"Свет праведных. Том 2. Декабристки" - читать интересную книгу автора (Труайя Анри)

2

«Уважаемый Николай Михайлович!

С глубоким прискорбием вынужден сообщить Вам печальное известие: Ваш почтенный батюшка, Михаил Борисович Озарёв, скончался 18 февраля в Каштановке от холеры, которая выкосила всю нашу округу. Думаю, что смогу несколько утешить Вас в горе, сказав, что кончина его была христианской. Завещание, к сожалению, было составлено Михаилом Борисовичем не в Вашу пользу: рассудив, что Вы вели себя предосудительно, запятнали славную его фамилию и тем самым доказали, будто недостойны считаться его сыном, господин Озарёв лишил Вас наследства. Последней же волей Михаила Борисовича стало поделить все недвижимое имущество между его невесткой и несовершеннолетним внуком. Ваша супруга, пока она имеет статус осужденной по политическому делу, разумеется, не может вступить во владение этим имуществом, но мне как предводителю дворянства Псковской губернии поручено соблюдать интересы госпожи Озарёвой и высылать ей половину доходов от имения. Стало быть, я и перевожу на имя генерала Лепарского сумму в пять тысяч двести семнадцать рублей, в полном соответствии с прилагаемой ведомостью. Что касается Вашего племянника, воспитанием ребенка озаботится его отец, Владимир Карпович Седов. Впрочем, Владимир Карпович уже обосновался в Каштановке и взял в свои руки бразды правления. Сам Всевышний, в Его бесконечной мудрости, не мог бы вообразить решения, более удовлетворяющего всеобщим интересам. Полагаю, Вы согласны доверить управление хозяйством имения своему зятю. Впрочем, и мы с господином губернатором оказываем ему поддержку.

Соблаговолите принять, уважаемый Николай Михайлович, заверения в моей искренней Вам преданности, равно как и глубочайшие соболезнования.

И.В.Сахаров,Предводитель дворянства Пскова и губернии»

Софи читала письмо из-за плеча Николая. Они вместе добрались до последней строки и переглянулись.

– Упокой, Господи, его душу, – прошептал Николай. – Никто не свете не желал мне зла сильнее, чем мой отец…

Он перекрестился.

– Но все-таки мне бы даже в голову не пришло, что Михаил Борисович способен лишить тебя наследства! – воскликнула Софи.

Николай пожал плечами.

– Почему? Я был в этом совершенно уверен. Отец до самого конца во всем следовал своей логике: и в своей ненависти ко мне, и в своей слабости к тебе. Не надо бы нам принимать эти деньги… но мы их примем, слишком уж нуждаемся в средствах… Как это ужасно, как печально!

Больше вроде бы сказать было нечего, и некоторое время Николай молча сидел в кресле, а Софи стояла рядом, опираясь на спинку этого, единственного в камере, кресла. Над ними нависла тень покойного. Николаю даже и глаза не нужно было закрывать, чтобы перед ним встало изрытое морщинами лицо с густыми бакенбардами, с низко спускающимися на глаза кустистыми бровями, из-под которых недобрым блеском сверкали искорки зрачков. Но его больше не страшило всю его юность наводившее на него ужас пугало в домашней куртке с брандебурами. И, как бы сильно ни ненавидел он отца, их связывало между собой слишком много воспоминаний, чтобы при известии о внезапной кончине Михаила Борисовича не почувствовать глубочайшего потрясения, чтобы известие это не всколыхнуло давно, казалось бы, позабытого, не вернуло его в детство. Малахитовая чернильница, запах табака, перевитая синими венами кисть старческой руки, сжимающая набалдашник трости, – лишь он один знал, какую тайную и могучую власть имеют все эти знаки над его душой. И если внешне он принял новость легко, то внутри его все протестовало, душа с трудом желала мириться с нею. Ощущение внезапно обрушившейся пустоты. Словно ряды пехотинцев, маршировавшие перед ним, вдруг все разом пали, и он оказался лицом к лицу с открывшимся ему неприятелем. Он подумал о Седове, и печаль его мгновенно обернулась бешенством.

