"Свет праведных. Том 2. Декабристки" - читать интересную книгу автора (Труайя Анри)2Софи перечитала свое письмо родителям Юрия Алмазова, положила его в ящик стола, где уже собралась стопка подобных же эпистол, сотворенных ею по просьбе других заключенных, взяла чистый листок и принялась за послание сестре Василия Ивашева. Это был уже восьмой отчет за день – работа в принципе довольно нудная и тяжелая. Всем адресатам – одна и та же фраза в начале: «Видела сегодня Вашего сына (мужа, брата, кузена, или кто там еще бывает из родственников мужского пола), и он попросил меня передать Вам следующее…» А дальше она пыталась оживить в памяти голоса каторжников, наперебой старавшихся снабдить ее сведениями, которые надлежало донести до семьи. Но все это было действительно позарез необходимо: Софи понимала, что ее нынешняя работа помогает товарищам мужа сохранить связь с внешним миром – пока здесь других средств нет и быть не может. Вполне возможно, без нее и других преданных своему долгу женщин, приехавших сюда вслед за мужьями, декабристы были бы давно забыты всеми, ведь только эти отважные и стойкие женщины позволяют осужденным держаться на поверхности, а не кануть в Лету… Только благодаря восьми ссыльным, выбравшим эту участь по своей охоте, мужчины здесь не потеряли человеческой сущности, они говорят, они еще дышат… Зная, что вся почта читается и визируется генералом Лепарским, Софи сдерживала вдохновение, не блистала остроумием и тщательно взвешивала каждое слово. Ей казалась странной эта переписка с множеством людей, которые никем не приходились ни ей, ни ее мужу, которые никогда ей не отвечали… и при этом так редко писать о себе, о своих заботах, о своих переживаниях… Письма, отправленные ею родителям во Францию, либо потерялись в пути, либо были арестованы цензурой, потому как мать и отец не подавали никаких признаков жизни. Зато она получала ежемесячно обширные послания от свекра, и тут уже не отвечала она сама. Софи не могла простить Михаилу Борисовичу его ненависти к Николаю, двойной игры, которую он вел, только чтобы избавиться от сына, доноса, присланного им иркутскому губернатору в надежде, что вернет ее назад, не допустит к мужу-каторжнику… Однако, если бы этот мерзкий старик, которого она просто на дух не переносила, вдруг перестал ей писать, она почувствовала бы себя несчастной и обделенной, ведь его послания были единственным источником новостей о том, как растет маленький Сереженька. Ребенку пошел уже третий год. «Он настоящий Озарёв, – хвастался дед. – Ничего от отца, весь в нашу родню!» Софи мечтала хоть когда-нибудь увидеть мальчика, которого доверила ей перед смертью Маша и которого теперь воспитывали, ласкали, окружали вниманием другие люди. Даже и сейчас то, что она, по сути, бросила малыша, тяжким бременем лежало на ее совести. Унесенная потоком воспоминаний, молодая женщина застыла с пером в руке, а когда вернулась к написанному, то плохо понимала, кому именно она это сообщает: «Ваш брат будет очень счастлив, если получит от вас французский словарь, в котором он крайне нуждается…» Кто бы это мог быть?.. Ах да, бедняга Ивашев!.. Такой милый мальчик… Но, конечно, как и все, с кучей проблем… Что за тоска! Устав от всего передуманного и пережитого, Софи сдвинула бумаги и откинулась на спинку стула. Хватит заниматься чужими делами! Ей внезапно почудилось, будто она куда более одинока, чем любой из тех, чьи судьбы она взяла на себя обязанность устраивать. Комнатушка с обшитыми дранкой, но неоштукатуренными стенами, с низким почерневшим от копоти потолком, была темной, хотя за окном вся деревня купалась в солнечных лучах. Сегодня день посещений. Осталось около часа до прихода Николя. Ей вдруг ужасно захотелось написать Никите и попросить, чтобы рассказал, как он там, в Иркутске, что нового. Но она одернула себя, напомнив, что только время потеряет. Не стоит труда!.. Софи уже три раза отправляла ему весточки, но все три остались безответными. Заблудились в пути, что ли, или были перехвачены полицией… Писала она и своему гостеприимному хозяину-французу, Просперу Рабудену – тот, по крайней мере, отозвался, но говорил совсем не о том, о чем она его спрашивала, – можно подумать, будто он вообще никогда не слышал имени Никиты, не было у него такого работника, в жизни такого не встречал! Единственное тому объяснение: трактирщик боится привлечь к себе внимание властей, называя имя Никиты в ответном письме. Наверное, безрассудный