"Ричард Длинные Руки – паладин Господа" - читать интересную книгу автора (Орловский Гай Юлий)

Глава 20

Комнату нам отвели небольшую, но в самом деле уже чистую, вымытую с душистыми травами, выскобленную, а явно женская рука расставила по углам и на подоконнике медные узкогорлые кувшины. Постоялый двор рассчитан на путешествующих мужчин: комнаты маленькие, но в каждой по два узких ложа. Вернее, одно можно назвать ложем, второе просто лавка, да и первое, если честно, тоже широкая лавка, разве что прикрыта матрасом с сеном.

Я лег на ту, что поуже, Гендельсон покривился, покорчил рожу, лег, долго устраивался, сопел, ругался, с его достоинством и в таком свинарнике, он-де в королевских покоях не раз ночевал, а его спальне могут императоры завидовать… Он загасил светильник, но и в полной тьме еще долго бурчал и негодовал.

В черепе роились, сталкиваясь, как черепахи панцирями, неуклюжие мысли. Чем больше ломаю голову над этой борьбой Света и Тьмы, Добра и Зла, как мы это называем, или же, если точнее — бога и Сатаны, тем больше они кажутся мне подобны таким парам, как Христос и Павел, Томас Мор и Сталин… Действительно, Христос выдвинул прекрасные идеи, а Павел на их основе создал христианство и саму Церковь, Томас Мор размечтался о светлом мире коммунизма, а Сталин создал могучий СССР… Точно так же бог создал мир, но все, что видим из продуктов цивилизации, — это усилия Самаэля, он же Сатан, Сатана и все прочие имена, что позже то ли он сам взял, как мы берем ники, то ли ему прицепили.

Да, изгнанным из рая пришлось самим добывать себе пищу. Для этого сперва освоили сбор съедобных корешков, потом — охоту, затем земледелие и наконец — современное землепашество. Попутно научились добывать металлы, создали науку и технику, запустили в космос спутники, протянули нити Интернета. На этом фоне деятельность бога совсем не видна, ее можно иногда заметить разве что в искусстве, да и то совсем уж мелкие крапинки. Вообще же работа бога над обтесыванием наших душ совершенно не видна… простому человеку.

Да, ощущение такое, что бог, подобно Томасу Мору, уже не вмешивается в однажды созданный им мир. Сатана и его слуги активны, как коммивояжеры, как реклама тампаксов с крылышками, а бог загадочно молчит…

Я рассеянно поскреб ногтями потную грудь, помыться бы, пощупал левую сторону груди. Вообще-то бог вдохнул в нас душу, а это обязывает нас самим противиться козням Сатаны. После того остроумного, просто гениального хода, я говорю о вдыхании души в человека, тяжесть борьбы перекладывается на наши плечи. Вот здесь, в сердце, душа. Правда, иногда убегает в пятки, из-за чего Ахиллес и погиб, так что душа может находиться, как понятно, везде, только не может покинуть телесную оболочку… Кто-то сказал, что человек — это душа, обремененная трупом. Увы, не трупом. А если трупом, то этот труп имеет право голоса намного больший, чем сама душа… Нет, я, конечно, не собираюсь отдавать право решающего голоса своей душе, мало ли что от меня потребует, но все же побурчать можно? Побурчать, покритиковать недостаток в нашем обществе духовности, культуры, одухотворенности. Посетовать на засилье мещанства, низкопробности, сериалов, тупейших конкурсов, футбола… а в это время, лежа на диване, жрать пиво с солеными орешками, держать за вымя раскованную соседку из квартиры напротив и смотреть по телевизору хоккей…

Гендельсон все ворочался, ложе жестковато, что за постоялый двор, так у них благородное сословие останавливаться перестанет…

Я слушал, слушал, наконец сказал ровным нехорошим голосом:

— Не понимаю…

Из темноты тут же пришло:

— Чего, сэр Ричард?

— Какого чер… простите, с какой стати вы поперлись в это… не ваше дело?

