"Гюстав Флобер" - читать интересную книгу автора (Труайя Анри)

Глава Х Восток

Если Флобер – неисправимый мечтатель, то практического ума Максима Дюкана достанет на двоих. Чтобы беспрепятственно путешествовать, он добивается того, что каждый из них получает от правительства задание. Дюкан будет проводить научные исследования и фотосъемки на Востоке для министерства внутренних дел, в то время как Флоберу министерство сельского хозяйства и торговли поручило собирать сведения в портах и местах остановок караванов. Разумеется, задание, хотя и порученное им в высших кругах, не будет оплачено. Максим Дюкан намерен сдержать слово, отправляя исчерпывающую документацию о посещаемых странах; Флобер не собирается давать какие-либо отчеты в органы опеки.

22 октября 1849 года Флобер уезжает из Круассе, привозит в Ножан мать, где она будет жить у друзей, и, устроив ее, возвращается в Париж. Их расставание мучительно. Они не могут оторваться друг от друга. В который раз Флобер чувствует, что виноват перед этой несчастной женщиной. «Моя мать сидела в кресле напротив камина, – напишет он. – Я гладил ее руки и разговаривал с ней, я поцеловал ее в лоб, бросился к двери, схватил в столовой шляпу и выбежал из комнаты. Как она ужасно закричала, когда я закрыл дверь гостиной! Показалось, что я уже слышал этот крик в момент смерти отца, когда она взяла его за руку».[160]

Встреча со священником и четырьмя монахинями на вокзале в Ножане показалась ему дурным предзнаменованием. Когда он садится в парижский поезд, то оказывается в купе один и дает волю нервам – рыдает в носовой платок. На каждой остановке возвращается желание спрыгнуть на перрон и вернуться к матери. Такой доброй, такой нежной, такой заботливой! Она, не раздумывая, дала ему двадцать семь тысяч пятьсот франков для того, чтобы он мог осуществить свою мечту увидеть Восток. Она с самого детства рядом с ним: защищает, кормит, балует. И в благодарность он бежит от нее. Можно подумать, что она в тягость ему. На вокзале Монтеро его охватывают угрызения совести, и, желая забыться, он выпивает четыре стаканчика рома. В Париже с трудом добирается до квартиры Максима Дюкана и впадает в еще большее отчаяние, не застав своего друга дома. Максим Дюкан, который вернулся домой поздно вечером, находит Флобера на полу рядом с камином. Думая, что тот спит, подходит к нему, наклоняется и слышит сдавленные рыдания: «Я никогда больше не увижу свою мать! – говорит, волнуясь, Флобер. – Я никогда больше не увижу свою родину; это слишком длительное путешествие и слишком далекое; это искушение судьбы; настоящее безумие; зачем уезжать?»[161] Растерявшись оттого, что друг в последнюю минуту струсил, Максим Дюкан трясет его и наконец успокаивает. Несколько дней подряд они прощаются с друзьями и в последний вечер ужинают с Теофилем Готье, Луи Буйе и Луи де Кормененом в зеленой гостиной «Трех провансальских братьев» на Пале Рояль. Говорят о литературе, искусстве, археологии; и Флобер в этой шумной и сердечной атмосфере забывает о своих дурных предчувствиях.

На следующий день, 29 октября 1849 года, он пишет матери: «Все готово, мы уезжаем. Нам сопутствует прекрасная погода. Я скорее весел, нежели грустен, скорее безмятежен, нежели серьезен. Сияет солнце, сердце мое исполнено надежд». В тот же день друзья садятся в дилижанс – поезда на юг еще не ходят, – предвкушая необычное приключение. Из Лиона Флобер посылает своей «дорогой бедной старушке» – так он называет ее нежно – еще одно письмо: «Мне кажется, что мы не виделись десять лет».[162] Отныне он будет заставлять себя писать ей почти каждый день, как когда-то Луизе Коле. Ему почему-то кажется, что он не сможет вернуть долг, который чувствует за собой по отношению к матери. В Марселе его охватывают воспоминания об Элади Фуко – он идет к гостинице, где когда-то впервые испытал минуты счастья в объятиях женщины. Гостиница закрыта. На улице мелькают безразличные лица прохожих. Он начинает сомневаться в том, что Элади была в его жизни.