– Достиг-таки своего, мерзавец! – пробормотал Николай, комкая письмо.

Ему была невыносима сама мысль о том, что этот негодяй, пытавшийся его шантажировать, доносчик, превративший в глазах Софи его мимолетную интрижку в серьезную связь, этот негодяй, доведший Машу до самоубийства, все запятнавший, все изгадивший вокруг себя, стал теперь хозяином в Каштановке. Ах, как он, должно быть, торжествует, как он смеется над Озарёвыми – он, кому Михаил Борисович раз и навсегда запретил приближаться к своему дому! С каким наглым сладострастием он нежит задницу в любимом кресле тестя, совершает обход поместья тестя, командует мужиками тестя, пьет его вино, лежит в его постели, тратит его деньги, охотится в его лесах, лезет под юбки его дворовым девкам! Где, где оно, Божье возмездие, где эта небесная справедливость, куда она скрывается, когда в награду за свои бесчинства подлец, ставший причиной несчастий целой семьи, получает все ее имущество?!

– Мне надо было найти его, вызвать на дуэль и убить, пока я был еще свободен! – воскликнул Николай.

– Господи, когда я думаю, что Сереженьку будет воспитывать это ничтожество!.. – тоскливо вздохнула Софи.

– Да! Да! Это самое ужасное! Надо что-то делать!

Софи покачала головой:

– Ничего тут не поделаешь, нет у нас никаких средств и никакой возможности для борьбы. Седов – родной отец мальчика и его официальный опекун. Стало быть, он и должен управлять имением, наполовину принадлежащим Сереже и наполовину мне…

– Но ты могла бы все ж таки…

– Говорю: ничего я не могла бы! Я, как и ты, лишена всех гражданских прав, в глазах закона меня словно бы и нет вообще, и мне приходится подчиняться…

Он столкнул между собой крепко сжатые кулаки:

– Какая низость! Ах, дорогая моя, милая, бедная… Сколько горя я тебе причинил, и конца этому нет!

Она взяла мужа за руку, сжав его руку так, будто хочет помочь ему без страха перейти через шаткий мостик.

– Перестань, пожалуйста, – попросила тихо. – Истинное счастье не зависит от обстоятельств!

– Если когда-нибудь я выйду на свободу и если только я вернусь в Россию…

– … ты будешь уже такой дряхлый, что сам не захочешь сражаться! – с улыбкой подсказала Софи, желая разрядить обстановку.

Николай встал, в его глазах, отражавших напряженную работу мысли, стояли слезы.

– Ты права, – с горечью произнес он. – Нам даже не стоит на это надеяться…

До вечера он находился в задумчивости, близкой к прострации. Лишь на следующее утро Софи удалось кое-как отвлечь его от мрачных мыслей, рассказывая о покупках, которые она намерена сделать, получив первые же деньги из наследства: кое-какая мебель, ковры, гравюры, книги… Николай кивал при всяком новом предложении жены, был согласен на все. Но она упорствовала в стремлении вернуть любимому вкус к жизни и все следующие дни то и дело втягивала его в обсуждение бесконечных подробностей их будущей жизни среди новых вещей.


Когда все уже вроде бы и смирились с тем, что окон не будет, Лепарский получил от Бенкендорфа письмо, где говорилось: император внял просьбе заключенных, разрешил прорубить окна, но только при условии, что они будут маленькими и зарешеченными, чтобы комнаты ни в коем случае не перестали выглядеть тюремными камерами. Весной начались работы. Несмотря на мольбы дам, рабочие совершенно изгадили стены, покрыв их пятнами, изодрали обивку, поломали мебель. Зато после их ухода в камерах стало немножко светлее. Правда, отверстия были проделаны так высоко («как в конюшне», – говорила Мария Волконская), что для чтения узникам приходилось взбираться на специально сделанные помосты. Николай Бестужев первый приспособил у себя в камере подмостки, с помощью которых – вместе со своими станками и приборами – поднимался наверх, к самому окну. Сидя и стоя на этих пьедесталах, арестанты напоминали то ли птиц на ветках, то ли выставленные напоказ экспонаты. Дамы снова пошли жаловаться коменданту.