Он поперхнулся, я чувствовал, как он, сбитый с прямой линии, торопливо ищет новый тон, но, похоже, не отыскал, пробормотал:

— Дело защиты Зорра и всего христианского мира — дело каждого…

— Не надо лозунгов. Вы поняли, о чем я спрашиваю. И не надо увиливать, Гендельсон. Я уже вижу, что вы за воин.

Я нарочито опустил «сэр», это было оскорблением, мне надоело играть в эту нелепую игру простолюдина перед вельможей. Он повертелся на ложе, оно поскрипывало под его все еще грузным телом.

Я услышал глухое бормотание.

— У меня были причины.

— Какие? — спросил я. — Давайте честно, сейчас темно, можно не прятать глазки. Вы не воин, вы хороши были… вероятно хороши, в… ну, подвозке провианта к войскам. Возможно, нет, не знаю. Но вы не умеете держать в руках меч! Вы сидите на коне, как беременная деревенская баба!.. Вы абсолютно не умеете драться!..

После долгого молчания, я уже думал, что не ответит, донесся какой-то изломанный, сдавленный голос:

— Вы не поверите, но мне это было нужно.

— Зачем? — спросил я. — Зачем?.. Чтобы нацепить еще и перья героя?.. Так у вас и так все есть: богатство, земли, высокий титул…

Он снова долго молчал, когда заговорил, голос был странный, совсем не похожий на голос прежнего Гендельсона. В нем звучали тоска, боль, предчувствие близкой беды, большой беды.

— Я не говорил, что у меня там осталась жена?

— Да, что-то промелькнуло, — ответил я. — Хотя это смехотворный довод, чтобы отказаться разделить ложе с блистательной леди… как ее, вдовой барона Нэша.

В темноте заскрипели доски, послышался глухой стук, словно он уронил на пол руку.

— Вы считаете его смехотворным? Для всех?

— Да, — ответил я, — конечно… Для…

Я оборвал себя на полуслове. Сам я отказался разделить ложе с прекрасной и юной леди… как ее, черт, вечно забываю имена, в том же замке. Причина та же — женщина… Правда у меня не просто жена, для моего века это все религиозно-ритуальная хрень, у меня гораздо выше — Любимая. Единственная. Самая Прекрасная и Чистая.

Он выждал, но я молчал, и тогда он заговорил сам:

— У меня прекрасная жена. Мы поженились давно. Это был брак, предопределенный нашими родителями, но он оказался на диво удачным и… прочным. Мы не поженились, а нас поженили… потому я несколько недель не входил в нашу общую спальню. Отец дознался, разгневался, грозил страшными карами, обещал лишить наследства и, что хуже, титула. Мать каждый день плакала… И тогда я, готовый потерять и наследование, и титул, и вообще все-все, но не поступиться… внял слезам матери. Я вошел в наше спальню и утром вышел из нее, к радости родителей.

Я сказал с интересом:

— Поздравляю. Вы держались долго, это говорит о вашей чести и… честно говоря, не ожидал такого благородства!

В темноте хмыкнуло, он сказал тем же голосом:

— Но никто из них не знал, что между мной и моей женой лежал обнаженный меч!

После паузы я сказал ошарашено:

— Ого!.. Не ожидал, простите.

— Так мы спали, — сказал голос в темноте, — больше месяца… За это время мы сдружились, подолгу вели беседы. Так, обо всем. У моей жены оказался острый живой ум. С нею было интересно общаться. Это не привычные придворные дуры, что умеют только строить глазки и показывать обнаженные плечики. Мне нравилось пересказывать все, что я вычитал в старых книгах, что узнал от наставников, от странствующих мудрецов, пророков, лекарей… Она слушала с жадностью, требовала еще и еще. Постепенно и днем мы стали вместе посещать сад, ездить в деревни на сбор подати. Даже охотились и помогали знахарям собирать лечебные травы… Родители ликовали, видя, что мы не расстаемся даже днем. Радовались, что она ходит за мною, как любопытный щенок, а я не свожу глаз с нее, куда бы она ни пошла… Меч в постели мешал нам все больше и больше. Я не решался его убрать, ибо ее дружбой гордился и ценил ее выше постели, но однажды, даже не знаю, как это случилось, только и помню, что была душная грозовая ночь, моя рука как бы сама по себе потянулась к рукояти меча…

Он умолк. Я подождал, спросил нетерпеливо:

— И что дальше?

