сознании Пискарева его таинственная незнакомка: «божественные черты», «уста», «замкнутые» «целым роем прелестнейших грез». А весь рассказ о «хорошенькой блондинке», ее муже, жестянщике Шиллере, и неотразимом поручике Пирогове погружает нас в сферу его пустой и пошлой жизни. Автор в своем рассказе как бы искренне сочувствует Пирогову по поводу его любовных неудач. «Он не мог понять, чтобы можно было ему противиться, тем более что любезность его и блестящий чин давали полное право на внимание», — говорит о нем Гоголь, как бы присоединяясь к точке зрения самого Пирогова, — так, как он ранее присоединялся к восприятию Пискарева.

Поэтому и поведение Пирогова дано в том стилевом ключе, в котором он сам представляет свою персону и свои поступки. При свидании с «хорошенькой блондинкой» Пирогов, «раскланявшись, показал всю красоту своего гибкого перетянутого стана», он «очень приятно и учтиво шутил» и т. д. Ведь автор так не думает и не считает «шутки» поручика Пирогова на самом деле приятными и учтивыми. Такими они могли казаться только самому Пирогову и тем, кто мало чем отличался от него по своему духовному и культурному уровню. В рассказе о похождениях Пирогова все время чувствуется уничтожающая ирония автора, его презрительное отношение к неунывающему поручику.

Давая характеристику Пирогова, повествователь постоянно под видом прославления его достоинств приводит примеры, рисующие по существу пошлую и самодовольную его натуру. Так, говоря о «множестве талантов» поручика Пирогова, автор рассказывает лишь о том, что тот мог пускать кольцами дым из трубки или «очень приятно рассказать анекдот о том, что пушка сама по себе, а единорог сам по себе». На протяжении всего рассказа о поручике Пирогове автор передает его похождения в ироническом тоне, отнюдь не сливаясь с его пониманием происходящего. Этим отличием авторского отношения, еще острее подчеркивающим контраст между Пискаревым и Пироговым, выражен основной смысл повести, разоблачающей несправедливость такого социального порядка, при котором благородные и талантливые люди, такие, как художник Пискарев, обречены на гибель, а наглые и пошлые поручики пироговы преуспевают.

3

Вопросы искусства и положения художника в обществе, поставленные в «Невском проспекте», с наибольшей полнотой решаются Гоголем в повести «Портрет». В обстановке обострившихся в 30-е годы споров об искусстве и борьбы за утверждение реализма как основного художественного метода — проблемы эстетики приобретали особенно важный и актуальный характер. Гоголь неоднократно обращается к разрешению этих проблем в «Арабесках», посвятив им ряд специальных статей: «Несколько слов о Пушкине», «Скульптура, живопись и музыка», «Об архитектуре нынешнего времени», «Последний день Помпеи», «О малороссийских песнях», а также включенную в «Арабески» повесть «Портрет». В условиях острых социальных противоречий Гоголь видел в искусстве положительное начало, вносящее гармонию в жизнь человека. В статье «Скульптура, живопись и музыка» «раздробленности», измельчанию, «дроби прихотей и наслаждений, над выдумками которых ломает голову наш XIX век», Гоголь противопоставляет цельность и красоту античного мира, его гармоническое искусство: «Мир, увитый виноградными гроздиями и масличными лозами, гармоническим вымыслом и роскошным язычеством», в котором «чувство красоты проникло всюду: в хижину бедняка, под ветви платана, под мрамор колонн, на площадь, кипящую живым, своенравным народом…» Гоголь мечтает о «гордой красоте человека», какой она выражена в античном искусстве в противовес измельчанию и безрадостности современности.

Однако античное искусство представляется Гоголю ограниченным, недостаточно полно передающим жизнь: это искусство «красоты пластической», красоты внешней формы. Поэтому он считает более широким и глубоким понимание прекрасного, соединяющее «чувственное с духовным», которое видит в живописи и в особенности в музыке. Для него живопись выше скульптуры тем, что «она берет уже не одного человека, ее границы шире, она заключает в себе весь мир, все прекрасные явления, окружающие человека».

Для Гоголя понятие прекрасного не ограничивается прекрасным в искусстве, оно гораздо шире, включая в себя и прекрасное в природе и мир «души» и «страстей» человека. Поэтому и роль искусства никак не исчерпывается созерцанием красоты: оно должно будить в людях благородные и возвышенные чувства, в особенности в век «холодно-ужасного эгоизма», «силящегося овладеть нашим миром».

Вместе с тем Гоголь выступал против субъективно-идеалистических воззрений романтизма, против отрыва искусства от действительности. Писатель-романтик, по мнению Гоголя, замыкается в своем личном субъективном мирке, он не способен охватить всю полноту явлений, «разнообразие внешней жизни». Как говорит Гоголь в статье «О поэзии Козлова» (1830): «Он весь в себе. Весь нераздельный мир свой носит в душе и не властен оторваться от него. Если он долго останавливается на внешнем каком-нибудь предмете, он уже лишает его индивидуальности: он проявляет уже в нем самого себя, видит и развивает в нем мир собственной души». Этому субъективизму романтика Гоголь противопоставляет творчество Пушкина, который сумел «обнять во всей полноте внутреннюю и внешнюю жизнь». В своих высказываниях об искусстве Гоголь всецело на стороне реалистически объективного отражения жизни, хотя он и не отрицает важности субъективного момента, отношения самого художника к действительности. Он видит в искусстве не самостоятельный и независимый от действительности мир, а средство воздействия на общественную жизнь.

В «Портрете» Гоголь показал, как общественные отношения, основанные на корысти и господстве эгоистического интереса, извращают роль искусства, приводят художника к моральному падению. Следует напомнить замечательную характеристику, данную Марксом власти денег в буржуазном обществе: «деньги являются всеобщим извращением индивидуальностей, которые они превращают в их противоположность… Они превращают верность в измену, любовь в ненависть, ненависть в любовь, добродетель в порок, порок в добродетель…»[182]

Усиление социальных противоречий, все возраставшее господство власти «бессердечного чистогана», вызываемые развитием капиталистических отношений, выдвигали в литературе начала XIX века мотивы протеста против порабощения человека властью золота. Тема развращающей человека губительной силы денег на Западе нашла такого художника, как Бальзак с его «Гобсеком» и «Шагреневой кожей», написанными им в начале 30-х годов. Эта тема получила свое яркое воплощение и в «Скупом рыцаре» и «Пиковой даме» Пушкина. В образе Германна Пушкин раскрыл черты честолюбца, авантюриста, носителя индивидуалистического сознания. Гоголь, избирая героем повести художника, показывает тлетворное воздействие «золота» на искусство, развращающее влияние, которое оказывает «бессердечный чистоган» на всю сферу духовной деятельности человека.

В повести Гоголя поставлены две важнейшие проблемы — вопрос о положении художника в обществе и вопрос о самой сущности искусства. Эти проблемы решаются, — каждая в отдельности, — в первой и второй частях повести, благодаря чему обе эти части сюжетно слабо связаны между собой.

В первой части повести Гоголь показал судьбу искусства в обществе, в котором все продается и покупается за деньги, где талант, вдохновение художника становятся достоянием богачей. История молодого одаренного художника Чарткова во многом отлична от истории художника Пискарева в «Невском проспекте». Пискарев оказался трагической жертвой эгоизма и бессердечия общества, утратил веру в красоту и справедливость. В «Портрете» художник Чартков сам изменил искусству, поддался всеобщей продажности, стал на сторону тех, кто превратил искусство в «товар».

Гоголь создал две редакции «Портрета»: одну, помещенную в «Арабесках» 1835 года, и вторую — в 1842 году, через семь лет вернувшись к тем же вопросам. Несмотря на значительную переработку повести в 1842 году, основные проблемы, поставленные в первой редакции, равно как и центральный образ художника Чарткова (Черткова — в первой редакции) остаются неизменными. Трагическая судьба художника в современном обществе, столкновение идеалов искусства, прекрасного с действительностью составляют основу содержания как первой, так и второй редакции, приобретая лишь более широкое и углубленное решение в окончательном тексте.[183]

Проблема положения художника в обществе приобрела в 30-е годы особую остроту. Появление в 1832 году «Моцарта и Сальери» Пушкина со всей резкостью ставило вопрос о двух типах художников — подлинных творцов, для которых не существует «меркантильных» соображений в искусстве, и ремесленников, пытавшихся «алгеброй» гармонию измерить. Прочитав «Моцарта и Сальери», Гоголь в письме к своему приятелю А. С. Данилевскому назвал эту драму «чудной пиесой», в которой, «кроме яркого поэтического создания, такое высокое драматическое искусство». Тема зависти Сальери к светлому гению Моцарта, несомненно, нашла свой отклик и в муках зависти Чарткова, мстящего за утрату таланта подлинным творцам, уничтожая их произведения. Повести В. Ф. Одоевского о музыкантах и людях искусства («Последний квартет Бетховена», «Себастиан Бах», «Импровизатор»), Н. А. Полевого («Живописец», 1833), А. Тимофеева («Художник, 1833) и ряда других писателей, произведения которых посвящены были теме художника и общества, решали ее в духе романтической эстетики. Их героем является художник, творящий на основе своей творческой интуиции, свободный в своем вдохновении, но не понятый и не признанный обществом.

Художник Аркадий в повести Н. Полевого «Живописец», одной из наиболее программных для романтического лагеря, отстаивал свободу художника от светской толпы, от богачей, покупающих на свое золото произведения искусства. Аркадия «убивает взгляд людей на искусство», относящихся к нему как к предмету украшения жилищ, роскоши. Это отношение развратило и самих художников, привело к униженному и жалкому положению искусства в современном обществе: «Видя, что ему нет места как положительному занятию в жизни общественной — бедное! как оно гнулось, изгибалось, какой позор терпело оно, чтобы только позволили ему хоть как-нибудь существовать! Начиная с самого учения, оно делалось чем-то похожим на горшки с цветами, которые ставят на окошках для того, что надобно ставить их и что можно притом похвастать хорошим фарфором…»

Повесть Полевого, в это время стоявшего на демократических позициях, уже намечала тему конфликта художника и светского общества, стремившегося сделать художника своим рабом. Однако Полевой, как и Одоевский и Тимофеев, решал этот вопрос односторонне, в духе романтической эстетики, отвергая всякое воздействие общества на искусство, ставя искусству отрешенную от жизни цель. Главное же, что, находясь в плену условно-романтических представлений, Полевой не смог создать правдивого и реального образа художника, подменив его бледной, безжизненной схемой. Примитивное, упрощенное изображение конфликта художника и общества, бедность жизненных красок обусловили и художественную беспомощность повести Полевого, не оставившей следа в литературе.

В образе Чарткова Гоголь раскрывает типический конфликт между художником, стремящимся служить своим искусством обществу, и требованиями представителей господствующих классов, смотрящих на искусство и художника как на средство украшения своего быта, покупающих за свои деньги талант художника. Гоголь показывает, как торжество буржуазного «меркантилизма», все растущая могущественная власть золота, неизбежные спутники капиталистического развития, развращают и уродуют человека. Страшная власть золота тем более губительна для искусства, что художник и сам поддается соблазну, продает свой талант, свое творчество за деньги, готов служить вкусам «заказчика», превратиться в ремесленника, работающего для удовлетворения пошлых вкусов и требований «светской черни». Эта основная тема достаточно отчетливо поставлена и в первой редакции «Портрета». Во второй редакции повести ее антикапиталистический пафос выражен еще резче.

Гоголь правдиво рисует всю обстановку жизни художника и историю его падения. Белинский обратил внимание на сцену с квартальным, как на одну из лучших в повести. В этой сцене с предельной художественной экономией передана тупая пошлость окружающей художника среды, жалкое положение бедняка-разночинца. Великолепен портрет домохозяина Чарткова: в прошлом капитан и «крикун», «мастер хорошо высечь», на старости лет он стал мирным обывателем, безжалостно выжимая со своих неимущих жильцов квартирную плату. В глазах хозяина и квартального Чартков просто нищий чудак, а его искусство — недопустимая для бедняка прихоть.

До своего «возвышения» Чартков показан как скромный труженик, живописец-жанрист, который стремится отобразить в своих картинах жизненную правду. Именно поэтому его картины встречаются с недоброжелательством и насмешкой со стороны окружающих. Его квартирохозяин, отказываясь взять в уплату долга картины Чарткова, дает им презрительную обывательскую оценку: «Нет, батюшка, за картины спасибо. Добро бы были картины с благородным содержанием, чтобы можно было на стену повесить, хоть какой-нибудь генерал со звездой или князя Кутузова портрет, а то вон мужика нарисовал, мужика в рубахе, слуга-то, что трет краски. Еще с него, свиньи, портрет рисовать…» Не менее выразительно и суждение квартального по поводу изображения нагой женщины: «предмет того… игривый». Но, в сущности, оценка светских «судей» искусства Чарткова, когда он стал модным живописцем, мало чем отличалась от этих суждений.[184]

Во второй редакции «Портрета» Гоголь показывает, что «падение» художника было вовсе не случайным, объяснялось не только таинственной демонической силой портрета, но и заложено в самом характере Чарткова, в его отношении к искусству. Молодой Чартков, по словам Гоголя, был «художник с талантом, пророчившим многое». «Наблюдательность» и стремление «приблизиться более к природе» отличали его талант, однако уже и тогда Чартков обнаруживал «нетерпеливость» и чрезмерную «бойкость» красок. Старый профессор, его учитель, предупреждает молодого художника, чтобы из него не вышел «модный живописец», чтобы он не соблазнился дешевым успехом, «щегольством», не продал свой талант за деньги: «Берегись, тебя уж начинает свет тянуть; уж я вижу — у тебя иной раз на шее щегольской платок, шляпа с лоском… Оно заманчиво, можно пуститься писать модные картинки, портретики за деньги. Да ведь на этом губится, а не развертывается талант. Терпи. Обдумывай всякую работу, брось щегольство — пусть их набирают другие деньги. Твое от тебя не уйдет». Но Чартков тогда уже тяготился теми лишениями, той бедностью, которые ему пришлось выносить во имя искусства. Чартков с завистью относился к тому, что «живописец» «из иностранцев» «одной только привычной замашкой, бойкостью кисти и яркостью красок производил себе вмиг денежный капитал». Он не хочет терпеть того долгого искуса, той подвижнической жизни, которая дает, по мнению Гоголя, художнику свободу для творчества, независимость его от «рынка», от прихоти заказчика. Покупка портрета ростовщика с его странными живыми глазами становится началом перелома, происшедшего в самом художнике и уже подготовлявшегося в нем. Портрет ростовщика, как и самый облик таинственно романтического Петромихали, входит в повесть как проявление мистической силы. Ростовщик и вся история его, в сущности, слабо связаны с судьбою Чарткова. Ростовщик выступает как символ демонической власти золота, показан в условно-романтическом аспекте, олицетворяя собой мистически-неуловимую и в то же время всемогущую силу богатства.

Следует подчеркнуть отличие образа ростовщика у Гоголя от бальзаковского Гобсека. Бальзак в Гобсеке также показал всемогущую власть денег: «Я достаточно богат, чтобы покупать совесть человеческую», — заявляет Гобсек. Однако Гобсек героизируется Бальзаком, выступая как нелицеприятный судья общества, принося ему заслуженное возмездие. Петромихали у Гоголя — дьявольская сила, его власть имеет лишь разрушающий, губительный характер, приводит к страданиям и преступлениям. «Жалость, как и все другие страсти чувствующего человека, никогда не достигала к нему», — говорит о ростовщике Гоголь. Изображая экзотическую и необычайную фигуру Петромихали, демонический, зловещий образ ростовщика, Гоголь наделяет его условно-романтическими чертами: «Он ходил в широком азиатском наряде; темная краска лица указывала на южное его происхождение, но какой именно был он нации: индеец, грек, персиянин, об этом никто не мог оказать наверно. Высокий, почти необыкновенный рост, смуглое, тощее, запаленное лицо и какой-то непостижимо страшный цвет его, большие необыкновенного огня глаза, нависшие густые брови отличали его сильно и резко от всех пепельных жителей столицы».

Самая манера изображения, стилистический колорит этого портрета резко выделяются на фоне точной бытовой живописи повести. Эти романтические черты должны были, по замыслу автора, усилить то страшное демоническое начало, которое заключено в ростовщике. Однако именно такая условная трактовка оказалась чуждой жизненной правде повести. Образ ростовщика получился не типичным, романтически-исключительным, выпадающим из всего реалистического окружения. В рисовке Петромихали Гоголь изменяет своему вещному изображению жизни, обращаясь к книжным штампам и той «романтически-ужасной» поэтике, которой он сам нанес сокрушающий удар своим реалистическим показом действительности. Так, эпитет «страшный» по отношению к портрету ростовщика повторяется неоднократно: «страшный портрет», художнику «страшно» сидеть одному в присутствии портрета, «страшно ходить по комнате», он видит «страшный сон» и т. д. Здесь и таинственное «реянье месяца», и «глухой звук упавшего золота», и «костистые руки» старика.[185]

Таинственный портрет, приносящий несчастия и преступления, является как бы воплощением зловещей, губящей все лучшее в человеке власти денег, гибельного для искусства могущества золота. Не случайно поэтому, что портрет изображал откупщика, беспощадного к людским страданиям, носителя дьявольского начала.