В воскресенье 4 ноября в восемь часов грузятся на пакетбот «Нил». Едва отчаливают, как Флобер констатирует, что не страдает от качки. Если Максим Дюкан и слуга Сассети больны, то он безболезненно переносит волнение моря. «Не знаю за что, но на борту меня обожают, – пишет он матери. – Эти господа называют меня папаша Флобер за то, кажется, что моя башка легко переносит морскую стихию. Видишь, дорогая старушка, какое удачное начало».[163] 15 ноября путешественники прибывают в Александрию. «Мы высадились на берег и попали в оглушительный шум и гам, – продолжает Флобер, – негры, негритянки, верблюды, тюрбаны, палочные удары так и сыплются направо и налево с гортанными окриками, от которых трещит в ушах. Я обожрался местным колоритом, подобно ослу, который до отвала набил брюхо овсом… Все женщины, кроме принадлежащих самому низшему сословию, в чадрах, а на носу у них висят, раскачиваясь, украшения, как конские налобники. Их лица закрыты, зато у всех открыта грудь».[164]

Друзья наносят официальный визит Сулейману Паше, «самому могущественному человеку Египта», вслед за ним Артин-Бею, министру иностранных дел, который принимает их с восточным гостеприимством, предлагает помощь – повозку и лошадей для продолжения путешествия. Они участвуют в охотничьих вылазках, фланируют по улицам, делают покупки на базарах, осматривают мечети, заходят в турецкие бани, откуда выбираются едва живыми от жары.

В Каире Флобер и Максим Дюкан переодеваются в восточные одежды. «Ваш покорный слуга облачился в широкую нубийскую рубаху из белого хлопка с украшениями в виде кисточек, покрой которой невозможно описать, – пишет он Луи Буйе. – Мой шеф побрился наголо, оставив лишь одну прядь волос на затылке (за нее Магомет втащит на небеса в Судный день), на голове у нас красные фески, которые раскаляются от зноя; я в первые дни сдыхал в ней от жары. У нас настоящие восточные физиономии. Максим Дюкан просто колоссален, когда курит свой наргиле, перебирая четки».[165]

Наконец добираются до пирамид. «Здесь и начинается настоящая пустыня, – рассказывает Флобер. – Я не мог справиться с собой – я пустил лошадь во весь опор, Максим Дюкан припустил вслед за мной; я добрался до лап сфинкса. При виде этого… у меня на мгновение закружилась голова, а мой компаньон стал белее бумаги, на которой я пишу. На закате сфинкс и три совершенно розовые пирамиды, казалось, таяли в солнечном свете; древний монстр смотрел на нас ужасающим неподвижным взором».[166] Первый раз ставят палатку и ужинают. На следующее утро совершают восхождение на пирамиду Хеопса, осматривают внутреннюю часть легендарного памятника – обители летучих мышей, – покои короля, покои королевы… Флобер потрясен дыханием времен. Разве можно мечтать о современном романе рядом с этими великими загадочными древностями? Как бы там ни было, он рад тому, что достиг вида настоящего путешественника: «Солнце решилось наконец-то вычернить мне кожу. Она почти достигла цвета античной бронзы (это мне нравится); я толстею (это меня огорчает); борода у меня растет, точно американская саванна».[167] Он с равным интересом изучает памятники и местных жителей. Брату Ашилю пишет о том, как его удивляют женщины, которые не стесняются, открывая грудь, и закрывают лицо: «В деревне, например, видя, что вы подходите к ним, они поднимают край одежды, чтобы закрыть лицо, и открывают грудь, то есть все тело от подбородка до пупка. Ох и насмотрелся же я этих сись! Насмотрелся! Насмотрелся! Заметь, у египтянок грудь удлиненная, наподобие вымени, она совсем не возбуждает. А вот что возбуждает, так это, например, верблюды, пересекающие базары, мечети с фонтанами, улицы, заполненные людьми в одеждах разных стран, кафе, тонущие в табачном дыму, и публичные площади, которые оглашаются криками скоморохов и шутов. Есть во всем этом… или скорее от всего этого веет неким подобием ада, который завладевает вами, источая особые чары, которые завораживают вас».[168]