– Господи Боже мой, сударыни, вы всегда всем недовольны! – застонал тот, увидев посетительниц. – Но, посудите сами, какой у меня выход: мне остается только подчиняться воле государя, я в рапорте говорил об окнах, мне дали согласие на это, но с точными распоряжениями, какие и где должны быть окна! И если я теперь изменю их в более выгодную для узников сторону, следующая же инспекция способна приказать вообще заделать какие бы то ни было отверстия в стенах.

– Вы отлично знаете, что не ездят сюда никакие инспекции! – воскликнула Софи.

– А вот и ошибаетесь, милейшая госпожа Озарёва! Уж поверьте моему богатому опыту – нет уголка в России, куда рано или поздно не нагрянула бы инспекция! И уж тогда – берегись!..

Генерал инстинктивно втянул голову в плечи, а Софи подумала: правда боится или комедию ломает? Она была уже недалека от мысли о том, что в страхе российских чиновников перед теми, кто стоит на ступеньку выше по иерархической лестнице, есть частица какого-то нездорового сладострастия…

Сквозь свежепробитые окошки в камеры проникало первое весеннее солнышко, вместо эры царствования снегов наступило время царства грязи. Склоны гор покрылись зеленью, а в долинах виднелись только обширные пространства вязкого коричневого заболоченного глинозема. Из почерневших заводских труб в нежно-голубое небо поднимался дым. Поперек улиц уложили доски, чтобы можно было перейти с одной стороны на другую, не утонув в грязи. Колеса тарантасов месили темную слякоть. Мошка тучами кружила над лужицами. Чиновники уже переоделись в белые летние мундиры, над тротуарами кое-где расцвели пестрые солнечные зонтики с бахромой по краю.

Декабристы трудились на мельнице: мололи зерно, вручную, подобно римским рабам, крутя жернова. Кроме того, они превратили большой общий двор в огород и с азартом выращивали самые разные овощи. По вечерам, собравшись на крылечках секций, обсуждали новости с фронтов. Там, после блестящих атак в начале военных действий, русская армия словно бы потерялась перед национальным характером польского сопротивления. Теперь восстанием была охвачена вся страна, повстанцы вели партизанскую войну, досаждая регулярным войскам, у которых и без того снаряжение, количество боеприпасов и провизии, санитарная служба оставляли желать лучшего и отнюдь не соответствовали обстановке. Ходили слухи, что у солдат, одетых в парадную форму, не было даже овчинных тулупов, чтобы накрыться холодными ночами. Наступления и контрнаступления чередовались на берегах Вислы, не принося никакого конкретного результата. Решающего сражения так и не случилось. В мае месяце поляки потеснили императорскую гвардию, заставив ее отступить. Тут маятник качнулся, и русским, правда, ценой огромных усилий, удалось чуть-чуть изменить положение в лучшую для себя сторону, снова отогнать противника к стенам Варшавы, но в это время один за другим от холеры умерли сначала генерал-фельдмаршал Дибич, после него – великий князь Константин Павлович, и командование взял на себя Паскевич.[16] «С ним-то все само собой пойдет! – утверждали некоторые декабристы. – Он уже показал, на что способен, под Ереваном!» Другие, среди них был Николай Озарёв, жалели, что Франция не оказала в конфликте военную поддержку полякам. А Лепарский только и думал, что о своей измученной потрясениями, залитой кровью родине, о тысячах молодых патриотов, сложивших головы на полях сражений, – и лицо его время от времени приобретало трагико-патетическое выражение. Генералу случалось теперь не слышать, что ему говорят, и говорившему тогда казалось, будто собеседник участвует в это время в другом, куда более важном, но никому, кроме него самого, не слышном разговоре. Заключенные находили своего коменданта постаревшим и очень усталым, а летняя жара, похоже, еще больше способствовала дурному самочувствию старика: цвет лица у Станислава Романовича стал землистым, глаза потускнели, вокруг них обозначились темные круги, он еле переставлял ноги и выходить стал только после заката. Тем не менее, Лепарский приказал обустроить сад, примыкавший к его особняку, как можно скорее украсить его целыми грядками цветов, поставить скамейки в деревенском стиле, сделать манящий к себе прохладой искусственный грот… Когда все было готово, дам пригласили приходить туда вместе с ребятишками, старик наблюдал из окна кабинета за тем, как мелькают в аллеях светлые платья, радовался звонкому детскому смеху, и сердце его таяло… Он не знал, что еще и придумать, чтобы удивить и порадовать гостий во время прогулок. Когда было не слишком жарко, он и сам выходил в сад, обменивался с дамами парой слов, трепал по щечкам малышей и возвращался к себе с ощущением, что день не потерян.

