"Свет праведных. Том 2. Декабристки" - читать интересную книгу автора (Труайя Анри)

4

Капитуляция Варшавы снова пробудила в декабристах надежду на скорую амнистию, однако шли дни, недели – не было ни малейшего признака того, что царь вот-вот проявит к узникам милосердие. Суровости императора не смягчило и появление на свет Божий третьего царевича. И теперь, поскольку заключенным надо обязательно чего-то ждать, чтобы не потерять интереса к будущему, они решили: наверняка меру пресечения изменят по случаю десятилетнего «юбилея» их мятежа, 14 декабря 1835 года. Еще целых три года томиться в ожидании!

Лето кончилось внезапно, зной сменился обрушившимися на Петровский Завод с небосвода потоками ледяной воды и почти сразу же – обильным снегопадом. Небо стало совсем близко к земле. Город промерз насквозь и выглядел уныло.

В октябре у Александрины Муравьевой случился выкидыш, ставший причиной ужасной ее слабости. Чуть позже несчастная еще и простудилась, начала кашлять и, в конце концов, слегла в лихорадке. Доктор Вольф поставил диагноз: плеврит. Несмотря на все его усилия, стоило больной кашлянуть, нестерпимая боль пронзала ей грудь. Дышать стало трудно, казалось, что при вдохе ребра разрывают ткань легких. Лицо Александрины было смертельно бледным, со лба катился пот, черты обострились, глаза запали и резче выступили скулы. Вскоре она совсем перестала сопротивляться, понимая, что смерть на пороге. Ясность сознания умирающей пугала ее близких. Александрина исповедовалась, приняла святые дары, написала родным, попрощалась с мужем, а вот дочку попросила не будить, довольствовавшись тем, что прижала к себе ее куклу и, уже не сдерживая слез, осыпала горячечными поцелуями эту тряпичную фигурку. Дамы стояли вокруг – безмолвные, онемевшие от ужаса, они наблюдали за агонией подруги. Она нашла теплое слово для каждой, задержала возле себя Софи.

– Я так боялась когда-то, – задыхаясь, прошептала Александрина, – что вы с мужем расстанетесь!.. Вы созданы друг для друга!.. Оставайтесь вместе… навсегда… навсегда…

Софи стоило громадных усилий сдержать слезы: уходила ее лучшая подруга, единственная из всех, кто ее понимал, кто ее защищал. Комнату освещали две свечи. Голова умирающей упала на подушки. Кожа ее была прозрачной, губы приоткрывались, пропуская хриплое дыхание. Александрина испустила тяжелый вздох, глаза ее закатились, и она упокоилась навеки…

Никита Муравьев бросился к телу жены, плечи его содрогались от рыданий. С другой стороны постели стоял, опустив голову, доктор Вольф: он так любил Александрину, а спасти ее не сумел. Врач закрыл глаза покойнице. Лепарский явился слишком поздно. Ему помогли встать на колени, и он долго простоял так, то ли молясь, то ли размышляя перед этим изваянием из хрусталя и мрамора, этой статуей, не имеющей возраста, не имеющей в себе уже ничего человеческого, неуловимой, непостижимой…

Прощаться с Александриной пришла вся каторга. Люди проходили молча, многие плакали. Покойница, одетая в самое нарядное свое платье, казалось, смотрит сквозь опущенные веки на эту бесконечную череду людей, чью судьбу она делила столько лет.

Николай Бестужев сам сделал гроб, сам обил его кремовой тафтой. Каторжники-уголовники смели снежные заносы и вырыли в заледеневшей кладбищенской земле могилу. Все узники со свечами в руках присутствовали на отпевании. В церкви было так холодно, что у Софи, неспособной пошевелиться, так она застыла, как ей казалось, и мозг тоже совершенно вымерз. Священник размахивал кадилом, катафалк окружило голубоватое облачко. Софи смотрела перед собой и смутно, беспорядочно вспоминала собственных ушедших, горевала о том, что упокоились их души так далеко от нее, что не смогла попрощаться как следует. Думала о матери и об отце, чьи образы в памяти постепенно заволакивались туманом; о Маше, которая скончалась так рано, будто и вовсе не жила… Даже Никиту с течением времени она уже не представляла себе так ясно, как прежде, со всей его теплотой, всей человеческой истинностью, от всего этого осталась только тайна, недосказанность… Единственным из всех покинувших этот свет знакомых ей людей и до сих пор видевшимся ей так же четко, как при жизни, оказался ее свекор, Михаил Борисович. Наверное, его дикий нрав и резкие черты лица позволяли старику сопротивляться медленной эрозии забвения. Она перестала его ненавидеть, но вспоминала порой со страхом, словно бы и из могилы он может ей навредить. Отзвучали последние заупокойные молитвы, шестеро декабристов подняли на плечи гроб и вышли из холодной церкви на совсем уж заледенелую улицу. За ними двигался, как автомат, Никита Муравьев, спина его была согнута, будто он за несколько дней состарился на много лет. Софи смотрела на него с мучительным удивлением: волосы Никиты стали седыми.