Он вздохнул, возвращаясь из своей роскошнейшей спальни в эту вонючую и тесную каморку.

— Мои-пальцы наткнулись на ее руку! Она как раз коснулась рукояти… мы замерли, биение наших сердец слышно было по всему замку, в лесу проснулись птицы… Потом мы вместе столкнули эту железку на пол.

Я покрутил головой, но в темноте это не видно, сказал с завистью:

— Романтично… Я даже не знал, что могут быть такие красивые истории. Везде только кровь, грязь, ругань…

Он сказал твердо:

— Ей было пятнадцать, когда ее отдали замуж. Теперь ей двадцать пять. Это значит, что мы прожили десять лет… и за все десять лет я не сказал ей грубого слова, не упрекнул, никогда ничем не обидел… Да что там обидел! Я лучше себе руку отрублю, хотя ужасно боюсь любой боли, чем посмею обидеть ее хоть самой малостью!

Мы снова долго молчали, наконец я опомнился от очарования такой дивной историей, сказал практично:

— Но… зачем? Зачем сейчас? Как я понял, она больше ценила ваши познания в древней истории, чем воинские подвиги? Это понятно, героев в замке много, а умных… или хотя бы знающих… Словом, даже успешный рейд в Кернель не доставил бы славы и любви больше!

После паузы Гендельсон заговорил снова, но теперь в его голосе я услышал тщательно скрываемую боль и тревогу:

— Это правда…

— Тогда почему?

Голос в темноте прозвучал хриплый, словно чья-то рука держала Гендельсона за горло:

— В последнее время я заметил, что моя жена начала грустить… Может быть, грустить — не то слово, но у меня сердце разрывалось, когда в ее бесконечно дорогих глазах появлялась тревога. Я не знал, что делать… а она с каждым днем становилась все печальнее. Я видел, что она похудела от внутренних страданий, и моя душа страдала, словно в адском огне.

— Почему? — спросил я. — Может быть, что-то связанное с религией?

— Не знаю, — ответил он тоскливо. — Но она отдалялась от меня, отдалялась… Сердце мое было полно горечи. Я удвоил внимание и заботу, но это словно бы причиняло ей страданий еще больше. Она по ночам стала плакать… когда полагала, что я не слышу. Не хотела меня огорчать, ибо меня любит по-прежнему… надеюсь. Я тоже извелся, ибо видел, что теряю ее, теряю… Даже супружеские обязанности стали для нее то тягостью, то она отдавалась им с таким неистовством, словно пыталась что-то искупить… или… нет, не знаю, говорить не стану. И вот, когда вдруг стало известно о внезапном ранении доблестного сэра Ланселота, я понял, что это мой шанс…

Я помолчал, спросил осторожно:

— Шанс на что?..

В темноте послышался горький смех.

— Не знаю. Просто я словно бы услышал в темноте негромкий, но ясный голос… Мол, иди!.. Иди, и тебе воздается. Я не знаю, чей это был голос — дьявола или ангела, но я был в смятении, я был в отчаянии, и я… ухватился за этот шанс. Я пришел к королю и сказал, что я отвезу талисман в Кернель.

— Король вот так взял и согласился?

— Я уговаривал долго. Настаивал. Ссылался на заслуги своих отцов. Прислал к королю моих влиятельных родственников. Наконец они убедили короля, что я хочу возродить славу некогда знатного подвигами рода… Не мог же я сказать правду! Хотя, мне показалось, королева что-то заподозрила. Она всегда хорошо относилась к моей жене и ко мне, заметила, что с нею что-то происходит… А сам я решил, что этот поход что-то решит. Даже если я погибну… то узел будет развязан. Если вернусь — что-то изменится. К лучшему или худшему, но изменится обязательно. Но эта болезненная неопределенность оборвется.

Я слушал вполуха, перед глазами встало бесконечно милое лицо Лавинии. Я любовался им, мысленно целовал эти глаза, ресницы, щеки, находил ее полные полураскрытые губы…

Внезапный космический холод пронизал меня с головы до ног. Я еще не понял, что со мной случилось, но из груди вырвалось:

— Как… как ее зовут?