В то лето двух государственных преступников, которые шли по пятому разряду, – это были Вильгельм Кюхельбекер и Николай Репин, – перевели на поселение в отдаленные деревни. Для тех, кто оставался в Петровском Заводе, печаль от расставания с друзьями возместилась радостью встречи с прибывшей 9 сентября 1831 года Камиллой Ле Дантю. Невеста Ивашева прибыла в насквозь пропыленной, настолько требующей ремонта, что непонятно было, как она добралась до места, карете. Невесту сопровождали огненно-рыжая горничная и громадного роста крепостной мужик с топором за поясом.

Новоприбывшая сразу же отправилась к Марии Волконской, где по уговору должен был ждать ее жених. Тут собрались и все дамы, дома им не сиделось, поскольку все сгорали от любопытства. Поначалу встреча помолвленных не оправдала ожиданий: вместо того, чтобы броситься в объятия будущему супругу, девушка застыла на месте, и глаза ее налились слезами. Казалось, она – с немалым трудом – пытается отыскать в чертах зрелого, грузноватого мужчины с суровым лицом стройного, гибкого юношу, в которого она когда-то влюбилась. Да и он, вглядываясь в усталую путешественницу, очевидно, не узнавал в ней ту хорошенькую восемнадцатилетнюю гувернантку-француженку, что сохранилась в его памяти. Было ясно, что оба даже не разочарованы – почти испуганы увиденным. «Бог мой! Неужели поспешное решение, принятое легкомысленными детьми, может обязать совершенно чужих людей существовать бок о бок до конца жизни здесь, в Сибири? – думала Софи. – Может быть, лучше сразу признать ошибку, расстаться, вернуться – ей в Москву, ему в свое заточение? Нет уж, будь я на месте Камиллы Ле Дантю, немедленно бы уехала!»

– Камилла! – воскликнул в это время Ивашев с достойным одобрения пылом. – Любимая моя!

Глаза присутствовавших в комнате дам немедленно увлажнились, из ридикюлей выпорхнули платочки – наконец-то, наконец-то звучит признание в истинных чувствах!

– Ах, Базиль! – вздохнула между тем в ответ Камилла. – О! О! Какой счастливый день!

Она шагнула вперед и – в глубоком обмороке упала на грудь жениха. Предвидевшая такой исход княгиня Волконская уже держала наготове флакончик с ароматными солями. Девушка пришла в себя, огляделась с традиционным для таких случаев возгласом «где я?», немножко поплакала, поблагодарила дам, над ней склонившихся, – их был добрый десяток, ответила слабой улыбкой на их понимающие и сочувственные, после чего села рядом со своим Базилем, с душевным трепетом взиравшим на воскресшую из небытия возлюбленную.

