"Они стояли насмерть" - читать интересную книгу автора (Селянкин Олег Константинович)Глава восьмая ДОРОГИ ВЕДУТ К МОСКВЕНа стенах палаты синеватый отблеск ночной лампы, и от этого все кажется мертвым. Тихо стонут раненые. Подходит к двери палаты дежурная сестра, заглядывает, прислушивается и так же бесшумно идет дальше. Она не видит открытых глаз Норкина, а он лежит на спине и смотрит на стену, на которой уродливо раскинула лапы тень фикуса. Михаилу не спится. Сегодня он получил письмо от матери, и в нем была маленькая записка ей от Никишина и Любченко Норкин засунул руку под подушку, нашел там письмо, поднес к глазам и в полумраке, скорее угадал, чем прочитал, послание матросов. «Добрый день, товарищ Норкина! Простите, что мы не знаем вашего имени-отчества: все недосуг да и неудобно было спрашивать. Пишут вам боевые товарищи вашего сына, а нашего командира, матросы Никишин и Любченко. Вместе с ним мы воевали под Ленинградом, где он был ранен. Мы и доставили его в госпиталь. Ранен он не так чтобы очень, но ничего. Теперь мы не знаем, где он. Ежели вы знагте ею адрес, то напишите ему от нас привет и пусть скорее поправляется. Мы соскучились о нем, а еще, если писать будете, то передайте, что фашистов мы поставили на мертвый якорь. Это по-морскому, а по-вашему — остановили. К сему с приветом Никишин, Любченко. Если лейтенант наш адрес спросит, то п/п 607». Полевая почта номер шестьсот семь… Все спрятано за этим номером. Где матросы? Вернулись на лодки или по-прежнему дерутся в морской пехоте? Одно ясно: живы, воюют, не забыли своего командира. Норкин Ездохнул, спрятал письмо, повернулся лицом к стене, зажмурил глаза, но сон по-прежнему упорно бежал от него. Воспоминания нахлынули с новой силой, им стало тесно, они заполнили всю палату и все еще громоздились Друг на друга. Вот усталый возница с немного одутловатым лицом. Он нерешительно перебирает вожжи и не смотрит на Норкина. — Неужели не понимаешь, что нужно отвезти командира? — говорит Никишин. — Как человека прошу! — Не приказано, — вяло отвечает возница. — Мне велели брать раненых от перевязочного, а не подбирать их на дороге. — А я, папаша, на фронте стал нервный, — наступает Никишин. — Прошу, прошу, а потом как тресну автоматом по черепу!.. Повезешь или нет? — Наживешь греха с вами… Клади, что ли, — ворчит Еозница, кричит на лошадь, беспричинно дергает вожжи, хотя лошадь не думает упрямиться. Михаил лежит в санитарной двуколке. Багровый диск солнца выглядывает между вершин деревьев. Покачивая головой, неторопливо идет лошадь. Такой темп ей привычен: всю жизнь ходила с плугом, бороной, а в бегах не участвовала, призов за резвость не брала. Плавно покачивается двуколка… Потом сзади нагоняет щемящий сердце свист мины и резкий взрыв. Лошадь шарахается в сторону. — Не балуй! — прикрикнул возница. — Человека везем, а ты, дура, мечешься! Но нарастает вой новой мины… Взрыв… Еще… Еще… Возница не выдержал, взмахнул кнутом — и началась скачка!.. Очнулся Норкин в лесу. — Кого привез, Петрович? — спросил кто-то, подходя к повозке. — А, морячок!.. Он у тебя живой? — Дожили, так живой был, — равнодушно ответил Петрович, осматривая повозку. Он много перевез раненых за это время, и иногда случалось, что, положив в двуколку живого человека, вынимал из нее труп. Разве виноват он в этом? Умер человек, и все. Вот повозка и лошадь ему были нужны, нужны для того, чтобы вывезти десятки, сотни других, тех, которые будут жить. На этом воспоминания снова обрывались, словно тонули в каком-то кровавом тумане с мелькающими белыми бесконечными лентами бинтов. Он смутно помнил, что ехал в повозке, потом на машине, что над ним склонялись незнакомые люди в белых масках, копошились в его груди. И снова та же пелена. Но вот уже почти месяц, как Михаил осознает каждое свое движение, слово, начал сначала сидеть, а потом и ходить. Опасность миновала, но уж так, видно, ненасытен он был: раньше Михаил безумно хотел только жить, потом — не стать инвалидом, а теперь, когда руки и ноги наливались