Назавтра Николай Бестужев соорудил над могилой маленькую часовенку. Первая смерть больно ударила по декабристской общине. Дамы, сообща воспитывавшие сиротку, думали, что и они могут вот так же внезапно умереть, оставив детей – ровесников малышки. «Что станет с ними без нас?» – этот вопрос превратился в навязчивый для всех. Они обменивались торжественными обещаниями, доверяли детей подругам завещанием, старались одеться потеплее, чтобы не подхватить простуды, и укладывались в постель при малейшем недомогании. Доктору Вольфу пришлось даже выбранить некоторых за то, что стали горстями глотать лекарства.

Несмотря на великую печаль, омрачившую конец года, во всех домах, где подрастали дети, к Рождеству поставили елки. Жители города отправлялись прогуляться по Дамской улице, специально чтобы полюбоваться в окна на украшенные лакомствами и золотыми бумажными звездами деревья. Сплющив носы о стекло, дети рабочих разглядывали детей каторжников и завидовали им.

Главную раздачу рождественских подарков решили устроить у Полины Анненковой. Софи с Николаем присутствовали на празднике. Принаряженные детишки, один за другим, подходили к хозяйке дома, сидевшей возле горы обернутых в голубую и розовую бумагу свертков, получали свой гостинец и бежали в уголок, чтобы поскорее содрать красивую упаковку и посмотреть, что же там внутри. Маленькая Саша Трубецкая только что села со всего размаху на попку, пытаясь изобразить изысканный реверанс, и все умирали со смеху, когда дверь распахнулась и в гостиную влетел Юрий Алмазов. Глаза у него были безумными. Он размахивал, как знаменем, газетой и кричал:

– Послушайте!.. Все, все слушайте!.. Пришла почта!.. А тут такая новость!.. Великая новость!.. Амнистия!!!

Смех тут же умолк, все кинулись к новоприбывшему, образовали тесный кружок, центром которого стал Юрий. А он выложил на стол газету «Русский инвалид» от 25 ноября 1832 года, которая целый месяц путешествовала по стране, пока добралась до Сибири. Опубликованный там декрет оказался датирован 8 ноября – днем, когда четвертый сын императора, великий князь Михаил Николаевич, получил святое крещение. Государь пожелал по такому случаю проявить монаршую милость к государственным преступникам и приказал снизить сроки наказания многим из них. К царскому указу был приложен список имен. Приговоренным по трем первым разрядам срок сокращался на пять лет, а тех, кто отбывал наказание по четвертому разряду, как Николай Озарёв, должны были немедленно выпустить из тюрьмы и перевести на поселение, под строгий надзор, или, если они того пожелают, отправить в действующую армию на Кавказ простыми солдатами. Николай задыхался от счастья. Он схватил руку Софи и поднес к губам. Вокруг них перешептывались женщины с сияющими лицами, они смеялись, плакали, крестились – всё разом, мужчины выхватывали друг у друга газету, чтобы увидеть своими глазами собственное имя в списке…

Камилла, соединив руки на огромном животе – ей скоро пора было родить, – вздыхала:

– Ребеночку, которого я ношу, будет уже три года, когда мы уедем отсюда! Базиль, Базиль, помолимся, вознесем Господу наши молитвы!

– Нам остается еще девять лет, – подсчитала, в свою очередь, Каташа Трубецкая. – А вам, Полина?

– Больше пяти…

– Время пролетит быстро!