парень совершил еще какую-то промашку, какую-то глупость, и теперь лучше забыть о его существовании. А она-то, она продолжает настойчиво выспрашивать, что с ним сталось, настаивает с риском для его жизни – и теперь уже лишь из своего собственного безрассудства! Как трудно привыкнуть к мысли, что шпионы суют нос в твою корреспонденцию и, демонстрируя повышенный интерес к кому-то, ты можешь только повредить ему, как трудно привыкнуть к мысли, что ее дружба теперь опаснее ненависти, что она теперь – хуже зачумленной! Кошмар!.. Софи решительно придвинула к себе письмо сестре Ивашева, оставшееся незаконченным. Добавила пару строк банальностей и… и перед ней снова вырос Никита… высокий, широкоплечий, мускулистый, с золотистыми волосами, ясным выражением лица, глазами фиалкового бархата, излучающими несказанную ласку… Каким он был чудесным спутником в этом долгом и трудном путешествии! Никакой не крепостной, не раб, не слуга – доверенное лицо, почти что близкий друг! Она пожалела, что ее вынудили бросить его в Иркутске из-за того, что в противном случае пришлось бы задержаться там и не скоро приехать к мужу. Но сразу же она и поздравила себя с тем, что нашла Никите такое хорошее место работы. Наверное, у Проспера Рабудена со временем он перешел в официанты, ему отлично платят… Закончив письмо, Софи почувствовала такое облегчение, будто отправляла его не сестре Василия Ивашева, а Никите, как будто он сможет прочитать между строк все ее тайные мысли… В дверь постучали, и ее это сильно удивило, она не ждала Николая так рано. Вскочила, глянула в зеркало – так и есть, растрепанная, не успела причесаться! Что ж, тем хуже… Открыла дверь, надеясь увидеть мужа, но перед ней стояли три подруги-декабристки. – Знаете новость? – спросила Мария Волконская. – Посещения отменили! Софи на мгновение онемела, неспособная понять, что происходит в ее душе: никакого протеста, который можно было бы предвидеть, одна только покорность судьбе. Услышав о том, что свидание с Николя сегодня не состоится, она почувствовала какой-то внутренний холодок и небывалую легкость. – А почему? – тихо-тихо спросила Софи. – Да по причине этой глупейшей позавчерашней истории с лейтенантом Проказовым! – воскликнула Каташа Трубецкая. – Мы только что, причем случайно, узнали эту новость в разговоре с Ватрушкиным. Но нельзя же нам с подобным соглашаться! – Да, да, надо немедленно идти с протестом к генералу Лепарскому, – поддержала Трубецкую Александрина Муравьева. – Просто сейчас же идти! Захлебнувшись в этом потоке слов, Софи никак не могла заставить себя возмутиться. Единственное, что удалось выговорить, было: – А на какой срок распространяется наказание? Мария Волконская изумленно на нее уставилась: – Какая разница?! Ну, на один сегодняшний день! Этого вполне достаточно! – А-а-а… я просто боялась… – промямлила Софи и не закончила фразу. «Значит, вот каковы истинные масштабы случившегося… Досадно, конечно же, но ведь на будущее наказание никак не влияет, а это уже отрадно… За Николя обидно, разумеется, ему сейчас тяжело, грустно, и меня тоже расстраивает его печаль… Он ведь с таким нетерпением ждет свидания со мной, и сегодня ждал… Надо, пожалуй, как-то успокоить их…» – решила Софи и произнесла с улыбкой: – Если мы будем слишком часто являться к Лепарскому с протестами, мы рискуем лишиться его доброжелательного отношения к себе, разве не так? Может быть, лучше приберечь наше возмущение властями для более серьезного случая? – Как?! Случившееся представляется вам не очень серьезным случаем? Обычным происшествием? – Екатерина Трубецкая не могла поверить своим ушам, ее короткая шея словно вытянулась, круглое лицо налилось краской. – Поразительно слышать это от вас, дорогая! Для меня все, что касается моего права видеться с мужем, – священно! – Но… но для меня тоже… – пробормотала Софи. Она чувствовала себя виноватой, нельзя было таких возбужденных женщин обливать холодным душем… Теперь они смотрят на нее строго, во взглядах подозрение! Вообще-то это просто смешно! Тем не менее… – И, естественно, если вы решите пойти к Лепарскому, – добавила Софи, – я пойду с вами. – Мы не хотим никого вести силой! – Мария Волконская явно обиделась. Софи взяла накидку и вышла вслед за подругами из дома. Изба за избой, дамы обошли всех обиженных сегодня властями жен, и в «предбаннике» генеральского кабинета аудиенции дожидалось уже семеро декабристок. Их заставили потомиться три четверти часа – наверное, в надежде, что за это время уляжется их боевое настроение, однако, когда дверь кабинета распахнулась, они все семеро так решительно сделали шаг вперед, что увечный солдат, который был сегодня дежурным, отпрянул к стене и зажмурился, испуганный таким количеством колышущихся юбок. Лепарский, затянутый в зеленый кавалерийский мундир, сидел за письменным столом, но поднялся, когда вошли дамы, выпятил похожую на витрину с безделушками грудь в орденах, нахмурил брови, чтобы сделать взгляд суровым. Морщины на стариковском лице генерала выглядели грубыми швами. Съехавший низко на лоб пепельный парик походил на шапку. – Извольте присесть, сударыни… – сказал комендант. Но кресел оказалось всего четыре. В конце концов, после долгого обмена взаимными извинениями и прочими вежливыми словами обе княгини – Волконская и Трубецкая, Александрина Муравьева и Наталья Фонвизина оказались в креслах, а три оставшихся без места и потому стоявших дамы – за спинками этих кресел. Со стороны могло показаться, что выстроившиеся таким образом в две шеренги посетительницы сейчас запоют хором. Сигнал к началу выступления подал Лепарский, произнесший все тем же тоном ледяной корректности: – Могу ли я узнать, чему я обязан чести видеть вас у себя, сударыни? Ответом действительно стал хор – декабристки на семь голосов осыпали коменданта упреками. Он отпрянул – генералу почудилось, что семиглавая гидра сейчас выплюнет ему в лицо семь языков пламени. Однако он уже привык к подобному – не проходило недели без того, чтобы эти дамы не потребовали принять их, да и выражения вроде «беспрецедентный скандал», «нравственная пытка» или «жалоба в высшие инстанции» звучали слишком часто. Возмущаясь вслед за остальными, Софи все-таки не могла не восхищаться терпением хозяина кабинета. Она смотрела на желтую соломенную шляпку с голубыми лентами, в которой пришла сидящая теперь перед ней Каташа Трубецкая, и чувствовала, что не может душой присоединиться к этому бабьему гвалту. Внезапно шум был перекрыт голосом Марии Волконской: – Знаете, вы кто, генерал Лепарский? Вы – новый Гудсон Лоу![1] Остальные временно затихли, настолько их удивило это заявление. Пауза была достаточно долгой и показалась Софи предвестием бури. М-да… Мари зашла чересчур далеко!.. Генерал Лепарский задумался, опустив голову, и видно было, что раздумья у него сейчас весьма непростые. «Наверное, пытается уразуметь, бедняга, что общего можно у него увидеть с тюремщиком Наполеона!» – подумала Софи. Но вот он поднял глаза, выражение лица его стало насмешливым, кончики завитых усов задорно вздернулись. – Сударыня, – сказал Лепарский, – ваше восхищение супругом, увы, стало причиной заблуждения. Разумеется, для вас, сударыня, ваш супруг – Наполеон, но это отнюдь не означает, но это не причина для того, чтобы видеть во мне Гудсона Лоу. Если бы на моем месте был упомянутый вами господин, ответом на ваши инвективы, несомненно, стал бы строгий запрет на свидания с императо… пардон, с князем в течение, по крайней мере, шести месяцев. У вас, простите, слишком короткая память, мадам! Вы слишком быстро забыли, сколько я дал вам послаблений, как я старался облегчить вашу участь, закрывая глаза на многое!.. – Отнюдь вы не закрывали глаза, сударь, – воскликнула Екатерина Трубецкая, – раз мы сегодня расплачиваемся за то, что позавчера говорили через ограду с нашими мужьями! – Такие поступки противоречат регламенту! – Но мы их совершаем каждый день и не первый месяц! – Я ничего не сказал бы, если бы лейтенант Проказов вас не заметил… – Да он же настоящее животное! – вскричала Софи. – Вы знаете, как он грубо, непростительно грубо вел себя со мной! Он хватал меня за руку, он угрожал мне… угрожал… – Да, я знаю, – перебил ее Лепарский. – Мне все известно, и я уже отправил его под арест. Но, видите ли, если я наказываю лейтенанта за грубость и за превышение власти, то не имею права не наказать и вас за ослушание. – Обязаны! Интересно, кто наложил на вас подобные обязательства! – Что значит – кто?.. Кто… Моя собственная совесть – совесть офицера и коменданта! Дамы обменялись понимающими улыбками. Генерал смотрел на них с грустью, так, будто уличал в неожиданной для него жесткости: неужто они полагают, что комендант, решающий судьбы каторжников, не может быть совестливым?.. – И все-таки у вас, генерал, не хватит духа утверждать, что все здесь не зависит только от вашей доброй воли! – сказала Софи. – Господи, что ж вы не знаете, что