силой, мечтал о выписке, о службе во флоте, о фронте. Теперь от одной мысли, что из-за пробитого пулями легкого его могут оставить в тылу, становилось жарко и мучительно тоскливо. Несколько дней назад Норкин не выдержал, и когда хирург Колючин делал очередной обход, Михаил сказал: — Анатолий Константинович! Меня выпишете? — Обязательно. — Завтра? На этой неделе? — Рано. — Честное слово, пора, Анатолий Константинович!.. Если не выпишете — убегу из гопиталя! — В нижнем белье? Скатертью дорога. Только помните, что на дворе ноябрь и вы не в Крыму, а на Урале. — Все равно уйду! Нет у вас чуткого подхода к живому человеку. — Может быть, может быть, — согласился Колючин и ушел. Анатолий Константинович Колючин был хорошо известен всем раненым. Угрюмый, вечно озабоченный и немногословный, он казался человеком замкнутым, черствым. Но то происходило не от врожденных качеств, а от постоянной занятости. Раненые всех времен дали много прозвищ врачам. Порой они не совсем лестны, но в голосе солдата всегда слышится уважение к этим незаметным труженикам войны. Иной снайпер уничтожит за время боев тридцать фашистов — ему почет и уважение. Заслуженные. Снайпера хвалят, благодарят, награждают, а он вспоминает о человеке в штатском, который вернул его в строй. Благодаря искусству врача избежали смерти и снайпер, и летчик, и танкист, и моряк. Врач у операционного стола тоже воевал с врагом. Скальпелем, зондом он помогал взрывать доты, сбивать немецкие самолеты, топить корабли. Именно к таким труженикам относился и Колючин. Он не ограничивал свою деятельность известными всем операциями. Колючин искал и новые пути к тайникам человеческого тела, заботился не только о том, чтобы перевязка была сделана своевременно, но и о настроении раненого. Уныние Норкина не осталось для него тайной. Колючин еще раз внимательно осмотрел его и сказал, что завтра, шестого ноября, направит на комиссию. Сколько событий сразу! Шестое ноября — раз, комиссия — два, да и письмо от Никишина и Любченко. Разве тут уснешь? Обычно ночью раненые спят плохо, а утром сестры с трудом будят их к завтраку, но шестого ноября палата номер десять поднялась дружно, как один человек. В ней лежали и русские и украинцы, белорусы и грузин, солдаты и командиры, но то, что один из них шел сегодня на комиссию, — было большим событием для всех, и еще до обхода врачей Норкина начали готовить к предстоящему разговору с комиссией. — Ты, первое дело, разговаривай с ними уверенно! — советовал один. — Я еще по гражданской их породу знаю! Меня вон и тогда браковали, а я им назло и в эту войну успел за Родину постоять! — И попроси… Этак спокойненько попроси, — говорил другой. — А лучше всего, чуть что, и рубани прямо: «Бюрократы! Я на вас жаловаться стану!» Советов много, и в каждом из них душа человека, который дает его. За Норкиным пришла дежурная сестра. Он торопливо провел ладонью по кровати, поправляя ее, застегнул пуговицы куртки и, чувствуя, что щеки горят, пошел к дверям. — Ни пуха, ни пера! — Главное — не робей! Они будут стараться спихнуть тебя в часть для выздоравливающих, а ты стой на своем, и баста! Михаил старался казаться спокойным, но у него, как говорят, на душе кошки скребли. Если на фронте сводку Информбюро частенько получали с запозданием, то здесь ее слушали ожедневно и по нескольку раз. А вести были неутешительные. Враг рвался к Москве, был на ее подступах. Правда, его остановили, но что таит за собой это затишье? Какой-то внутренний голос подсказывал, что Москву врагу не взять, что обломает он об нее зубы, но хотелось самому быть там, самому видеть все, самому защищать столицу. И не одному Норкину, а многим пребывание в госпитале стало невмоготу. В комиссии все знакомые врачи. С одним из них Нор-кин был знаком лично; а с другими встречался в коридорах госпиталя. Только старшего лейтенанта, представителя военкомата, он видел впервые.. Колючий вкратце рассказал историю, болезни, и врачи, поглядывая на Норкина, начали совещаться. Всем знаком этот разговор на латинском