На всякий случай он делает заметки: «Это может мне где-нибудь очень пригодиться». Любопытство побуждает его добиваться встречи с епископом православных коптов, который принимает его «зело вежливо». «Принесли кофе, и я тотчас принялся задавать ему вопросы относительно Троицы, Святой Девы, Евангелия, Евхаристии. Все мои былые познания о святом Антонии улетучились как дым. Это было великолепно – голубое небо над нашими головами, деревья, книги, лежавшие там и сям, добрый старик, который отвечал мне, бормоча в бороду; я сидел рядом с ним по-турецки и делал записи карандашом, в то время как Хасан[169] стоял и живо переводил… Я наслаждался по-настоящему. Это и был Древний Восток – страна религий и просторных одежд».[170] В том же письме он признается матери, что, несмотря на уйму мимолетных впечатлений от путешествия, он не забывает о своем писательском будущем: «Кем я буду по возвращении? Что стану писать? Чего буду тогда хотеть? Где стану жить? Чем заниматься? и т. д., и т. п., я сомневаюсь, я в нерешительности… Я околею в восемьдесят лет, так и не поняв самого себя и, может быть, даже не написав произведения, которое покажет, на что я способен. Хорош или плох „Святой Антоний“? Вот о чем, кстати говоря, я часто себя спрашиваю. Кто ошибся – я или кто-то другой?»

Через два месяца, проведенных в Каире, Флобер и его компаньон решают подняться вверх по Нилу на судне – легкой двухпарусной лодке с корпусом, выкрашенным в голубой цвет. «Нил совершенно гладкий, будто река масляная, – пишет Флобер матери. – Слева – весь арабский хребет, который вечером становится фиолетово-лазурным. Справа – равнины, потом пустыня».[171] Однако этот грандиозный вид не мешает ему мечтать о Франции. Временами, пресытившись красочностью пейзажей, он скучает по мирному уединению в Круассе. «Там далеко на спокойной, не античной реке у меня есть белый домик с закрытыми ставнями. Я сейчас далеко от тех мест, где в холодном тумане дрожат обнаженные тополя, где на холодных берегах теснятся глыбы льда, ломающегося на реке. Там в стойлах стоят коровы, циновки висят на шпалерах, в серое небо медленно поднимается дымок из труб на фермах. Я на время расстался с длинной липовой террасой в стиле Людовика XIV, где летом гуляю в белом халате. Через полтора месяца уже набухнут почки. Ветки покроются красными бутонами, потом распустятся первоцветы – желтые, зеленые, розовые, разноцветные… Милые мои первоцветы, рассыпьте свои семена, чтобы следующей весной я смог снова увидеть вас».[172]