здесь, как и везде, все зависит и все зависят от Санкт-Петербурга! – удивился непониманию такой простой вещи Лепарский. – Санкт-Петербург в шести тысячах верст отсюда, – упрямилась княгиня Трубецкая. – Из подобной дали не видно, что происходит в вашем ведомстве! – Ошибаетесь, княгиня! «В подобной дали» не упустят ни единой подробности моего поведения! За мной постоянно шпионят! – Кто может шпионить за вами! – Что за наивность, мадам! Ясно же кто: мои подчиненные. Доносительство развито везде, на всех уровнях. И мне, увы, приходится куда больше опасаться тех, кем я командую, чем тех, кто командует мной. Софи вначале подумала, что у коменданта мания преследования, потом поняла, что действительно вся российская власть держится на этом – испытываемом каждым, любого ранга чиновником – опасении, что всякий может на него донести. Прочность империи обеспечивается вовсе не сплоченностью ее подданных, но – взаимными подозрениями. Они живут в вечном страхе, в вечной тревоге и глаз не сводят с вершин власти, – так вглядываются в тучки небесные жители долины, когда хотят предугадать завтрашнюю погоду. – Но вы же не хотите сказать, что о позавчерашнем инциденте могут доложить императору? – усомнилась Александрина. – Именно это я и хочу сказать, сударыня! Отсюда без конца отсылаются в столицу тайные донесения. Храни нас Бог от следственной комиссии, способной внезапно нагрянуть в Читу! Собрав множество доказательств моей излишней к вам снисходительности, меня в этом случае перевели бы в другой гарнизон, а на мое место назначили более властного, авторитарного генерала. И, уж поверьте мне, он не стал бы выслушивать и десятой части того, что вы мне успели наговорить! Он установил бы поистине железную дисциплину. И ваша жизнь превратилась бы в ад… А у вас хватает совести говорить о Гудсоне Лоу!.. Он выдохся и умолк. Единство дам поколебалось. Несколько сердец забилось в унисон с генеральским: признание Лепарского в своей слабости оказалось эффективнее, чем была бы демонстрация силы. Однако Мария Волконская устояла перед чарами коменданта. – Словом, – презрительно сказала она, – вы опасаетесь за свою карьеру! – Моя карьера закончена, – устало произнес генерал Лепарский. – Мне, сударыня, семьдесят четыре года. Ни знаки отличия, ни ордена больше меня не интересуют. И я уже ни о чем не мечтаю, кроме вечного покоя… – В таком случае вам незачем беспокоиться о том, что о вас подумают царь или Бенкендорф! Беспокоились бы о том, что о вас подумает Господь Бог! – не унималась Мария. – А кто вам сказал, что Господь Бог не на стороне царя и Бенкендорфа? – Мне это сказало, господин генерал, все, что я, да и все мы знаем об Иисусе Христе! – совсем уже раззадорилась княгиня Волконская. Она встала, юбки волнообразно колыхнулись. Высокий рост, смуглое лицо, огненный взгляд черных глаз… «Красивая, но не обаятельная», – подумала Софи. Каташа Трубецкая и Александрина Муравьева были, по ее мнению, куда привлекательнее именно своей мягкостью и сдержанностью. – Обещаю, что в дальнейшем ваши встречи с мужьями будут проходить в нормальном режиме, – спокойно ответил на выпад Лепарский. – Простите, это все, сударыни. Мое время вышло. Аудиенция окончена. – А вы не могли бы, Станислав Романович, все-таки отменить ваше решение и позволить нам с ними увидеться еще сегодня, до захода солнца? – попросила Наталья Фонвизина. Этого уже и Лепарский не мог выдержать. Он сказал сухо: «Я никогда не пересматриваю уже принятых решений. Дисциплина… всем следует соблюдать дисциплину, даже вам, сударыни!» – и, прихрамывая, направился к двери на кривых кавалерийских ногах… Аудиенция и впрямь была окончена. И послужила она лишь тому, что генерал теперь оскорблен, а декабристки убедились в своем бессилии изменить положение вещей. Они, стараясь не утерять достоинства, потянулись к выходу. Когда Софи уже ступила за порог, комендант окликнул ее: – Задержитесь на минутку, мадам Озарёва, я хотел бы переговорить с вами отдельно. Она в последний раз взглянула на пестрые платья, образовавшие за дверью пышный букет, потом дверь захлопнулась, и Софи осталась наедине с генералом в лишившемся красок мире. Он со вздохом вернулся за письменный стол, она села в не остывшее еще после Каташи Трубецкой кресло. – Прошу извинить заранее, что вынужден решать с вами финансовые проблемы, сударыня, – сказал Лепарский, – но закон предписал мне быть вашим банкиром. Софи улыбнулась и кивнула головой. Действительно, установленный