Венчание состоялось через неделю, 16 сентября. В маленькой приходской церкви Ивашевых обвенчали, на церемонии присутствовали все декабристы, и, в отличие от, мягко говоря, странного венчания Полины и Ивана Анненковых, тут все прошло почти что обычным образом. Никаких цепей на ногах новобрачного, Лепарский – посаженый отец, Мария Волконская – посаженая мать. После того, как священник благословил молодых, княгиня пригласила в свой дом на Дамской улице[17] новобрачных и их друзей. Накрытый свадебный стол протянулся по анфиладе из трех смежных комнат. Белая парадная скатерть, цветы, свечи в канделябрах, бросающие на лица праздничные отсветы, хрусталь… За столом прислуживали пятнадцать слуг в красных рубахах. Все блюда – закуски, рыба, дичь, жаркое, сладкие пироги – были приготовлены дома. Вина выписали заблаговременно – с родины невесты, из Франции. К десерту участились тосты, зазвучали речи. «Председательствовал» за столом Лепарский: радостный, счастливый, с покрасневшим почти до багрянца лицом, он сидел между двумя княгинями. За четверть часа до отбоя генерал объявил, что вместо свадебного путешествия он дает молодым разрешение не разлучаться ни днем, ни ночью в течение целой недели! Известие о таком щедром подарке было встречено аплодисментами. Генерал раскланивался не хуже актера на сцене. Мундир его был расстегнут, глаза от шампанского сверкали. Племянник что-то прошептал ему на ухо. Лепарский отмахнулся от него, как от назойливой мухи. Но Осип настаивал, не унимался, и в конце концов, буркнув ему: «Ох, до чего надоел! Всегда все портишь!» – комендант снова поднялся и нехотя произнес, повысив голос:

– Господа, через десять минут прозвучит сигнал гасить огни… Будьте любезны разойтись по камерам…

Все мужчины, кроме Ивашева, поднялись.

– Мне очень жаль, – добавил Лепарский, глядя на дам. – Уверяю вас, мне куда приятнее было бы продолжить это маленькое торжество!

– Но мы же пойдем с ними, – хором ответили дамы.

А комендант хлопнул себя ладонью по лбу:

– Да правда же! А я и забыл! Простите…

И он вместе со всеми вышел в прихожую, где приглашенных ожидали четверо вооруженных солдат, чтобы проводить арестантов на каторгу.

Назавтра, после шестичасового чаепития, узники собрались в большом дворе, чтобы обсудить поднятую князьями Трубецким и Волконским накануне, когда все выходили из церкви после венчания Ивашевых, проблему: раз уж власти отказывают заключенным в праве свободно посещать богослужения, может быть, можно вскладчину построить церковь прямо на территории каторги, расходы не превысили бы двенадцати тысяч рублей, а артель достаточно богата, чтобы позволить себе внести эту сумму. И какой же будет отклик в мире, если предприятие удастся! Вдруг царь расчувствуется, узнав о подобном благочестивом начинании? Предложение Трубецкого взволновало многих до слез, и даже те, кто не отличался особой религиозностью, казалось, были расположены к его идее. Декабристы перешли уже к вопросу о том, где именно возводить церковь, когда вмешался Николай Озарёв:

– А не боитесь ли вы, что, построив храм на территории тюрьмы, мы тем самым лишим себя последней ниточки, связывающей нас с внешним миром? Пока нам разрешено хотя бы раз в год смешиваться с местными жителями во время причастия, но мы потеряем даже этот крохотный шанс участвовать в жизни людей, если вас послушаемся…

– Да это же мелкое неудобство в сравнении с тем, какое утешение и какую поддержку получат все набожные члены нашего братства, если смогут ходить в церковь тогда, когда им хочется! По велению души… – ответил князь Трубецкой.

– Допустим. Но, вероятно, вы намереваетесь строить церковь из хороших материалов, чтобы она была прочной?

– Разумеется. Зачем нам деревянная хибарка вроде петровозаводской?

– Та-а-ак… Иными словами, строение проживет долго, куда дольше, чем мы сами… А не думаете ли вы, что, чем лучше будут условия на каторге, тем охотнее власти станут ею пользоваться?

Среди слушателей почувствовалось напряжение, все задумались.

– Но это же просто абсурд какой-то! – воскликнул наконец князь Волконский.

– Не такой уж абсурд… – отозвался Завалишин. – На самом деле чудовищно, что избытком религиозного рвения мы помогаем превратить эту временную каторгу в каторгу постоянную! Новые поколения заключенных будут вправе упрекнуть нас в этом!

– А кроме того, – снова заговорил Озарёв, – стоит нам построить церковь здесь, охранники мигом поймут, кто туда ходит, а кто нет. И таким образом, все атеисты и просто свободомыслящие окажутся выведенными на чистую воду. Их непременно возьмут на заметку.

– Господи ты Боже мой! – воскликнул Трубецкой. – Но зачем же подозревать Лепарского в том, что он способен на подобную низость!