– Слава Богу! Слава Богу! – повторяла Наталья Фонвизина, не сводя глаз с висевших в гостиной икон.

Вне себя от радости: надо же было случиться такому неожиданному подарку от царя на Рождество! – они совершенно забыли о детях, которым страстно хотелось продолжения раздачи игрушек. Девочки и мальчики на какое-то время замерли, не понимая, почему взрослые вдруг заговорили все одновременно и чему они так радуются, а потом одни, застенчивые и робкие, начали хныкать, а другие, более смелые, хватать пакеты, предназначенные вовсе не им. Из-за кукол и деревянных свистулек разгорались нешуточные драки, но вопли и слезы малышей совершенно не трогали родителей, которые так и продолжали смеяться, обниматься, поздравлять друг друга по необъяснимой для ребятишек причине. Поскольку от ссор и драк поднялся шум, прибежали нянюшки, им пришлось растащить эту кучу-малу и увести своих питомцев, зареванных и уже вполне безразличных к сокровищам, прижатым к сотрясающейся от рыданий груди.

Когда все наконец-то и не по одному разу прочитали газету, князь Трубецкой предложил отправиться к Лепарскому и узнать, известно ли ему императорское решение. Вместе с дамами, столь же нетерпеливо ждавшими разъяснений, образовалась группа человек в тридцать, которая немедленно двинулась под неутихающим снегом в направлении генеральского дома. Генерал встретил всю компанию приветливо, поздравил с тем, что удостоены царской милости, и сказал, что сам узнал о ней, как и они, из газет. Добавил, что, получив официальную инструкцию насчет мест ссылки пятнадцати приговоренных по четвертому разряду, тут же их известит. Несколько декабристов заявили, что хотят на Кавказ. Решительнее всех выступал тут князь Одоевский, и Софи показалось, будто ее муж смотрит на него с завистью. Наверное, не будь он женат, тоже пошел бы сражаться с черкесами! На минуту ею овладело беспокойство, она подумала, что грузом висит на Николя, что мешает ему жить так, как хочется, но он подошел и прошептал:

– Свободны, мы вот-вот будем свободны, дорогая! Ты отдаешь себе отчет в происходящем?

– Конечно, – улыбнулась она. – Но куда же нас отправят?

– Какая разница! Не имеет ни малейшего значения! С тобой я готов жить посреди пустыни в палатке! А главное – пройдет несколько лет, и нам разрешат вернуться из Сибири домой, в Россию! Увидишь! Ты только верь!

Они касались друг друга плечами, опущенные руки соединились, пальцы сплелись в живой узел.

Лепарский приказал подать шампанское: не слушая предостережений и упреков доктора Вольфа, старик завел обычай глотнуть любимого напитка по случаю какого-нибудь «великого события». Вот и теперь, подняв бокал, комендант воскликнул помолодевшим от радости голосом:

– Дамы и господа! Предлагаю выпить за здоровье государя императора, который только что доказал всем вам свою безмерную доброту!

Бокал, однако, он поднял в одиночестве: все лица вокруг генерала, как по команде, замкнулись. Женщины выглядели еще враждебнее мужчин. Глаза Лепарского мгновенно опечалились: снова между ним и заключенными образовалась пропасть. Наверное, ему суждено было попасть в единственное место в России, где никому не хочется поддержать подобный тост! И настаивать бесполезно… Он одним глотком опустошил свой бокал и велел денщику налить снова. На этот раз слово взял князь Трубецкой:

– Ваше здоровье, Станислав Романович!

– Да! Да! За вас! Будьте здоровы, ваше превосходительство! Живите долго и счастливо! – подхватили хором декабристы, делая шаг вперед.

Лепарскому пришлось нахмуриться, чтобы скрыть нахлынувшие на него чувства. Эти неизлечимые либералы выбрали его главным. Если бы царствовал он, никто бы не стал бунтовать 14 декабря. Мысль эта показалась ему ужасно странной: не перебрал ли он шампанского, надо же, что в голову приходит! А шампанское покалывало язык, глаза увлажнились.

– За нашу дружбу! – ответил он внезапно охрипшим голосом.

И потянулся бокалом к бокалам декабристов и их жен. Все стали чокаться.