порядок требовал, чтобы деньги каторжников и их жен хранились у коменданта каторжной тюрьмы, выдавались на руки мелкими суммами, и требовалось всякий раз объяснять, на что намереваешься их потратить. А кроме официально заявленного капитала, у каждой из женщин было еще по несколько тысяч рублей, которые они прятали в тех избах, где жили. Софи, сильно поиздержавшаяся за время путешествия и не получавшая никакой денежной помощи из России, принадлежала, естественно, к самым бедным: она рассчитала, что при суровой экономии средств ей хватит на жизнь еще в течение шести или семи месяцев, не больше. Ну, а потом, наверное, она должна будет найти работу, способную прокормить. Но чем ей заниматься в этой глухой деревне, жители которой настолько нищие, что им не оплатить никакой услуги? Вот она – главная забота на будущее! С Николаем об этом она говорить избегала… Генерал достал из ящика какую-то бумажку, нацепил очки с треснутым стеклом, сморщил нос, чтобы они не сползали, и спросил: – Знаете ли вы, сударыня, сколько денег на вашем счету? – Четыреста семьдесят семь рублей, – ответила Софи. – Отлично! А теперь я должен выполнить чрезвычайно приятную миссию: извещаю вас, что мною только что получены специальной почтой пять тысяч рублей на ваше имя… Софи так удивилась, что даже обрадоваться сразу не смогла. – Наверное, тут какая-то ошибка, ваше превосходительство! – пробормотала она. – Никакой ошибки! – Кто мог прислать такую сумму? – Ваши родственники. – Родители?! Из Франции?! – Да, родители, но не совсем из Франции. Они написали вашему свекру и поручили ему… Она в бешенстве оборвала губернатора: – Все это ложь! – Помилуйте! Михаил Борисович Озарёв сопроводил деньги письмом, в котором объясняет… – Он лжет! – Ну, почитайте сами… Генерал протянул ей лист бумаги. Она узнала почерк старика и оттолкнула письмо. – Он лжет! – повторила Софи. – Цензура не позволяет ни мне писать родителям, ни им писать мне. Между Францией и Сибирью не существует в этом смысле никакой связи, и потому мои родители понятия не имеют даже о том, где я сейчас нахожусь. Еще меньше я верю в то, что они могли прислать деньги… – Конечно же, прямо вам не могли! – усмехнулся Лепарский. – И никто не говорил, что это так. Не имея возможности связаться с вами, ваши родители обратились к Михаилу Борисовичу Озарёву за новостями о вас и попросили вашего свекра переслать сюда все, в чем вы могли бы нуждаться… – А я вам говорю, что эти деньги не от них, а от него самого! – Да зачем ему прятаться за спины ваших родителей? – Потому что он знает: от него я и гривенника не возьму! – Отчего же? Софи просто уже трясло от бешенства, и чем больше она старалась овладеть собой и успокоиться, тем сильнее ощущала, насколько все это ее раздражает и насколько она слаба… – Оттого только, что он вел себя по отношению ко мне и к своему сыну гнусно, гадко, непростительно мерзко! Лепарский немного подождал, надеясь, что Софи уточнит свои обвинения, но, в конце концов, понял, что этого не произойдет, и тихонько произнес: – Видите ли, госпожа Озарёва, сколь бы ни была велика провинность вашего свекра, я не могу одобрить того, что вы делаете сейчас. Даже если бы я был совершенно уверен, что деньги присланы лично им, я и тогда сказал бы: Михаил Борисович хочет – пусть на свой манер – показать вам, что раскаивается в содеянном, а значит, вы как христианка не имеете права помешать человеку исправиться, замолить грех благодеянием. Но ведь, что бы вы ни думали, остаются сомнения: а вдруг все-таки эти деньги присланы вашими родителями? В подобном случае, отвергая их, вы совершаете преступление, да и глупо это все… Получается, хоть так, хоть так, вам следует их принять! Софи замотала головой, яростно показывая: нет, нет и нет! Но тем не менее практичным своим умом она понимала, что комендант рассуждает верно. Лепарский об этом догадался и заговорил уже более громко и уверенно: – Признайте же: вы упрямитесь только из гордости! – Возможно… Однако гордость – это все, что нам остается. Нам, отверженным. Ради Бога, не предлагайте нам с нею расстаться! – Говоря так, вы думаете только о себе! – Мне-то казалось, наоборот, потому что… Генерал не дал ей договорить: – Ах, сударыня, ах, дорогая моя мадам Озарёва, как же легко вы выходите из себя и как же легко вы поддаетесь иллюзиям!.. Вы забываете, что благополучие, не только благосостояние вашего мужа и его товарищей зависит от суммы, которую каждый вносит в