Демоническая власть портрета над Чартковым не только внешнего порядка, она изнутри растлевает душу художника. Ведь падение Чарткова подготовлено всей неустойчивостью его психики, он с самого начала не имеет той священной преданности искусству, идеалу, как Пискарев. Сокровище, случайно обнаруженное в раме портрета, губит Чарткова. Художник впервые познает власть денег, страшную, развращающую силу золота. Благоразумные мысли о том, что случайно попавшие к нему червонцы обеспечат ему три года скромной, труженической жизни, что он сможет «запереться в комнату, работать», купить красок и гравюр, «поработать для себя», «не торопясь, не на продажу», — вскоре сменяются честолюбивыми замыслами. Чартков опьянен видом денег и теми возможностями, которые они дают: «извнутри раздавался другой голос слышнее и звонче. И как взглянул он еще раз на золото, не то заговорили в нем двадцать два года и горячая юность. Теперь в его власти было все то, на что он глядел доселе завистливыми глазами, чем любовался издали, глотая слюнки. Ух, как в нем забилось ретивое, когда он только подумал о том! Одеться в модный фрак, разговеться после долгого поста, нанять себе славную квартиру, отправиться тот же час в театр, в кондитерскую, в… и прочее, и он, схвативши деньги, был уже на улице».

Модный костюм, великолепная квартира на Невском проспекте, роскошный обед в ресторане, шампанское — все это лишь способствует падению Чарткова, его измене искусству, превращению его в «модного живописца». Гоголь отмечает в этом превращении и роль рекламы, продажной булгаринской прессы. Чартков, «взявши десяток червонцев», отправился к «издателю ходячей газеты», в котором нетрудно узнать самого Булгарина. Издатель помещает в своей газете вслед за объявлением о новоизобретенных сальных свечах статью «О необыкновенных талантах Чарткова». В этой крикливой статейке расхваливались как раз те качества «светского живописца», которые в дальнейшем и обнаруживает Чартков: «Теперь красавица может быть уверена, что она будет передана со всей грацией своей красоты, воздушной, легкой, очаровательной…»

Приход светской дамы с дочерью для заказа портрета окончательно решает судьбу художника. Приспосабливаясь ко вкусам заказчиков, Чартков становится бойким ремесленником-копиистом. Гоголь тонко и выразительно показывает, как постепенно происходит это превращение. Художник упоен тем, что аристократическая светская дама заказывает у него портрет дочери. И если первоначально он еще пытается в своем портрете выразить жизненную правду, хочет честно создать образ, передающий характер оригинала, то после недолгой борьбы с самим собой он уже с откровенным цинизмом готов рисовать так, как это нравится заказчику. Гоголь ядовито разоблачает эту циничную фальсификацию искусства. Художник вынужден вместо портрета светской девицы выдать за ее изображение ранее нарисованную Психею. (Во второй редакции Гоголь делает этот эпизод более мотивированным.) Это первое падение Чарткова, его первая ложь в искусстве и делают его модным живописцем, тем ловким ремесленником, который, в сущности, ничего общего не имеет с подлинным искусством.[186]

Светскому обществу не нужна и враждебна правда подлинного искусства, высокие идеалы, им выражаемые. Искусство для него лишь предмет роскоши, тщеславия. «Со всех сторон только требовали, — рассказывает Гоголь о Чарткове, — чтобы было хорошо и скоро». Художник увидел, что «все нужно было заменить ловкостью и быстрой бойкостью кисти». Дамы желали, чтобы в их портретах были «облегчены все изъянцы», чтобы «на лицо можно было засмотреться и даже, если можно, влюбиться». Мужчины требовали изображать себя в «сильном, энергическом повороте головы», гвардейский поручик «требовал непременно, чтобы в глазах виден был Марс», гражданский чиновник «норовил так, чтобы побольше было прямоты, благородства в лице». Вместо правдивого изображения жизни требовалась фальшь, лживое украшение ее.

Искусство Чарткова стало бездушным ремеслом, он сам уже «начал дивиться чудной быстроте и бойкости своей кисти». Да и сама «натура» не давала повода для вдохновения художнику: «Однообразные, холодные, вечно прибранные и, так сказать, застегнутые лица чиновников военных и штатских не много представляли поля для кисти: она позабывала и великолепные драпировки, и сильные движения, и страсти. О группах, о художественной драме, о высокой ее завязке нечего было и говорить. Пред ним были только мундир, да корсет, да фрак, пред которыми чувствует холод художник и падает всякое воображение». Сделавшись «во всех отношениях» модным живописцем, Чартков стал щегольски одеваться, сопровождать дам в галереи, легковесно и самоуверенно рассуждать о творениях величайших мастеров — и в то же время потерял тот талант, который у него когда-то был. Он стал повторять одни и те же заученные формы, одни и те же приемы: «Слава его росла, работы и заказы увеличивались. Уже стали ему надоедать одни и те же портреты и лица, которых положенье и обороты сделались ему заученными». Его картины потеряли жизненную правду и тем самым какое-либо отношение к подлинному искусству: «Кисть его хладела и тупела, и он нечувствительно заключился в однообразные, определенные, давно изношенные формы».

Угодливая ложь и фальшь, заменявшая правду жизни, мстили за себя. Холодный эгоизм, безразличие ко всему, кроме золота, тщеславие вытеснили в Чарткове все человеческие чувства. Гоголь показывает, как нерасторжимо слиты нравственная, этическая чистота художника с его творчеством. Золото окончательно порабощает Чарткова: «… все чувства и порывы его обратились к золоту. Золото сделалось его страстью, идеалом, страхом, наслажденьем, целью». Чувствуя исчезновение своего таланта, Чартков терзается завистью к подлинному дарованию, в особенности после того, как он увидел «чистое, непорочное, прекрасное» произведение молодого художника. Этот художник отдал себя искусству, погрузился в труд, как отшельник: «всем пренебрегал он, все отдал искусству». Он воспитал свой талант на лучших образцах старинной живописи, посещая галереи Рима, созерцая произведения «великих мастеров», «божественного Рафаэля», и благодаря всему этому «вынес» «величавую идею создания, могучую красоту мысли, высокую прелесть небесной кисти». Противопоставляя его «прекрасное, как невеста», высокое произведение искусства ремесленной бойкости Чарткова, улавливающего лишь внешнее сходство с оригиналом, не умея раскрыть внутренней его сущности, Гоголь высказывает здесь глубокую мысль о различии между «художником-создателем» и «копиистом»: «И стало ясно даже непосвященным, какая неизмеримая пропасть существует между созданьем и простой копией с природы».

Попытки Чарткова вновь отдаться творчеству, вернуться к искусству от «безжизненных модных картин», которые он писал, завершились неудачей: поруганное искусство мстило за себя, «кисть невольно обращалась к затверженным формам». Чартковым «овладела ужасная зависть, зависть до бешенства», — он скупает и варварски уничтожает все талантливые, подлинные произведения искусства. «Казалось, в нем олицетворился тот страшный демон, которого идеально изобразил Пушкин, — замечает Гоголь. — Кроме ядовитого слова и вечного порицанья, ничего не произносили его уста». Гоголь решает здесь не только вопрос о судьбе искусства и художника в современном обществе, но и развенчивает индивидуализм, тот дух отрицания и разрушения, который несет развитие капиталистических отношений. Картиной гибели безумного Чарткова среди уничтоженных им шедевров искусства кончается первая часть повести.

Повесть «Портрет» во многом связана с конкретными явлениями художественной и художнической жизни 30-х годов. В годы создания повести Гоголь усиленно интересовался живописью, знакомился с жизнью художников, посещал художественные выставки. Свои взгляды на живопись он изложил в статье о картине К. Брюллова «Последний день Помпеи», привезенной в Петербург в июле 1834 года и вызвавшей широкий отклик. Несомненно, что живопись Карла Брюллова, находившегося тогда в зените своего творческого расцвета, во многом способствовала определению того идеала художника, который противопоставлен ремесленничеству Чарткова. В статье о картине Брюллова, писавшейся одновременно с первой редакцией «Портрета», высказаны Гоголем мысли об искусстве, во многом соответствующие эстетической концепции повести. В своей статье он резко осуждает то стремление к внешнему «эффекту», которое, по его словам, стало свойством современного искусства: «… эффект сделался целию и стремлением всех наших артистов. Можно сказать, что XIX век есть век эффектов. Всякий, от первого до последнего, торопится произвесть эффект, начиная от поэта до кондитера…», так как «толпа без рассуждения кидается на блестящее». Художник Чартков и поддался этому соблазну внешнего эффекта, угождению вкусам светской «толпы».

Чартков чужд «гению всемирному», который должен преодолеть внешнюю «эффектность» и «раздробленность», создав «полное, всемирное создание», каким для Гоголя является картина Брюллова «Последний день Помпеи»: «В ней все заключилось… Мысль ее принадлежит совершенно вкусу нашего века, который вообще, как бы сам чувствуя свое страшное раздробление, стремится совокуплять все явления в общие группы и выбирает сильные кризисы, чувствуемые целою массою». Достоинство картины Брюллова он видит в том, что «у Брюллова является человек для того, чтобы показать всю красоту свою, все верховное изящество своей природы… Нет ни одной фигуры у него, которая бы не дышала красотою, где бы человек не был прекрасен». Картина Брюллова наносила удар той «модной» живописи, тому стремлению к внешнему эффекту, на путь которой стал у Гоголя Чартков. Следует отметить, однако, существенное различие между описанием картины молодого художника в первой и во второй редакции повести. В первой редакции она во многом перекликается с тем впечатлением, которое произвела на самого Гоголя картина Брюллова: «Оно было просто, невинно, божественно, как талант, как гений. Изумительно прекрасные фигуры группировались непринужденно, свободно, не касаясь полотна…»

Во второй редакции «Портрета», писавшейся в пору сближения Гоголя с Александром Ивановым, отразилось то впечатление, которое испытал Гоголь от картины Иванова «Явление мессии». Гоголь наделяет художника чертами, напоминающими А. Иванова: «Ему не было до того дела, толковали ли о его характере, о его неумении обращаться с людьми, о несоблюдении светских приличий… Всем пренебрегал он, все отдал искусству. Неутомимо посещал галереи, по целым часам застаивался перед произведениями великих мастеров, ловя и преследуя чудную кисть…» Эта характеристика во многом совпадает с характеристикой Александра Иванова в статье «Исторический живописец Иванов» (1846). Иванов, по словам Гоголя, «не только не ищет… житейских выгод, но даже просто ничего не ищет, потому что давно умер для всего в мире, кроме своей работы». Его жизнь — урок, пример «самоотвержения и беспримерной любви к искусству».

Не следует преувеличивать, однако, этого сходства, сводить все дело к тому, что от Брюллова Гоголь якобы «ушел» к Иванову.[187] Брюллов и Иванов являлись для Гоголя лишь примером художника-творца. В образах «Портрета» Гоголь дал обобщенный облик художника, принципиальное решение проблемы о судьбах искусства в современную ему эпоху, а отнюдь не простые «кальки» с того или иного «прототипа».

Вторая часть повести имеет скорее характер философско-эстетического комментария к первой, развивая идеалистическую концепцию того «божественного», умиротворяющего искусства, которое нашло свое осуществление в картине молодого художника, так глубоко поразившей Чарткова. Резкое отличие второй части повести от первой отметил Белинский в своем отзыве о редакции «Портрета», помещенной в «Арабесках». Белинский решительно осудил фантастический элемент повести, заявив, что: «Портрет» есть неудачная попытка г. Гоголя в фантастическом роде». Однако и в редакции 1835 г. Белинский решительно отделил первую часть повести от второй: «Первой части этой повести невозможно читать без увлечения…», — писал он, выделяя в особенности «множество юмористических картин». Но «вторая ее часть решительно ничего не стоит; в ней совсем не видно г. Гоголя. Это явная приделка, в которой работал ум, а фантазия не принимала никакого участия».[188] Гоголь учел критику Белинского и при переделке своей повести в 1841 году ослабил в первой части элементы фантастики, придав большую естественность и мотивированность действию.[189] Он устраняет из нее почти все фантастические эпизоды. Художник приносит портрет к себе на квартиру, а не сам портрет таинственно появляется на стене. В первой редакции перемена, происшедшая в художнике после приобретения портрета, рассматривалась как воздействие мистической власти портрета. Во второй редакции выделены те черты характера Чарткова, которые придают естественность и психологическую мотивированность перемене, происшедшей с ним. Из второй части повести устранены все явно мистические и фантастические мотивы: ростовщик не является уже антихристом, приносящим бедствия в мир. Иначе рассказана и история живописца — отца художника, написавшего портрет ростовщика. Однако, несмотря на эту переработку, Гоголю не удалось во второй части достичь реалистического изображения, условность образов, риторичность и искусственность ее сохранились.

Это объясняется тем, что позиция Гоголя в вопросах искусства здесь во многом непоследовательна и ошибочна. Показав враждебность капиталистических отношений искусству, Гоголь, однако, подвергает их критике с идеалистических позиций. Художник, написавший портрет ростовщика, «согрешивший» натуралистическим изображением оригинала, спасается в монастыре, создает религиозные произведения, вкладывая в них идею отрешения от «земных» страстей: «Ибо для успокоения и примирения всех нисходит в мир высокое создание искусства». В портрете ростовщика рукою художника «водило нечистое чувство», так как портрет написан был без любви художника к своему искусству, под воздействием чуждых подлинному творчеству соображений. Художник впоследствии сознается сыну, что «с отвращением писал его, я не чувствовал в то время никакой любви к своей работе. Насильно хотел покорить себя и, бездушно заглушив все, быть верным природе». Портрет ростовщика перестает быть произведением искусства, потому что он чрезмерно «верен натуре», готов «выскочить из полотна». Если в первой части повести художник Чартков осуждается за ремесленничество, за формалистически заученные приемы живописи, лишенные чувства, то художник во второй части «Портрета» осуждается за чрезмерно натуралистическое воспроизведение жизни, за отсутствие высокого идеала в его творчестве.

В «Портрете» Гоголь дает глубокую трактовку реализма, выступая против натуралистического копирования жизни: «Ведь это, однако же, натура, это живая натура: отчего же это странно-неприятное чувство?» — спрашивает Чартков, смотря на портрет ростовщика. «Почему же простая, низкая природа является у одного художника в каком-то свету, и не чувствуешь никакого низкого впечатления; напротив, кажется, как будто насладился, и после того спокойнее и ровнее все течет и движется вокруг тебя. И почему же та же самая природа у другого художника кажется низкою, грязною, а, между прочим, он так же был верен природе. Но нет, нет в ней чего-то озаряющего. Все равно как вид в природе: как он ни великолепен, а все недостает чего-то, если нет на небе солнца». Не «низкая натура», не рабское копирование природы является, по мысли Гоголя, предметом искусства, а изображение, проникнутое высокой идеей, раскрывающей самую сущность явлений.

В «Портрете» Гоголь настаивает на проникновении произведения искусства идеей, на том, что художник должен не механически, рабски копировать действительность, а выразить идею, в ней заключенную, ее «внутреннюю мысль». И здесь Гоголь словами отца художника формулирует по существу реалистическое утверждение, развитое им впоследствии в рассуждении о задачах писателя в VII главе «Мертвых душ», о том, что для художника нет «низкого» и «высокого» в природе, что он должен уметь увидеть в самой обыденности жизни ее ведущее высокое начало: «Нет ему низкого предмета в природе. В ничтожном художник-создатель так же велик, как и в великом; в презренном у него уже нет презренного, ибо сквозит невидимо сквозь него прекрасная душа создавшего, и презренное уже получило высокое выражение, ибо протекло сквозь чистилище его души», — поучает сына художник.

Однако Гоголь не смог до конца разрешить вопрос о сущности творчества и искусства. Правильно указав на зависимость художника от общества, на необходимость наличия идеи в произведениях искусства, он самому искусству хотел приписать идеальную, «высшую» правду, не зависящую от жизни. При этом Гоголь ошибочно видел этот идеал в религиозном начале, приписывал искусству умиротворяющую роль, оправдывая тем самым уход от жизни, от социальной борьбы.

Если в первой части повести Гоголь резко и правдиво поставил вопрос о положении художника в буржуазно-дворянском обществе, то вторая часть «Портрета» свидетельствует о серьезных заблуждениях писателя, о воздействии на него идеалистической эстетики романтизма. Иррациональное понимание сущности искусства как выражения сверхчувственного мира развивалось вслед за Шеллингом и немецкими романтиками, русскими «любомудрами», являясь эстетической программой «Московского вестника», руководимого Шевыревым и Погодиным.[190] Поэт, по мнению «любомудров», воплощает «сверхземное в малом мире искусства», «представляет жизнь в истинном, лучшем ее виде, мирит с нею», «убеждает, что противоречия мирские» — «оптический обман, происходящий от нашей низкой точки зрения». Эстетика реакционного романтизма «любомудров» (а в дальнейшем славянофилов) уводила искусство в область иррационального, отстаивала в то же время идею «примирения», перенесения острых конфликтов действительности в сферу абстрактно-этических и религиозных представлений. Шевырев в своей статье о Гете призывал к «преображению красоты», к «очищению ее от чувственного элемента», приглашая поэта «огласить песнью не землю, а небо».[191]

Из этой идеи «примирения», отождествления искусства с религией возникала порочная, идеалистическая концепция искусства, развиваемая во второй части повести, — утверждение идеала художника, который «веровал простой, благочестивою верою предков» и в своем искусстве обращался к религиозным темам: «И внутреннее чувство и собственное убеждение обратили кисть его к христианским предметам, высшей и последней ступени высокого».