– Я говорю не о нем. Я говорю о том коменданте, который рано или поздно сменит Станислава Романовича. Вы точно так же, как и я, знаете полицейские замашки наших властей. Ах, как они будут счастливы, когда получат – и прямо из наших рук – возможность рыться еще и в нашей совести!..

От этих слов энтузиазм большинства собравшихся снизился дальше некуда. Только князь Трубецкой, некоторое время помолчав, произнес сухо:

– Это предприятие нужно судить не с точки зрения рассудка, а в силу веры.

– Уж не хотите ли вы сказать, что я верю менее вас?!

– Все, что вы сейчас говорили, именно это и доказывает!

– Господа, господа! Помолчите минутку, прошу вас! – закричал низкорослый Завалишин, взбираясь на камень, чтобы его было видно. Он прижимал к сердцу Библию, с которой был неразлучен, развевавшиеся на ветру длинные волосы и борода придавали ему вид библейского пророка. – Не думаю, что вы можете назвать меня атеистом, – продолжал он. – Ну, так вот, при всем при том я считаю, что Озарёв прав! Религиозное чувство слишком интимно, слишком серьезно и слишком уважаемо всеми нами, чтобы сторонники постройки здесь церкви, пусть даже они в большинстве, получили право навязывать свою волю остальным. Действуя таким образом, они нарушают священный принцип свободы совести. А разве это не важнейший из принципов, за которые мы всегда вели борьбу?

Товарищи зааплодировали ему – почти все, воздержались лишь с десяток непреклонных, сгруппировавшихся вокруг Трубецкого и Волконского.

– Если вам хочется вложить деньги в богоугодное дело, я предлагаю вот что, – переждав аплодисменты одних и недовольный шепот других, снова заговорил Завалишин. – Как вы могли вчера еще раз убедиться, здешняя церковь просто разваливается. Так давайте же пожертвуем те самые двенадцать тысяч, о которых вы говорили, князь, на строительство не храма только для каторжников, а храма для всех, то есть вне каторги. Тогда наш поступок получится бескорыстным, будет истинно христианским поступком. И мы сможем гордиться тем, что, будучи каторжниками, изгоями, выстроили церковь для свободных людей! И этот Дом Божий, в который будет вложена наша лепта, станет памятником декабристам, который расскажет грядущим поколениям о нашем пребывании здесь…

– Ну и зачем нам памятник, который мы сами сможем посетить раз в году? – возразил Трубецкой. – Не слишком ли высокую цену мы заплатим за право бывать на Пасхальной службе?

– Не богослужение приводит человека в рай!

– Хотелось бы услышать мнение священника об этих ваших словах!

– Ни один священнослужитель не заменит вот этого! – Завалишин, сверкая взглядом, указал на свою Библию.

– Может быть, вы протестант? – иронически усмехнулся Трубецкой.

– Нет, православный, как и вы, но Дух для меня выше буквы, Евангелие выше попов!

– Господа, господа, не увлекайтесь дискуссией! Мы потеряли нить! – остановил спорщиков Николай. – Проблема сводится к одному-единственному вопросу: строить нам церковь в пределах каторги или за ее пределами. Предлагаю голосовать!

– Да! Да! Будем голосовать! – поддержали Озарёва несколько человек. – Иначе мы увязнем в этом обсуждении…

Юрий Алмазов сбегал за бумагой и карандашами, затем прошелся со шляпой, собирая в нее бюллетени, заполненные товарищами. Тут же подсчитали голоса и убедились, что предложение Завалишина поддержали двадцать семь человек, у Трубецкого же осталось только одиннадцать сторонников.

– Ну, что ж, – пожал плечами князь. – Подчинюсь мнению большинства. Раз вам так угодно, стройте храм для жителей Петровского Завода, но я продолжаю настаивать на том, что ваша щедрость совершенно абсурдна.

Когда декабристы обсуждали результаты голосования, явился Лепарский – запыхавшийся, прихрамывающий, в двурогой шляпе, низко надвинутой на лоб. Оказалось, что охранник известил коменданта о том, что в тюремном дворе происходит какое-то важное собрание, и он пришел потребовать объяснений. По мере того, как Завалишин рассказывал генералу о намерениях арестантов, лицо его, выглядывавшее из-под торжественного плюмажа, становилось все более озабоченным.