общий фонд. Разве вы не понимаете, что трагическая ситуация, в которой вы все волею судеб оказались, должна возвысить вас над мелкими семейными неурядицами? Разве вам не следует забыть в Чите обо всех распрях из-за первенства, обо всех амбициях, обо всех уколах, нанесенных самолюбию? Разве не утихло навеки злопамятство прежних дней? Разве вы не ощущаете, что стали выше всего этого? Разве не стало для вас самым важным, самым существенным одно-единственное: добиться любыми способами возможности осуществлять поистине братскую взаимопомощь в среде тех, кого общая беда свела здесь, на каторге? Она не сказала ни слова, но урок был принят ею с какой-то стыдливой, но пылкой признательностью, которую она сдерживала, потому что остатки гордости мешали вслух признать правоту Лепарского. А генерал ловко помог собеседнице уклониться от этого. – Впрочем, – непринужденно продолжил он, – я ведь и не спрашиваю вашего мнения по этому поводу. Я уже внес в кассу пять тысяч рублей на ваш счет. И вы можете теперь поступать с ними как угодно: хотите истратить – тратьте, хотите, чтобы лежали там, на счету, пусть лежат… Его ворчливо-властный тон вернул ей спокойствие. Больше не хотелось думать о последствиях, каких-то практических выводах, она испытывала глубокое облегчение, граничащее с надеждой. Еще немного – и она начнет его благодарить… Она встала, взволнованная, смущенная… Но он посмотрел на Софи поверх очков с ласковой насмешкой и неожиданно спросил: – Вы очень торопитесь, сударыня? – Н-нет… – Уделите мне тогда, пожалуйста, еще минут пять… Я… Я, так сказать… я нуждаюсь в одной услуге… или лучше… мне нужен ваш совет… Софи не могла скрыть удивления этим всемогущим человеком, который обращается к ней за содействием. – Генерал! Я даже не представляю, чем – в своем-то нынешнем положении – могу быть вам полезна! – Да я насчет бракосочетания Анненкова и Полины Гебль. Понимаете, я согласился быть у них посаженым отцом, как положено по православному обычаю… На самом деле всем было известно, что Лепарский сам попросил взять его в посаженые отцы, чтобы показать таким образом, что расположен к декабристам, снисходителен к ним, Анненков же не решился ответить отказом на подобную милость, хотя она его и стесняла. – Поздравляю, ваше превосходительство! – уклонилась от прямого ответа Софи. Он покашлял, потеребил очки, затем, сокрушенно вздохнув, наконец выговорил: – Но я же… я же католик!.. И я никогда подобного не делал!.. – Так что, вы просто хотите узнать, что входит в ваши задачи на свадьбе? – Вот именно! Я, конечно, мог бы справиться у этих господ… но… ох, признаюсь, я так боюсь их удивления, улыбочек… А вы, раз вы сами католичка, наверное, лучше меня поймете… Софи расхохоталась. – Право, генерал, не беспокойтесь, вам совершенно не о чем тревожиться! Ваша роль будет проще некуда! Объясняя коменданту, что ему придется делать во время венчания, она подумала, не притворяется ли Святослав Романович непонятливым только ради того, чтобы продлить разговор. И тут же насторожилась. Если уважение заключенных к их тюремщику и тюремщика к заключенным еще как-то возможно, то о взаимном доверии даже вопроса не возникает! Каким бы Лепарский ни выглядел приветливым, как бы ни был вежлив с ними, здесь он прежде всего затем, чтобы помешать другим людям жить свободно. А когда он пытается с ними сблизиться, какие могут быть сомнения в том, что его симпатия большею частью зиждется на профессиональном любопытстве… И, окружая их заботами и вниманием, он попросту хочет разоружить недовольных. Все эти мысли промелькнули в голове Софи с немыслимой скоростью, и отсвет их, вероятно, появился в глазах, потому что генерал внимательно посмотрел на собеседницу, похоже, догадался, о чем она думает, и помрачнел. Лицо его сразу же отвердело, приобрело строго официальное выражение, он поклонился Софи и сказал: – Благодарю вас, сударыня, и не смею больше задерживать. Не забудьте, что почта уходит послезавтра, и если у вас есть письма для передачи мне… Она молча вышла. А комендант, вместо того чтобы сесть за стол, принялся мерить шагами комнату, раздувая ноздри и вдыхая тонкий аромат, перекрывавший устойчивую смесь запахов пыли, заплесневелой бумаги, сапог и армейского сукна, постоянно царившую в его кабинете. Дамы, явившись ненадолго, оставили после себя это еле уловимое воспоминание, хотя – тут уверенность генерала была полной и обоснованной! – ни одна из них не употребляла духов. Это, думал