"Свет праведных. Том 2. Декабристки" - читать интересную книгу автора (Труайя Анри)

1

Николай спал на ходу под окрики охранников и неумолчный звон собственных и чужих цепей. Вышли во двор, и лицо омыл предутренний холодок. Озарёв остановился, вздрогнул, прищурил глаза: после темной камеры ослепляли даже эти первые лучи восходящего солнца. Его товарищи тоже замерли, никто толком не проснулся, и клевать носом в такое время было обычным делом. А ведь, между прочим, ранним утром читинский острог становится прелестным местечком! Феб на огненной колеснице выкатывает из-за гряды облаков, небо пока еще серое, но можно догадаться, какая таится там, в глубине, ясная лазурь. Ночи едва ли не морозные, зато днем жарит – с приближением лета иначе в Сибири не может быть. Птички хлопочут вокруг лужи, затянутой прозрачной, тающей на глазах пленочкой льда…

Унтер-офицер, выпятив грудь, рявкнул:

– Стройсь в колонну по двое! Подвязать цепи!

Приказ был разумный, работать с нелепым, сковывавшим ноги, тяжеленным устройством было трудно, и каторжники подчинились, правда, вяло: сил на то, чтобы делать что-то быстро, не хватало уже с утра. А чтобы дать себе хоть минимальную свободу действий, следовало, подняв цепи, подвязать их ремешком либо к поясу, либо к шее. Они наклонялись, разгибались, со стороны, наверное, можно было подумать, будто они собственные кишки к горлу подтягивают!

Озарёв привязал кольцо, висящее посередине соединявшей его лодыжки длинной цепи, к веревке, которой, встав с постели, обвязал талию. Голод терзал его: до того, как их вывели на работу, он только и успел, что сжевать горбушку черного хлеба, запив ее стаканом теплого чая, и теперь жидкость уныло плескалась в его пустом желудке. Но чувствовал себя Николай совсем неплохо. Этот резкоконтинентальный сибирский климат вкупе с грубой пищей и ежедневной, без выходных, физической нагрузкой, как ни странно, закалили его: здоровье, подорванное четырнадцатью месяцами в темнице Петропавловской крепости, восстановилось. Товарищи в большинстве тоже выглядели куда лучше, чем сразу по выходе из бастиона. Поскольку каторжных роб для политических преступников не существовало, каждый одевался согласно своему вкусу и своим средствам. На ком тулуп, на ком шинель, на ком – давно обратившийся в лохмотья сюртук… А на головах – чего только не увидишь! От ушанки до тюбетейки… И обуты кто во что горазд: вот ноги в валенках, а рядом – в лаптях, сплетенных из лыка. Можно подумать, что старьевщик поделил между ними… всю собранную им кучу дрянного отрепья. Шагая среди этой толпы нищих, Озарёв порой сомневался, что на самом деле все они были, причем не так уж давно, дворянами лучших родов империи, блестящими гвардейскими офицерами, высокопоставленными чиновниками, да просто – мальчиками из хорошей дворянской семьи. Неудавшийся государственный переворот 14 декабря 1825 года сбросил их всех в яму, перемешал, уравнял в несчастье. Минуло два с половиной года с того дня, когда они, сплотившись в борьбе за Права Человека против тирании царя, вышли на Сенатскую площадь. Ну, и кто сейчас помнит об этой безумной затее, кроме них, заплативших за нее своей свободой?

Слава Богу, читинскую дисциплину еще можно переносить. Арестанты, собравшиеся во дворе острога, если бы не цепи и лохмотья, походили бы, скорее, на людей, которые собрались выехать на загородную прогулку. У одних под мышкой книги или газеты, другие взяли с собой скатанный в трубку коврик, шахматную доску, складной столик, шкатулку, даже самовар!.. Как обычно, караульный офицер «не заметил», что его подопечные словно на пикник собрались. Бывшие уголовные преступники швыряли в тачки предназначенные для работы «господ политических заключенных» лопаты и заступы. «До какого же уровня опускается общественная иерархия в России, – думал Николай, – если и такие каторжники, какими мы сделались теперь, находят людей более низкого социального положения, чтобы те их обслуживали!»

Солдаты с ружьями у плеча окружили колонну арестантов, офицер встал во главе конвоя и изящным движением вытащил из ножен шпагу – бедняга, все равно ведь поблизости нет никого, кто залюбовался бы им. По его приказу были распахнуты обе створки ворот. Полсотни каторжников – а именно из стольких состояла колонна – волоча ноги, тронулись с места под бряцание тяжелых цепей. Плетясь по деревне, они поглядывали на избы справа… слева: не мелькнет ли в окошке знакомое лицо? В Чите уже обосновались семеро декабристок: шесть из них были женами заговорщиков – княгиня Трубецкая, княгиня Волконская, госпожа Муравьева, госпожа Фонвизина, госпожа Нарышкина, госпожа Давыдова, Софи – и одна пока еще невестилась, но свадьба должна была состояться уже совсем скоро. К Ивану Анненкову приехала, чтобы на каторге с ним обвенчаться, молоденькая француженка Полина Гебль. Ожидались и другие дамы, конечно, если царь не поставит преграду на пути этого потока любящих женщин.

Когда оставалось всего ничего до избушки, где поселилась Софи, у Николая сжалось сердце. Ему просто необходимо сегодня утром хотя бы на минутку, на одно мгновение встретиться с ней взглядом – разве есть у него иная возможность поднабраться мужества! На пороге пусто, в окошке пусто. Время слишком раннее, она еще спит. Николай уронил голову на грудь и попытался представить себе красавицу жену в этой ее убогой деревенской постели: веки опущены, на губах улыбка… может быть, нет, наверняка она сейчас видит во сне его! Конечно же, его! Кровь в жилах Озарёва только что не закипела, ему захотелось вырваться из ряда, побежать к избушке, взломать дверь, проскочить одним прыжком сени и – наброситься на это разнеженное сном прекрасное тело… Он бы тогда… Но взгляд его наткнулся лишь на пустые глаза охранника. Ах, вот в чем дело: они же на марше. Он снова почувствовал, как тяжелы его оковы.

– Пра-а-авой, ле-е-евой! Пра-а-авой, ле-е-евой! – командовал офицер.

Но в ногу шли всего человек десять.

Избушка Софи скрылась за головой жующего солдата. Они добрались до околицы деревни, здесь собаки были уже не такими дерзкими, как у себя дома, и не осмеливались гавкать на проходящих. Вот и последние жалкие покосившиеся хибарки, цепляющиеся изо всех сил, чтобы не соскользнуть по пологому песчаному откосу. Внизу сверкают на солнце веселые воды реки, чуть дальше тусклая подернутая ряской и совершенно неподвижная поверхность пруда. И потом уже луга – сочная зелень травы, редкие стайки кустарников и деревца со стволами, подножием увязшими в грязи… На горизонте полукругом синие зубчатые горы. Поскольку требовалось придумать для каторжников какую-то работу, генерал Лепарский, комендант Читинской каторжной тюрьмы, отправлял их каждый день на окраину городка, чтобы засыпали землей глубокий овраг. Однако первым же порывом ветра, первой же грозой сметалось и смывалось все, что они так терпеливо натаскали до сих пор, и назавтра все приходилось начинать сначала. Бессмысленность этого поистине сизифова труда освобождала тюремную администрацию от поисков другой работы и отнимала у каторжников всякое желание вкладывать душу в свое дело. Они прозвали рабочую площадку Чертовой могилой, тем самым вроде бы признав тот факт, что черт от природы упрям и неуступчив, потому его и дохлого не захоронить.