Во второй части «Портрета» автор не только не решил проблемы искусства в «современном духе», но и отступил от реалистического изображения жизни, — говоря словами Белинского, отошел от «почвы ежедневной действительности». Фантастика здесь утрачивает ту сатирическую роль, которая делает ее острым оружием разоблачения действительности, приобретает мистический характер, придает всему повествованию абстрактно-символический смысл. Поэтому образ живописца, нарисовавшего портрет ростовщика (а в первой редакции антихриста), бледен, лишен жизненных красок. Самый сюжет повести с таинственными исчезновениями и появлениями портрета, роковыми несчастьями в судьбе людей, с ним соприкасающихся, становится условным, безжизненным, во вкусе фантастически страшных повествований «готического» романа.

В «Портрете» явственно выступают два плана — реалистический, раскрывающий правдиво судьбу бедняка художника, продавшего свой талант светской толпе, и аллегорический, иррациональный план, связанный с фантастической историей портрета. То обстоятельство, что оба эти плана не сливаются, а существуют каждый сам по себе, свидетельствует об искусственности построения, о нарушении писателем принципов реализма.

Идейные противоречия повести сказались и в характере самой критики Гоголем буржуазно-капиталистических отношений. В своем отрицании «века с физиономией банкира» писатель противопоставлял капиталистическим отношениям — с их эгоизмом и угнетением личности, с их враждебностью к искусству — патриархальное прошлое. Решительно осуждая тлетворное влияние денежного мешка на искусство, превращение его в рыночный товар, Гоголь сочувственно говорит о тех временах, когда искусство развивалось в условиях меценатства, покровительства государей. Это тяготение к патриархальности, это обращение не к будущему, к нарождавшимся прогрессивным формам развития, а к прошлому, которое рисуется писателю в качестве панацеи от противоречий настоящего, и определило неудачу второй части «Портрета», предвещая те тенденции, которые в середине 40-х годов привели Гоголя к идейному и творческому кризису.

4

Разоблачение пошлости и эгоистической сущности современного общества, начатое изображением поручика Пирогова, продолжено в повести «Нос». Повесть названа Гоголем «необыкновенно-странным происшествием», однако фантастически-гротескный сюжет служит здесь лишь средством сатирического разоблачения действительности. Он является как бы фокусом, в котором комически преломлено все пошлое, гнусное, эгоистическое, что отличает дворянско-чиновничье общество. Самая форма сатирического гротеска, немотивированного нарушения привычных связей явлений обыденной жизни, особенно заостряет типичность изображенной действительности, уродливость и порочность общественных отношений, основанных на власти чина над человеком. Гротескно-фантастический сюжет повести умышленно подчеркнут Гоголем. В первоначальной редакции трагикомическое исчезновение носа у майора Ковалева объяснялось как его сновидение («Впрочем, все это, что ни описано здесь, виделось майору во сне»). Но уже в редакции «Современника» Гоголь отбросил эту мотивировку, предпочитая гротескно заострить сюжет повести и тем самым резче разоблачить нелепость и безобразие всего общественного порядка.

Печатая в 1836 году в «Современнике» повесть Гоголя, Пушкин в своем примечании отметил ее «оригинальность» как одно из существенных качеств повести: «Н. В. Гоголь долго не соглашался на напечатание этой шутки, но мы нашли в ней так много неожиданного, фантастического, веселого, оригинального, что уговорили его позволить нам поделиться с публикою удовольствием, которое доставила нам его рукопись. Изд.».[192] Эта пушкинская оценка «Носа» тем существеннее, что «друзья» Гоголя из реакционного лагеря решительно отвергли эту повесть. «Нос» первоначально был прислан писателем Погодину для помещения в «Московском наблюдателе», но московские «любомудры», стоявшие на позициях идеалистической эстетики, отказались его напечатать. Впоследствии Белинский подчеркивал, что этот «журнал отказался принять в себя повесть Гоголя «Нос» по причине ее пошлости и тривиальности».[193]

В повести «Нос» Гоголь направил свою сатиру на разоблачение пошлости, фальши, нравственной нечистоплотности чиновничьего мирка, создав образ глубокого обобщающего значения — майора Ковалева. Уже Белинский отметил эту полноту типического содержания образа: «… он есть не майор Ковалев, а майоры Ковалевы, так что после знакомства с ним, хотя бы вы зараз встретили целую сотню Ковалевых, — тотчас узнаете их, отличите среди тысячей».[194] Однако эта типичность достигнута не изображением массовидности майора Ковалева, а, наоборот, подчеркнута заострением гротескно-фантастического «необычайного происшествия».

В «Носе» Гоголь с необычайной силой и злостью изобразил «пошлость пошлого человека», с особенной полнотой раскрыв то свойство своего таланта, которое уже сказалось в «Повести о том, как поссорился…» и в «Невском проспекте». Это свойство исчерпывающе определил Пушкин, сказав, что «еще ни у одного писателя не было этого дара выставлять так ярко пошлость жизни, уметь очертить в такой силе пошлость пошлого человека, чтобы вся та мелочь, которая ускользает от глаз, мелькнула бы крупно в глаза всем». Эти слова Пушкина, приведенные Гоголем в «Авторской исповеди», с наибольшей полнотой определяют значение «Носа», и в частности образа майора Ковалева. С тем именно, чтобы «крупно», «в глаза всем» показать «мелочь», пошлость во всех ее проявлениях, Гоголь и обратился к гротескному сюжету, позволившему с особенной остротой и типической силой разоблачить те отвратительные черты хамства, бесстыдной наглости и тупого эгоизма, которые отличали представителей николаевской монархии.

Майор Ковалев является одним из тех праздных и наглых тунеядцев и карьеристов, фланирующих по Невскому проспекту, которых Гоголь уже называл в своей повести в числе тех, кто «показывает» на этой выставке человеческого тщеславия «греческий прекрасный нос» как основную (и единственную) достопримечательность своей личности. Подобно поручику Пирогову, а затем гениально полному гоголевскому образу — Хлестакову, Ковалев считает, что он призван лишь «срывать цветы удовольствия». Он герой времени — вернее, безвременья, — наглый и циничный искатель чинов и выгодной женитьбы, порождение бюрократических канцелярий, бессовестной лжи и мерзости всего режима и вместе с тем его опора.

Повесть о носе — это повесть об «электричестве чина», как скажет Гоголь в «Театральном разъезде» применительно к «Ревизору», созданному вслед за «Носом»: ведь «электричество чина», то есть незыблемость социальной и чиновничьей иерархии полицейско-крепостнического режима николаевской России, являлось основой ее государственной системы. Ведь самый нос майора Ковалева, ставши «чином», статским советником, генералом, приобретает неограниченный авторитет и власть, хотя по существу дела это лишь только нос, исчезнувший с лица майора Ковалева, тогда как сам майор, утратив свой респектабельный вид, который обязателен для внешней благопристойности, оказывается выбывшим из той иерархии чинов и званий, которая сулит и карьеру и выгодную женитьбу. «Майор» Ковалев — карьерист и выскочка: чина «коллежского асессора», или «майора», как он сам предпочитает именовать себя, переводя этот чин в офицерское звание, он достиг на Кавказе отнюдь не учеными занятиями, как это иронически подчеркивает Гоголь, а, несомненно, вымогательствами, взятками, прислуживанием начальству: «Ковалев был кавказский коллежский асессор. Он два года только еще состоял в сем звании и потому ни на минуту не мог его позабыть; а чтобы более придать себе благородства и веса, он никогда не называл себя коллежским асессором, но всегда майором».

Создавая портрет Ковалева, Гоголь подчеркивает в нем наглое самодовольство и тщеславие, выделяя такие черты наружности, которые особенно полно раскрывают его внутреннее ничтожество: «Майор Ковалев имел обыкновение каждый день прохаживаться по Невскому проспекту. Воротничок его манишки был всегда чрезвычайно чист и накрахмален. Бакенбарды у него были такого рода, какие и теперь еще можно видеть у губернских поветовых землемеров, у архитекторов и полковых докторов, также у отправляющих разные полицейские обязанности и вообще у всех тех мужей, которые имеют полные, румяные щеки и очень хорошо играют в бостон: эти бакенбарды идут по самой средине щеки и прямехонько доходят до носа».

Нос для Ковалева своего рода символ порядочности и благонамеренности. Потеря носа дает повод для неблаговидных подозрений о нравственных достоинствах Ковалева, тем более основательных, что майор отличался слабостью к женскому полу. Частный пристав, к которому обращается майор Ковалев за содействием, отчитывая его, заявляет, что «у порядочного человека не оторвут носа и что много есть на свете всяких майоров, которые не имеют даже и исподнего в приличном состоянии и таскаются по всяким непристойным местам». Эти слова пристава особенно болезненно воспринимаются Ковалевым, который «мог простить все, что ни говорили о нем самом, но никак не извинял, если это относилось к чину или званию. Он даже полагал, что в театральных пьесах можно пропускать все, что относится к обер-офицерам, но на штаб-офицеров никак не должно нападать». В этой характеристике Гоголь зло высмеивает самые типические проявления николаевской реакции: власть чина и мундира, цензурные притеснения. В Ковалеве выражены типические черты преуспевающего подлеца, блюстителя бюрократического «порядка», который при благоприятном повороте фортуны, несомненно, станет одним из наиболее рьяных приспешников реакции.

Неоднократно указывалось на то обстоятельство, что в начале 30-х годов в журналах появлялся ряд переводных заметок и повестей, затрагивавших тему пропажи носа.[195] Однако все эти аналогии настолько не существенны и далеки от широкого сатирического замысла повести Гоголя, что никак не могут претендовать на какое-либо «влияние». Нелепые анекдоты и рассказы о пропажах и восстановлениях носов, доверчиво принимавшиеся современным читателем, служат для Гоголя материалом для пародии, средством обличения и разоблачения тупости и пошлости столичного общества. Выпады в повести против «Северной пчелы», в которой чиновник газетной экспедиции советует напечатать извещение о пропаже носа, комическая сцена беседы Ковалева с невозмутимым доктором, рекомендующим хранить нос в банке со спиртом и показывать любопытным «за порядочные деньги», похождения носа в столице — все это пародирует анекдотическую литературу о носах, рассчитанную на убогие интересы обывателей, рисует низкий духовный уровень столичного общества.

В сатире Гоголя все реально, сохранены жизненные пропорции и детали, благодаря чему фантастика, гротеск приобретают разоблачительно-сатирический характер. Здесь нет ничего общего с Гофманом, для которого фантастика является отрицанием реальности, утверждением «двупланности» мира, его мистической «призрачности». Путем гоголевского сатирического гротеска пойдет позднее Салтыков-Щедрин, широко применяя гиперболический образ и гротескную фантастику в «Истории одного города». Уже в самом сюжете скрыт глубокий смысл, дана сатирически обобщенная и острая пародия, разоблачающая общественные отношения, реакционно-бюрократический «порядок» николаевской монархии. Нос приобретает самостоятельное существование и обличие действительного статского советника, и майор Ковалев должен с почтением и трепетом выслушивать от него выговор. В этой смешной нелепице остро вышучивается порочность общественных отношений, основанных на раболепном отношении к чину. Нос уже не часть лица майора Ковалева, а важный «чин», статский советник, в шляпе с плюмажем, разъезжающий в собственной карете!

Комическое разоблачение пошлой действительности достигает в повести необычайной остроты. Невероятность «происшествия», случившегося с носом майора Ковалева, нарушает весь привычный уклад, всю стройность законного порядка вещей, создавая тем самым основу для ряда комических положений, раскрывающих все лицемерие и антигуманную сущность господствующего режима, общепринятых правил и отношений.

В своем исследовании о комическом А. Бергсон отмечал, что комическое — это «тело, берущее перевес над душой», «форма, стремящаяся господствовать над содержанием». Бергсон приходит к выводу, что «мы смеемся всякий раз, когда личность производит на нас впечатление вещи».[196] В «Носе» Гоголь превращает «вещь» в человека, придает носу черты «значительного лица». Но этим самым он не только гиперболически заостряет реальные пропорции, но и придает «вещи» свойства человека, что и создает комическое впечатление. Как указывает А. Л. Слонимский в работе «Техника комического у Гоголя»: «Всякий комизм, если он проявляется в виде целого комического хода (т. е. в повествовательных и театральных произведениях), связан с упрощением мотивировки, с некоторым произволом в сцеплении событий, — то есть с искажением нормальных восприятий».[197] В «Носе» алогизм событий, цепь фантастических случайностей, казалось бы, далеко выходят за пределы «нормального восприятия». Но именно этот алогизм, эксцентричность событий и определяют смещение привычных представлений о стабильности действительности, стабильности того порядка, который враждебен человеку.

В «Носе» Гоголь во многом развивает те принципы сатирического гротеска, которые были осуществлены Пушкиным в «Гробовщике». Фантастика сюжета в обоих случаях способствует заострению сатирического изображения реальной действительности. Ирония автора, его насмешка над кичливостью и тщеславием «хозяев жизни» становится особенно выпуклой, переходит в острую сатиру, когда «герои» его предстают не в своем обыденном состоянии, не в бытовой повседневной привычности и внешней «порядочности» их поведения и поступков, а в гротескно-сатирическом превращении. Похождения майора Ковалева, столь неожиданно лишившегося носа, не просто цепь комических эпизодов и приключений, они дают возможность показать острые сатирические зарисовки столичного общества. Казанский собор, квартира частного пристава, газетная контора — все это весьма реальные картины того общества, которое в таком гротескно-сатирическом аспекте показано Гоголем. Острота гоголевской сатиры привела в негодование царскую цензуру, запретившую наиболее резкие обличительные места и вынудившую Гоголя перенести в печатном тексте место встречи Ковалева с его носом из Казанского собора в гостиный двор. К числу таких запрещенных мест принадлежит и саркастически-ядовитое изображение взяточничества полицейских «чинов». Здесь, как и всюду, Гоголь, казалось бы, в отдельном, бытовом случае обнажает социальную типичность явления — в самой обыденности, повседневности изображаемого им раскрывается гнилость и мерзость всего строя с его взяточниками-полицейскими и подлецами из числа «значительных особ». Перед нами проходит галерея царских чиновников, полицейских и прочих представителей николаевской монархии, втянутых в историю с носом майора Ковалева. Великолепна сцена посещения майором Ковалевым частного пристава, «чрезвычайного охотника до сахару», вся передняя которого «была установлена сахарными головами, которые нанесли ему из дружбы купцы»: «Частный был большой поощритель всех искусств и мануфактурностей; но государственную ассигнацию предпочитал всему. «Это вещь, — обыкновенно говорил он, — уж нет ничего лучше этой вещи: есть не просит, места займет не много, в кармане всегда поместится, уронишь — не расшибется».

Типичность социально значимой детали, остро и ярко передающей существенные стороны действительности, сказалась и в сцене в газетной экспедиции, где в самом перечне даваемых объявлений сквозит сатирическая тенденция, негодующее обличение дворянского крепостнического общества. В принесенных в экспедицию объявлениях в ряду других значится и продажа «малоподержанной коляски», и объявление о том, что отпускалась в услужение «дворовая девка девятнадцати лет, упражнявшаяся в прачешном деле, годная и для других работ». В первоначальной редакции обличительный смысл этого объявления подчеркнут еще резче: «Там отдавалась здоровая девка девятнадцати лет, упражнявшаяся в прачешном деле, годная и для других работ в доме, у которой уже несколько зубов недоставало во рту». Недостача зубов, несомненно, объяснялась соответствующим обращением владельцев этой «здоровой девки», продаваемой точно так же, как и «молодая горячая лошадь в серых яблоках, семнадцати лет от роду».

Благополучное завершение истории с носом Ковалева, принесенным в тряпочке квартальным и в конце концов водворившимся на прежнее место, лишь усиливает сатирический эффект повести. Неизменный «порядок» вещей восстанавливается — торжествует благонамеренная пошлость и показное «благолепие». Такова «мораль» повести. Майор Ковалев, заполучив обратно свой нос и обретя свою прежнюю самоуверенность, несомненно, добьется и выгодного места и женитьбы на кругленьком капитальце, заведет новые интрижки и пойдет в гору, как и положено таким самодовольным, «преданным» престолу чиновникам.

5

В «Записках сумасшедшего» представлена трагическая судьба «маленького человека», духовно искалеченного несправедливостью общественных отношений. Герой повести, малозначительный чиновник Поприщин, отнюдь не преуспевающий карьерист вроде поручика Пирогова или майора Ковалева. Однако он и не романтический мечтатель, как художник Пискарев. Поприщин и продукт и жертва канцелярий, бюрократического аппарата, перемалывающего и духовно уродующего людей. Гоголь по-своему раскрывает здесь тему «маленького человека», тему социальной несправедливости, поставленную впервые Пушкиным в «Станционном смотрителе» и продолженную впоследствии самим Гоголем в его «Шинели».