он, их природный аромат, так пахнут существа высшей породы. Он мысленно проводил сравнения и пытался понять, какой из них отдает предпочтение. Из этой восьмерки… Из этих восьми дам, куда более смелых, предприимчивых и скорых на решения, чем все его заключенные, вместе взятые. Их невозможно унять, эти ершистые, непримиримые создания, доставляющие ему столько хлопот! Какие тут могут быть сомнения: они просто отроду не способны соблюдать дисциплину. Малейшее противоречие – и вот они уже ощетиниваются всеми колючками, ни на одну уступку не идут, ни одна уступка с его стороны их не устраивает, и они поднимают крик, жалуясь на несправедливость. Задерганный ими, он тратит уйму времени на попытки согласовать суровость регламента с собственным желанием сделать им приятное. Иногда удается, но, как ему кажется, ни одна из них не испытывает к нему благодарности. Но это явное безразличие не обескураживало генерала, и он ни за что не променял бы свою трудную ситуацию на какую-то другую, более спокойную. Что за странный финал у его карьеры! Поляк, воспитанный иезуитами, Лепарский завоевывал одну награду за другой, переходил со ступени на ступень, получал в императорской армии одно звание за другим, чтобы после пятидесятилетней службы получить в командование Северский конно-егерский полк. А когда Лепарскому исполнилось семьдесят два года и генерал-майор уже готовился уйти в отставку, царь Николай I – государь в бытность свою великим князем шефствовал над этим полком и потому хорошо знал, насколько честен и исполнителен его командир, каким гибким способен быть в отношениях с подчиненными, – пригласил верного слугу отечества к себе и попросил принять этот ужасный пост в Чите… Именно – попросил! Разве можно забыть эти два часа наедине с государем!.. До сих пор, вспоминая его голос, его слова, генерал с трудом побеждает волнение. «Станислав Романович, прошу вас, докажите последний раз свою преданность! Забудьте о возрасте! Поезжайте в Сибирь! Да хранит вас Господь!..» Потом император поцеловал его и подарил табакерку. Лепарский погладил лежавшую в кармане драгоценную вещицу – он никогда не расставался с ней. Подъезжая к Томску, новый комендант Нерчинских рудников готовился взять в свои руки дело трудное, беспокойное и неприятное – до сих пор ему ни за кем надзирать, слава Богу, не приходилось. Но все получилось иначе. В первые же дни его покорили те, кто подлежал наблюдению, – среди каторжников здесь не оказалось никого, кроме молодых людей из хороших семейств, воспитанных, культурных… Получалось, что государь в приступе слепой ярости лишил Россию лучших ее сынов, истинной элиты: офицеров, писателей, историков, математиков, моряков, ученых, которые могли бы трудиться на благо родины, а теперь вынуждены в глубине Сибири пересыпать туда-сюда песок… Но сила их интеллекта оказалась такова, что и в Чите им удалось создать маленькое общество, и – вопреки скудости существования – обеспечить себе и близкому окружению жизнь вполне духовную. Они обменивались идеями, и дискуссии между ними бывали порой столь жаркими, что казалось: для каждого самое главное в жизни – наставить соседа, указать ему путь истинный. Порой Лепарский сожалел о том, что нет возможности отправить в Санкт-Петербург доклад об этом очаге просвещения посреди этой пустыни. Его иногда обвиняли в излишней симпатии к государственным преступникам, а на самом деле он чаще всего воспринимал их как своих детей. А особенно живые родительские чувства питал даже не к ним самим, но к их женам. Генерал, который никогда не был женат, оказался вдруг в семьдесят четыре года отцом восьми совершенно невыносимых дочек, – и как же его трогала их молодость, как восхищался он мужеством, отвагой, независимостью декабристок… Ему нравилось даже, когда, нарушая строгость обстановки, в кабинет врывался вихрь светлых платьев, когда звучал нестройный хор мелодичных голосов… Его не стеснялись побеспокоить, его бранили, его дразнили, ему дарили улыбки, на него дулись – а назавтра он обнаруживал букет полевых цветов, украсивший письменный стол. Кто принес? Какой-то деревенский мальчишка, отвечал в таких случаях дежурный, и больше ничего узнать не удавалось. Ну а зачем? Ему надо было получить должность управителя каторгой, чтобы ощутить наконец, что он не одинок на земле… «Вот она, настоящая семейная жизнь», – думал он, чувствуя, как вот таким вот странным путем осуществляется мечта, которой он и не высказывал вслух никогда, и