Стоило Николаю подумать о том, какие пустые часы его ждут впереди, он почувствовал омерзение – страшное, почти до тошноты. Господи, да как же можно существовать без малейшей надежды! Посмотрел на товарищей, и ему показалось, что вид у них куда более подавленный, чем в день вынесения приговора. Тогда прошло слишком мало времени после восстания, с течением дней… месяцев… веков… вера в лучшее будущее постепенно угасала. Ему почудилось даже, будто на каждом лице ясно читается число: на сколько лет осужден. «Вот ему осталось еще семнадцать… а ему – двенадцать…» Самому Озарёву, приговоренному по четвертому разряду, повезло: еще только восемь лет каторги, но ведь потом – поселение до конца жизни. Шедший рядом Юрий Алмазов прошептал:

– Ты почему такой мрачный с утра? Что-то не заладилось?

– Да нет, все в порядке… – пожал плечами Николай.

– Каждый по очереди, право, тоска! Вчера я надулся, как индюк, завтра другой станет смотреть тучей. Знаешь, ни к чему так, дружище! Бери пример с Лорера – вот кто постоянно весел!

Лорер, он шел в паре прямо перед ними, поправил закрепленное на плече кольцо, к которому были приделаны цепи, обернулся, и совершенно ребяческая улыбка осветила его худое лицо, перерезанное густыми усами и окаймленное каштановыми бакенбардами. Николай Иванович принадлежал к Южному обществу, но здесь его признавали своим и любили все, даже те, кто не был с ним знаком раньше: еще бы, как же не любить такого всегда жизнерадостного человека!

– Ох, дорогой мой, дорогой мой! Отбросьте все сожаления, все раскаяния, угрызения совести – ни к чему они сейчас, бесполезны! Помните поговорку о том, что всякий сам кузнец своего счастья? А я бы чуть изменил ее: строитель – любыми подручными средствами! Пусть это будет краюшка хлеба или лоскуток голубого неба – разве они не прекрасны? Может, споем? Легче станет идти…

– Споем, – без всякого энтузиазма откликнулся Озарёв.

А Юрия Алмазова предложение, наоборот, вдохновило.

– Давайте-ка хором! – воскликнул он. – Внимание! Раз, два, три… Запе-е-евай!

Лорер выпрямился, как мог, и затянул чистым высоким тенорком:

Во глубине сибирских рудХраните гордое терпенье…

Это были первые строки сочиненного Пушкиным и прозванного здесь «Послание в Сибирь» стихотворения, которое поэт ухитрился тайком, при посредничестве Марии Волконской, передать каторжникам. Декабристы сразу же положили стихи на музыку и сделали строевым маршем. Все головы поднялись, все взгляды загорелись, несколько голосов подхватили начатую Лорером песню:

Не пропадет ваш скорбный трудИ дум высокое стремленье.Несчастью верная сестра,Надежда в мрачном подземельеРазбудит бодрость и веселье,Придет желанная пора…

Они шли и пели, голоса их крепли, исчезала куда-то охриплость:

Любовь и дружество до васДойдут сквозь мрачные затворы,Как в ваши каторжные норыДоходит мой свободный глас.

В последнем куплете, самом любимом, сплелись уже все голоса, никто не остался безучастным:

Оковы тяжкие падут,Темницы рухнут – и свободаВас примет радостно у входа,И братья меч вам отдадут.

Теперь в ногу шагали все. Ритмично позвякивавшие цепи казались им самым что ни на есть подходящим аккомпанементом для этой пламенной речи в защиту подрывной деятельности. Из осторожности каторжники старались произносить не слишком внятно чересчур смелые слова, но догадаться было так легко… Сопровождавший их офицер не проявлял ни малейшего беспокойства. Может быть, просто делал вид, будто ничего не может разобрать, чтобы не пришлось разозлиться и приступить к наказаниям? Фамилия его была Ватрушкин, был он ленив от природы и люто ненавидел всяческие приключения на свою голову. Что же до солдат, охранявших колонну, – те, кажется, были в восторге от разыгрывающегося у них на глазах спектакля. Все равно приписываемая солдату изначально тупость избавит от любых подозрений на их счет. Иногда на обочине дороги появлялся какой-нибудь крестьянин или рабочий из бывших каторжников, что понятно было по позорной метке на лбу. Глядя вслед проходившим арестантам, он снимал шапку и крестился, уверенный, что политические распевают псалмы…

– А что, друзья! – воскликнул, когда хор умолк, Иван Пущин, вставая на цыпочки, чтобы стать заметным. – Не спеть ли нам теперь ответную песню?

Ответ на стихи Пушкина был написан здесь, на каторге, поэтом-декабристом, князем Александром Одоевским. И снова Лорер выпел начало песни, а хор подхватил:

Струн вещих пламенные звукиДо слуха нашего дошли,К мечам рванулись наши руки,И – лишь оковы обрели…

Николай, который, когда пение начиналось, только шевелил губами, подпевая, теперь возвысил голос. Голова, руки, ноги – его тело больше не принадлежало ему, он стал частицей толпы, он слился с друзьями в единое целое, и теперь их всех поднимала к небесам и увлекала за собой одна и та же могучая сила.

Но будь покоен, бард, цепями,Своей судьбой гордимся мыИ за затворами тюрьмыВ душе смеемся над царями.Наш скорбный труд не пропадет,Из искры возгорится пламя, —И просвещенный наш народСберется под святое знамя.Мечи скуем мы из цепейИ пламя вновь зажжем свободы,Она нагрянет на царей,И радостно вздохнут народы.

Озарёв прекрасно понимал, что все это только мечты и прекрасные слова, что никакие темницы не рухнут, что декабристам уже никогда не пойти с мечом в руках на трепещущего деспота, что свет Свободы не скоро вспыхнет для всего человечества, но ему было совершенно очевидно и другое: идеалы, воспетые хором из стольких голосов, не могут исчезнуть бесследно, раствориться в эфире. Мысль, поселившаяся в умах и сердцах людей, станет гореть искоркой негасимого огня и в разрушенном очаге… А дохни на искру – разгорится пламя!..

Дорога была песчаная, ноги в ней увязали, каторжники двигались вперед по пояс в облаке коричневой пыли. Свежесть и прохлада утра сменилась сухим жаром, от зноя выцветало небо, под безжалостным солнечным светом бледнела зелень трав и листвы… Скованные цепями, совершенно выдохшиеся, истекающие потом люди, вопреки всему продолжали, надсаживая горло, кричать о своей вере в будущую справедливость…

Остановились у Чертовой могилы. Песня утихла, слышен был только лязг цепей.

– Разгрузить тачки! – скомандовал офицер.