Беспрерывная цепь унижений, бедность, сознание своего ничтожества и бессилия изменить свое положение сламывают Поприщина, доводят его до сумасшествия. Однако Гоголя интересует здесь не история болезни, — хотя она и описана им с исключительной точностью. Для него важен социальный смысл образа Поприщина — бедняка неудачника, жертвы несправедливого общественного строя. Поприщин стоит на самой низшей ступени бюрократической лестницы — он «титулярный советник», фактически жалкий писец, которого держат в департаменте для очинки перьев и прочих незначительных услуг. Начальство презрительно понукает и пренебрегает им. «Ну, посмотри на себя, подумай только, что ты? — говорит ему начальник отделения. — Ведь ты нуль, более ничего. Ведь у тебя нет ни гроша за душой. Взгляни хоть в зеркало на свое лицо, куды тебе думать о том!» Для директорской дочери Поприщин смешной урод, которого «папа всегда посылает вместо слуги». Но у Поприщина в глубине души живет сознание своего человеческого достоинства, зреет протест, хотя уродливый и беспомощный, против своего положения. Поприщин не лишен известного честолюбия. Он гордится своим дворянством, хотя и захудалым, давно уже всеми забытым в его жалком положении мелкого чиновника. Но именно мысль об этом дворянстве и мешает ему понять весь ужас своего положения. Если бы служебная карьера Поприщина сложилась более удачно, а сам он был бы более самоуверен и развязен, то из него мог бы выйти самовлюбленный пошляк наподобие поручика Пирогова. Поприщин в своем обычном состоянии, так же, как и Пирогов, читает «Северную пчелу», посещает театр, даже переписывает «хорошие стишки» чувствительного характера — «должно быть, Пушкина сочинения». Более того, в душе Поприщина рождается дерзкая мечта о любви к директорской дочери. Хотя его мечты смешны и убоги, но они заставляют Поприщина иначе, чем прежде, взглянуть на окружающее, пробуждают в нем смутное чувство протеста. Он не может примириться с тем, что им помыкает начальник отделения: «Что же ты себе забрал в голову, что, кроме тебя, уже нет вовсе порядочного человека? Дай-ко мне ручевский фрак, сшитый по моде, да повяжи я себе такой же, как ты, галстух — тебе тогда не стать мне и в подметки. Достатков нет — вот беда».

Постепенно это смутное недовольство приобретает все более и более резкий характер. Узнав о том, что дочь директора собирается выйти замуж за камер-юнкера, Поприщин с горечью заявляет: «Всё или камер-юнкер или генерал. Все, что есть лучшего на свете, все достается или камер-юнкерам, или генералам. Найдешь себе бедное богатство, думаешь достать его рукою — срывает у тебя камер-юнкер или генерал». Поприщин приходит к еще смутному пониманию несправедливости социальных порядков, жестокого неравенства, при котором простой человек обречен на унижение и нищету. Однако он еще не способен на активный протест. Ведь протест Поприщина не идет дальше наивного представления о том, что он не хуже, чем камер-юнкер: «Что же из того, что он камер-юнкер. Ведь это больше ничего, кроме достоинства, не какая-нибудь вещь видимая, которую бы можно взять в руки. Ведь через то, что камер-юнкер, не прибавится третий глаз на лбу. Ведь у него же нос не из золота сделан, а так же, как и у меня, как и у всякого, ведь он им нюхает, а не ест, чихает, а не кашляет. Я несколько раз уже хотел добраться, отчего происходят все эти разности». Так и не смог «добраться» Поприщин, «отчего происходят все эти разности». От сознания безвыходности своего положения Поприщин переходит к отчаянию и оканчивает сумасшествием. Мания величия, овладевшая им, становится своего рода утверждением ценности своей личности, подавляемой на протяжении многих лет.

Изображая Поприщина, Гоголь не нарушает жизненной правды. Поприщин плоть от плоти окружающего его чиновничьего общества, все его представления, все его сознание ограничены узкой сферой этой чиновничьей среды. Этот мир чиновнической иерархии кажется ему незыблемым. Он с возмущением узнает в газетах о том, что во Франции и в Испании происходят события, нарушающие незыблемость установленного порядка.

Вместе с тем именно «сумасшедший» Поприщин смог увидеть в окружающем его обществе те черты лицемерия, несправедливости, карьеризма, которые из, казалось бы, случайных, разрозненных наблюдений постепенно вырастают в цельную картину. Сойдя с ума, Поприщин освобождается от привычных представлений, внушенных ему долгими годами чиновничьей лямки, он подмечает те стороны жизни, которые прежде ускользали от его внимания.

В своей повести Гоголь прибегнул к форме записок, дневниковых записей, которые ведутся от лица самого героя. Благодаря этому события и впечатления от окружающего показаны преломленными в восприятии Поприщина. Гоголь очень тонко и точно передает постепенное нарастание душевной болезни своего героя, все усиливающееся расстройство его сознания, смещение реальных представлений и ассоциаций. Записи Поприщина имеют преимущественно монологическую форму, передающую своеобразие его психологии и речи, в которой сочетается канцелярский жаргон с книжными формами речи, ориентированной на бойкий газетный «слог» «Северной пчелы». Эта сложная стилистическая амальгама позволяет передать и убожество канцелярской жизни, и комические ситуации, и трагическую смятенность его больной психики. Поприщин думает и изъясняется на вульгарном чиновничьем жаргоне, оттеняющем как социальный облик его самого, так и пошлость окружающего общества. О своем директоре он первоначально говорит в почтительно-униженном тоне. Рассказывая о кабинете директора, уставленном книгами, он замечает: «Я читал название некоторых: все ученость, такая ученость, что нашему брату и приступа нет: все или на французском, или на немецком. А посмотреть в лицо ему: фу, какая важность сияет в глазах!» Но тут же он сбивается на вульгарно-размашистый «слог» «Пчелки»: «Читал «Пчелку». Эка глупый народ французы! Ну чего хотят они? Взял бы, ей-богу, их всех да и перепорол розгами! Там же читал очень приятное изображение бала, описанное курским помещиком. Курские помещики хорошо пишут». При воспоминании о директорской дочке и ее надушенном носовом платке, поднятом им, он впадает в тон театрального, комически-напыщенного панегирика. «Платье на ней было белое, как лебедь: фу, какое пышное». Однако, рассказывая, как он кинулся поднять ее носовой платок, Поприщин не может удержаться от привычного для него вульгарно-чиновничьего жаргона. «Я кинулся со всех ног…», «поскользнулся на проклятом паркете», «чуть-чуть не расклеил носа». На общем фоне разговорного чиновничьего жаргона «красо#769;ты» «высокого» слога производят резко комический эффект. Даже самые чувствительные впечатления Поприщина выражены им тем же пошлым, убогим жаргоном мещанско-чиновничьего круга, который передает ничтожество его духовного мирка. Мечтая поближе познакомиться с жизнью важных «господ», он хочет «рассмотреть» «все эти экивоки и придворные штуки, как они, что они делают в своем кругу».

Гоголь еще больше усиливает, заостряет сатирическую направленность повести, вводя в нее переписку собачек — Меджи и Фидели. Мотивированная расстроенным сознанием Поприщина, эта якобы обнаруженная им переписка раскрывает подноготную той чиновничьей сферы, в которой вращается сам Поприщин. Перенесение людских отношений и нравов в жизнь собак, смешение собачьего и человеческого восприятий действительности создают особенно острый сатирический аспект. В «светских» претензиях избалованной Меджи легко узнается пустая и тщеславная жизнь ее хозяйки и всей директорской семьи. Из этой воображаемой «переписки» Поприщин начинает понимать истинную сущность той высокой «сферы» бюрократических канцелярий и аристократических гостиных, к которым он привык относиться с благоговейным уважением.

В переписке Меджи начальник Поприщина, до того представлявшийся Поприщину ученым и умным государственным деятелем, предстает как мелкий и глупый честолюбец: «… очень странный человек. Он больше молчит. Говорит очень редко, но неделю назад беспрестанно говорил сам с собою: получу или не получу. Возьмет в одну руку бумажку, другую сложит пустую и говорит: получу или не получу? Один раз он обратился и ко мне с вопросом: как ты думаешь, Меджи? получу или не получу? Я ровно ничего не могла понять, понюхала его сапог и пошла прочь. Потом, ma ch#232;re, через неделю, папа#769; пришел в большой радости. Все утро ходили к нему господа в мундирах и с чем-то поздравляли. За столом папа#769; был так весел, как я еще никогда не видала, отпускал анекдоты, а после обеда поднял меня к своей шее и сказал: «А посмотри, Меджи, что это такое». Я увидела какую-то ленточку. Я нюхала ее, но решительно не нашла никакого аромата; наконец потихоньку лизнула: соленое немного». Это восприятие чиновно-аристократического мирка с точки зрения комнатной собачки смешно тем, что приравнивает ничтожную и пустую жизнь господствующего общества к «собачьим» понятиям Меджи. Жеманные, «светские» излияния Меджи как бы дублируют суждения ее хозяйки. Так, например, с аристократическим пренебрежением рассуждает Меджи об огромном доге, который «высунул свой язык, повесил огромные уши и глядит в окно — такой мужик!» Самый слог писем Меджи — едкая пародия на письма великосветских девиц, с «галантными» оборотами, сентиментально-чувствительными фразами и полной пустотой содержания: «Но неужели ты думаешь, ma ch#232;re, что сердце мое равнодушно ко всем исканиям, — ах, нет… Если бы ты видела одного кавалера, перелезающего через забор соседнего дома, именем Трезора. Ах, ma ch#232;re, какая у него мордочка!»

Перед Поприщиным постепенно раскрывается пошлый и пустой мирок мелкого честолюбия, фальши, карьеризма, эгоистического бездушия, который представлялся ему ранее столь значительным и совершенным. Именно узнавая бездушие и пошлость окружающего его, утратив иллюзии добропорядочности этой сферы чина и богатства, Поприщин и сходит с ума. Потрясенный ничтожеством и эгоизмом этой «светской» среды, раскрывающейся перед ним во всей неприглядности и мелочности в переписке Меджи и Фидели (в сущности, являющейся плодом его собственных представлений), Поприщин с возмущением восклицает по адресу этого ничтожнейшего и пошлого мирка: «Тьфу, к черту!.. Экая дрянь!.. И как можно наполнять письма эдакими глупостями. Мне подавайте человека! Я хочу видеть человека; я требую пищи той, которая бы питала и услаждала мою душу; а вместо того эдакие пустяки…» В своем безумии Поприщин увидел, что директор, который был ранее в его глазах на недосягаемой высоте, на самом деле — «большой честолюбец», карьерист, высокомерно относящийся ко всем, кто ниже его по рангу.

Воображая себя испанским королем Фердинандом VIII, Поприщин злорадно представляет раболепное преклонение «всей канцелярской сволочи» перед его королевским титулом. В его, казалось бы, бессвязной болтовне дана верная и точная характеристика чиновничьего общества, продажного и алчного, стремящегося лишь к личной выгоде и обогащению: «А вот эти все, чиновные отцы их, вот эти все, что юлят во все стороны и лезут ко двору и говорят, что они патриоты, и то и се: аренды, аренды хотят эти патриоты! Мать, отца, бога продадут за деньги, честолюбцы, христопродавцы!» Эта разоблачительная картина дополняется злой издевкой над современными политическими событиями на Западе. Ведь все рассуждения безумного Поприщина об испанских делах, даже то обстоятельство, что он объявил себя испанским королем Фердинандом VIII, имеют злободневный характер, задевают совершенно конкретные факты западноевропейской политической жизни. Поприщин следит за испанскими делами по «Северной пчеле». События в Испании, связанные с провозглашением королевой, после смерти Фердинанда VII, его малолетней дочери и возникшим движением карлистов, сторонников брата Фердинанда VII, Дон-Карлоса, претендовавшего на престол, дают обильную пищу для замечаний Поприщина.[198] Борьба за трон (имевшая характер дворцового переворота) наводила на мысль о случайности и зыбкости королевских прав.

События, происходящие в Испании, в больном воображении и истолковании их Поприщиным приобретают комически-пародийный характер. Мания величия Поприщина, вообразившего себя испанским королем, служит поводом к пародийному изображению борьбы за престол в Испании. «Не может взойти донна на престол», — это заявление Поприщина повторяет аргументацию карлистов. Точно так же и заключительная фраза повести: «А у алжирского дея под самым носом шишка» — явилась откликом на события в Алжире, где незадолго перед этим французы добились низложения последнего алжирского дея. (В первоначальном тексте, видимо не пропущенном цензурой, читалось: «… у французского короля шишка под самым носом», что являлось еще более непочтительным намеком на свержение Карла X, вынужденного в результате июльской революции покинуть в 1831 году Францию.) На фоне всех этих политических событий бессвязные реплики Поприщина как бы отражают сумятицу, царившую в Европе, подчеркивают шаткость общепринятых представлений о незыблемости старого порядка.

В своем болезненном состоянии Поприщин, считая себя испанским королем, весьма свободно рассуждает и о царе. Эти рассуждения не смогли попасть в печатный текст, но они сохранились в черновой рукописи. При проезде государя Поприщин замечает, «что он не мог открыться тут же, при всех, потому что высокий собрат мой, верно бы, спросил, отчего испанский король до сих пор не представился ко двору». Для представления ко двору Поприщин намеревается сделать себе порфиру и изрезал ножницами сюртук, чтобы «дать всему сукну вид горностаевых хвостиков», то есть вид царской мантии. В этих атрибутах царской власти также затаен насмешливый намек на внешнюю парадность, пышность, которая может прикрывать внутреннюю пустоту ее носителя. Для сумасшедшего Поприщина «непонятна безрассудность королей»! В этом глубокая ирония над окружающей действительностью.

В образе Поприщина Гоголь раскрыл глубину человеческих страданий, вызываемых социальным неравенством, привлек внимание к судьбе маленького человека, напомнил о том, что он заслуживает лучшей участи. Гуманный призыв Гоголя был услышан и понят Белинским, писавшим в своем отзыве: «Возьмите «Записки сумасшедшего», этот уродливый гротеск, эту странную прихотливую грезу художника, эту добродушную насмешку над жизнию и человеком, жалкою жизнию, жалким человеком, эту карикатуру, в которой такая бездна поэзии, такая бездна философии, эту психическую историю болезни, изложенную в поэтической форме, удивительную по своей истине и глубокости, достойную кисти Шекспира: вы еще смеетесь над простаком, но уже ваш смех растворен горечью; это смех над сумасшедшим, которого бред и смешит и возбуждает сострадание».[199] Заключительные записи Поприщина проникнуты подлинным трагизмом. Смешное и мелкое в его характере отступает перед трагическим, перед человеческим страданием. Прежние горести Поприщина — результат оскорбленного самолюбия, бедности, одиночества. Теперь в сумасшедшем доме Поприщин, узнавший в своем безумии цену фальши и тщеславия окружающего, испытывает мучительные страдания. Принимая окружающих за инквизиторов, он скорбно жалуется на те страдания, которые терпит: «Я не в силах, я не могу вынести всех мук их, голова горит моя, и все кружится предо мною. Спасите меня! Возьмите меня! Дайте мне тройку быстрых, как вихорь, коней! Садись, мой ямщик, звени, мой колокольчик, взвейтеся, кони, и несите меня с этого света. Далее, далее, чтобы не видно было ничего, ничего».

Трагическим призывом погибающего человека, затерянного в бездушном и эгоистическом мире, звучат последние слова Поприщина, обращенные к матери: «Матушка, спаси твоего бедного сына! урони слезинку на его больную головушку! посмотри, как мучат они его! прижми ко груди своей бедного сиротку! Ему нет места на свете! его гонят!..» В этих горьких словах звучит трагическая скорбь измученного, обездоленного человека, освобожденного силой страдания от всего мелкого, ничтожного, наносного, что было внушено влиянием среды, бедности, годами унижений. Перед нами уже не запуганный чиновник, не жалкий честолюбец и неудачник, а человек, который в своем безумии и страданиях увидел все ничтожество, низость и жестокость мира пироговых и ковалевых и стремится вырваться из сдавивших его оков. Передавая эту жалобу Поприщина, вступаясь за оскорбленное человеческое достоинство, Гоголь переходит к лирико-патетическому монологу, раскрывающему трагический смысл повести. Эта гуманная тема выражает стремление писателя показать подлинно человеческое, возвышенное начало в самом, казалось бы ничтожном и забитом, духовно изуродованном человеке.