нежная улыбка расцветала на его губах. Лепарский открыл папку с письмами жен его подопечных – это урожай за неделю. По существующим правилам, коменданту следовало каждое прочесть, завизировать и только после этого отослать на почту. Презирая навязанную ему чисто сыскную обязанность, Станислав Романович, тем не менее, испытывал несказанное удовольствие, продвигаясь все дальше в исследовании личной жизни ссыльных супружеских пар. Он разложил перед собою листочки: каждый был исписан сверху донизу, везде почерк разный, но везде – женский, а значит – изящный, летящий, дерзкий, буковки то заостренные, то, наоборот, выкругленные, у кого как… Как гурман, уже обвязавший шею крахмальной салфеткой, колеблется, созерцая притягательные блюда, так и он – не знал пока, с которого послания начать. Живость стиля Марии Волконской добавляет остроты в самые банальные истории, Полина Гебль отличается незаурядным юмором, Александрина Муравьева, кажется, самая из дам поэтичная… Как жаль, что мадам Озарёва еще не успела закончить писем – наверное, завтра принесет, да, конечно, завтра… В конце концов, генерал решил положиться на случай, перетасовал конверты и, сложив их в стопку произвольным порядком, стал брать по очереди. Пролистывая письма страницу за страницей, он узнал, что Екатерине Трубецкой позарез необходима «самая мягкая ткань» на ночную сорочку, что Завалишин собирается переводить Библию с иврита на русский, что госпожа Фонвизина две ночи подряд видела во сне черную кошку на белом-белом снегу, и это, нет сомнений, дурной знак, что у Якушкина проблемы с пищеварением, Одоевский умирает от скуки и, чтобы выжить, ему нужны книги, а Полина Гебль безумно счастлива тем, что выходит замуж, а ее платье, которое она, разумеется, сошьет сама, будет просто великолепным – «с заложенным мелкой складочкой лифом, пышными рукавами и подхваченными снизу драпировками на юбке»… Помимо всего остального, эти дамские исповеди рассказывали своему «цензору» не только о читинских событиях, но – посредством игры в вопросы-ответы – о жизни адресатов в Санкт-Петербурге, Москве, Пскове. Он теперь путешествовал со скоростью мысли и везде чувствовал себя как дома. Он приподнимал крыши домов, как повар крышки кастрюль, заглядывал, пробовал на вкус кипящее там варево из споров, утешений, советов, матримониальных планов, надежд, чьих-то болезней и чьих-то выздоровлений, чьих-то финансовых удач и чьих-то денежных затруднений, знакомился с бабушками, дядьями, кузенами, внезапно и всегда с огромным удивлением понимая, что всего за четверть часа ухитрился прожить добрых пять десятков жизней… Как только письмо переставало быть для него интересным, он перекладывал его налево. Стопка росла… Вскоре Лепарский почувствовал усталость, от этого калейдоскопа перед глазами поплыли серебристые мушки… В дверь постучали – пришел его племянник, Осип Лепарский, туповатый, неотесанный, слабый здоровьем и постоянно хмурый молодой человек, которого он в Чите взял себе адъютантом. – Давайте, я помогу вам, дядя, – сказал Осип, присаживаясь к краешку стола и придвигая к себе стопку писем с намерением их изучить. Увидев, как пухлые лапы племянника теребят исписанные листочки, Лепарский-старший нахмурил брови. Ему стало неприятно – как было бы, если бы какой-нибудь грубиян осмелился в присутствии генерала дотронуться до «его» дам. Он хотел один владеть их тайнами, какого черта, мысленно выругался Станислав Романович, какого черта я сам когда-то попросил этого дурака помочь с чтением писем?! – Вы читали вот это, от Александрины Муравьевой? – спросил Осип. – Просто прелесть! Что он мог там понять? Александрина пишет по-французски, а он двух слов на этом языке связать не способен. Фу! Он не быстрее улитки ползет взглядом по бумаге и все пачкает слизью! Какая гадость! – Отдай! – комендант накрыл письмо ладонью. – Я сам дочитаю. – Но, дядюшка!.. – Отдай, говорю! Он вырвал письмо из рук племянника. Осип изумленно уставился на дядю. Генерал сразу же пожалел о том, что поддался настроению и сам проявил грубость, передал адъютанту несколько папок с деловыми бумагами и предложил отправиться с ними в соседний кабинет. Там, дескать, будет удобнее изучать документы. Часом позже, когда дневальный зашел к коменданту зажечь лампы, он обнаружил, что начальник сидит в подвинутом к окну кресле, на кончике носа – очки, на губах – странная улыбка, на коленях – какое-то письмо, а другие письма рассыпаны по ковру… |
||
|