языке. Сколько больных и раненых, сдерживая дыхание, прислушивалось к нему, старалось угадать свое будущее, и не могли. До Михаила долетали лишь обрывки фраз, он замечал только казавшиеся ему недоброжелательными бросаемые на него взгляды и, подготовленный к сопротивлению, насупился. Предательски начали дрожать колени, и от этого злость стала еще больше, клокотала как вода в котле. «Не спросивши меня, заключение делают! Не на того напали!» — решил Норкин. — Фамилия? — спросил представитель военкомата. «Сам залез в бумажные крысы и меня в тылу замариновать хочешь?» — подумал Норкин и ответил зло, словно выругался. Колючин почувствовал неладное, подошел ближе и положил руку на плечо Норкина, но тот рывком плеча сбросил ее и вызывающе уставился глазами на представителя военкомата. — Где служили? — Ка-ба-эф! — Название части говорите полностью. — Краснознаменный Балтийский флот… Это где люди воюют! — Часть? — невозмутимо спрашивал старший лейтенант. — Петэль «К-54». — Расшифруйте. — Пе-эль «К-54». — Расшифруйте, пожалуйста. — Так называлась его лодка, — поспешил на помощь Колючин. — Я думаю, что мы его отпустим? Идите в палату, а решение мы вам сообщим… — Нужно оно мне, как мертвому горчичник! Собрались, пошептались и думаете — всё? Так я и подчинился вашему решению! — Не забывайтесь, товарищ лейтенант! — повысил голос представитель военкомата. — Я в крайнем случае могу применить и дисциплинарные права! — Напугал! — и Михаил вышел, хлопнув дверью. Взбешенный, он влетел в палату и грохнулся на койку. — Т-а-а-а-к… Я говорил, что здесь нечего ждать хорошего, — сказал сосед. А члены комиссии смеялись. — Сколько их тут у меня перебывало — не знаю, но все на один лад! — говорил председатель. — «Давай на фронт, и точка!» — Моряки словно сговорились, — поддержал его другой. — Не только моряки. Все просятся на фронт. Всем хочется отплатить фашистам. «Мы, — говорят, — теперь ученые!» А вы, товарищ старший лейтенант, тоже хороши… Человек нервничает, а вы на него голос повышаете. Надо было сделать скидку на фронт, ранение и законное желание вернуться в строй. — Он сам первый начал… — И пусть! Я постарше вас годами и чином, две «шпалы» ношу, и смолчал… Ну-с, коллеги? ваше мнение? Лично я согласен с Анатолием Константиновичем. Раны зажили, а нервы еще не в порядке. — В часть для выздоравливающих, — предложил старший лейтенант. — Бросьте чудить, батенька! Во-первых, иначе как связанным вы его туда не увезете, а во-вторых, он скорее отойдет дома… К человеку надо подходить чутко, душевно! Пока комиссия осматривала других кандидатов на выписку, Норкин принял решение, составил план дальнейших действий. Он взял лист бумаги, в правом углу его вывел: «Секретарю Обкома ВКП(б)», — и задумался. Имеет ли он, беспартийный, право писать секретарю Обкома? И тут же он вспомнил слова Лебедева: «Коммунист, Миша, а особенно партийный руководитель, интересуется всем. Запомни, что любое дело, даже кажущееся личным, на самом деле — государственное». Сомнения исчезли, и он написал в письме о фронте, о своем ранении и о сегодняшнем несправедливом решении комиссии. «Скажите, что мне сейчас делать? Я чувствую, что могу воевать не кое-как, а по-настоящему, в полную силу, но комиссия забраковала меня. Вот и стою я на развилке двух дорог: вправо сверну — в тылу окажусь, а если влево — на фронт попаду. Я понимаю, что в тылу люди очень нужны, что они делают огромное дело, помогают фронту и прочее, но перебороть себя не могу! Мне кажется, что раз меня учили на командира армии, то я должен им и быть до последней возможности. Так ведь? Совесть мне не позволяет сидеть в тылу и подписывать бумажки». Норкин не заметил Колючина, а тот тихонько подошел сзади, немного наклонил голову к плечу и несколько секунд следил за пером, быстро бегавшим по бумаге. — Вы еще не скоро кончите? — спросил Колючин. Норкин оглянулся. — Много еще писать осталось? — Сегодня кончу… А что? — Ничего. Я хотел предложить вам сегодня оформить все документы, чтобы после праздников не