В Эсне друзья идут к знаменитой куртизанке Кучук Ханем. Она в это время выходит из ванны. На ее черных волосах, заплетенных в тонкие косы, феска. Куртизанка одета в розовые с напуском шаровары, над грудью у нее вуаль из прозрачного газа. «Это царственная чертовка, грудастая, мясистая, с красивыми ноздрями, огромными глазами и великолепными коленками. Во время танца на животе у нее образовывались складки», – помечает Флобер. От нее исходит запах сладкого терпентина. Умастив руки гостей розовым маслом, она увлекает их в свои покои. Там исполняет для них «танец пчелы», который Флоберу кажется очень эротичным. У музыкантов, чтобы не отвлекались, завязаны глаза. Некоторое время спустя Флобер и Максим Дюкан вернутся к куртизанке и проведут с ней ночь. Праздник длится с шести до половины одиннадцатого, «в антрактах все целуются». Наконец Флобер занимается с Кучук Ханем любовью на ложе «из пальмовых веток». «Я целовал ее взасос, – пишет он. – Тело ее покрылось потом, она устала от танца, озябла. Я накрыл ее своей меховой венгеркой, и она заснула, держа мои руки в своих руках. Что до меня – то я не сомкнул глаз. Я всю ночь витал в сказочных мечтах… Рассматривая это красивое создание, которое крепко спало, положив голову на мою руку, я думал о своих ночах в парижском борделе, на меня нахлынули старинные воспоминания… В три часа я поднялся, чтобы выйти по нужде на улицу; сияли звезды. Небо было светлым и очень высоким».[173]

Рано утром друзья ушли от куртизанки. Флобер горд тем, что «из пяти раз ему удались три». И помечает с сожалением: «Я был бы вне себя от гордости, если бы, уходя, был уверен в том, что запомнился ей, что она будет думать обо мне лучше, чем о других, что я остался в ее сердце».[174]

В течение нескольких месяцев Флобер и Максим Дюкан плавают по Нилу, развлекаются, стреляют пеликанов, журавлей и крокодилов. «Разлегшись на диванах и покуривая кальян, мы мирно жили, наблюдая за проплывающими мимо берегами, а когда показывались развалины, наш раис останавливал лодку», – напишет Флобер. Дюкан старательно фотографирует все, что находит замечательным. У Флобера, который в меру сил помогает ему, черные от серебряного нитрата пальцы – он работает со сверхчувствительными пластинками. Оба загорели и обросли бородами. Флобер располнел. 11 марта достигают первого водопада, 22-го – следующего. Выше река несудоходна. Поворачивают обратно. Флобер пишет матери: «С этого времени мы будем незаметно приближаться друг к другу… Мне иногда очень хочется увидеть тебя. Вечером, прежде чем заснуть, я думаю о тебе; и каждое утро, как только просыпаюсь, ты – первое, что приходит мне в голову… Я вижу, как ты, подперев, как обычно, подбородок рукой, мечтаешь и грустишь».[175]

И еще: «Ты, наверное, сейчас плачешь, рассматривая карту, которая представляется тебе безбрежной пустыней, в которой затерялся твой сын. Не печалься, я скоро вернусь. Не болей, ведь только сильное желание заставляет жить. Я уехал почти полгода назад, через полгода я вернусь. Скорее всего это будет в следующем январе или феврале».[176]

По возвращении в Каир 27 июня после посещения грота Соломона путешественники решают пересечь пустыню на верблюдах. В пути разгорается ссора. Разбиваются обе бутылки с питьевой водой, которую взяли в дорогу. Путники изнемогают от жажды. Флобер шутки ради вспоминает парижское лимонное мороженое «У Тортони». Дюкан взрывается и грубо одергивает его. Два дня не разговаривают. К счастью, через день добираются до Нила. Речная вода кажется самым восхитительным напитком. Напившись, они мирятся.