Каторжники распределили между собой нехитрый свой инструмент. Им предстояло в очередной раз забрасывать землей глубокий овраг, со стен которого на дно постоянно сыпался песок. Началась работа. Едва наполнялась одна из тачек, ее сразу же переворачивали, сбрасывая содержимое в яму. Земля мгновенно растворялась на дне оврага, только в воздухе еще долго стоял похожий на желтый дым столб пыли. Николай с Юрием Алмазовым работали бок о бок, они тяжело дышали, с трудом управляясь с тяжелыми, выщербленными лопатами, но физический труд им, скорее, нравился. Солдаты-охранники, составив оружие в козлы, разбились на группки и, рассеявшись по краю оврага, затеяли игру то ли в подкидного дурака, то ли в козла. Грязные истрепанные карты так и мелькали у них в руках. Играть на деньги им было запрещено, на интерес скучно, потому проигравшие расплачивались семечками. Только четверо часовых продолжали стоять, но – используя ружья как подпорку, правда, даже таким образом удерживаться на ногах бедолагам было лень, и это сильно чувствовалось по их позам. Офицер сбросил на землю шинель, улегся на нее – руки под затылком, смотрел в небо и поминутно зевал, а вскоре и заснул прямо с открытым ртом…

– Как легко было бы сбежать! – шепнул Николай Алмазову.

– Легко, но нас тут же поймали бы, – отозвался тот. – Одоевский с Якубовичем строят другие планы.

– Да? Какие же?

– Погоди немного, сами скажут.

– Очень я опасаюсь Якубовича: он ведь совершенно безумен!

– Знаешь, в последнее время у него несколько поубавилось безумия…

Они работали, по-прежнему размышляя о побеге – вечной грезе всех каторжников, хотя каждый в глубине души не мог не осознавать, до какой степени нереально осуществление этой мечты. Офицер громко захрапел и внезапно проснулся, словно испуганный произведенным им шумом. Движения арестантов становились все более медленными, вялыми, неточными, казалось, им мешает ставший каким-то липким воздух. А чуть спустя они вообще остановились.

– Ну же, господа! – усовестил поднадзорных офицер. – Еще одно маленькое усилие!

Усталые люди в ответ проворчали нечто невнятное. Но он и не подумал придираться к этому, заставлять их. Для охранников, как и для каторжников, труд этот имел чисто символический смысл: надо же было как-то убить время, вот и убивали кто как мог, только при этом одни сторожили других… Приличия соблюдены – вот и ладненько… Остальное вообще никакого значения не имеет… Николай подумал, что дисциплина на каторге представляет собой странную, порой даже забавную смесь беспощадной жестокости с явным дружелюбием. Чем строже правило, тем многочисленнее становятся здесь исключения, его смягчающие.

– Давайте-ка еще по две тачки на бригаду и – сделаем перерыв… – мирно предложил офицер.

Каторжники повиновались. Так прошло еще десять минут, – и, наконец, побросав свои орудия труда на площадке, они побрели к леску, куда манила листва серебристых тополей и пурпурных буков, надеясь спрятаться от солнца под их кронами. Действительно, здесь было куда прохладнее, а почва оказалась мягкой, пружинистой из-за невысокой травки и мха. И впрямь самое подходящее место для отдыха, лучше и придумать нельзя! Одни, решив подремать, улеглись на траву, другие, привалившись к стволу дерева, раскрыли книги и погрузились в чтение, кто-то играл в шахматы, кто-то писал, кто-то вполголоса беседовал с приятелями… У большого камня, мшистая поверхность которого кишела муравьями, Николай и Юрий Алмазов увидели внимательно их рассматривающих Якубовича с князем Одоевским и подошли к ним.

– Что, берете уроки общественных наук, глядя на этих зверюшек? – усмехнулся Озарёв.

Якубович, высокий, сухощавый, с выпученными глазами, черными сросшимися бровями и закрученными кверху усами, выпрямился.

– Совершенно верно, – ответил он. – Гляжу на них и думаю: что бы это такое было перед нами – столица муравейского государства или муравьиная каторга…

И нервно захихикал.

Юрий Алмазов бросил на него взгляд через плечо и прошептал, обращаясь к Одоевскому:

– Объясни Николаю, что у тебя за план!

– Вас это действительно интересует? – спросил Одоевский.

– Конечно же! Очень! И мне хотелось бы знать о ваших планах во всех подробностях!

Они помолчали, князь задумался, машинально поглаживая заросший щетиной подбородок тонкой рукой с черными от набившейся туда земли ободками у ногтей. Раскосые глаза излучали нежность. Полные розовые губы поблескивали из-под навесика усов.

– Ох… Пока все это одни лишь фантазии… – вздохнул Одоевский. – Но кое-что уже можно оттуда извлечь! Заметил ли ты, Николай, насколько все солдаты, которых ставят нас охранять, по-доброму к нам расположены? Просто все! Уверяю тебя, в глубине души они нас любят, жалеют, они сочувствуют нам и считают нас более к себе близкими, чем их начальники, потому что сами живут в нужде и забитости. Так почему бы нам не использовать такую благоприятную ситуацию?

– Каким же образом?

– А ты сам прикинь! – подмигнул ему Якубович.

– Нет… даже не представляю…

– До сих пор, – принялся объяснять Одоевский, – те из нас, кто мечтал о побеге, предполагали действовать в одиночку, что неизбежно привело бы к провалу предприятия, иначе и быть не может. Как можно выжить одному на просторах Сибири, в этой пустыне?! Тем более что бурятам обещано вознаграждение за поимку каждого беглого каторжника. Стоит им получить известие о побеге – и они тут же отправятся в погоню за беглецом и унюхают его – не хуже охотничьих собак. Для них это просто очередная торговая сделка – как продажа пушного зверя. Надо быть просто идиотом или уж отчаяться до полной потери рассудка, чтобы искушать судьбу в подобных обстоятельствах. Лучший способ изменить наше положение – действовать, применяя силу.

– Силу?! – изумился Николай.

Якубовича охватил восторг, его лицо исказила гримаса, глаза просто-таки уже выскакивали из орбит, и Озарёву почудилось, будто из них сыплются искры.

– Силой, именно силой, голубчик вы мой! Си-ло-ю! Это же понятно! Если мы восстанем – все сразу – и нападем на сторожевой пост, солдаты не окажут нам ни малейшего сопротивления. С одной стороны – группка неуклюжих парней, с другой – семьдесят или восемьдесят таких мужчин, как мы, почти все бывшие офицеры, людей, жаждущих свободы и яростно прокладывающих к ней дорогу!.. Мы их мигом обезоружим!

– Ну а потом – что? – спросил Николай.

– Бросим в тюрьму Лепарского и его приспешников, запасемся ружьями, пулями, порохом и провизией – так, чтобы хватило на долгое путешествие, погрузим все на телеги и – прощай, Чита!.. Причем совершенно точно, что из ста солдат местного гарнизона половина присоединится к нам… А остальные…

– А остальные, – перебил Якубовича Николай, – помчатся в Иркутск и поднимут тревогу!

– Когда это случится, мы будем уже далеко. А поскольку у нас будет вооруженный и сплоченный отряд, никакие буряты нам не страшны – они попросту не осмелятся нас атаковать!

– Хорошо… А наши жены?

– Их мы, разумеется, увезем с собой! Как же иначе?

Он замолчал, потому что к ним вперевалочку приближался князь Трубецкой. Ему приходилось часто пригибаться – слишком он был высокий, чтобы пройти под свисающими ветками. Трубецкой сильно похудел за прошедшие на каторге годы и теперь – со своим носом-клювом между маленькими глазками – стал как-то особенно похож на птицу. «Про таких говорят: его видно только в профиль…» – невесело усмехнулся про себя Озарёв. Одетый в изношенный до бахромы на подоле и низах рукавов сюртук и пошитые из дрянной ткани штаны с засаленными коленками, с кандалами на ногах, с мешочком у пояса – князь все равно сохранил манеры дворянина.