— Мою жену?.. Лавиния… Леди Лавиния. А что, вы ее встречали?..

Железные пальцы стиснули мое горло. Я задыхался, с огромным трудом сделал вдох, закашлялся, с трудом восстановил дыхание. Гендельсон что-то спросил снова, я ответил сипло:

— Да… Видел как-то…

— Не правда ли, она не такая, как все остальные?.. Хотя что вы можете понять… вы женщин цените по размерам бюста и ширине бедер!

Я вцепился в ложе обеими руками, ибо чудовищные силы швыряли меня, как щепку в бушующем океане. Как в тумане, я сказал совсем тихо:

— Да… после этого похода… все изменится…

После паузы донесся его голос:

— Уже засыпаете, сэр Ричард?.. Ладно, спите. Завтра нелегкий день.

Остаток ночи я не спал. Во мне сшибались бури, мне не подвластные, снова и снова трепали, поднимали к небесам и швыряли в холодную бездну. Сердце останавливалось, я задыхался, ненавидел Гендельсона, пальцы тянулись то к рукояти меча, то к молоту. В сладком видении мой молот сто тысяч раз расплющивал его жирную харю, как жабу на дороге.

Лицо покрылось липкой пленкой. Я жадно хватал широко раскрытым ртом воздух, сердце колотилось, как горошина в сухом стручке. Гендельсон не оборвал храп, когда я встал, толкнул дверь и вывалился в коридор. Из окна виден залитый лунным светом сад, провалы между деревьями кажутся открытым космосом. Я жадно растопырил грудь, воздух хлынул таким водопадом, что я закашлялся.

В саду на дереве словно бы висит золотой плод… Я протер глаза, но все верно: на голой ветке дерева в самом деле блестит золотом, только не под веткой, а на самой ветке. Там сидит, как сидела бы ворона, золотой дракон. Из окна падает свет, освещает дерево, и дракон на темном небе выглядит как сверкающий слиток золота. Я сперва принял его за ящерицу золотистого цвета, но прилетел ветерок, ветка качнулась, и дракон, чтобы удержаться, распахнул крылья — блистающие золотом, красиво изогнутые, ни один дизайнер так не загнет красиво и функционально…

Дракон распахнул пасть, блеснули мелкие зубы. Вытянув шею, следил за чем-то незримым для меня, дернулся, челюсти щелкнули. Я смотрел, как он жует, страшно довольный, что поймал жука, даже не покидая ветки, внезапно мелькнула мысль, показавшаяся сперва дикой.

А почему, собственно, это не работа дизайнера? Выводим же мы новые породы собак, чуть ли не каждый месяц появляется что-то новое. Одни собаки за сто килограммов и ростом с теленка, другие помещаются в бокале… А драконы всегда дразнили воображение. Как только разгадали ген, так и началось конструирование новых видов… На человека, возможно, были запреты, а с животными наверняка позабавлялись… Я высунулся из окна, позвал:

— Цып-цып-цып!.. Кис-кис-кис!.. Как тебя… хрю-хрю?.. Иди сюда, я тебе дам что-нибудь повкуснее.

Дракон посмотрел на меня, как смотрит человек, повернув голову ко мне, хотя выступающие сверху, как у породистой лягушки, глаза позволяли ему наблюдать за мною из любой позиции.

— Иди сюда, — сказал я торопливо. — Иди! Я тебя не гавкну.

Я вытянул руку и потер большим пальцем о передний и указательный, как обычно маним наивных до дурости щенков. Дракончик вытянул шею и внимательно следил за моей рукой. Я сделал умильную морду, засюсюкал, стал подманивать старательнее.

Дракончик соскочил с ветки и спланировал на другую, ко мне поближе. Я засмотрелся на сказочные золотые крылья, прекраснейшие, дивные, даже черная тоска отступила, я таращил глаза и даже забыл сюсюкать. Дракончик недоверчиво осматривал мою руку.