В начале июля путешественники возвращаются в Александрию, в конце месяца – они в Бейруте. Затем короткими переходами на лошадях добираются до Иерусалима. «Иерусалим – оссуарий, окруженный стенами, – пишет Флобер Луи Буйе. – Все здесь гниет, на улицах дохлые собаки, в церквах – мессы. Огромное количество дерьма и всюду развалины. Польский еврей в кожаном лисьем чепце пробирается в тишине вдоль полуразвалившихся стен, в тени которых караульный турок-солдат курит, перебирая мусульманские четки. Армяне проклинают греков, которых ненавидят латиняне, изгоняющие коптов. Все это скорее грустно, чем смешно».[177] Тем не менее он думает о Христе и представляет, как тот в своем голубом хитоне взбирается на Масличную гору. По его вискам струится пот. Во время посещения Гроба Господня Флобер возмущен коммерческой эксплуатацией религии. «Сделали все, что можно, чтобы превратить святые места в посмешище. Настоящая проституция: лицемерие, алчность, фальсификация и цинизм, а на святость наплевать».[178] Он потрясен, увидев на стене святой гробницы большой портрет Луи-Филиппа, и между тем его трогает то, что греческий священник дарит ему освященную розу: «Я подумал о верующих душах, которым подобный подарок и в таком месте доставил бы удовольствие, и насколько мне все это было безразлично».[179] Посещают также Вифлеем, Назарет, Дамаск, Триполи…

По возращении в Бейрут Флобер понимает, судя по симптомам, что заразился сифилисом. «Вообрази себе, старина, что в Бейруте я подцепил семь язв, которые зажили и остались две, потом они слились в одну, – пишет он Луи Буйе. – Я тщательно лечусь. Подозреваю, что этот подарок преподнесла мне одна маронитка, однако это могла быть и маленькая турчанка. То ли турчанка, то ли христианка, которая из двух? Тема для размышления! Вот одна из сторон восточного вопроса, о которой не подозревает „Ревю де Монд“… Вчера вечером Максим Дюкан, который не целовался полтора месяца, обнаружил у себя две раны, которые, показалось мне, похожи на двуглавую язву. Если это все же она, то он в третий раз с тех пор, как мы в дороге, подцепил заразу».[180]

Он беспокоится, думая о том, чтобы сократить путешествие. Сначала предполагали пересечь Сирийскую пустыню и через Багдад добраться до Каспийского моря. Теперь этот план кажется ему неосуществимым. Кроме того, на непроходимых дорогах полно разбойников и на исходе деньги. Госпожа Флобер умоляет сына вернуться как можно скорее. Она скучает без него и не может больше ждать. Их самих рядом с этой роскошью охватывает чувство ностальгии и угрызения совести: «Если бы ты знала, как хорошо я представляю себе твои ожидания писем. Я вижу сад… дом… тебя, склонившуюся у окна… Я слышу стук щеколды ворот, когда приходит почтальон, и догадываюсь, как ты переживаешь, если писем нет!»[181]

Из Бейрута отплывают на Родос. Прибыв туда, оказываются в карантине – на острове эпидемия холеры. Выходят из лазарета и отплывают в Смирну, затем в Константинополь. 12 ноября добираются до этого города, который кажется Флоберу «огромным, как человечество». Здесь он узнает о смерти Бальзака. «Когда умирает человек, которым восхищаются, всегда грустно, – пишет он Луи Буйе. – Надеялся со временем познакомиться с ним и заслужить его любовь. Да, это был сильный человек, который сумел глубоко понять свое время. Он так хорошо изучил женщин, но, едва женившись, умер».[182]

В честь путешественников мать Бодлера и его отчим, генерал Опик, посол Франции при дворе султана, устраивают обед. Во время разговора Дюкан намекает на возрастающую известность Шарля Бодлера в Париже. Эта ремарка воспринята холодно. Однако в конце обеда мадам Опик отводит Дюкана в сторону и тихо спрашивает: «Вы и в самом деле думаете, что тот молодой поэт, о котором вы говорили, талантлив?»