– Господа, – сказал Сергей Петрович, подойдя к ним, – не выпьете ли со мной чайку? Жена принесла кое-какие лакомства, и мне хотелось бы отведать их в вашей компании…

– Охотно, князь, – ответил Николай.

И прибавил, обращаясь к Одоевскому:

– У тебя интересная идея. Надо будет потом в нашей «казарме» устроить общую дискуссию… Обсудим, если не возражаешь…

Все вслед за князем Трубецким потянулись к полянке, на которой уже дымился старый медный самовар с изрядно помятыми боками и косо поставленной трубой… Румяный и жизнерадостный Иван Пущин накрывал импровизированный «стол». Посуды на всех не хватало, и заменявшие чашки деревянные мисочки передавались из рук в руки. Николай разок отхлебнул теплой, слабо пахнувшей водички, гордо именовавшейся чаем, и передал свою мисочку Юрию Алмазову. Лакомства, о которых говорил князь Трубецкой, были представлены черничным, сливовым и малиновым вареньем. Такие полдники между завтраком и обедом вошли с недавнего времени в обычай у каторжников. С непринужденностью хозяина, приглашающего к столу почетного гостя, Сергей Петрович окликнул дежурного офицера и предложил ему тоже перекусить с ними. Ватрушкин охотно угостился бутербродом. Подлесок был полон движущихся пестрых силуэтов: на одежде арестантов причудливо чередовались пятна света и тени, от этого облаченные в нее люди напоминали гигантские грибы с темными шляпками… Зато когда они выходили на поляну под ослепительное солнце, яркий безжалостный свет полностью – с головы до ног – лишал их каких-либо красок, только цепи сверкали, подобно драгоценностям… Караульный прикончил бутерброд с вареньем, старательно и методично облизал палец за пальцем, начав с мизинца и закончив большим, после чего, почему-то сразу забыв вкус сладкого, нахмурил брови, придавая себе значительности, и рявкнул:

– За работу, господа!

* * *

По возвращении с работы каторжники собрались во дворе острога, ожидая, пока их позовут к ужину, состоявшему обычно из весьма невыразительной похлебки. Холостяки так и остались в центре площадки, а женатые нарочито развязной походкой направились к забору. Высоченные колья, из которых было сделано ограждение, плотники сбили тесно, только кое-где с северной стороны дерево было подтесано и образовались щелочки, через которые и происходили переговоры политических заключенных с их женами. Такие вот у них регулярно происходили свидания. Караульный офицер притворялся, что не замечает маневров, часовые тоже предпочитали смотреть куда-нибудь еще, а не в сторону нарушителей порядка. Хотя, конечно, не миновать было и внезапных приступов властолюбия, когда солдат, обуреваемый рвением или попросту подогретый возлияниями, впадал в ярость и разлучал пары. В любом случае лучше было не предаваться слишком долгой беседе и говорить следовало тихо. Николай Озарёв приближался к месту, где обычно они встречались с Софи. Постепенно все счастливые супруги, один за другим, выстраивались вдоль забора – каждый находил именно свое всегдашнее место безошибочно, арестанты двигались к ограде, как идут хорошо выдрессированные лошади в свои стойла…

Устроившись у довольно широкой щели и заглянув в отверстие, Николай поначалу расстроился. Пространство за забором оказалось пустым. Почему Софи не пришла? Посмотрел налево, направо – все жены вроде бы здесь… Александрина Муравьева силится протиснуть какой-то сверток в узенькую щелку между землей и досками ограды… Похожая на прекрасную креолку Мария Волконская кокетничает, стоя перед глухой на вид стеной… Довольно тучная и потому запыхавшаяся Екатерина Трубецкая принесла с собой складной стульчик и, сидя, болтает с мужем, которому пришлось согнуться вдвое, чтобы ее видеть… От мадам Давыдовой издалека виден лишь краешек юбки… А вот та корзинка, скорее всего, принадлежит Полине Гебль, невесте Анненкова. Модисточка из Парижа, обосновавшаяся в Москве, она благодаря своему упорству преодолела все препятствия, триумфально вышла из всех переделок, какие чинили ей власть и семья Ивана и прибыла в Сибирь, чтобы обвенчаться на каторге с тем, кого любила и за кого мечтала выйти замуж. Хотя Полина оказалась в Чите позже всех декабристок, Софи именно к ней испытывала наибольшую симпатию – может быть, просто потому, что та, как и она сама, была француженкой? Николай хотел было спросить у Полины, почему его жена не пришла сегодня на свидание, но почти сразу же передумал: зачем беспокоить Анненкова и его подругу, зачем мешать влюбленным перешептываться? Он уже решил уйти от забора, когда сердце его чуть не выскочило из груди от радости – Софи уже перешла дорогу и теперь бежала к нему, быстро перебирая ногами и спотыкаясь на каждом ухабе. Внезапно ему почудилось, будто любимое личико уже на таком расстоянии, что можно различить дыхание Софи – нет, не почудилось, она же и впрямь рядом, вот она! Сквозь неровные края бреши между кольями было мало что видно, зато все место занимали глаза… самое главное во внешности молодой женщины… ее глаза – темно-карие, почти черные, жаркие, огромные, светящиеся нежностью, полные сожаления о том, что – «вот так уж случилось»…

– Прости, прости меня, – шептала Софи, – меня задержала Пульхерия, эта ее стирка…

Господи, какая глупость, какая малость! А он-то, как всегда, воображал худшее! Ему стало легче дышать, и он едва слушал, как жена наспех рассказывала ему о каких-то домашних проблемах. Чудо заключалось в том, что она здесь, рядом с ним, так близко, прямо за этим забором. Она – со своим женственным, своим женским телом… И спрашивает, как он провел день. Вместо ответа он шепнул:

– Люблю тебя, Софи!..

Она замолчала, глядя на него удивленно и немного испуганно: с чего вдруг такое признание?

– И я тоже очень тебя люблю, – наконец сказала Софи бархатным своим голосом.

– Еще целый день и целых две ночи ждать!

Николай намекал на их будущую встречу в избушке, где жила Софи: женатым декабристам разрешали навещать под конвоем своих жен два раза в неделю.

Софи покачала головой, взгляд ее опечалился.

– Да, – сказала она. – Послезавтра только.

– Как это не скоро!

– Ужасно не скоро, Николя!

Он всмотрелся в жену более пристально: кажется, она покраснела. Покраснела? Да… Стыдливость Софи, как всегда, вызвала у него восхищение. Он приблизил вытянутые трубочкой губы к вырезанному ножичком отверстию в ограде – специально, чтобы можно было поцеловаться, невзирая на эту глухую стену из кольев. Плотно прижавшись лицом к забору, он уже не видел ничего, но чувствовал на губах… свежесть воздуха.

– Родная моя! Дорогая! – бормотал Озарёв.