* * *

Шли дни, а приказа об отъезде из столицы не присылали, и энтузиазм приговоренных по четвертому разряду сменился почти унынием: теперь они смотрели в будущее с тревогой. И, кроме того, их раздирали противоречивые чувства: все настолько привыкли за шесть с лишним лет жить одними мыслями, одной судьбой с товарищами, что теперь заранее страшились того, как будет, когда они расстанутся, расстанутся, скорее всего, навсегда… К горю разлуки прибавлялась еще странная паника перед масштабами и законами мира, начинающегося за пределами каторги. В тесном мирке общины, артели, закрытом, теплом, основанном на братстве, недостаток свободы возмещался ощущением полной безопасности. Здесь никто не мог быть предоставлен сам себе, при малейших трудностях, моральных или материальных, немедленно приходили на помощь соседи. И те, кто познал эту атмосферу достоинства, увлеченности, великодушия, щедрости, политического согласия, естественно, побаивались оказаться не сегодня завтра выброшенными в круг «нормальных людей». Вместо того чтобы закалить декабристов, их жизнь в замкнутом пространстве сделала их только более уязвимыми. Если они многое узнали из книг или прослушанных лекций, то в искусстве жить не продвинулись ни на шаг, и как тут было не ощутить себя безоружными, беспомощными среди людей, не способных тебя понимать, да и не стремящихся к этому… Среди людей жестоких и расчетливых, заменивших для себя любовь к ближнему страстью к деньгам! Среди людей, наверное, никогда и не слыхавших о 14 декабря 1825 года.

Николай постоянно прокручивал все это в голове, ничего не говоря Софи, чтобы не пугать, не обескураживать жену. А она, со своей стороны, прикладывала все усилия, чтобы выглядеть храброй, бодрой, уверенной в лучшем будущем. Даже стала продавать кое-какую мебель и подкупать теплую одежду. Подорожная пришла 15 февраля, пока в направлении Иркутска, а там уж генерал-губернатор Лавинский распорядится, куда, в какое место ссылки податься каждому. Лепарский возмущался тем, что Бенкендорф не счел возможным известить коменданта о судьбе его подопечных. «Можно подумать, речь идет о государственной тайне! – гневно восклицал он. – Что они там, в Петербурге, усомнились во мне, что ли?!» Из дам только Софи, Наталье Фонвизиной и Елизавете Нарышкиной предстояло тронуться в путь вместе с мужьями. Определенный властью порядок предусматривал, чтобы все уезжали в разное время, через день по одному человеку или одной семье.

Последний вечер Софи и Николая в Петровском Заводе получился грустным. Они обошли по очереди все камеры и распрощались с теми, кто оставался. Поцелуи, объятия… Затем они отправились к Полине Анненковой, которая устроила ужин по случаю их отъезда. Тут был и Лепарский: угрюмый, надутый, но с мокрыми глазами, выдававшими печаль расставания. В конце трапезы он взял слово, чтобы пожелать отъезжающим доброго пути. Речь прозвучала высокопарно, стало понятно, что генерал приготовил ее заранее и выучил наизусть. Однако ближе к финалу голос его оборвался, он потерянно огляделся вокруг себя, опустил голову и пробормотал в усы:

– Будьте счастливы, дети мои! Не забывайте старика, которому вы осветили последние годы! Не знаю, сумел ли я хоть как-то скрасить ваше существование, но, поверьте, старался от всей души!..

Комендант высморкался в огромный красный носовой платок, вздохнул и снова взял в руки вилку с ножом, хотя тарелка его была уже пустой. Когда все встали из-за стола, князь Трубецкой отвел Николая в уголок и сказал:

– Значит, нам придется строить церковь в Петровском Заводе без вас – а вы ведь так рьяно, с таким красноречием защищали эту идею! Ах, если бы люди знали, сколько обстоятельств способны изменить их намерения, наверное, они поостереглись бы задумывать что-то существенное… Однако так лучше. Завидую вам, друг мой! Выйти из тюрьмы на волю – все равно что заново родиться на свет. Теперь вы начнете жить!..

– Да… – согласился Николай со вздохом. – Да, конечно, но – среди каких людей? Мне кажется, у меня нет ничего общего с большинством моих соотечественников. Отправили бы меня на Северный полюс, к белым медведям, с ними я и то чувствовал бы себя не таким потерянным!..