Тем временем мадам Флобер приняла решение: она не может дождаться встречи с сыном и собирается приехать в Италию сама. Она пишет об этом Гюставу, сообщая одновременно о женитьбе его друга Эрнеста Шевалье. Она хотела, чтобы и ее сын устроил свою жизнь, женился. Ему только что исполнилось двадцать девять лет. Не самый ли подходящий возраст для того, чтобы создать семью? Флобер иронизирует в ответ: «Когда свадьба? – ты спрашиваешь это меня, узнав о женитьбе Эрнеста Шевалье? Когда? Никогда, надеюсь. Настолько, насколько человек в состоянии ответить на вопрос о том, чем он станет заниматься в будущем, я сейчас могу ответить на этот вопрос отрицательно. Общение с миром, в котором я потерся в течение этих четырнадцати месяцев, все больше заставляет меня думать о том, как бы закрыться в свою раковину… Думаю, что мой ответ прозвучит не слишком самонадеянно. Однако, если ты хочешь услышать начистоту, скажу: „Я слишком стар, чтобы измениться. Я вышел из возраста“. Когда ты жил всю жизнь так, как я, жизнью исключительно внутренней, заполненной беспокойным анализом, сдержанными порывами; когда ты то горел желаниями, то усмирял их; когда провел свою молодость, упражняясь в управлении своей душой так, как всадник управляет лошадью… Так вот, хочу я сказать, если ты не сломал себе шею с самого начала, то есть шанс не сломать ее и впредь. Я тоже определился в своей жизни в том смысле, что нашел свою золотую середину, свой центр тяжести… Вступить в брак – значит, изменить самому себе. Это пугает меня… Молодчина Эрнест! Он таки женился, имеет положение и по-прежнему подвизается в суде! Какой союз буржуа и господина! Он станет лучше, чем прежде, защищать закон, семью и собственность! Впрочем, он всегда твердо стоял на ногах. И тоже увлекался искусством… Теперь, я уверен, он там мечет громы и молнии против социалистических доктрин… Будучи судьей, он станет реакционером, как супруг – окажется рогоносцем, и, проводя, таким образом, жизнь между своей бабой, детьми и „прелестями“ своего ремесла, он как раз и станет тем самым малым, который пройдет все, что будто бы положено человеку. Уф! Поговорим о чем-нибудь другом».[183]

По прибытии в Афины он возвращается к теме, которая не перестает его волновать, и пишет на этот раз Луи Буйе: «Будем надеяться, что, несмотря на твои предсказания, итальянское путешествие не подтолкнет меня к узам Гименея. Ты знаешь семью, где в мягкой атмосфере воспитывается та юная особа, которая должна стать моей супругой? Мадам Гюстав Флобер! Неужели это возможно? Нет, я не такой тривиальный!»[184] Он, как повелось, посещает дома терпимости и занимается любовью с проститутками. Однако отказывается спать с шестнадцатилетней красавицей, которая хочет прежде осмотреть его фаллос, чтобы убедиться, что он не болен. «А так как у основания головки у меня еще было уплотнение и я боялся, что она его заметит, то вспылил и спрыгнул с кровати, крикнув, что она меня обидела».[185] Тем не менее он говорит, что находится в олимпийском настроении.

«Что за люди эти греки! Какие художники! Парфенон – одно из самых волнующих впечатлений в моей жизни. Что бы ни говорили. Искусство – то, к чему нужно стремиться в жизни. Пусть будут счастливы буржуа, я не завидую их тучному блаженству».[186]

В начале 1851 года они отправляются на Пелопоннес, он пишет матери, что их встреча недалека, и предупреждает, что она увидит, как он сильно изменился. Из-за болезни выпало много волос; он растолстел, отпустил бороду. Однако с приездом в Неаполь обещает побриться. «Прошло два года, я неузнаваемо изменился… Ты увидишь, что я не вырос, но потучнел. Когда смотрю на себя в зеркало, кажется, мне будет тяжело возвращаться домой».[187]