Софи долго не отвечала ему. А потом он ощутил на губах пылкую ласку. Его окутало горячее, ароматное дыхание. Ему померещилось, будто он в гробу, и эта точка соприкосновения губ – единственная связь его с миром живых, единственное место, где его плоть может слиться с плотью его жены… Увы, как обычно, все кончилось слишком быстро и как-то разом. Лицо Софи отдалилось. Наверное, бедняжка стеснялась столь явного доказательства своей любви, своей тяги к нему на людях. Но разве может он возмущаться ее застенчивостью, такой прелестной, такой естественной для Софи? Он услышал за спиной позвякивание цепей, обернулся. Колодники-холостяки, разбившись на группки, бродили по двору. Притворяясь, будто оживленно беседуют, они то и дело исподтишка поглядывали в сторону ограды. Многим эти свидания женатых собратьев по каторге доставляли истинные страдания: такие от ревности, зависти, подавленного желания, разочарования выглядели изголодавшимися. И вдыхали запах чужого пиршества так жадно, словно надеялись, что им перепадут хотя бы крошки… вот уж истинно «в чужом пиру похмелье»… Но их можно понять: восемь женщин на восемьдесят мужчин! Николай устыдился своего счастья, наблюдая за метаниями этих своих обделенных нежностью товарищей. Его взгляд остановился на одном из них. Юрий Алмазов, заметив, что Николай смотрит на него, вытащил из кармана лист бумаги и помахал им. Ага, ясно: он хочет передать записку! Поскольку политические преступники не имели права на переписку с оставшимися в России близкими, дамы-декабристки служили им не просто почтовыми голубками, они сами за них писали, согласно их указаниям. Таким образом, на каждую десятку осужденных приходилось по добровольной помощнице, Юрий же Алмазов входил в «десятку клиентов» Софи Озарёвой. Впрочем, он вроде бы серьезно влюбился в Софи, и это отнюдь не раздражало Николая, напротив, ему льстило, что его красавица жена пользуется успехом у других мужчин.

– Ничего, что я вас побеспокоил? – спросил Алмазов, подходя к забору.

Николай на минутку уступил ему место.

– Простите меня, ради Бога, мадам, – зашептал Юрий, – но мне бы хотелось отправить еще одно письмо моей матушке. Я совершенно уверен, что предыдущего она не получила. Самое главное я набросал, вот черновик…

– Давайте скорее записку! – поторопила Софи.

– Ах, как мне отблагодарить вас!..

Он просунул сложенную бумагу в щель между досками… и вдруг отпрыгнул в сторону. По ту сторону ограды раздались крики. Николай узнал голос лейтенанта Проказова, который пришел сменить Ватрушкина на посту. Этот Проказов, горький пьянчужка и тупица, выслужился до офицерского чина, надзирая за уголовниками, и не желал мириться с тем, что на Нерчинских рудниках, где содержатся только политические преступники, установлен куда более терпимый режим, чем в других местах. Стоило вышеназванному пропойце выпить лишнего, он начинал придираться к любой ерунде, мог позволить себе какую угодно наглую выходку. Снова приклеившись глазом к щели в ограде, Николай увидел, как приближается эта красномордая буря. При виде Проказова испуганные дамы поскорее отошли от забора, княгиня Трубецкая даже чуть не упала, вскакивая со своего складного стульчика. Низенький, пузатый, весь поросший рыжей шерстью «надсмотрщик», ставший причиной столь беспорядочного бегства, сперва замер на полпути, но, тут же сориентировавшись, бросился к Софи и вырвал у нее из рук бумагу, которую та не успела припрятать.

– Это письмо принадлежит мне, месье! – закричала Софи. – Извольте немедленно вернуть мне его!

– Я не обязан исполнять распоряжения жен каторжников! – рявкнул в ответ Проказов.

– Я пожалуюсь генералу Лепарскому!

– Попробуйте только пасть раззявить, живо начнете кровью исходить под кнутом!

Он схватил Софи за руку и принялся коленом грубо подталкивать женщину вперед.

– Оставьте, оставьте меня, – чуть не простонала она.

– Нет уж, ты у меня еще попляшешь! Ты у меня пойдешь, куда надо! Шлюха французская!

Николай, убиваясь из-за того, что не может прийти на помощь жене, в бешенстве колотил сжатыми в кулаки руками по забору и орал:

– Лейтенант Проказов! Вы негодяй и мерзавец! Вы позорите свой мундир!

Словно получив пощечину, Проказов на мгновение застыл, отпустив руку Софи, но тут же опомнился и медленно хриплым голосом произнес:

– Кто это сказал? Какая подлая шваль решилась говорить со мной так?

Ответом была мертвая тишина. Налитую кровью физиономию Проказова исказила гримаса, он весь дрожал от ненависти и был готов проломить ограду лбом, лишь бы скорее добраться до преступника. Забыв про женщин, он на неверных ногах бросился к караульной будке и три минуты спустя был уже во дворе с шестью солдатами, сопровождавшими его как конвой.

– Ну?! Пусть тот, кто говорил, лучше сам признается! – Лейтенант расставил ноги пошире и тряс кулаками в воздухе. – Ну?!!!

– Ради Бога, не вздумай и пальцем пошевелить! – шепотом взмолился Юрий Алмазов, обращаясь к Николаю.

– Считаю до десяти! – прорычал Проказов.

После счета «десять» ответа тоже не последовало. От этого лейтенант разгневался еще больше:

– Отлично! Так, значит! Что ж, я развяжу вам языки! Если виновный сию же минуту не признается в содеянном, мои люди расстреляют вас всех!

Пьянчуга явно потерял голову. Но ведь вся его власть над каторжниками была поставлена под угрозу. Декабристы стояли перед ним сплоченными шеренгами, головы их были гордо подняты, руки чуть покачивались, во взгляде каждого читалась усмешка. Неспособный более владеть собой, Проказов скомандовал:

– Целься!!!

Николаю вдруг очень захотелось выступить вперед и признаться. Однако, к величайшему его удивлению, солдаты оставались неподвижными, они и не подумали выполнять приказ. Скорее всего, они поняли, что ничего хорошего из повиновения вдребезги пьяному командиру получиться не может.

– Целься! – повторил тот. – Чего вы ждете? Целься, говорю! Ну?!!

Солдаты, все более и более неуверенные, стали переглядываться, перешептываться, подталкивать друг дружку локтями. Николай почувствовал, что сейчас можно спасти положение, решившись на новую дерзость, которая явно себя оправдает.

– Ваш начальник сошел с ума! – закричал он. – Скорее известите об этом коменданта!

Командность его тона произвела на караульных сильное впечатление. Им вдруг показалось, что их командир на самом деле не тот, кто надел военную форму, а тот, на ком цепи. Один из солдат, не ожидая других указаний, побежал в сторону комендантского помещения.

– Кого ты слушаешься, сукин сын? – вопил ему вслед Проказов, ставший уже совсем багровым. – Кого ты слушаешься – каторжника? Да я тебя сквозь строй прогоню! А ну, вернись! Вернись, слышишь?! На кар-р-раул! Тут мятеж! Бунт! Стройся! Огонь!

Он топал ногами, размахивал оружием, но солдат, естественно, не вернулся. И тут внезапно ярость Проказова улеглась. Он побледнел, тело как-то обмякло. Неужели понял, что зашел слишком далеко, что его пьяная выходка может стоить ему выговора от Лепарского, если не хуже? Проказов посмотрел на декабристов, опустил пистолет и поплелся к караульной будке.

Чуть позже появился Ватрушкин.

– Господа, я не хочу знать, что тут произошло в мое отсутствие, – начал он.

– Да тут ничего особенного и не произошло, – с улыбкой перебил его Николай.