Я увидел, что он понял обман, уже напряг задние лапы для прыжка и присел, моя рука выстрелила вперед, я едва не вывалился из окна, пытаясь схватить, но дракончик красиво и мощно взлетел вверх, как подброшенный катапультой. Зашелестели ветки, он блеснул на темном небе и пропал, как золотая звезда.

Сердце билось учащенно. Я стоял у окна, осматривал сад, как вдруг услышал дикий крик. Страшный, нечеловеческий. Стены пронеслись мимо, мелькнули распахнутые двери, я едва не снес плечом косяк, влетел в комнату… и у самого кровь застыла в жилах.

В комнате горел светильник. Гендельсон на спине у стены, глаза выпучены, а на нем сидит огромная черная тень, обеими руками ухватив его за горло. Фигура явно женская, волосы развеваются по незримому ветру, профиль как у Афродиты, стан тонкий, а бедра, которыми накрыла чресла Гендельсона, широкие и округлые, как мешки с песком. Я схватил взором все в кратчайший миг, а рука уже сама сорвала верный молот.

Я замахнулся и… застыл. Тень душит Гендельсона, он уже перестал кричать, хрипит, глаза навыкате. Но я мог бы не услышать, мог спать очень крепко, без задних ног, как бревно, как вообще не знаю кто… словом, мог же не проснуться? А если еще и храплю, то вовсе не услышал бы за собственным храпом даже землетрясения…

Рука как будто сама по себе начала заносить молот для броска. Ну, взмолился я, если не можешь не вмешаться, ведь уже прибежал, понимаю, сейчас торчать столбом неловко, то хотя бы не торопись, не торопись, не спеши, рыцари должны двигаться красиво и величаво… Тень сдавит это жирное горло еще разок, язык вывалится, и никаких сложностей с новым замужеством Лавинии не будет. Король тут же даст согласие, овдовевшая женщина благородного происхождения нуждается в защите…

Воздух затрещал, рукоять исчезла из моей ладони. В следующий миг послышался тяжелый удар в стену. На каменных глыбах возникла сеть трещин, будто на тонкий лед упал камень.

Я успел подставить ладонь, рукоять впечаталась с чмоканьем, ей как будто нравится вот такое панибратское хлопанье. Тень глухо захохотала. Гендельсон уже не хрипит, слышу надсадный сап, глаза навыкате закатываются под веки, лицо из багрового стало синюшным.

— Эй, — закричал я, — что за тварь?

Молот дрожал в ладони, готовый со всей дури снова в стену, еще два-три удара — и разнесет ее на глыбы, там будет огромная дыра, а мне такое на фиг в холодную ночь…

Руки Гендельсона пытались ухватиться за руки тени. Пальцы сжимали воздух, руки бессильно падали. Он уронил их в стороны, и больше они не двигались.

Я сделал шаг ближе. Тень, всего лишь тень, ее видно отчетливо на стене. Сквозь нее проступают каменные глыбы, трещины и выступы.

— Сэр Гендельсон, — сказал я. — Это всего лишь тень!.. Она не может вас душить!..

Тень захохотала, а лицо Гендельсона уже посинело. Глаза начали закатываться.

— Ее нет! — заорал я. — Закрой глаза!.. Закрой глаза, дурак!..

Он сумел опустить веки, но тень продолжала сжимать его горло. Я заорал:

— Все, Гендельсон, она ушла!.. Лежи, не открывай глаза, приходи в себя. Пощупай горло, ничего ли не сломал…

Его руки дрогнули, приподнялись. На этот раз, с закрытыми глазами, он не пытался ухватить ее за руки, а пугливо пощупал горло. Его пальцы свободно проходили через темные ладони.

Тень взвыла, Гендельсон вздрогнул, сделал усилие, чтобы приподняться. Я сказал, ненавидя себя:

— Главное, свои свинячьи глаза не открывай!.. А там хоть бобиком катайся…

Тень наконец убрала руки. Я вздрогнул, она повернулась ко мне, все еще плоская, видимая только на стене, но теперь я смотрел на нее не в профиль, чувствовал на себе исполненный злобы тяжелый нечеловеческий взгляд.

— Ты, — раздался глухой, но явно женский голос. — Ты… чужак… ты осмеливаешься?