Наконец друзья перебираются из Греции на юг Италии. В Неаполе Флобер сдерживает слово, жертвует бородой. «Бедная моя борода! которую я мыл в Ниле, в которую задувал ветер пустыни и которая так долго пахла дымом томпака. Под ней я нашел безмерно расплывшееся лицо, я очень неприятен, у меня два подбородка и толстые щеки».[188] Как только сходят на берег, он идет в музеи. Его восхищают полотна великих мастеров. Рим не менее прекрасен. Неутомимые путешественники, Гюстав и Максим Дюкан бродят среди руин, осматривают картины, скульптуру. Перед «Мадонной» Мурильо во дворце Корсини Флоберу вдруг кажется, что художнику позировала Элиза Шлезингер. «Видел „Мадонну“ Мурильо, которая преследует меня, как наваждение»,[189] – пишет он Луи Буйе. И неделю спустя ему же: «Я влюблен в „Мадонну“ Мурильо из галереи Корсини. Ее лицо стоит передо мной, а глаза появляются и исчезают, как два мерцающих огонька».[190]

Оказавшись во власти воспоминаний об Элизе Шлезингер, он впадает в ярость, когда, спускаясь с паперти церкви Сен-Польор-ле-Мюр, вдруг видит женщину в красной кофточке, которая идет за руку со служанкой. Чернобровая незнакомка очень красива и свежа. «Меня, как гром средь ясного неба, охватила злоба. Мне захотелось броситься на нее, как тигру, я был ослеплен». Он помечает далее: «Белки ее глаз были особенными. Казалось, будто она пробуждается, приходит из другого мира, а между тем она была спокойна, спокойна! Ее зрачок, черный, блестящий, почти рельефный – настолько он был четким – смотрел безмятежно… Подбородок мягкий, уголки губ немного опущены, над губой – голубоватая тень, в целом лицо округлое… Я не увижу ее больше!»[191]

Он неожиданно понимает, что эта случайная прохожая являет его женский идеал. Жгучая брюнетка с черными глазами, легкой тенью над губой. Элиза Шлезингер и в то же время Элади Фуко! Любитель путан потрясен небесным видением. Привычный антагонизм между грубыми плотскими желаниями и неземными устремлениями души. То же балансирование между низменным и возвышенным, между дном и озарением, между реальностью и мечтой. Жаль, что эта женщина не ему предназначена! Он не узнает даже ее имени. Их дороги, едва сойдясь, навсегда разошлись. Флобер удручен: «Мне тотчас захотелось попросить у отца ее руки».

Через несколько дней он встретится с матерью, которая, как условились, приехала в Рим. Она постарела, похудела, страдает фурункулезом из-за «дурной крови» – конечно, болезни, приключившейся с ней в отсутствие сына. Но теперь она может с облегчением вздохнуть. Он здесь, рядом с ней, загорелый, веселый, сильный. Он, конечно, растолстел, у него выпало много волос, глаза на круглом лице кажутся маленькими. Не столь важно. Она нашла его. И больше не отпустит. Вместе посещают Флоренцию и Венецию. За путешествием с другом следует путешествие с матерью. Максим Дюкан оставляет их вдвоем и возвращается в Париж. Впрочем, отношения между мужчинами в последние недели их путешествия на Восток охладели. Живя бок о бок, они лучше узнали друг друга. Дюкан видит во Флобере лишь пылкого и бестолкового дилетанта. Флобер открыл в Дюкане карьериста, для которого литература – единственное средство выбиться в люди. Братское взаимопонимание на грани разрыва. К счастью, рядом с Гюставом мадам Флобер. Она заменила потерянного друга.