Ох, с каким облегчением вздохнул офицер – так, будто с него сто пудов груза свалилось…

* * *

Во время ужина, с общего согласия, не прозвучало даже намека на произошедшее: пока желудок не наполнен, дух не свободен… да и мозг тоже… это всем известно! Ответственного за прокорм политические выбирали сами и из своих – на три месяца. Он делал закупки на деньги, собранные заключенными, каждый участвовал в пополнении этой «артельной кассы» соответственно своим возможностям. Кроме того, дамы снабжали арестантов кофе, чаем, шоколадом, вареньем и другими «деликатесами». Подобная организация дела помогала улучшить питание заключенных, а это было необходимо, потому что выжить, рассчитывая лишь на те шесть копеек, которые власти выделяли арестанту в день, оказалось бы трудно, если не невозможно. Разве достаточное питание для взрослого мужчины, тем более – занятого физическим трудом, щи из капусты и кусочек вываренной говядины? Поскольку ножи были запрещены, хлеб раздавали уже нарезанный ломтями. Вилок, разумеется, тоже в обиходе не предполагалось, потому порцию говядины рвали на куски пальцами. Стол ставили на козлы посередине камеры. Среди сотрапезников, устраивавшихся локоть к локтю кто на скамье, кто на кровати, были и такие, кто на воле грешил чревоугодием, любил хорошо поесть, были и те, кому тюремное питание казалось просто пищей богов, ибо до каторги они познали голод и нужду. Но теперь все в равной мере были озабочены содержимым заменявших тарелки мисок. По мере насыщения арестанты становились более шумными, все громче становился под низким потолком звон цепей, все оживленнее звучали голоса. Поток воздуха, проникавший через зарешеченные окна, был слишком слабым, чтобы разогнать запах остывающей пищи. «Темнеет сейчас поздно, вечер затянется надолго. Вполне вероятно, сюда скоро прибегут на шум товарищи из соседних камер…» – подумал Николай. Вокруг него постоянно царило оживление, здесь собрались самые активные из декабристов, и остальные в шутку прозвали эту камеру «Великий Новгород». Соседнюю же окрестили «Псковом», потому что в этом городе, равно как и в Новгороде Великом, существовала республиканская форма правления. Только в Новгороде она просуществовала долго: с XII по XV век, а в Пскове – всего лишь с 1348 года до 1462-го… В третьей камере – «Москве» – жили по преимуществу молодые люди, выходцы из хороших семей, отличавшиеся барским поведением. Четвертая – «Вологда» – стала прибежищем представителей самых скромных сословий: мелких чиновников, безвестных гарнизонных офицеров, которые даже по-французски не говорили.

Николай был счастлив, что участвует в вече республики «Великий Новгород», потому что именно она задавала тон на всей каторге. Он посмотрел вокруг и заметил, что для большинства трапеза уже заканчивается. Жизнерадостный Лорер вытирал насухо миску корочкой хлеба; Завалишин, лохматый, мистически настроенный вегетарианец, приступил к чтению раскрытой на коленях Библии; толстый Нарышкин раскуривал трубочку, а князь Одоевский, поэт и на сегодня дежурный по кухне, собирал грязную посуду и относил ее к ушату с водой. Юрий Алмазов заговорщически посмотрел на Николая, и тот понял, что пришло время начать обсуждение волновавшей их проблемы.

– Друзья, а что вы думаете о нашей стычке с Проказовым? – громко спросил Озарёв.

– Думаю, что это весьма опасный дурак, который при первом же удобном случае непременно на нас отыграется за свое сегодняшнее поражение, – ответил Завалишин, не поднимая головы от Библии.

Теперь он сидел на кровати по-турецки. Волосы свисали занавесками по обеим сторонам его бледного лица.

– Это соображение можно считать второстепенным, – отпарировал Николай. – А я хотел бы привлечь ваше внимание к другому, куда более важному факту. Солдаты не подчинились Проказову, значит, солдаты на нашей стороне!..

– Ну и что дальше? – буркнул Нарышкин.

– А дальше… Хм, что дальше! Дальше, если дела обстоят таким образом, нам позволены любые, самые смелые надежды! Ну-ка расскажи о своей идее, Одоевский, развей ее!

Князь Одоевский – в фартуке, с засученными рукавами – окунул в это время в воду очередную тарелку. Он не торопясь помыл ее, вытащил, вытер полотенцем и только тогда сказал:

– Надо спросить у Якубовича – это же первоначально на самом деле его идея!

– Отлично! Сходи за ним в «Москву»! – предложил Николай.

– А если и другие «москвичи» за ним наладятся?

– Конечно же, пускай приходят! Какие у нас могут быть от них секреты!

– Заодно попроси их одолжить тебе чистое полотенце! – воскликнул Иван Пущин. – Поглядите только, какой грязной тряпкой он вытирает нашу посуду! Знаете, зачем? Да чтобы вы больше никогда в жизни кушать не захотели! И отныне один вид пищи станет вызывать у вас отвращение!

Одоевский пожал плечами и вышел, сопровождаемый громовым хохотом: судомойка, которую прогнали хозяева. Несколько минут спустя он вернулся вместе с еще более молчаливым, чем обычно, Якубовичем, князьями Трубецким, Оболенским, Волконским и с несколькими другими декабристами рангом пониже. Обитатели Великого Новгорода потеснились на кроватях и скамьях, чтобы новоприбывшим хватило места. Всматриваясь в лица молодых людей, отмечая про себя, как внимательно они прислушиваются и приглядываются ко всему, что вокруг происходит, Николай ощутил, что его переполняет какая-то довольно забавная смесь братских чувств и снисходительности. «Ах, конечно же, в этой компании не одни только герои, – думал он, – но ведь даже тех из нас, кто 14 декабря показал себя недостойными великой задачи, теперь не отличить от самых что ни на есть пламенных революционеров!» Никому нынче не придет в голову упрекнуть князя Трубецкого в том, что он скомпрометировал, по сути, все предприятие, растерявшись, «забыв» об избрании его диктатором, не явившись на Сенатскую площадь, больше того – принеся присягу императору Николаю, разве что Пущин посетует порой: Сергей Петрович, мол, вообще отличается крайней нерешительностью, и не в его характере было взять на себя ответственность ни за кровь, которой неминуемо суждено было пролиться, ни за беспорядки, которые столь же неминуемо должны были разразиться вслед за восстанием… Никто не упрекнет того же Якубовича за трусость в последнюю минуту – после его смехотворного фанфаронства – или Завалишина в игре на два фронта, в метаниях от императора к заговорщикам и обратно… Одно только то, что нерешительные, предатели, пустозвоны – все в равной мере хлебнули, в конце концов, суровости царя, заставляло товарищей простить их. Излишне строгое наказание приравняло всех, привело к общему согласию…

Князь Волконский склонил набок большую голову, став сразу же похожим на усталого попугая, и спросил:

– Не понимаю, о чем речь?

– Слово Якубовичу! – вместо ответа произнес Одоевский и вернулся к грязной посуде.

Якубович же присел на край стола, изобразил на лице решимость и отвагу, после чего повторил почти слово в слово все, что они с Одоевским объяснили Николаю в полдень у Чертовой могилы. Выслушав сообщение еще раз, Озарёв нашел предложение вполне приемлемым. Даже в большей степени, чем раньше. Естественно, оптимизма ему прибавило поведение солдат во время его стычки с лейтенантом Проказовым. Но, как и следовало ожидать, стоило Якубовичу умолкнуть, посыпались возражения.