— Осмеливаюсь, — подтвердил я.

— Ты осмеливаешься на…

— Ага, — согласился я, не дослушав. — И на это. И даже на то, что скажешь позже. Человек — это звучит… Поняла? Это звучит, дура.

Я шагнул к светильнику и одним махом загасил его. В полной черноте мелькнула паническая мысль: а не свалял ли дурака, ведь теперь это же все — тень…

В темноте послышался дрожащий голос Гендельсона:

— Сэр Ричард, что вы сделали? Что вы сделали? Почему темно…

— Глазки лопнули, — сказал я зло. — От натуги.

— Сэр…

Я перевел дух.

— А на фига снова зажег светильник? Тень бывает только при свете. Чем ночь темней, тем ярче звезды… и все такое. Ладно, досыпайте, благородный сэр. В следующий раз деритесь молча, поняли, сэр?.. Вы мне всю музыку звезд испортили… И драконов бы я наловил, может быть, с десяток.

Я чувствовал на спине его недоумевающий взгляд. Надо бы лечь спать, но я вышел в коридор настолько злой, что даже треснулся лбом о низкую балку и не обратил внимания. В голове звон, перед глазами завертелись спиральные галактики и рассыпались на сотни сверхновых.

Дурак. Дурак!.. Дурак. Вот оно решение, само лезло в руки. Это так просто.

Сердце не стучало, а тяжело бухало изнутри по ребрам. Жар распирал череп, я бесцельно постоял в коридоре, снизу пьяные крики, тянет жирной едой и вином, самое бы время напиться, забыться и все такое, но я не наркоманю даже в депрессии, у меня всегда ясный и трезвый разум, который говорит, что я никогда не жил ясным и трезвым разумом, вообще не жил разумом, а только спинным мозгом, гениталиями, какими-то смутными и неопределенными чувствами… Вот сейчас живу тем, что называют сердцем, хотя сам же знаю, что сердце — это такая мышца, что перекачивает кровь, гоняя ее по малому и большим кругам, как коней на ипподроме, снабжает организм кислородом…

Мимо меня проплывали стены, лица. Я на миг опомнился внизу в зале, когда пил среди веселых и беспечных, им завтра с караваном через опасный лес, потом через перевал, и неизвестно, пройдут ли они, или же по ним пройдут, потому надо пить и веселиться, пока живы…

Как вырванное из мглы воспоминание, когда увидел, как женщина вошла в свою комнатку, сбросила платок, и полумрак исчез, помещение вспыхнуло теплым золотистым светом. Затаив дыхание я наблюдал, как она повела плечами, платье соскользнуло на пол, а она, оставшись нагой, принялась расчесывать волосы. Свет от них становился все сильнее, вскоре они целиком исчезли в огне, а она, наклонив голову, все водила невидимым мне гребешком, по волосам проходила новая волна света, и в комнате становилось все светлее и светлее.

Я вжался в угол, свет уже слепил привыкшие к темноте глаза. Волосы слегка потрескивали, я отчетливо видел ее грудь, мягкий живот с выступающими валиками, красивые упругие бедра. Спина не то чтобы тонула в полутьме, от стен шел отраженный свет, но спина казалась темно-багровой, почти черной, как и вздернутые ягодицы, икры и голени.

Вообще она вся выглядела ожившей статуей из золота, на которую падает такой же золотой свет от костра. Я наконец сообразил, что подсматриваю, а это гнусненько, сколько бы нас ни приучали, что хоть подсматривать в замочную скважину неприлично, зато интересно, а значит — можно.

В конце концов потащился обратно, уже понимая, то если сегодня хорошо, то завтра с утра почему-то будет трещать голова. Меня кто-то догнал, сунул в руки кувшин с недопитым вином. Ах да, это ж я угощал всех, такая у меня широкая натура. Нетрудно быть широким, когда золотишко достается на халяву. Только и дел, что пройтись по дороге с амулетом в руке…

И все-таки я ухитрился не то промахнуться дверью, не то меня самого с хохотом гуляки подтолкнули к чужой, но я ввалился в комнату, очень похожую на ту, где остался Гендельсон. Гендельсона здесь нет, но не пойдет же он глушить себя вином, как глушу я, значит, это не та комната…

Маленькая хрупкая женщина стояла у окна ко мне спиной. На стук двери испуганно обернулась. Она была мертвецки синяя, от кончиков длинных ушей до пальцев ног, только волосы оставались снежно-белые, похожие на иней, но странным образом эта синюшность в такую душную ночь подействовала как глоток свежего воздуха.