задерживаться… — А я не тороплюсь. Ответа на свое письмо ждать буду… — Я, Норкин, почему-то считал вас совсем другим… — Какой уж есть! — Жаль… Командир, помимо всего прочего, должен быть и спокойным, рассудительным. Вы, как избалованный мальчишка, нагрубили комиссии и ушли. Кто виноват, что вы не знаете латыни? Вы сами. Учите ее, если хотите понимать… Комиссия решила дать вам отпуск на пятнадцать дней, а уже после этого и направить вас в действующую часть… — Анатолий Константинович! — Ну вот… Опять крайности! То жалобы пишете, то обниматься лезете!.. Кто такого медведя в тылу оставит? Смотрите, что вы с моими пальцами сделали! Побелели и слиплись!.. Как я сегодня операцию делать буду? — Анатолий Константинович… — Знаю, знаю! Извиняться сейчас будете. Скажете, что настроение и прочее… Едва за Колючиным закрылась дверь, как Норкин схватил подушку и со всей силой швырнул ее в раненого, который советовал жаловаться на «бюрократов». — Рота… пли! — Батарея… к бою! — закричал тот и поудобнее уселся на койке. «Сражение» разгорелось нешуточное. Подушки, описав замысловатую кривую, шлепались то на кровать, то в стену, но их снова хватали, чтобы дать ответный «залп». И лишь когда одна из них лопнула, и перья, медленно кружась, осели на койки, тумбочки и на пол, все опомнились, притихли, и один сказал: — Тю, дурни! Як скаженные! — Так человек же на фронт едет, — робко возразил «командир батареи». Норкин оформил все документы, извинился перед старшим лейтенантом и взялся за книгу, когда в палату влетел раненый и крикнул во всю глотку: — Тихо!.. Сталин по радио выступать будет! До этого в палате было тихо, но теперь все вскочили с мест и бросились к репродуктору. Каждому хотелось быть как можно ближе, и усаживались плотно, почти на коленях друг у друга. Наконец все уселись, приготовились слушать, уставились глазами в центр черного круга репродуктора, и вдруг раздался слабый голос: — А меня… Меня забыли? Это сказал новенький. Его привезли только позавчера. У него был разбит тазобедренный сустав, и малейшее сотрясение вызывало страшную боль. — Ты там услышишь, — ответил кто-то. — Передвигать станем — больно будет, — пробовал уговорить его и Норкин. — Стерплю… Передвиньте. — Вот пристал! Срублю костылем! — крикнул казак. — Мы тебе потом все расскажем! — Сам хочу… Не передвинете — кричать буду… — Ну и характер! Придется подтащить. Кровать поставили почти под самым репродуктором. — Ну?. Застонал?.. Мы, саперы, народ терпеливый… — А казаки хуже? — Тоже ничего, но… Из репродуктора льются звуки, но не те, которых ждали миллионы людей на фронте и по ту сторону его, у заводских станков и в колхозных избах, в шахтах и рудниках. К го-то далекий и сейчас ненавистный, дробно сыпал морзянкой. Но вот исчезли посторонние звуки, настал долгожданный момент. От волнения Михаил плохо слышал начало речи, потом успокоился, весь превратился в слух, и слова теперь навечно ложились в его памяти. Кто-то шевельнулся, скрипнули пружины кровати, и снова стало тихо. — «…Убивайте, говорит Геринг, каждого, кто против нас, убивайте, не вы несете ответственность за это, а я, поэтому убивайте!..» Михаил почувствовал запах горелого мяса. Это фашисты сжигают Дроздова… — «…Я… Я освобождаю человека, говорит Гитлер, от унижающей химеры, которая называется совестью…» Так вот почему фашисты спокойно расстреливали стариков, женщин и детей на берегу той речки!.. Так вот почему фашистский самолет спикировал на женщину, которая шла по дороге, прижимая к себе грудного ребенка, и одной длинной очередью убил их обоих!.. Норкин и другие раненые слушали речь и вновь шли по дорогам войны, они видели не только настоящее, но и будущее, видели победу. Кончил говорить Сталин, а люди все еще сидят, боятся пошевелиться, надеются, что он, может быть, подойдет к микрофону еще раз, скажет еще хоть слово. Глаза у всех горят, как во время атаки. — Вот, Миша, тебе и наказ на будущее, — сурово говорит раненый и, опираясь на костыль, быстро идет на свое место. Ольга встала, набросила на плечи