6

Особое место среди повестей Гоголя занимает повесть «Коляска», написанная несколько позже цикла петербургских повестей и тематически с ним не связанная. В «Коляске», напечатанной в первой книжке пушкинского «Современника» 1836 года, Гоголь обращается к описанию русской провинции, дает сочные и яркие зарисовки помещичьего и провинциального быта, во многом близкие к первой части уже писавшихся тогда «Мертвых душ». Острое сатирическое разоблачение паразитизма дворянского общества предвещает соответствующие мотивы и образы гоголевской эпопеи. «Коляску» высоко оценил Пушкин. Предполагая первоначально поместить ее в неосуществившемся альманахе, Пушкин писал Плетневу: «Спасибо, великое спасибо Гоголю за его «Коляску», в ней альманах далеко может уехать…»[200] Откликнулся на появление «Коляски» и Белинский, определив ее как «мастерскую шутку», в которой «выразилось все умение г. Гоголя схватывать эти резкие черты общества и уловлять эти оттенки, которые всякий видит каждую минуту около себя и которые доступны только для одного г. Гоголя».[201]

Герой повести, помещик Чертокуцкий, принадлежит к типу поручиков пироговых. Это пустой и тщеславный хлыщ, в котором намечаются уже черты наглости и бахвальства Ноздрева. Гоголь с обычной для него удивительной точностью рисует грязноватую биографию этого «изрядного помещика». В прошлом кавалерийский офицер и искатель выгодных невест, он вынужден был выйти в отставку из-за одной «неприятной истории»: «то ли он дал кому оплеуху, то ли ему дали» ее. «Впрочем, — добавляет Гоголь, — он этим ничуть не уронил своего весу: носил фрак с высокой талией на манер военного мундира, на ногах шпоры и под носом усы…» Чертокуцкий не потерял апломба и, удачно женившись, стал «одним из главных аристократов» в уезде, метя в предводители дворянства. Тщеславие, легкомыслие, мотовство, лживость, моральное ничтожество этого провинциального «аристократа» Гоголь высмеивает с той беспощадной иронией, которой проникнуто все повествование: «Вообще вел себя по-барски, как выражаются в уездах и губерниях, женился на довольно хорошенькой, взял за нею 200 душ приданого и несколько тысяч капиталу. Капитал был тотчас употреблен на шестерку действительно отличных лошадей, вызолоченные замки к дверям, ручную обезьяну для дома и француза-дворецкого. Двести же душ вместе с двумя стами его собственных были заложены в ломбард для каких-то коммерческих оборотов. Словом, он был помещик как следует…»

В «Коляске» нет ни романтической контрастности «Невского проспекта», ни гротескного стиля и гиперболичности «Носа». Острота психологических характеристик возникает из «саморазоблачения» ее героев. Автор, в отличие от других повестей Гоголя, нигде не обнаруживает себя, создавая эпически-точную и правдивую картину провинциальной жизни, в которой пунктиром, намеками выступает ее подлинное ничтожное содержание. В авторском повествовании все время происходит своего рода колебание тембра голоса рассказчика: за каждым якобы панегирическим заявлением следуют второстепенные подробности, делающие смешными эти восторженные декларации, показывающие их истинную цену, подлинную сущность вещей. Начиная в эпических тонах описание «большого обеда» у генерала, всполошившего все «общество» города, автор говорит об «огромном» «заготовлении» к нему, рисуя эти «заготовления» эпическими, баснословными подробностями, каждая из которых смешна и сатирически разоблачает провинциальный уклад. Оказывается, что «стук поварских ножей на генеральской кухне был слышен еще близ городской заставы», «весь рынок был забран совершенно», что подчеркнуто такой подробностью: «так что судья с своею дьяконицею должен был есть одни только лепешки из гречневой муки да крахмальный кисель». Комизм этой детали еще более усилен приведенным выше беглым упоминанием, при перечислении достопримечательностей городка, о «судье, жившем в одном доме с какою-то дьяконицею». Эта лукавая ирония автора в описании незначительных подробностей провинциальной жизни проходит через всю повесть и создает тот иронический аспект, который, не будучи выражен прямо, переключает, однако, весь панегирический тон рассказа в сатирическое разоблачение.

Анекдотическое происшествие с коляской, определяющее сюжет повести, раскрывает до конца и глупое фанфаронство и мелкую, подловатую натуру этого тунеядца-помещика, наглеца и лгунишки. В «Коляске» Гоголем показана провинция, умирающий от скуки уездный городишка, с его тусклой, однообразной жизнью. И здесь Гоголь самими деталями подчеркивает и развенчивает тот бюрократический «порядок», тот мертвый застой, который царит в городке. Одним только штрихом — описанием центральной рыночной площади, которая «имеет несколько печальный вид» с ее нелепо построенными домами, — Гоголь раскрывает косность и убожество провинциального быта. Даже такая, казалось бы второстепенная, деталь, как «модный дощатый забор», «выкрашенный серою краской под цвет грязи», который «на образец другим строениям воздвиг городничий во время своей молодости, когда не имел еще обыкновения спать тотчас после обеда и пить на ночь какой-то декокт, заправленный сухим крыжовником», — дает наглядное представление и о порядках, царящих в городе, и о «деятельности» городничего.

С едкой иронией, замаскированной «летописной» объективностью повествовательной манеры, изображает Гоголь и оживление, охватившее этот ленивый городок, когда в нем появился кавалерийский полк: «Улицы запестрели, оживились — словом, приняли совершенно другой вид… Деревянный плетень между домами весь был усеян висевшими на солнце солдатскими фуражками; серая шинель торчала непременно где-нибудь на воротах; в переулках попадались солдаты с такими жесткими усами, как сапожные щетки. Усы эти были видны во всех местах. Соберутся ли на рынке с ковшиками мещанки, из-за плеч их, верно, выглядывают усы. На лобном месте солдат с усами уж, верно, мылил бороду какому-нибудь деревенскому пентюху, который только покряхтывал, выпуча глаза вверх». Этот идиотизм провинциальной жизни, ее праздность и пустоту Гоголь раскрывает с удивительной точностью и конкретностью деталей, подобно живописцу нанося на полотно все мельчайшие ее подробности. Меткую, уничтожающую характеристику дает Гоголь и военной среде, офицерству, которое проводило время в бесплодной праздности, карточной игре в «банчишку» и обжорстве. Но бытовая живопись Гоголя здесь не приобретает того гротескно-гиперболического характера, как в петербургских повестях. Здесь чувствуется большая сдержанность, богатство оттенков, тончайший яд иронии. Таков, например, генерал, который примечателен только тем, что говорит «довольно густым, значительным басом». И здесь Гоголь подчеркивает его пренебрежительное отношение к низшим чинам одной лишь деталью, речевым нюансом: генерал имел обыкновение переспрашивать, если кто-либо из офицеров к нему обращался. «Что? — сказал генерал, имевший обыкновение всегда произносить эту вопросительную частицу, когда говорил с обер-офицерами».

Показывает Гоголь и хорошенькую, но пустенькую молодую супругу Чертокуцкого, просиживающую по два часа перед зеркалом. Высмеивая игриво-пошловатые отношения между супругами, он приводит их сюсюкающие прозвища: «пуль-пультик», «моньмуня», «душенька». Глупенькая жена Чертокуцкого не видит ни его ничтожества, ни расстройства своего состояния, в которое запустил лапу ее бесцеремонный муженек: она полностью покорена его военной выправкой и усами. Гоголь со злой иронией рисует их праздный усадебный быт. В первоначальной редакции дана была и такая яркая деталь (исключенная из цензурных опасений), как «толстый дворецкий-француз», который «объелся, как порядочная бочка, и шел, покачиваясь, через двор с ключами приказать крепостным свиньям подавать барам обедать». Этот точный штрих словно завершает картину «аристократических» порядков в доме Чертокуцких, откармливающих из тщеславия дворецкого-француза, нагло распоряжающегося крепостными.

В основе сюжета «Коляски» лежит анекдот, стремительно, как пружина, развивающий действие повести. Этот анекдот превращен в новеллу, с удивительной точностью и экономией раскрывающую типичность характеров героев и пустоту самой провинциальной жизни.

Застигнутый врасплох нагрянувшими гостями, Чертокуцкий трусливо прячется в коляску. Его случайно в ней обнаруживают, и наглый хвастун и трус показан в своем истинном обличии. Таков комически-неожиданный мастерский финал рассказа. Гоголь умеет показать своего героя так, что читатель видит за отдельным эпизодом как бы всю его жизнь. Чертокуцкий, несомненно, легко оправится от конфуза, как оправился он от оплеухи, и будет столь же лихо разъезжать по ярмаркам и балам, как и до этого позорного для него эпизода, пока окончательно не разорит имения своей жены.

«Коляска» — мастерской юмористический очерк, — писал Белинский, — в котором больше поэтической жизни и истины, чем во многих пудах романов других наших романистов…»[202] Мастерство Гоголя-новеллиста достигает здесь того высокого совершенства, которое позволило ему несколькими точными, запоминающимися штрихами создать типический образ наглого и ничтожного провинциального «деятеля», любителя светских удовольствий, прожигателя жизни, пытающегося пустить всем пыль в глаза своими претензиями на аристократизм.

Художественная завершенность повести, самое мастерство ее сюжетного построения предвещают чеховскую манеру. Недаром Чехов так высоко оценил эту повесть, сказав о ней: «… как непосредствен, как силен Гоголь и какой он художник! Одна его «Коляска» стоит двести тысяч рублей. Сплошной восторг и больше ничего».[203] Сюжетная острота ситуаций, неожиданная развязка повести, ее комический эффект сочетаются у Гоголя с точной и меткой бытовой живописью, с детальным изображением среды, вырастающим в широко обобщенную социальную картину. Каждый характер, каждый образ при всей скупости своей характеристики выписан с необычайной тщательностью и полнотой — он живет, он раскрывает до конца этих ничтожных и мелкотравчатых представителей помещичьего класса во всей их душевной нищете и пошлости, во всем эгоистическом самодовольстве.

7

«Шинель» завершена была Гоголем в 1839–1841 годах, то есть значительно позже всего цикла петербургских повестей,[204] в период окончания работы над первым томом «Мертвых душ». Во многом эта повесть Гоголя продолжает тему, поставленную в «Записках сумасшедшего», но решает ее с большей полнотой и иными художественными средствами. В «Шинели» Гоголь раскрыл основное противоречие тогдашнего общества: бюрократических верхов, пользовавшихся безграничной властью, и «низов» — мелких, бесправных тружеников, угнетаемых и оглупляемых безжалостным, бесчеловечным режимом. Типическим выражением этих двух социальных сфер являются образы мелкого чиновника Акакия Акакиевича и «значительного лица», выступающего как воплощение николаевской бюрократии.

«Третьего дня я перечитал «Шинель», — писал в 1857 году И. С. Тургеневу Герцен. — Это колоссальное произведение».[205] Слова Герцена прекрасно выражают значение этой повести Гоголя для современников — как своего рода манифест демократического гуманизма. Социальная направленность, протестующий пафос повести с ее резким обличением господствующих верхов и горячей защитой бедняка, бесправного и забитого труженика, явились своего рода программой для писателей реалистического направления 40-х годов. «Шинель» создавалась Гоголем в обстановке начинавшегося подъема передовой общественной мысли, ознаменованного горячей проповедью Белинского, выступавшего в защиту прав человека. Социальные сдвиги, происходившие в современном обществе, появление «разночинца», людей простого звания, не могло пройти незаметным в литературе.

Уже «Станционный смотритель» Пушкина знаменовал сочувственное обращение к судьбе «маленького человека», ставил важную и социально-острую тему. «Невский проспект» и «Записки сумасшедшего» продолжили и углубили эту тему, приковали всеобщее внимание к облику «маленького человека». В «Шинели» Гоголь выступил как борец за попранное человеческое достоинство, как писатель-гуманист — в защиту тех угнетаемых и эксплуатируемых тружеников, которых безжалостно калечил и духовно уродовал бюрократический строй.

В самом начале повести Гоголь подчеркивает социальную типичность своего героя: «В одном департаменте служил один чиновник». Типичность Акакия Акакиевича Гоголь видит не только в его заурядности, но и в той приниженности, которая показана как результат социальных отношений. Духовная приниженность Акакия Акакиевича Башмачкина, этого «вечного титулярного советника», подчеркнута и самой его внешностью: «… чиновник нельзя сказать, чтобы очень замечательный, — низенького роста, несколько рябоват, несколько рыжеват, несколько даже на вид подслеповат, с небольшой лысиной на лбу, с морщинами по обеим сторонам щек и цветом лица, что называется, геморроидальным… Что ж делать! виноват петербургский климат. Что касается до чина (ибо у нас прежде всего нужно объявить чин), то он был то, что называют вечный титулярный советник, над которым, как известно, натрунились и наострились вдоволь разные писатели, имеющие похвальное обыкновение налегать на тех, которые не могут кусаться. Фамилия чиновника была Башмачкин». Давая эту характеристику своему герою, Гоголь полемизирует здесь с изображением чиновника, которое характерно было для ряда писателей-современников. В литературе 30-х годов образ чиновника-разночинца занимал заметное место. Герои из среды мелких чиновников появляются в повестях: Е. Гребенки «Лука Прохорович», В. Соллогуба «История двух калош», Н. Павлова «Демон» и др. Для большинства из них толчком к теме о бедном чиновнике явились гоголевские «Записки сумасшедшего». В этих повестях незадачливая жизнь «маленького человека» описывалась отрицательно насмешливо, выражая пренебрежительное, ироническое отношение авторов этих повестей к своим мелкотравчатым героям.

В «Шинели» Гоголь решительно противопоставил этим поверхностным произведениям о «бедном чиновнике» правдивое изображение своего героя как жертвы несправедливой социальной действительности. Он увидел в судьбе Акакия Акакиевича горькую и трагическую участь, типичную для бедняка труженика в бюрократическом государстве. Для Гоголя — автора «Шинели» — учителем был Пушкин. В своем «Станционном смотрителе» Пушкин создал впервые в русской литературе образ «маленького человека», жертвы эгоистического светского общества. Смотритель Вырин, чиновник четырнадцатого класса в бюрократической табели о рангах, был оскорблен и обездолен аристократом и богачом. Акакий Акакиевич лишен даже того простого счастья, тех привязанностей, которые были у Вырина. Если у Вырина сохранилось сознание своего человеческого достоинства, то Акакий Акакиевич — последняя ступень униженности.

В «Шинели» — трагическое и комическое взаимно дополняют друг друга. История Акакия Акакиевича рассказана со многими смешными подробностями, комическими ситуациями. Автор-рассказчик, при всем своем сочувствии к бедняку чиновнику, прекрасно видит умственную ограниченность своего героя и посмеивается над нею. Но этот комизм еще острее подчеркивает внутреннюю трагичность образа. Отношение Гоголя к Акакию Акакиевичу во многом близко к тому сожалению об унижении человеческого начала обстоятельствами жизни, с каким он показал Афанасия Ивановича и Пульхерию Ивановну. Понимая всю ничтожность Башмачкина, он скорбит об унижении и подавлении в нем человека, тех задатков, которые в иных условиях могли бы развиться. Смысл повести именно в том, что Гоголь показывает пробуждение человеческого достоинства, протеста против своего бесправного положения в самом приниженном и духовно искалеченном человеке.

Акакий Акакиевич обижен уже с самого рождения — даже выбор имени словно свидетельствует о его будущем жалкого неудачника: «Ребенка окрестили, причем он заплакал и сделал такую гримасу, как будто бы предчувствовал, что будет титулярный советник». Гоголь подчеркивает не только ничтожное положение Акакия Акакиевича на низших ступенях чиновной иерархии, но и его обиженность судьбой, его жалкий человеческий облик бесправного существа, жертвы несправедливости социальных отношений. За все время своего пребывания в департаменте Акакий Акакиевич ничуть не подвинулся на служебном поприще, не привлек к себе ничьего внимания: «В департаменте не оказывалось к нему никакого уважения. Сторожа не только не вставали с мест, когда он проходил, но даже не глядели на него, как будто бы через приемную пролетела простая муха. Начальники поступали с ним как-то холодно-деспотически». Таким образом, изображение горькой доли бедняка Башмачкина является в то же время прямым осуждением бездушия и эгоизма окружавшего его общества. Гоголь показывает, как ограничен и жалок был тот мирок, в котором жил Акакий Акакиевич, довольствовавшийся убогим обедом, поношенным вицмундиром, уже не зеленого, а «какого-то рыжевато-мутного цвета»[206] и разлезающейся от ветхости шинелью, прозванной сослуживцами «капотом».

Однако и у Акакия Акакиевича была своя «поэзия жизни», свое представление о «прекрасном». Но эта «поэзия» имела столь же ничтожный и жалкий характер, как и вся его жизнь. В переписывание бумаг ему «виделся какой-то свой разнообразный и приятный мир». Среди букв у него были свои «фавориты», он даже дома снимал копии бумаг с особенно важным адресом. На протяжении всей повести Гоголь стремится показать, что, вопреки жалкой наружности, бедной впечатлениями и разумными интересами жизни, в этом забитом и ничтожном существе все-таки еще сохранилось человеческое начало. В самой действительности, подчеркивает Гоголь, в несправедливости общественного устройства, предоставившего все блага жизни узкому, привилегированному кругу и отнявшего их у огромного большинства, вынужденного влачить самое жалкое существование, — заложена трагедия башмачкиных.

Робости и смирению Акакия Акакиевича противопоставлен жестокий эгоизм и бессердечие окружающих. Акакий Акакиевич является объектом шуток сослуживцев-чиновников, которые, «сколько хватало канцелярского остроумия», издевались над ним, рассказывали истории про его хозяйку, семидесятилетнюю старуху, спрашивая, когда будет их свадьба, сыпали ему на голову бумажки. Лишь когда эти шутки мешали ему заниматься делом, Акакий Акакиевич произносил: «Оставьте меня, зачем вы меня обижаете». Гоголь прерывает здесь свое насмешливое повествование патетическим отступлением, гражданским монологом в защиту человечности и справедливости. Упоминая об одном из сослуживцев Акакия Акакиевича — «молодом человеке», который проникся жалостью к нему, Гоголь говорит: «И долго потом среди самых веселых минут представлялся ему низенький чиновник с лысинкою на лбу, с своими проникающими словами: «оставьте меня, зачем вы меня обижаете», — и в этих проникающих словах звенели другие слова: «я брат твой». И закрывал себя рукою бедный молодой человек, и много раз содрогался он потом на веку своем, видя, как много в человеке бесчеловечья, как много скрыто свирепой грубости в утонченной, образованной светскости, и — боже! — даже в том человеке, которого свет признает благородным и честным…» Это непосредственное вмешательство автора, самая фраза «я брат твой» — являются своего рода идейным ключом к повести, выражая ее гуманную, демократическую тенденцию. Утверждение права на равное место в жизни даже самого незначительного человека, стоящего на низшей ступени социальной иерархии, являлось знаменем демократической общественности. Возлагая ответственность на высшие, привилегированные круги современного общества, Гоголь в «Шинели» выступил на защиту обездоленного и униженного человека, призывал к социальной справедливости. «Свирепой грубости», прикрытой «светскостью», лицемерному «благородству», за которым скрывается «бесчеловечье», Гоголь противопоставил жалкого бедняка, существо, в котором человеческое начало оказалось особенно искалеченным и задавленным. Требуя сострадания и уважения к такому человеку, Гоголь тем самым выступал на защиту «меньших братий».