– Допустим, нам удастся подчинить себе и обезоружить караульных, допустим даже, что нам удастся опередить преследователей на четыре-пять дней, а дальше – что? Куда мы пойдем? – поинтересовался князь Трубецкой.

– Если бы затруднения у нас были только с выбором маршрута! – вмешался Александр Одоевский. – Мы могли бы двинуться на юг, пройти по Маньчжурии до Китая…

– И как же будут счастливы китайцы, когда схватят нас и передадут русским! – отрезал Сергей Григорьевич Волконский.

– Можно спуститься на лодках по рекам Чите или Ингоде до места, где они впадают в Амур, а потом уже по Амуру… – предложил Николай.

– Да чушь это все! Несусветная чушь! Нас слишком много! Представьте себе эту флотилию, идущую по сибирским рекам! Вы знаете, во сколько оценят наши головы? И прибрежные жители будут стрелять по нашим лодкам! – закричал Трубецкой.

– Погоди, Сергей… Но потом… Предположим, достигли мы каким-то чудом океана… – смягчил гнев товарища князь Волконский. – И теперь как станем действовать?

– Поставим себе задачей перебраться в Америку, – воодушевился Николай, который вспомнил кабинет Рылеева накануне восстания, прикрепленную к стене карту Сибири, обозначенный на ней маршрут, по которому шли караваны с товарами Российско-американской компании… – Рылеев счел бы, что это самый подходящий вариант, – продолжил он. – Оказаться на Аляске или в Калифорнии – вот и спасение!

– Тут ничего не скажешь, это верно, – поддержал Озарёва Нарышкин. – Но ведь какой далекий поход! Надо одолеть половину Сибири, когда казаки следуют по пятам, убедить капитана достаточно большого судна, чтобы тот перевез нас на другой берег Тихого океана… Нет, господа, этот замысел, на мой взгляд, не выдерживает критики, я бы все-таки предпочел двинуться в сторону Европейской России…

– Конечно-конечно! Четыре тысячи верст до Урала – и везде посты, везде патрули… А если возьмем севернее, там ничего, кроме пустынной тундры… – с горечью сказал Юрий Алмазов. – Нет, друзья, сделать это – значит самим вырыть себе могилу! Но мне кажется, можно поступить умнее, – вдруг оживился он. – А если направиться к Аральскому мору, к Каспию… чтобы оказаться на Кавказе?..

– Да!.. Да!.. Кавказ – это великолепно! – воскликнули сразу несколько арестантов.

Лица у всех покраснели, глаза заблестели – как после доброй попойки. Даже изначальным критикам самой идеи вдруг повеявший аромат желанной свободы кружил теперь голову, декабристы кричали, перебивая друг друга… А Николай под эту разноголосицу вспоминал ночное бдение 13 декабря: его товарищи обсуждали сейчас планы побега с каторги с такими же легкомыслием и горячностью, с какими спорили тогда о шансах на победу государственного переворота.

– Но нас же никто не обязывает всех идти в одном направлении! – сообразил вдруг Юрий Алмазов. – Нам просто нужно собраться всем вместе, чтобы одолеть караульных, а потом мы можем и разделиться…

– Ну, конечно! И, разделившись, ослабить каждый отряд!

– В любом случае, господа, прежде всего нам надо выбрать главнокомандующего…

Они готовились к штурму Зимнего дворца… Были одни только офицеры… все в мундирах… Еще несколько минут – и князя Трубецкого выберут военным диктатором… При воспоминании о теперь уже далеком прошлом голова у Николая закружилась. Он посмотрел на свои оковы, но их оказалось недостаточно, чтобы прошло это волшебное опьянение. Его вместе со всеми остальными снова втянули в сказку, в сон, в мечту… Он знал, что мечта эта бессмысленна, что она опасна, однако не мог и не хотел избавиться от нее. Да и зачем? Поглядев вокруг, он заметил, что в сказку погрузились все, только женатые декабристы пока еще сопротивляются заговору, но тоже не слишком уверенно. Наконец, князь Волконский решился высказать вслух то, о чем думали, скорее всего, и остальные:

– А что станет с нашими женами, если мы все это осуществим?

Озарёв сразу вспомнил, что при первом упоминании о побеге сегодня утром он задал тот же вопрос. Однако ему не было необходимости обсуждать идею Якубовича и Одоевского с Софи, он и так знал, что жена, такая решительная, такая отважная, немедленно согласится убежать с каторги вместе с ним, больше того – перенесет без единой жалобы все тяготы похода, станет рисковать своей жизнью, своей свободой. Но, может быть, другие декабристки менее стойкие и выносливые?..

– Наши жены пойдут с нами! – воскликнул Николай.

– Куда? – спросил князь Трубецкой. – В тундру? В тайгу? Только представьте себе этих несчастных, вынужденных, как и мы, в течение долгих недель, а то и месяцев терпеть холод и голод, спать под открытым небом, чтобы в конце концов погибнуть под кнутом казаков или под стрелами бурят!

– Знаете, если представлять одни катастрофы, мы вообще никогда с места не сдвинемся! Наши подруги своим поведением доказали, на какие подвиги они способны!

– Не спорю, – пожал плечами князь Волконский. – Вот только именно после этих подвигов, именно после того, как наши жены принесли неслыханные, сверхчеловеческие жертвы, пожертвовали собственной свободой, собственной нормальной жизнью ради того, чтобы добраться к нам сюда, мы и не имеем права подвергать их снова испытаниям, причем куда более ужасным.

– Полностью согласен и присоединяюсь к вашему мнению! – воскликнул Иван Анненков.

– А у тебя вообще нет права голоса, – расхохотался Алмазов. – Ты пока не женат!

Анненков не принял шутки, он обозлился:

– В следующем месяце буду женат, дорогой мой, и ты это прекрасно знаешь. И как бы ни велико было мое стремление к свободе, я ни-ког-да не стану втягивать Полину в эту авантюру!

– Мне, друзья мои, кажется… нет, пожалуй, я полагаю… – произнес Завалишин, очевидно, впавший в религиозный экстаз, и возвел глаза к потолку, – более того, я уверен, что человек должен оставаться там, куда его поместил Господь!..

Спор с каждым мгновением становился все оживленнее. Вскоре все уже кричали. Постоянно входили новые гости, жители других камер, они какое-то время слушали, изредка вставляя пару слов, выходили, приводили друзей… «Великий Новгород» был уже битком набит людьми, полчаса спустя яблоку упасть было негде. Лица в сумерках становились неразличимыми. Стараясь перекрыть шумную невнятицу голосов, Фонвизин горделиво поднял свою большую голову с вихром на макушке и заорал:

– Холостяки могут уходить хоть все! Мы никому препятствовать не станем!

– Отличная идея! – сыронизировал Нарышкин. – А о репрессиях вы подумали? Тех, кто останется здесь, власти призовут к ответу за побег их товарищей!