– Да… да… – сказал он в конце концов. – Намерение благородное, и я не премину подписаться под ним… Вот только не знаю, разделит ли мое мнение об этом губернатор Восточной Сибири… Опасаюсь, как бы он не увидел в вашем стремлении подарить городу церковь… как бы это сказать-то?.. ну, как будто вы кичитесь своей щедростью… подчеркивая, что город уж так обнищал, что сам не способен построить себе достойный храм…

– А разве это не так? – удивился Озарёв.

– Так не всякую же правду стоит высказывать вслух! И потом… потом… видите ли, меня самого несколько коробит от того способа, каким вы пришли к своему решению.

– Но мы же голосовали!

– В том-то и дело!.. Потому что не надо было… не надо больше… голосование – обычай республиканский… мне бы не хотелось, чтобы он утвердился здесь… особенно… особенно, если речь идет о таком благом деле… Понимаете, это… это выглядит кощунством… Всеобщее одобрение, народное представительство, воля большинства… еще немного – и вы приметесь у нас тут играть в конституционное собрание!.. Нет уж, оставьте это французам!..

Закончив речь, Лепарский тяжело вздохнул. А декабристы тем временем переглядывались: они не узнавали своего старика генерала в этом трусливом, малодушном представителе администрации. Николай догадался, что у того попросту сегодня день сомнений, угрызений и раскаяния. Иногда усталость и возраст брали свое, и, забыв, что от природы великодушен, Станислав Романович терялся, шел на попятную, блеял, начиная вдруг спешно пропагандировать официальную мораль, внушавшуюся ему в течение полувека, если не больше, государственной службы. Заметил ли он иронию в обращенных на него взглядах? Как знать, но внезапно он смутился и резко сменил тон:

– Отлично, посмотрим. Напишу рапорт. Надеюсь, ваша просьба будет удовлетворена. Позвольте откланяться, господа!

И удалился, чуть более сгорбленный, чем когда пришел. А назавтра арестанты узнали, открыв газеты, о капитуляции Варшавы. Наверное, Лепарский был уже в курсе событий, когда пришел к ним во двор… И снова образовалось два лагеря: одни декабристы радовались, потому что видели в падении польской столицы лишь викторию, торжество русской армии, других же опечалило поражение либеральной революции на окраине империи. «Варшава у ног Вашего Величества!» – написал генерал-фельдмаршал Паскевич в своем рапорте на государево имя. По слухам, царь получил донесение командующего, будучи в дороге, и, прочитав его, тут же бухнулся на колени прямо в грязь, чтобы возблагодарить Господа за эту добрую весть. Закончив молитву, император, должно быть, сразу же принялся размышлять о том, как получше наказать бунтовщиков, и можно было предвидеть, что кары будут чудовищными.

Несколько дней спустя в церкви Петровского Завода состоялось богослужение с благодарственным молебном. Все городские чиновники получили приказ присутствовать, причем в парадных мундирах, и явились в храм. Стоя на коленях в первом ряду, Лепарский слушал, как священник, не принадлежащий к его конфессии, прославляет Господа за помощь русским, сумевшим благодаря этой Господней помощи раздавить Польшу. Генерал крестился и думал: «Что я здесь делаю?! Какой стыд! На самом деле мне надо было закричать, бросить им все свои ордена, уйти… А я не могу. Мундир сильнее меня. Он прирос к моей шкуре, он меня поддерживает, он меня ведет… Если бы варшавяне меня видели сейчас!.. Меня – человека с фамилией Лепарский!.. Я предаю имя предков!..» В этот момент к растрескавшимся, выцветшим сводам церкви вознеслась торжествующая песнь. В облаках от кадильниц было видно, как головы рабов Божиих, все как одна, склонялись долу. Потом все прихожане разом поднялись с колен. Лепарский – тоже, как все. Кто мог бы его понять в этом сборище автоматов? У него болели колени, трясся подбородок, по морщинистым щекам катились слезы…