История шинели Акакия Акакиевича — это новая полоса в его жизни. Заботы о пошивке шинели, ее изготовление и торжественное водворение на плечи Акакия Акакиевича придают в его глазах новый смысл существованию, пробуждают в нем те человеческие чувства и переживания, которые были заглушены, забиты нищетой, бесправием, эгоизмом окружающих. «Вечная идея будущей шинели», — такова обретенная им жизненная цель, которая при всей ее мелкости преображает Акакия Акакиевича: «С этих пор как будто самое существование его сделалось как-то полнее, как будто бы он женился, как будто какой-то другой человек присутствовал с ним, как будто он был не один, а какая-то приятная подруга жизни согласилась с ним проходить вместе жизненную дорогу, — и подруга эта была не кто другая, как та же шинель на толстой вате, на крепкой подкладке без износу. Он сделался как-то живее, даже тверже характером, как человек, который уже определил и поставил себе цель. С лица и с поступков его исчезло само собою сомнение, нерешительность, — словом, все колеблющиеся и неопределенные черты. Огонь порою показывался в глазах его, в голове даже мелькали самые дерзкие и отважные мысли: не положить ли, точно, куницу на воротник». Мечтания Акакия Акакиевича, «дерзкая мысль» «не положить ли куницу на воротник» — сами по себе смешны и ничтожны, но они очеловечивают его облик, становятся толчком к осознанию им своего достоинства. Поэтому меняется в известной мере и метод изображения Акакия Акакиевича — ирония все больше и больше сменяется сочувственным отношением к нему.

Гоголь здесь необычайно тонко и глубоко раскрывает социальный смысл метаморфозы, происшедшей с Акакием Акакиевичем. Ведь в окружающем его обществе, где достоинство и значение человека измеряются чином и состоянием, внешностью, самые вещи приобретают фетишистский характер, становятся своего рода мерилом общественной ценности. Новая шинель — как бы символ новой жизни для Акакия Акакиевича, осуществление мечты о счастье в его представлении. Суровые лишения и жертвы, которые он приносит во имя пошивки этой шинели, полуголодное существование делают ее еще более желанной. В жалкой, уродливой психике забитого человека и самая мечта о прекрасном приобретает смешное, убогое выражение, но от этого она не становится менее человечной.

Как раз тогда, когда Акакий Акакиевич впервые начинает сознавать, что есть еще и другая жизнь, помимо бесконечного переписывания бумаг, угрюмой канцелярии, в которой он привык чувствовать себя лишь ничтожным придатком бюрократического механизма, и наступает катастрофа, безжалостно разрушающая то пробуждение человеческого начала, толчок к которому дала пошивка новой шинели. Эта трагикомическая катастрофа, с таким мастерством показанная Гоголем, резко подчеркивает безвыходность, бессилие «маленького человека» в борьбе с безжалостным и несправедливым социальным порядком, случайность и мгновенность того жалкого «счастья», которое может выпасть на его долю.

Апогеем торжества Акакия Акакиевича является его первый выход в департамент в новой шинели и посещение вечеринки у помощника столоначальника. Акакий Акакиевич узнает, что существует жизнь за пределами его канцелярии и переписки. Идя на вечеринку, Акакий Акакиевич словно впервые увидел и лихачей в малиновых шапках, и красиво одетых дам, и даже заметил фривольную картину в окошке магазина. За ужином Акакий Акакиевич выпил два бокала шампанского и домой «шел в веселом расположении духа».

На этой, казалось бы, вершине благополучия его постигает катастрофа. На пустынной площади неподалеку от дома двое грабителей снимают с Акакия Акакиевича шинель. Отчаяние, охватившее несчастного бедняка, пробуждает в нем чувство протеста. Правда, этот протест еще робкий, неосознанный, бессильный. Несправедливость всего окружающего — наглого воровства, казенного безразличия частного пристава и, наконец, холодного бездушия «значительного лица», к которым обращался Башмачкин, конечно, не осознаны им как единая цепь всей общественной системы, но эти конкретные проявления тупого бюрократизма и полного равнодушия к горю «маленького человека» ожесточают даже кротчайшего Акакия Акакиевича. Добиваясь приема у «самого частного», Акакий Акакиевич «раз в жизни захотел показать характер». Необычное для него упорство обнаруживает он и в своем обращении к «значительному лицу».

Жалость к судьбе Акакия Акакиевича лишь усиливает разоблачительный пафос повести, суровое осуждение «сильных мира сего», прежде всего «значительного лица» — подлинного виновника гибели бедняка чиновника. Гоголь создает обобщающий сатирический образ «значительного лица», предвещающий уже беспощадность щедринской сатиры на «помпадуров». Эгоистическое бездушие, мелочное тщеславие, упоенность своей властью — таковы типические черты «значительного лица», олицетворяющего бюрократический аппарат николаевского царствования. Стремясь усилить свою значительность, «значительное лицо» завело такой порядок, «чтобы низшие чиновники встречали его еще на лестнице, когда он приходил в должность; чтобы к нему являться прямо никто не смел, а чтоб шло все порядком строжайшим: коллежский регистратор докладывал бы губернскому секретарю, губернский секретарь — титулярному, или какому приходилось другому, и чтобы уже таким образом доходило дело до него».

«Значительное лицо» — воплощение бюрократического «порядка», всей системы административного произвола, носящего видимость законности. Это бездушный бюрократ, тупой чинуша, упоенный своей властью и генеральским чином: «Приемы и обычаи значительного лица были солидны и величественны, но не многосложны. Главным основанием его системы была строгость. «Строгость, строгость и строгость», — говорил он обыкновенно и при последнем слове обыкновенно смотрел очень значительно в лицо тому, которому говорил». «Обыкновенный разговор его с низшими отзывался строгостью и состоял почти из трех фраз: «как вы смеете?», «знаете ли вы, с кем вы говорите?» «понимаете ли, кто стоит перед вами?» Смиренная просьба Акакия Акакиевича оказать содействие в поисках пропавшей шинели, с присовокуплением замечания о том, что «секретари того… ненадежный народ», — повергает «значительное лицо» в негодование: «Что, что, что? — сказал значительное лицо. — Откуда вы набрались такого духу? откуда вы мыслей таких набрались? что за буйство такое распространилось между молодыми людьми против начальников и высших?» Значительное лицо, кажется, не заметил, что Акакию Акакиевичу забралось уже за пятьдесят лет». После начальственной «распеканции» Акакий Акакиевич был вынесен сторожами «почти без движения» и вскоре умер. Однако в своем предсмертном бреду смиреннейший и кротчайший Акакий Акакиевич изменил своей обычной робости: он даже «сквернохульничал, произнося самые страшные слова, так что старушка хозяйка даже крестилась, отроду не слыхав от него ничего подобного, тем более что слова эти следовали непосредственно за словами «ваше превосходительство».

Гоголь не переоценивает возможностей Акакия Акакиевича. Ничтожный чиновник, бедняк разночинец, он бессилен перед лицом бездушной и бесчеловечной бюрократической машины и в конце концов погибает так же незаметно и жалко, как и жил: «Исчезло и скрылось существо, никем не защищенное, никому не дорогое, ни для кого не интересное, даже не обратившее на себя внимание и естествонаблюдателя, не пропускающего посадить на булавку обыкновенную муху и рассмотреть ее в микроскоп; существо, переносившее покорно канцелярские насмешки и без всякого чрезвычайного дела сошедшее в могилу, но для которого все же таки, хотя перед самым концом жизни, мелькнул светлый гость в виде шинели, ожививший на миг бедную жизнь, и на которое так же потом нестерпимо обрушилось несчастье, как обрушивается оно на главы сильных мира сего!..» Эти грустные слова звучат не только печально-иронической эпитафией, но и обвинением по адресу окружающего общества.

Смерть Акакия Акакиевича не нарушила порядка в департаменте, ибо как только там узнали о ней, то «на другой день уже на его месте сидел новый чиновник, гораздо выше ростом и выставлявший буквы уже не таким прямым почерком, а гораздо наклоннее и косее», — иронически говорит Гоголь, подчеркивая этим типичность судьбы Акакия Акакиевича, жестокую неизменность всего социального уклада, бездушия бюрократического «порядка», принижающего и обезличивающего человека.

Собственно, на этом и можно было кончить повесть. Но Гоголь добавляет гротескно-фантастический финал о мертвом Акакии Акакиевиче, мстящем за свою украденную шинель и загубленную жизнь: «По Петербургу пронеслись вдруг слухи, что у Калинкина моста и далеко подальше стал показываться по ночам мертвец в виде чиновника, ищущего какой-то утащенной шинели и под видом стащенной шинели сдирающий со всех плеч, не разбирая чина и звания, всякие шинели: на кошках, на бобрах, на вате, енотовые, лисьи, медвежьи шубы — словом, всякого рода меха и кожи, какие только придумали люди для прикрытия собственной». Если при жизни Акакий Акакиевич отличался безропотностью и смирением, то мертвый, он дерзко стаскивает шинели не только с титулярных, но даже и надворных советников. Более того, он до смерти пугает «значительное лицо», поехавшее после ужина с шампанским к «одной знакомой даме Каролине Ивановне, даме, кажется, немецкого происхождения, к которой он чувствовал совершенно приятельские отношения».

Фантастически-гротескное окончание повести заостряет ее сатирический смысл, вносит в нее тему протеста, возмездия. Призрак умершего Акакия Акакиевича, который мстит за причиненную ему несправедливость, стаскивая шинели со «значительных лиц», выражает уже не покорное и безответное поведение бедняка чиновника, а протест, до которого не мог подняться живой Акакий Акакиевич. Эта гневная концовка повести, ее обличительная сила была с возмущением воспринята реакционным лагерем, как раз теми лицами, к которым она относилась. По словам Герцена, попечитель учебных заведений Московского округа граф С. Г. Строганов негодующе отзывался о «Шинели»: «Какая страшная повесть Гоголева «Шинель»… ведь это привидение на мосту тащит просто с каждого из нас шинель с плеч. Поставьте себя в мое положение и взгляните на эту повесть».[207]

Как отметил М. Б. Храпченко, «изображая в «Шинели» «маленького» человека, Гоголь выступал как великий гуманист. Гуманизм его носил не абстрактно-созерцательный, а действенный, социальный характер. Писатель не ограничивался утверждением человека вообще, он утверждал права тех людей, которые лишены их в обществе. Идеи социального равенства получили в «Шинели» яркое выражение».[208] Однако в это в целом правильное утверждение следует внести некоторое ограничение. Гоголь здесь не смог до конца преодолеть гуманизма жалости: в изображении Акакия Акакиевича проглядывает не только сочувствие к его судьбе, но и пессимистическая убежденность в бессилии, невозможности открытого протеста. Именно против его «кротости» и возражал впоследствии Чернышевский, иронически замечая: «Посмотрите, как он кроток и безответен, как безропотно переносит он обиды и страдания! Как он должен отказывать себе во всем, на что имеет право человек!»[209]

В «Шинели» повествуется, казалось бы, о самом заурядном и ничтожном человеке, о самых обыденных, ничем не примечательных событиях в его жизни, и, однако, Гоголь и здесь пользуется тем присущим его художественному методу принципом типизации, который позволяет показать типическое не только как обыденное, а заостряя, сатирически подчеркивая самые существенные стороны действительности в этом «обыкновенном».

«Шинель» писалась Гоголем в пору полной зрелости его реалистического мастерства и, по словам Белинского, это было «произведение, отличающееся глубиною идеи и чувства, зрелостию художественного резца».[210] Типичность реалистического изображения действительности и глубина философского ее обобщения достигаются богатством художественных и языковых средств, которые в свою очередь подчинены основной идее повести.

Самое построение повести основано на постепенном раскрытии «простейшего» характера Акакия Акакиевича, на нарастании ощущения трагического в обыденном, из которого и возникает сочетание комизма и лирической задушевности, являющееся особенностью художественного метода Гоголя. Подчеркнутость комического «сказа» подчинена основной задаче — разоблачению действительности и раскрытию за смешной и жалкой внешностью героя повести того человеческого, что и выражает основную идею «Шинели». Поэтому столь ошибочны делавшиеся формалистами попытки объяснения «Шинели» как самодовлеющего сцепления комических приемов, голого выражения языкового комизма. «Сказ», которым написана «Шинель», сложен и разнопланен. Повествование ведется от лица рассказчика, передающего хорошо известную ему историю бедняка чиновника. Рассказчик не только бесстрастно регистрирует события, но и комментирует их. Голос повествователя определяет все оттенки повести, выделяя смешное и трагическое, давая оценку событий, выступая с прямыми декларациями.

Рассказчик в «Шинели» чаще всего сливается с автором, выражая авторскую оценку событий, его сочувствие к судьбе Акакия Акакиевича, его резкое осуждение всего окружающего общества. Это придает повествованию особенную эмоциональную напряженность, непосредственность и правдивость в изображении горькой судьбы бедняка чиновника.

Насмешливая ирония, с которой начинается рассказ о порядках в департаменте, переходит в серьезный тон, оттеняющий трагический смысл событий. На этой смене насмешливо-комического тона задушевно-лирическим, на переходах от смешного к трагическому основан внутренний подтекст повести, выражение ее идеи. Смешной, комически нелепый Акакий Акакиевич оказывается вовсе не смешной, а трагической фигурой, человеком, в котором попрано и унижено его человеческое достоинство, тогда как тот мир бюрократических канцелярий, который представляется таким величественным и незыблемым, на деле является пустым, бесчеловечным.

Присутствие рассказчика, его монолог неоднократно подчеркиваются и автобиографическими ремарками, создающими еще большее впечатление непосредственности авторской речи: «Где именно жил пригласивший чиновник, к сожалению, не можем сказать: память начинает нам сильно изменять, и все, что ни есть в Петербурге, все улицы и дома слились и смешались так в голове, что весьма трудно достать оттуда что-нибудь в порядочном виде». «Сказовый» принцип повествования у Гоголя служит и для придания большей достоверности, конкретности изображаемого, воспроизводя действительность в ее живом, эмоциональном восприятии. Этим обусловлен прием выдвижения детали, живописного, вещного описания предмета. Характеризуя социальную обстановку или образ персонажа, Гоголь дает чаще всего резкие, даже гиперболические черты и детали. Так, описывая жалкую внешность Акакия Акакиевича, рассказчик подчеркивает его беспомощность, комическое впечатление от его наружности, метко схваченной «вещной» деталью: «Воротничок на нем был узенький, низенький, так что шея его, несмотря на то, что не была длинна, выходя из воротника, казалась необыкновенно длинною, как у тех гипсовых котенков, болтающих головами, которых носят на головах целыми десятками русские иностранцы». Живописен и портрет портного Петровича, сидящего на широком деревянном некрашеном столе, подогнув босые ноги, как турецкий паша. Этот портрет завершается точной, запоминающейся деталью: Акакию Акакиевичу бросается в глаза большой палец Петровича «с каким-то изуродованным ногтем, толстым, крепким, как у черепахи череп».

Авторский «сказ» в «Шинели» представляет собою цельную систему речевых средств, связанных с образом автора, выражающих его отношение к действительности. История несчастного Акакия Акакиевича рассказывается не как скупое и точное изложение фактов, что характерно прежде всего для прозы Пушкина, а с мельчайшими подробностями, живописующими быт и нравы всей окружающей среды. Автор выступает здесь в качестве свидетеля, очевидца, лично заинтересованного судьбою своего героя. Многочисленные отступления от непосредственной канвы событий, рассуждения и наблюдения автора служат выявлению его эмоционального отношения, придают лирический или сатирический характер его описаниям. Вся социальная сфера разнообразных общественных, бытовых, моральных явлений, проходящая в повести, окрашена этим авторским восприятием. Автор понимает несправедливость тех общественных отношений, которые превратили забитого Акакия Акакиевича в жалкого полуидиота. Он сочувствует своему герою, но в то же время видит его беспомощность, уродливый характер его представлений. Поэтому в повествовании все время меняются эмоциональные оттенки, тон автора, то сочувственный, полный мягкого юмора, то язвительно саркастический.

Уже самое начало повести выражает это насмешливо-ироническое отношение автора к бюрократическим «порядкам», к лицемерию и фальши тех общепринятых отношений, которые основаны на чинопочитании, на формальном отношении к делу. Гоголь заостряет свою иронию, пародируя официальный, казенный слог: «В департаменте… но лучше не называть, в каком департаменте. Ничего нет сердитее всякого рода департаментов, полков, канцелярий и, словом, всякого рода должностных сословий. Теперь уже всякий частный человек считает в лице своем оскорбленным все общество. Говорят, весьма недавно поступила просьба от одного капитана-исправника, не помню какого-то города, в которой он излагает ясно, что гибнут государственные постановления и что священное имя его произносится решительно всуе. А в доказательство приложил к просьбе преогромнейший том какого-то романтического сочинения, где чрез каждые десять страниц является капитан-исправник, местами даже совершенно в пьяном виде. Итак, во избежание всяких неприятностей, лучше департамент, о котором идет дело, мы назовем одним департаментом».