– Естественно! – явно волнуясь, отозвался Трубецкой. – Нам придется заплатить за их свободу. Наверняка дисциплина станет более строгой, возможно, нам запретят видеться с женами…

Николай до того не задумывался о подобном исходе. Но ведь возможен, возможен! Он было расчувствовался, хотел признать правоту соперников в споре («Вечная моя мания становиться на место другого, чтобы лучше понять его точку зрения!»), но тут в разговор довольно грубо вмешался Якубович:

– Что за идиотизм! Просто глупость неимоверная! Когда это было, чтобы на каторге в случае мятежа те, кто в нем не участвовал и вообще с места не сдвинулся, отвечал за виновных?! Все происходит как раз наоборот! Умники и послушные получают благодарности от власть имущих!

– Господа! Господа! Дайте мне сказать! Я давно прошу слова! – взывал Никита Муравьев.

Он взобрался на стол, и воцарилась тишина. Лицо Никиты было бледным, вдохновенным, руки его дрожали, словно в приступе лихорадки.

– Хочу вам сказать вот что, – запинаясь, начал Муравьев. – Я, как вы знаете, женат, и женат счастливо. Но я считаю неправильным и недостойным отговаривать одиноких бежать с каторги под тем предлогом, что их побег может усугубить чье-то положение, что кого-то за это накажут! Все те, у кого, как и у меня, жены сейчас рядом, должны согласиться, что они счастливчики по сравнению с остальными. И мы меньше, чем кто-либо, имеем право жаловаться на судьбу! Сожалею, князь, о сказанном вами…

– Браво! – завопил Якубович.

Вокруг зааплодировали, затопали ногами, отчего цепи зазвенели особенно громко.

– Меня вам не переубедить, – вздохнул Трубецкой. – Кстати, если бы я не был среди женатых «любимцев судьбы», я точно так же кричал бы: «Опомнитесь, сорвиголовы вы этакие!»

– Вы нам уже кричали это 13 декабря 25-го года! – с вызовом произнес Юрий Алмазов.

Князь отпрянул, побледнел от сдерживаемой ярости.

– Если бы вы послушались меня 13 декабря 25-го, – тихо сказал он, – может быть, сейчас мы говорили бы не здесь…

– А если бы вы явились 14 декабря на Сенатскую площадь, может быть, сейчас мы бы правили Россией! – Алмазова явно занесло.

Окружающие оцепенели: им было интересно, как пойдет дело дальше, но от назревающей ссоры становилось тревожно. Спорщики мерили друг друга взглядами. Впервые за все время, что декабристы провели в Чите, кто-то решился упрекнуть несостоявшегося диктатора в том, как он повел себя в день восстания. Николай опасался, что, начнись настоящий скандал – от каждого только пух да перья полетят. А если это случится, прощай чудесное согласие, которое царило здесь до сих пор…

– На что вы намекаете? – прошептал Трубецкой еле слышно.

Алмазов, видимо, почувствовал, что продолжать опасно и что по его вине может разразиться буря, в которой пострадают многие, если не все, пожал плечами и буркнул:

– К чему ворошить старое? В конце концов, это все давно уже быльем поросло… И сегодня меня интересует не то, почему мы потерпели поражение тогда, в 1825 году, а как нам избежать такого же провала сейчас, в 1828-м!

Сергей Петрович успокоился – похоже, чересчур быстро для человека, которому не в чем себя упрекнуть. А поскольку все еще волновались, были возбуждены, хотя и старались этого не показать, и никто не осмеливался произнести последнее слово, Одоевский предложил прекратить на сегодня разговор.

– Идея ведь еще не оформилась окончательно. Надо подумать, обсудить, взвесить «за» и «против»…

– Как бы там ни было, я в любом случае требую полнейшей секретности! – снова принялся надрывать горло Якубович. – Пусть женатые сейчас же, сию минуту поклянутся, что ни слова не скажут своим женам!

Дурацкое предложение неожиданно, но своевременно разрядило обстановку. Тут уж никто не смог сдержать смех. Декабристы развеселились, развеселились, несмотря ни на что, и смеющиеся лица составляли странный контраст с засаленными изношенными тряпками, в которые они были одеты, в которых спали, ели, валялись на земле, работали… Мужья, один за другим, встали и принесли клятву.

Ночь приближалась, в коридоре зазвенели ключи охранников – пора было запирать камеры. Гости стали прощаться с хозяевами под крики унтер-офицера: «Быстро! Быстро по местам! Господа, время расходиться, прошу вас всех в свои камеры! Каждый к себе! Быстро! Быстро!» Клацнули дверные замки, лязгнули засовы, острог превратился в то, чем ему и полагалось быть: местом тюремного заключения, запертым на все запоры.

Растянувшись на соломенном тюфяке, Николай постарался устроиться поудобнее и тут вдруг почувствовал под боком маленький твердый предмет. Что такое? Пригляделся: косточка, которую кто-то обгрыз и оставил. В постелях часто находили объедки… Не прошло и пяти минут после отбоя, как обитатели «Великого Новгорода» уже похрапывали. Некоторые, правда, еще гремели цепями, ворочались с боку на бок, пытаясь, очевидно, переложить свои дневные заботы с одной стороны на другую… Хотя спор по поводу восстания на каторге ни к чему не привел, Озарёв не терял надежды на продолжение дискуссии. Не только в идее свободы, но и в надежде ее обрести для человека всегда содержится могучая сила притяжения, нисколько не меньшая, чем та, что заставляет камень катиться по склону горы, причем тяжелый камень устремляется вниз быстрее легкого… Разумен план побега с каторги или нет, но план этот уже проложил себе путь в умы и сердца арестантов. Даже те, кто сегодня против, завтра способны сказать «да, согласны!». Юрий Алмазов, чья кровать стояла по соседству с озарёвской, вдруг прошептал:

– Видел, как я поставил на место Трубецкого! Он давно меня раздражает своими манерами аристократа!

– Здесь никто не может быть рыцарем без страха и упрека по сравнению с другими, – отозвался Николай. – И первый наш долг – никогда не натравливать одних на других!

– Та-а-к… значит, ты считаешь меня обидчиком князя? Значит, по-твоему, я не прав!

– Почему же… По содержанию, скорее всего – прав, по форме – точно нет. Но думать ты можешь что угодно, а вот говорить об этом вслух, на мой взгляд, совсем не обязательно.

– А как ты считаешь, нам удастся побег? – резко сменил тему собеседник.

– Нельзя же, в конце концов, всю жизнь только и делать, что проигрывать!

– Ох, а я… – вздохнул Юрий, – я все-таки смотрю на это дело с известной долей скепсиса. И все думаю: не зря ли мы посвятили столько народу в нашу тайну?

– Ну а как иначе-то? Это необходимо, когда затевается предприятие, в котором придется участвовать всем.

– Конечно, конечно, – пробормотал Алмазов, но голос его прозвучал неуверенно.

Друг повертелся и заснул. Николай остался бодрствовать один – как утес в море. Он перебирал в уме фразы, сказанные в течение дня и особенно – вечера, и желание воевать за свободу росло в нем одновременно со страхом. А если и тут – одни химеры, а если мы опять строим воздушные замки? Безрассудство, горячность, наивность, присущие в равной мере его товарищам и ему самому, иногда представлялись Озарёву неким поразившим всю российскую элиту наследственным заболеванием. Неподалеку от него послышался шепот. Оказалось, Завалишин не спит – тихонько молится… Наверное, просит Господа, чтобы спас и сохранил… нет, чтобы вразумил и избавил от искушения рабов Божиих в Чите… Николай встал на колени и принялся молиться о том, чтобы Господь помог им сбежать с каторги.