Я остановился, за спиной захлопнулась дверь. Женщина начала открывать рот не то для пронзительного вопля, не то хотела позвать стражу, неужели путешествует одна, я торопливо вскинул руки.

— Погодите, леди!.. Я всего лишь спьяну промахнулся дверью. А меня не поправили… Я сейчас ухожу.

Она остановилась, уже набрав воздуха под самую завязку, — крик был бы еще тот, — выглядела в такой позе набратости воздуха жутко эротично, но для меня сейчас все так выглядит, уже опыт есть, сейчас я как раз самый что ни есть свободный человек и могу трахать все, что движется, без позорящих свободного человека религиозных или расовых ограничений, различий, пола, возраста, оседлости, имущественного ценза или принадлежности к иному биологическому виду или даже классу.

Я примирительно улыбнулся, сделал шаг назад. Ее тело заметно расслабилось, она даже выдавила улыбку. Глаза ее были огромные, зеленые, не просто приподнятые к вискам, а с наклоном почти под сорок пять градусов, длинный тонкий нос переходит в верхнюю губу, хотя по краям оставались отверстия с аккуратно закрытыми кожистыми клапанами.

— У вас неприятности, — произнесла она с сочувствием. — Вам очень плохо… но верьте, все невзгоды пройдут…

Я сказал с кривой улыбкой:

— Нет невзгод, а есть одна беда: ее любви лишиться навсегда… Еще раз простите за вторжение.

Она сделал шаг от окна в мою сторону, шаг доверия, ибо я нависал над нею почти на голову. Меня раскачивало, я пьяными глазами косился на ее высокую грудь, единственная на всем теле она была покрыта тонкими шелковыми волосами. Тоже синими. Вся кожа везде, где открыто взору, гладкая, как синий алебастр, но грудь — исключение, которое я не знал, как истолковать. Странно, чувствовал быстро нарастающее возбуждение. Все эти голые сиськи, крупные и горячие, мягкие и тугие — не то чтобы осточертели, но как-то приелись, что ли, стали привычными, а вот эти… да еще наверняка такие холодненькие…

Она протянула руку, я ощутил холодное, как у лягушки, прикосновение, чуть не застонал от удовольствия.

— Черт, какая прелесть!.. Простите еще раз. Вы… удивительны!

— А вы… вы печальны…

— Если бы только печален!

Чтобы не брякнуть лишнее и тем более — не сделать, я отступил, задом толкнул дверь и вывалился в коридор. В голове шумело, перед глазами мелькали всякие гадкие сценки. Пришла мысль, что если бы я того, действовал, то можно бы оттянуться с нею на пару, она ж такая непугливая, сразу поняла, что мне хреново. Я еще Шекспира вовремя ввернул, самого чуть слеза не прошибла, а уж она бы вовсе утешала меня всю ночь…

Застонал, какая же я гадостная скотина, откуда из меня лезет все это… свободное и вольное, раскрепощенное, до чего же во мне тонка пленка запретов, рвется от двух-трех кубков вина в желудке! Может быть, еще в гортани. А вот тебе, дорогой Самаэль, хрен тебе в задницу. Не наблюю в коридоре, хоть уже тошнит, не полезу ко всем встречным бабам, не заору удалую песню, ибо уже полночь, а люди и нелюди спят, вообще щас пойду как по струнке к своей комнате, чтобы никто даже не подумал, что я вдрызг, в стельку и ноги враскоряку.

Воздух в комнате ходил от храпа тугими волнами. Я рухнул на постель, не раздеваясь, и сразу же все завертелось, закрутилось, ложе начало приподниматься, пытаясь меня сбросить на пол. Я уцепился за края, сказал себе твердо — а вот не дамся…