Автор неоднократно подшучивает над Акакием Акакиевичем и его шинелью, у которой отнято было «благородное имя шинели» и которую сослуживцы Башмачкина называли «капотом». Однако если насмешки сослуживцев над Акакием Акакиевичем безжалостны, то авторская ирония приобретает грустный лирический характер. Автор сочувствует тому, что Акакий Акакиевич ходит в такой скверной, не защищающей его от холода, шинели, что он так жалок, покорен, беззащитен. Но авторская ирония становится отнюдь не добродушной, а язвительной и беспощадной, когда относится к врагам Акакия Акакиевича, к бюрократической верхушке. Каждый поступок, каждый жест «значительного лица» показан им с едким и тонким сарказмом. Разоблачая мелочное тщеславие этого закоренелого бюрократа, Гоголь иронически упоминает и о том, что «значительное лицо» обратилось к Башмачкину «голосом порывистым и твердым, которому нарочно учился заранее у себя в комнате, в уединении и перед зеркалом…» Эти точно подмеченные черты «значительного лица» не только смешны, но и беспощадно разоблачают в нем тупого и жестокого самодура.

Насмешливо-иронический тон по отношению к бюрократическому обществу сохраняется на протяжении всей повести. Сатирический характер рассказа решительно противостоит тому сентиментально-романтическому стилю, которым писались повести о бедняках чиновниках Полевого, Ушакова, Соллогуба и др. «Сказ» способствует здесь утверждению реальности явлений, их социально-типических и характерных признаков. Повествуя о рождении Акакия Акакиевича и выборе для него имени, рассказчик сгущением словесных красок разоблачает косный, идиотический бытовой уклад приказной среды. Имена, которые предлагались окружающими при крещении ребенка, одно нелепее и смешнее другого: Моккий, Соссий, Хоздазат, Трифилий, Дула, Варахасий, Павсикахий и Вахтисий. Как не похожи они на красиво звучащие имена героев Полевого, Марлинского, Тимофеева — Аркадий, Валентин и др. Гоголь решительно обновляет речь, скованную условно-литературными нормами и вкусами сентиментально-романтической стилистики, превратившуюся в своего рода искусственный книжный жаргон. Этой цели и служит «сказ», дающий художнику большой и разнородный языковый диапазон, сближающий литературный язык с языком живым, народным, обогащая его разговорными формами и фразеологией. Как указывал В. В. Виноградов: «стихия сказа является главным резервуаром, откуда черпаются новые виды литературной речи».[211] В литературную речь посредством сказа вливается множество самых разнообразных диалектных и устно-речевых форм монологического разговорного порядка.

Передавая атмосферу канцелярий, рассказчик включает в свою речь жаргонную чиновничью фразеологию: «… выслужил он, как выражались остряки, его товарищи, пряжку в петлицу, да нажил геморрой в поясницу», характеризующую нравы и языковые навыки описываемой им среды. Однако речь самого рассказчика отнюдь не является имитацией канцелярского жаргона. Гоголь не создает здесь, как это, например, делает Лесков, неподвижной языковой «маски» рассказчика, от лица которого ведется повествование. Его речь свободно переходит от одних языковых форм к другим, не превращается в однообразный монолог. Рассказчик также не сливается и с Акакием Акакиевичем. Это не простодушно-лукавый рассказчик «Вечеров» или повести о ссоре Ивана Ивановича с Иваном Никифоровичем, а глубоко чувствующий, благородный и демократически настроенный человек. Чем ближе авторское понимание событий к пониманию рассказчика, тем более сливается авторская речь с речью повествователя. Рассказчик прекрасно понимает смысл происходящего, и иронический тон рассказа в тех случаях, когда речь идет об Акакии Акакиевиче, окрашивается теплым юмором. Ирония спасает от сентиментальности, она придает ту сдержанную теплоту, с которой, например, говорится о пошивке новой шинели: «Куницы не купили, потому что была, точно, дорога, а вместо ее выбрали кошку, лучшую, какая только нашлась в лавке, кошку, которую издали можно было всегда принять за куницу». Этот мягкий, добродушный юмор при описании горделивых замыслов Акакия Акакиевича и их столкновения с трезвой действительностью делает для читателя ближе, конкретнее его волнения и заботы, передает участие автора к его судьбе.

Повествование пересыпано шутками, каламбурами, намеками, анекдотами, постоянными отступлениями от темы. Но эти отступления, казалось бы загромождающие и замедляющие повествование, отнюдь не являлись беспредметной комической «игрой», как это пытались объяснить формалисты. Достаточно вдуматься в смысл этих «отступлений» и каламбуров, как мы увидим в них едкие сатирические намеки по адресу бюрократического строя. Так, например, говоря о «значительном лице», рассказчик упоминает: «Какая именно и в чем состояла должность значительного лица, это осталось до сих пор неизвестным. Нужно знать, что одно значительное лицо недавно сделался значительным лицом, а до того времени он был незначительным лицом». Эта каламбурная игра со словом «значительное лицо» иронически развенчивает ложную «значительность» его носителя.

В «сказ» рассказчика широко включаются и речевые характеристики персонажей. Одной из особенностей гоголевского реализма вообще является рисовка персонажей при помощи их языковых «автохарактеристик». В речи каждого персонажа Гоголь показывает черты его социальной и профессиональной принадлежности, индивидуальные особенности его языка. Забитость, бедность умственного кругозора, ограниченность Акакия Акакиевича Гоголь передает прежде всего манерой его разговора: «Нужно знать, что Акакий Акакиевич изъяснялся большею частью предлогами, наречиями, и, наконец, такими частицами, которые решительно не имеют никакого значения. Если же дело было очень затруднительно, то он даже имел обыкновение совсем не оканчивать фразы, так что весьма часто, начавши речь словами: «Это, право, совершенно того…», а потом уже и ничего не было, и сам он позабывал, думая, что все уже выговорил». В разговоре Акакия Акакиевича с Петровичем особенно наглядна бессвязность, незаконченность речи Акакия Акакиевича, ее беспомощность.[212] На замечание Петровича, что на старую шинель уже нельзя положить заплатки из-за ее ветхости, Акакий Акакиевич отвечает: «Ну да уж прикрепи. Как же этак, право, того!..» Выйдя от портного на улицу, он бормочет про себя: «Этаково-то дело этакое, — говорил он сам себе, — я, право, и не думал, чтобы оно вышло того…» Дело здесь отнюдь не в самоцельной комической гротескности речи, а в выражение характера, социального облика героя, ограниченности его представлений.

Наряду с «Ревизором» и «Записками сумасшедшего» «Шинель» являлась одним из самых ярких и суровых разоблачений николаевского бюрократического режима. Этим прежде всего объясняется ее огромное воздействие на русскую литературу и то обстоятельство, что именно «Шинель» оказалась знаменем писателей «натуральной школы», руководимой Белинским. Недаром Достоевский говорил о Гоголе, что «он из пропавшей у чиновника шинели сделал нам ужаснейшую трагедию». Защита маленьких людей, обиженных и угнетаемых дворянско-буржуазным строем, реализм образов, гуманная тенденция повести выражали те демократические настроения, которые были подхвачены и развиты писателями 40-х годов. Белинский, отстаивая позиции «натуральной школы» в своем «Взгляде на русскую, литературу 1847 года», указывал на главенствующую роль Гоголя в ее создании. Он подчеркнул демократическую тенденцию его творчества, которая наряду с правдивым изображением жизни вела к принципам реалистической школы. Гоголь, по словам Белинского, стремился сделать литературу «естественною, натуральною» (то есть реальною. — Н. С.) и во имя этого обратил «все внимание на толпу, на массу», стал «изображать людей обыкновенных».[213] Именно эти принципы и были положены в основу эстетики и художественной практики писателей «натуральной школы».

Образ бедного чиновника, показ жизни разночинных, демократических слоев общества после гоголевской «Шинели» становится одной из главных тем писателей 40-х годов. «Бедные люди» Достоевского, «Антон Горемыка» Григоровича, «Жизнь и похождения Тихона Тростникова» Некрасова, многие повести Панаева, Даля и других писателей продолжают и развивают эту тему, внушая сочувствие к обездоленным и униженным людям из «низов» общества. Из гоголевской «Шинели» «вышли» писатели демократического лагеря, которые видели свое призвание в защите угнетенных и эксплуатируемых классов и показали несправедливость социальных условий, обрекавших простых людей на жалкое и бедственное существование. Но в то же время, отправляясь от гуманизма «Шинели», Достоевский обратился к анатомическому исследованию психологии «бедных людей», «униженных и оскорбленных», оправдывая их страдание и покорность.

Если в 40-х годах гуманное начало «Шинели» имело прогрессивное значение, то в 60-е годы, с ростом демократического сознания, революционные разночинцы требовали от литературы не сострадания и жалости к народу, а показа его протеста, борьбы за его права. На этом новом историческом этапе Чернышевский указал, что гуманизм «Шинели», ее философия жалости к маленькому человеку — уже пройденный этап. Народ являлся перед нами, — писал Чернышевский: «в виде Акакия Акакиевича, о котором можно только сожалеть, который может получать себе пользу только от нашего сострадания. И вот писали о народе точно так, как написал Гоголь об Акакии Акакиевиче… Читайте повести из народного быта г. Григоровича и г. Тургенева со всеми их подражателями — все это насквозь пропитано запахом «шинели» Акакия Акакиевича».[214] Однако это не уменьшает исторического значения повести Гоголя. От «Шинели» прочные нити тянутся в русской литературе вплоть до Чехова. Своим демократическим гуманизмом, своей защитой простого человека и утверждением его права на счастье Гоголь завоевал почетное место в мировой литературе.

8

Петербургские повести Гоголя были насыщены острой социальной проблематикой. В них смело и правдиво показаны типические характеры, основные черты тогдашнего общества. Резкость контрастных переходов, гротескное заострение сюжетных ситуаций, — как это имеет место в «Носе», «Невском проспекте», «Шинели», «Портрете», — не только не ослабляют реалистической силы произведений писателя, а, наоборот, подчеркивают, выделяют в них типическое начало. Фантастический гротеск становится средством сатирического разоблачения в повседневном, будничном, скрытом внешней обыденностью, — страшного, антигуманного начала собственнического общества, фальши и лицемерия его представителей. В петербургских повестях романтический элемент приобретает иной характер, чем в «Вечерах». Если там романтическое восприятие жизни выражалось в поэтическом лиризме образов, в обращении к народному творчеству как источнику для изображения жизни народа, то в петербургских повестях самое восприятие жизни принципиально иное. В них Гоголь передает конфликт между мечтой и действительностью, жажду идеала и трагическое крушение его в условиях господства чина и капитала. Романтическая гротескность в самом сюжетном построении повестей являлась прежде всего выражением объективных противоречий самой действительности, ее резких конфликтов, запечатленных в контрастах сюжета и стиля. Однако именно реалистическое начало, верность изображения действительности определяло типический характер образов Гоголя. Романтическая гротескность метода изображения здесь не вступала в противоречие с правдой жизни, а, наоборот, лишь еще сильнее ее подчеркивала, раскрывала ее сущность. Тем не менее не романтизм определял поступательное движение писателя, а рост его реалистического мастерства, вершинами которого являются «Ревизор» и «Мертвые души». В них уже с полной зрелостью проявился реализм Гоголя, его способность к типизации, мощь его сатиры.

Говоря об односторонности и условности романтизма, о «ложных характерах» и «кривляньях» романтических писателей, Белинский отмечал их чуждость русской действительности, их надуманность и неестественность: «Марлинский пустил в ход эти ложные характеры, исполненные не силы страстей, а кривляний поддельного байронизма; все принялись рисовать то Карлов Мооров в черкесской бурке, то Лиров и Чайльд-Гарольдов в канцелярском вицмундире».[215] Для писателей-романтиков, А. Марлинского, Н. Полевого и др., важно было исключительное, необычайное как выражение индивидуального начала. Для Гоголя же, напротив того, важно было типическое, выраженное в обыкновенном.

В «обыкновенном», «будничном» Гоголь сумел подчеркнуть, заострить типические черты действительности, извлечь из нее «необыкновенное», особенно остро раскрывающее ее типическое начало. «… Чем предмет обыкновеннее, тем выше нужно быть поэту, чтобы извлечь из него необыкновенное и чтобы это необыкновенное было, между прочим, совершенная истина», — писал Гоголь в статье «Несколько слов о Пушкине». Эта формула Гоголя решительно противостоит идеалистической эстетике романтизма, требовавшей «необыкновенного», оторванного от жизни, выражающего субъективное ее восприятие. Формула Гоголя противопоставлена и натуралистическому «копированию» обыкновенного, бытового, массовидного. Он требует извлечения из «обыкновенного» — типического начала как выражения и заострения самой сущности явлений.

Верность жизни, изображение «обыкновенного» в его заостренном, необычном проявлении, в его типичности и считал Гоголь наиболее трудной задачей писателя. «Никто не станет спорить, — писал он в той же статье, — что дикий горец в своем воинственном костюме, вольный как воля, сам себе и судия и господин, гораздо ярче какого-нибудь заседателя и, несмотря на то, что он зарезал врага, притаясь в ущелье, или выжег целую деревню, однако же он более поражает, сильнее возбуждает в нас участие, нежели наш судья в истертом фраке, запачканном табаком, который невинным образом, посредством справок и выправок, пустил по миру множество всякого рода крепостных и свободных душ. Но и тот и другой, они оба — явления, принадлежащие к нашему миру; они оба должны иметь право на наше внимание, хотя, по весьма естественной причине, то, что мы реже видим, всегда сильнее поражает наше воображение…» Изображение типического, выражающего основные черты действительности, сделалось художественной программой самого писателя, который с необычайным искусством и правдивостью раскрывал в самых, казалось бы, заурядных, будничных сторонах жизни ее социальное содержание.

Но изображение «пошлого» и «ничтожного», суровой правды жизни представителей крепостнического общества не исключало высокого и прекрасного, трагического и величественного, заключенного в народе. Именно это контрастное сочетание «низкого» и «высокого», проникновение в самую сущность жизни общества определяет реализм Гоголя. Изображение типического в обыкновенном достигается Гоголем путем максимального усиления основной черты данного образа. Забитость Акакия Акакиевича, самодовольство майора Ковалева, романтическая мечтательность художника Пискарева подчеркнуты, заострены рядом подробностей. Типическое еще сильнее ощутимо в необычности ситуаций: похищение шинели Акакия Акакиевича, «секуция» поручика Пирогова, исчезновение носа у майора Ковалева, Чертокуцкий, спрятавшийся в одном халате в коляске, Поприщин, вообразивший себя испанским королем, — все это необычные, острые ситуации и положения, в которых особенно наглядно проявляются типические черты действительности. Но образы, созданные писателем, не становятся от этого односторонними, схематическими, условно-гротескными. В них передано жизненное, конкретное своеобразие, показаны характеры, их социальная типичность, окружающая среда. Детальное изображение среды, точная рисовка профессиональных, сословных, физических признаков каждого персонажа, скрупулезное описание городского пейзажа, обстановки, одежды — все это характерно и для петербургских повестей Гоголя.

Извлекая из «обыкновенного» социально существенное, типическое начало, писатель обращается к самым повседневным жизненным явлениям, решительно восставая против попыток приукрасить действительность. Он постоянно присматривается к жизни острым взглядом художника, схватывает в самых неприметных ее проявлениях то характерное, типическое, что и давало ему материал для его образов. П. Анненков приводит слова Гоголя о его отношении к «поэзии», извлеченной из «прозы жизни»: «Он (то есть Гоголь. — Н. С.) говорил, что для успеха повести и вообще рассказа достаточно, если автор опишет знакомую ему комнату и знакомую улицу. «У кого есть способность передать живописно свою квартиру, тот может быть и весьма замечательным автором впоследствии», — говорил он». Подчеркивая реалистический принцип творчества Гоголя, его обращение к явлениям самой обыденной повседневности, П. Анненков указывает, что «… Гоголь ненавидел идеальничанье в искусстве… Он никак не мог приучить себя ни к трескучим драмам Кукольника,ни к сентиментальным романам Полевого… Поэзия, которая почерпается в созерцании живых, существующих, действительных предметов, так глубоко понималась и чувствовалась им, что он, постоянно упорно удаляясь от умников, имеющих готовые определения на всякий предмет, постоянно и упорно смеялся над ними и, наоборот, мог проводить целые часы с любым конным заводчиком, с фабрикантом, с мастеровым, излагающим глубочайшие тонкости игры в бабки, со всяким специальным человеком, который далее своей специальности и ничего не знает».[216]

Социальная типология вырастает у Гоголя на основе отражения острых социальных противоречий. Образы, созданные писателем в петербургских повестях, выражают те конфликты действительности, которые возникали в условиях нарастания противоречия между господствующими классами и демократическими «низами». Фигуры «значительных лиц», поручики пироговы, майоры ковалевы и прочие представители господствующих классов даны в их социальной типичности подчеркнуто сатирическими, заостренно-гиперболическими чертами. Тогда как образы представителей разночинно-демократической среды — художника Пискарева, незначительных чиновников, Поприщина, Башмачкина — показаны в сочувственных тонах, в их человеческом «качестве».