В июне 1851 года тандем «мать и сын» приезжает в Круассе. Прошел двадцать один месяц со времени его отъезда. Гюстав счастлив, вернувшись в зеленеющую деревню, к тихой реке, текущей под его окнами, в свой рабочий кабинет, к своим книгам. Он уезжал, мечтая открыть романтический Восток, Восток Байрона или Гюго, а возвращается оттуда потрясенный грубой и жестокой реальностью. Он не может забыть грязь и блеск, бедность и кричащую роскошь, которые соседствуют друг с другом. По сути, в этом безумном путешествии его интересовали больше лица, нежели пейзажи, и люди, а не памятники. Его все больше и больше интересует человек. Безнадежное сострадание и печаль переполняют его сердце перед ничтожеством жизни. Он делится этими мыслями в письме к Луизе Коле. Он совсем не думал о ней во время путешествия. Однако, вернувшись во Францию, само собой разумеется, возвращается к своим эпистолярным привычкам. Посердившись, Луиза отвечает ему. Она даже осмеливается приехать в Круассе, чтобы встретиться с ним. Какая назойливость! Он отказывается принять ее. Но затем она появляется перед оградой сада сама. Луиза с трудом узнает его. «Что касается его, то он показался мне очень странным в своем китайском одеянии, – пишет она. – Широкие штаны, блуза из индийской ткани, галстук желтого шелка, затканный золотыми и серебряными нитями, длинные ниспадающие усы. Его волосы поредели, на лбу появились морщинки, а ведь ему было только тридцать лет. В его глазах не было прежнего блеска».

Он обращается свысока к смутившейся женщине: «Чего вы хотите от меня, мадам?» – «Мне нужно поговорить с вами», – отвечает она. «Здесь это невозможно». – «Что ж, гоните меня. Значит, вы считаете, что мой визит оскорбит вашу мать?» – «Отнюдь, но здесь нельзя». Наконец она сообщает ему, что остановилась в гостинице «Англетер» в Руане. Он обещает приехать туда. И сдерживает слово. Едва он входит в комнату, она принимается жестоко упрекать его в бессердечности; он, не теряясь, парирует: не стоит «касаться пепла, праха реликвий». А так как она признается ему, что, потеряв всякую надежду, собралась выйти замуж за Виктора Кузена, он смеется в ответ: «Выходите замуж за Философа (Виктора Кузена), и мы увидимся вновь!» Видя, что он собирается уходить, она рыдает, кричит: «Вот как! Никогда, никогда я больше не буду в твоих руках!» – «Почему же? – спрашивает он. – Я сказал, что приеду повидать вас, это точно». «Я страстно поцеловала его, – рассказывает Луиза Коле, – он меня тоже поцеловал, только он по-прежнему владел собой».[192] Идут вместе по улице. Украдкой целуются. Когда останавливаются, он напоминает: «Нам надо расстаться». Она умоляет: «У следующего фонаря». Наконец долго обнимаются, обещая друг другу снова встретиться.

Расставшись с Луизой, Флобер пишет ей: «Должно быть, накануне в Руане я показался вам очень холодным. Но я не хотел быть холодным. Хорошим – да. Нежным – нет. Я был бы лицемером, если бы утверждал обратное, оскорбив тем самым ваше искреннее сердце… Я люблю ваше общество, когда вы слишком бурны. Грозы, которые так нравятся в юности, в зрелом возрасте скучны… Мы скоро снова встретимся в Париже, если я застану вас там».[193]

Итак, Луиза на крючке. Если она хочет сохранить Гюстава, нужно принять вновь прежний modus vivendi.[194] В Круассе приезжать нельзя. Лишь короткие встречи в Париже. И переписка. В который раз мадам Флобер одержала победу. Сын предпочитает ее любовнице. Он вернулся к своим домашним тапочкам и никогда не позволит самозванке нарушить покой Круассе. На самом деле ему в жизни нужны две женщины. Одна – чтобы лелеять, нежить, обожать его; другая – чтобы развлекать время от времени бесполезными любовными утехами.

Сегодня ему кажется, что он преодолел важный этап своего жизненного пути. Приближается тридцатилетие. Несмотря на злосчастный сифилис и лечение ртутью, от которой выпадают волосы, он прекрасно владеет своим пером. Правда, он еще ничего не опубликовал, лишь две маленькие вещицы, которые поместили «Колибри», когда ему было пятнадцать лет. И тем не менее – чрезмерная ли гордость или же загадочное предвидение – он чувствует, что достоин звания писателя больше, чем большинство тех, кто опирается на стопу книг со своими именами, выведенными крупным шрифтом на обложке.