На рассвете следующего дня Николай и Софи вышли из дому. У порога были приготовлены сани: одни ждали их самих, в других уже сидел унтер-офицер Бобруйский, которому было поручено сопровождение ссыльных. Когда слуги почти уже приладили багаж, в дальнем конце улицы показались и стали, покачиваясь, приближаться огоньки. Это несколько дам под водительством Марии Волконский явились сказать на прощанье несколько теплых слов отъезжающей подруге. Кое-кто из рано вставших заключенных, выскользнув из ворот тюрьмы, присоединился к ним. За стеклянными стенками фонарей мерцали желтые язычки пламени, временами бросая отблеск на взволнованные лица. Вокруг кружился, завиваясь небольшими вихрями, снег. Стоял трескучий мороз. Заиндевелые лошади казались одной серебристой масти. Софи с трудом верилось, что те самые женщины, которые сейчас плачут, разлучаясь с нею, совсем еще недавно были ее злейшими врагами.

– Пишите нам, Софи!.. Может быть, нам повезет, и мы окажемся в ссылке поблизости от вас!.. Доброго пути!.. Храни вас Господь!..

Затем к ней подошел Юрий Алмазов и прошептал в самое ухо:

– Позвольте поцеловать вас напоследок!

Софи посмотрела на него: маленький, тощий, с темными глазами, сверкающими из-под густых черных бровей…

– Я никогда не осмеливался сказать вам, – продолжал между тем Юрий, – что вы очень часто мне снились. Я завидовал… да я и сейчас завидую Николя, и я буду страшно несчастен оттого, что нельзя будет больше вас видеть!..

Она наклонилась к нему, и Алмазов осторожно коснулся губами ее щеки. Другие мужчины тоже подошли поцеловать Софи. Силы у нее стремительно убывали, решимость слабела, растерянность, наоборот, нарастала. Она чувствовала себя настолько опустошенной, что готова была закричать: «Мы остаемся!» Николай помог жене сесть в сани.

– Прощайте, друзья мои, дорогие мои друзья! – воскликнула она. – Прощайте!

Перед нею заскользили дома Дамской улицы. Прижавшись к Николаю и накрывшись вместе с ним медвежьей полостью, она смотрела, как удаляется, удаляется, удаляется от них этот маленький дружеский круг, этот милый сердцу мирок, которого, вполне может быть, они никогда в жизни больше не увидят. Люди были там, уже довольно далеко, в неясном мареве света, они размахивали руками, посылали им вслед прощальные сигналы белых платочков… Сани проехали мимо дома генерала Лепарского. В окне его кабинета светилась лампа. Неужели встал в такую рань? Лошади пошли шагом, колокольчики слабым звоном нарушали молчание оледенелого воздуха. Снег на земле почернел и стал серым, даже с каким-то свинцово-оловянным отливом, и сразу же почувствовался запах расплавленного металла – это они приблизились к литейным цехам завода. Из высоких труб в небо уходили столбы дыма, а время от времени сыпались красные искры. Торопившиеся на смену рабочие с фонарями в руках расступались перед санями, некоторые из горожан снимали шапки. Софи обернулась и несколько минут с бесконечной нежностью и печалью глядела на этот ряд светлячков в предрассветной мгле. Дома стали реже и беднее на вид: нищие грязные хибары…

Дорога поднималась вверх, снег скрипел под полозьями. Впереди возникла церковь – дряхлая, утонувшая по пояс в сугробах, только веселые купола выглядывали из тумана, как разноцветные шары. Сбоку – кладбище. Среди сотен грубо сколоченных, покосившихся деревянных крестов, выделявшихся на белом снегу, виднелся склеп, где покоилась Александрина Муравьева, выстроенный как часовня со святым образом на фронтоне и лампадкой, горевшей за закрытой решеткой. Кучер и Николай перекрестились. Унтер-офицер, следовавший в отдельных санях за Озарёвыми, последовал их примеру. Софи слегка поклонилась и благодарно помянула усопшую, а потом еще долго думала об их такой робкой, такой нерешительной, такой незавершенной дружбе – пока мысли ее не смешались, звон колокольцев не заполнил всю голову и она не забылась, отдавшись движению. Николай обнял жену за плечи. Перед ними расступился лес. На скрещенные ветви легла золотая пыль: вставало солнце…