Гоголя интересует не только личность художника Пискарева, не индивидуальный портрет преуспевающего майора Ковалева, не жалостный облик Акакия Акакиевича, а каждый из них является для Гоголя типическим представителем определенного «класса» общества, точно очерченной социальной группы. Именно поэтому о художнике Пискареве говорится как о человеке, «принадлежащем к тому классу, который составляет у нас довольно странное явление» — «это исключительное сословие очень необыкновенно в том городе, где все или чиновники, или купцы, или мастеровые немцы. Это был художник». И далее Гоголь показывает Пискарева именно как типическую фигуру петербургского художника, создавая своего рода «физиологический очерк», типический портрет. В этой характеристике петербургского художника (в дальнейшем углубленной все новыми и новыми подробностями быта, обстановки, окружающей среды и т. д.) Гоголь подчеркивает не индивидуальные, а типические черты, — черты, характерные для целой группы, для представителей данного профессионального круга. Точно так же коллежский асессор, «майор» Ковалев, показан Гоголем как типическая фигура этого круга чиновничества. Гоголь и здесь подчеркивает типичность фигуры майора Ковалева, получившего этот чин на Кавказе в условиях произвола и продажности, отличавших там русскую администрацию: «Коллежских асессоров, которые получают это звание с помощью ученых аттестатов, никак нельзя сравнивать с теми коллежскими асессорами, которые делались на Кавказе. Это два совершенно особенные рода. Ученые коллежские асессоры… Но Россия такая чудная земля, что если скажешь об одном коллежском асессоре, то все коллежские асессоры, от Риги до Камчатки, непременно примут на свой счет. То же разумей и о всех званиях и чинах. Ковалев был кавказский коллежский асессор». Эта типичность героя и в то же время социальная и даже профессиональная конкретность его являются не только отличительной чертой реализма Гоголя, но и противостоят поэтике романтизма, стремившегося показать исключительность героя, противопоставить его окружающей среде.

Переходя к характеристике поручика Пирогова, Гоголь также подчеркивает его социальную типичность: «… прежде нежели мы скажем, кто таков был поручик Пирогов, не мешает кое-что рассказать о том обществе, к которому принадлежал Пирогов. Есть офицеры, составляющие в Петербурге какой-то средний класс общества. На вечере, на обеде у статского советника или у действительного статского, который выслужил этот чин сорокалетними трудами, вы всегда найдете одного из них».

Акакий Акакиевич показан как «вечный титулярный советник», лицо определенного чина и должности. Ведь в условиях бюрократического чинопочитания, там, где имеют значение не личные достоинства человека, а его чин или звание, человек особенно легко утрачивает свою индивидуальность и выступает лишь как носитель определенного чина. Даже рисуя в своих повестях второстепенных персонажей, Гоголь исключительно точно и тщательно показывает их социальные, служебные, профессиональные черты и признаки. Персонаж у него неотделим от той социальной среды, которою он порожден. Возьмем цирюльника Ивана Яковлевича, явившегося, по мнению майора Ковалева, виновником в пропаже у него носа. Иван Яковлевич выписан Гоголем с удивительной тщательностью и точностью своего бытового, социального и профессионального положения. Фигура Ивана Яковлевича еще более расширяет и оттеняет ту социальную обстановку, в которой происходит необычайное происшествие с носом майора Ковалева.

Цирюльник Иван Яковлевич или портной Петрович — это еще одна, и притом существенная, социальная «сфера» петербургской жизни, открытая Гоголем и ставшая в скором времени достоянием писателей, обратившихся к изображению «физиологии» Петербурга. Сфера мещанского, ремесленного люда столицы показана Гоголем вслед за Пушкиным, за его «Гробовщиком». Гоголь не пытается идеализировать это «сословие», но несомненно, что в труженической жизни ремесленного люда писатель видит симпатичное ему начало, хотя и придавленное бесправным положением и нищетой.

Напомним начало повести «Нос», открывающейся не только точной датировкой «необыкновенно странного происшествия», придающей ему фактическую достоверность, но и великолепным «натюрмортом» — описанием вывески цирюльника Ивана Яковлевича: «Марта 25 числа случилось в Петербурге необыкновенно-странное происшествие. Цирюльник Иван Яковлевич, живущий на Вознесенском проспекте (фамилия его утрачена, и даже на вывеске его — где изображен господин с намыленною щекою и надписью: «И кровь отворяют» — не выставлено ничего более), цирюльник Иван Яковлевич проснулся довольно рано и услышал запах горячего хлеба. Приподнявшись немного на кровати, он увидел, что супруга его, довольно почтенная дама, очень любившая пить кофий, вынимала из печи только что испеченные хлебы». Описание вывески и весьма обыкновенного, заурядного мещанского быта Ивана Яковлевича резко контрастирует с «необыкновенным происшествием», невольным участником которого он становится. Образ Ивана Яковлевича приобретает под пером писателя удивительную жизненность, бытовую характерность: «Иван Яковлевич, как всякий порядочный русский мастеровой, был пьяница страшный. И хотя каждый день брил чужие подбородки, но его собственный был у него вечно не брит. Фрак у Ивана Яковлевича (Иван Яковлевич никогда не ходил в сюртуке) был пегий, то есть он был черный, но весь в коричнево-желтых и серых яблоках; воротник лоснился; а вместо трех пуговиц висели одни только ниточки». В этом описании дан не только запоминающийся портрет мастерового, но и виден характер Ивана Яковлевича. Его претензии на «благородство», подчеркнутые носимым им фраком, особенно смешны в беспорядочном и жалком пьянчужке бедняке.

Этой жизненностью, детальностью социального и бытового фона Гоголь углублял и расширял принцип реалистического повествования, показывал ту среду, которая порождала его героев, раскрывал типичность тех «обстоятельств», в которых происходило действие. Картина жизни столицы, уличные пейзажи, жанровые сцены, метко и точно увиденные детали свидетельствуют о зрелости мастерства Гоголя как художника-реалиста. «Физиологическое» изображение столицы, бытовые «политипажи» даны Гоголем в характеристике нравов «пепельного» люда обитателей Коломны в «Портрете», чиновничьих канцелярий в «Записках сумасшедшего» и «Шинели». С замечательной верностью передан и уличный петербургский пейзаж. В описании Невского проспекта раскрыта социальная анатомия столицы. Гоголь точно характеризует профессиональное, имущественное, служебное положение завсегдатаев Невского проспекта, начиная со спешащих рано утром на работу русских мужиков «в сапогах, испачканных известью», и кончая гувернерами, чиновниками разных рангов, купцами.

Описание Коломны в «Портрете» во многом перекликается с пушкинским «Домиком в Коломне» как по реализму красок, так и по точности типических деталей. Напомним, что Гоголь в письме к А. Данилевскому от 2 ноября 1831 года сообщал о «повести» Пушкина «Кухарка», «в которой вся Коломна и петербургская природа живая». Эту «живую природу» Петербурга воссоздает в своей повести и Гоголь, пользуясь замечательным примером Пушкина.

Гоголь дает меткую социальную характеристику обитателей Коломны — мелких актеров, пролеживающих целые дни в халатах, старух, «которые перебиваются непостижимыми средствами», извозчиков. Среди этого «пепельного» люда он выделяет «вдов, получающих пенсион», как «самые аристократические фамилии» Коломны: «Они ведут себя хорошо, метут часто свою комнату, толкуют с приятельницами о дороговизне говядины и капусты; при них часто бывает молоденькая дочь, молчаливое, безгласное, иногда миловидное существо…» Эти описания исчерпывающе рисуют картины города, передают атмосферу, окружающую героев повестей, подчеркивают их жизненность и типичность. Даже в беглых характеристиках лиц, которые лишь упоминаются в повести, Гоголь достигает такой жизненной выразительности, что перед нами встают как будто бы виденные нами фигуры. Одним точным штрихом Гоголь раскрывает характер человека. Вспомним хотя бы упоминание в «Шинели» о супруге «значительного лица». В коротенькой сценке благолепного супружеского целования руки раскрывается фальшь семейных отношений, нечистоплотные нравы той среды, которая особенно упорно выступала за «святость» моральных принципов.

Гоголь обращался к быту, к изображению повседневного, «обыкновенного» не во имя бытописания. Для него явления действительности важны были не в их поверхностном, эмпирическом восприятии, а в их социальной сущности, в их обобщающем значении. Точность, живописная наблюдательность и яркость бытовых деталей — лишь проявление реалистической манеры писателя, помогавшей ему создавать типические образы во всей их конкретности. За мелкими повседневными подробностями быта возникают глубоко обобщенные образы, проступает широкий и важный идейный замысел.

Реализм Гоголя сочетается с тем критическим отношением к действительности, которое заставляло писателя противопоставить мерзости окружающей жизни идеал общечеловеческой гармонии, осуществление которого Гоголь видел в искусстве, в прекрасном. Отсюда и элементы романтического восприятия жизни и романтической поэтики, сказавшиеся в «Невском проспекте» и «Портрете».

Насколько петербургские повести противостояли романтической прозе той эпохи, становится особенно ясно, если сравнить их с «Пестрыми сказками» В. Ф. Одоевского, появившимися в 1833 году. Идеалист-романтик Одоевский, изображая столичную жизнь, также прибегает к сатирическому гротеску. Но его образы аллегоричны, его фантастика моралистична, лишена сатирической остроты, условна. Для Иринея Модестовича Гамазейки, под обликом которого выступает сам автор, окружающий мир — лишь кукольный театр, лишь внешнее, условное «отражение» непознаваемой сущности. Поэтому и сами люди выступают у него не в своем жизненном типическом качестве, а как деревянные куклы, аллегории. «И все мне кажется, — говорит в эпилоге автор, — что я перед ящиком с куклами; гляжу, как движутся передо мною человечки и лошадки; часто спрашиваю себя, не обман ли это оптический; играю с ними, или, лучше сказать, мною играют, как куклою; иногда, забывшись, схвачу соседа за деревянную руку и тут опомнюсь с ужасом…» Для романтика Одоевского, ушедшего в сферу субъективно-идеалистических представлений, действительность — лишь внешняя оболочка, лишь видимость, за которой стоят мистические силы, определяющие судьбу человека. Поэтому в своих произведениях он всячески стремится подчеркнуть иллюзорность реальных явлений, его фантастика приобретает иррациональный характер.

Напротив того, фантастика в повестях Гоголя служит целям сатирического разоблачения действительности, не заключает в себе второго, мистического, плана, как у Одоевского, является средством заострения типического. Тем самым и «юмор», сатирическая направленность его повестей приобретают особый характер, верно отмеченный Белинским. «В повестях, помещенных в «Арабесках», — писал Белинский, — Гоголь от веселого комизма переходит к «юмору», который у него состоит в противоположности созерцания истинной жизни, в противоположности идеала жизни — с действительностию жизни. И потому его юмор смешит уже только простаков или детей; люди, заглянувшие в глубь жизни, смотрят на его картины с грустным раздумьем, с тяжкою тоскою… Из-за этих чудовищных и безобразных лиц им видятся другие, благообразные лики; эта грязная действительность наводит их на созерцание идеальной действительности, и то, что есть, яснее представляет им то, что бы должно быть…»[217] Жестокая правда действительности с ее холодным эгоизмом и безграничной властью денег и чинов раскрывается Гоголем в резкой смене контрастных красок, в ироническом разоблачении лжи и фальши внешнего блеска и благолепия столицы. Трагическое и комическое, будничное и необычайное — все это переплетается в своеобразном единстве стиля гоголевских повестей.

Как автор петербургских повестей Гоголь создал особый жанр русской реалистической повести. Острота сюжетных положений, напряженность контрастов в его повестях выражали контрасты и противоречия самой действительности. Гоголь выступает в своих новеллах как замечательный мастер сюжета. За исключением «Портрета», утяжеленного второй частью, действие его повестей развивается быстро, динамично, в острых сюжетных столкновениях и конфликтах. Для Гоголя-новеллиста характерно развитие действия на основе контрастных, параллельно развивающихся образов и событий. Так, трагической судьбе художника-мечтателя Пискарева противопоставлены комические похождения поручика Пирогова; весьма прозаической истории «падения» майора Ковалева — «возвышение» и необычайное превращение его собственного носа. В повестях «Миргорода» — «Старосветские помещики», «Повесть о том, как поссорился…» — сюжет развивался медленно, своей заторможенностью оттеняя бессодержательность, бессобытийность самой жизни, благодаря чему мелкие, повседневные, будничные подробности приобретали важное значение. Иной принцип сюжетного действия в петербургских повестях, где события движутся с калейдоскопической неожиданностью, каждый раз выявляя все новые и новые аспекты противоречивой жизни города, а действующие лица неожиданно сталкиваются друг с другом, исчезают и вновь появляются. Это подчеркивает напряженность противоречий и социальных конфликтов, не зависящих от воли людей, бросающих их в водоворот страстей, рождаемых дьявольской властью чина и золота.

Чернышевский, сравнивая западноевропейскую и русскую повесть, указывал на избыток «подробностей, ненужных для сущности дела» у западноевропейских писателей, тогда как русская повесть чужда этому «растягиванию сюжета механически подбирающимися подробностями. В повестях и рассказах Пушкина, Лермонтова, Гоголя общее свойство — краткость и быстрота рассказа».[218] Не только по глубине идей и образов, но и по совершенству сюжетного развития, с особенной полнотой передающего идейный замысел, повести Гоголя могут быть признаны образцом новеллистического жанра в мировой литературе. В них нет ничего лишнего, случайного, каждый художественный прием, каждый штрих служит наиболее полному и яркому выражению идеи, содержания. Драматическая напряженность действия, при внешней «обыденности» обстановки, передает тот трагизм повседневности, который создан условиями большого города. По совершенству и выразительности, по умению передать глубокий смысл в каждой сюжетной ситуации, в тщательности рисовки каждого, хотя бы третьестепенного, персонажа Гоголь достойный преемник и продолжатель Пушкина.

Пушкин — автор «Повестей Белкина» — показал пример точного и строгого построения новеллы. Самая «анекдотичность» повествования, то обстоятельство, что в основе сюжета лежит анекдот, событие, житейское происшествие, подчеркивало реальность повествования. Чернышевский писал, что «… сюжетами романов, повестей и т. д. обыкновенно служат поэту действительно совершившиеся события или анекдоты, разного рода рассказы», при этом Чернышевский приводит в качестве примера повести Пушкина; «но, — как указывает Чернышевский, — общий очерк сюжета сам по себе еще не придает высокого поэтического достоинства роману или повести, — надобно уметь воспользоваться сюжетом…» Чернышевский подчеркивает, что в самой действительности есть много событий, основанных на редких, исключительных положениях, но и «очень много есть событий, в которых, при всей их замечательности, нет ничего эксцентрического, невероятного, все сцепление происшествий, весь ход и развязка того, что в поэзии называется интригою, просты, естественны»,[219] Мастерство Гоголя в развитии интриги, в композиции повестей сказывается в том, что он блестяще умеет сочетать естественные, простые события жизни с неожиданными и резкими сюжетными ситуациями.

В петербургских повестях Гоголь, однако, пользуется теми художественными средствами, которые во многом отличны от его предыдущих произведений. Передавая напряженность, остроту социальных противоречий столицы, Гоголь прибегает к тем контрастным и гротескным приемам, которые близки к поэтике романтизма.

Своеобразие композиции повестей Гоголя в их резкой контрастности — в сочетании лирической патетики с глубоким реализмом в изображении социальной жизни. Для Гоголя гротескность — не формальный прием, не принцип романтической иронии, а единство высокого и низкого, патетического и смешного, которое характеризовало самую действительность. Для немецких реакционных романтиков романтическая ирония знаменовала отказ от признания достоверности самой действительности, предполагала сверхчувственный, мистический мир, реальная «оболочка» которого уничтожалась этой иронией. Для Гоголя ирония являлась средством разоблачения действительности, раскрытием и осмеянием тех ее проявлений, которые враждебны человеку. Гоголь остается реалистом и тогда, когда показывает появление призрака Акакия Акакиевича, и тогда, когда создает комическую фантасмагорию о похождениях носа майора Ковалева. Поэтому такое большое значение имеет для него сатира, «гумор». Белинский первый раскрыл это значение гоголевского «гумора» как реалистической сатиры. Для Гоголя «гумор» не забавная шутка, как пытался утверждать Шевырев, а средство разоблачения действительности, отражения в сатирическом аспекте ее отрицательных сторон. «Он представляет вещи не карикатурно, а истинно, — отвечал Белинский Шевыреву. — в повестях «Невский проспект», «Портрет», «Тарас Бульба» смешное перемешано с серьезным, грустным, прекрасным и высоким. Комизм отнюдь не есть господствующая и перевешивающая стихия его таланта. Его талант состоит в удивительной верности изображения жизни в ее неуловимо-разнообразных проявлениях».[220]

Столкновение гуманного идеала с крепостнической действительностью определило идейную направленность и характер петербургских повестей, их художественную структуру, конфликты, лежащие в их основе. Гоголь показывает фальшивый и бесчеловечный характер общества, основанного на угнетении человека. Пользуясь таким острым и сокрушительным оружием, как ирония, он разоблачает лицемерие, показное благополучие, бессердечный эгоизм общественных отношений. В то же время писатель скорбит об утере человеком его цельности, духовной свободы и гармонии. Миру фиктивных «ценностей», созданному бюрократическим и буржуазным обществом, Гоголь решительно противопоставляет подлинную ценность человеческой личности.