синий китель с белыми полосками врача на рукаве, потянулась к репродуктору и остановилась на полпути. Включать или нет? Вот уже несколько дней радио передает только тревожные вести. Замкнулось кольцо вокруг Ленинграда. Враг под Москвой. Теперь в сводках называются города, от которых до столицы несколько часов езды поездом или на машине. Их даже считали пригородом, и если раньше, до войны, кто-либо из жителей этих городов уезжал в выходной день в Большой театр, то никто этому не удивлялся. Ковалевская включила радио. Передавали музыку, и она, воспользовавшись этим, быстро привела в порядок себя и маленькую комнату. Потом подошла к окну. Было еще темно. Лишь кое-где виднелись белые пятна снега. Ветер прижимался к земле, покрытой кочками замерзшей грязи, обтачивал их поверхность, но до снега, который лежал пока только в глубоких рытвинах, добраться не мог. Непрерывного грохота на севере Ольга не замечала: он не смолкал ни днем, ни ночью, и к нему привыкли, как привыкают к постоянному тиканью часов. А прекратись этот грохот — она бы сразу это заметила! Да и как же иначе? Там — враг, который занес лапу для удара, намереваясь с севера охватить Москву. Там, на севере, фронт, там идет огромное сражение. А вот и сводка Информбюро. Стараясь двигаться бесшумно, Ольга выслушала ее до последних сообщений о том, что партизаны товарища М. за последнюю ночь уничтожили много техники и живой силы, а потом подошла к карте и долго смотрела на нее. Сегодня враг тоже продвинулся вперед. Хоть и немного, но продвинулся. Теперешнее его продвижение не похоже на марши первых дней войны, когда за сутки пожирались десятки километров. И хотя у фашистов по-прежнему было больше танков и самолетов, хотя их не жалели и пачками бросали в бой, — враг почти остановился. И Ольга знала почему: враг был еще силен, но несоизмеримо возросло сопротивление советских войск, о них разбивались, превращались в труху всевозможные клинья. Жители Москвы рыли противотанковые рвы, строили доты. Московское ополчение первое обживало их и стояло насмерть. Москва за спиной. Здесь драться иначе нельзя. Все это было известно Ковалевской. Многое она видела сама, а многое узнала из бесед с другими командирами, из политинформации комиссара. Одного она не могла понять: почему бригада морской пехоты, в которой она теперь служила, стоит в лесу, учится, а не выступает навстречу врагу? Учеба дело хорошее, нужное, но разве матросы, прослужившие во флоте по пять и более лет, не умеют воевать? Или настроение у них подавленное? Ого! С таким настроением только на фронт и посылать! Недавно пронесся слух о том, что вражеские танки прорвались по шоссе, так прежде чем успели подать сигнал тревоги — все поднялись. Даже единственный больной, лежавший в санчасти у Ковалевской, убежал в свою роту. — А ну вас вместе с вашим стрептоцидом! — крикнул он на прощанье. Значит, берегли бригаду, не забыли про нее, но для чего берегли? И не одну ее берегли: рядом в лесу стояла прекрасно обученная и вооруженная пехотная дивизия, за ней — танковое соединение, артиллерия и другие части… В дверь постучали. Ковалевская быстро надела белый халат, еще раз посмотрела, все ли в порядке, и откинула крючок. В комнату, вместе с холодным воздухом, ввалился низенький мужчина в полушубке, перетянутом ремнем. Его широкое лицо покраснело от мороза, а глаза радостно сияли. — Василий Никитич! Откуда вы? — воскликнула Ольга, — Замерзли? Раздевайтесь быстро! Я собралась чай пить, ну и вы за компанию! — Здравствуйте, Ольга свет-Алексеевна, здравствуйте! — ответил мужчина, пожимая ее руки. — Я прямо из Москвы и к вам. Похвастаться. Ну как, хорош? — И он медленно прошелся по комнате, косясь на свой белый, словно припудренный, полушубок. — Хорош… — А ты знаешь, Оля, чего мне стоило его вырвать со склада? У нас, брат, у интендантов, хватка мертвая! Буду г помнить Чернышева! — Зачем он вам, Василий Никитич? Неужели мерзнете в кабине машины? — Не то, Оленька, не то! Дальше прицел брать надо! Дальше… Прислали позавчера извещение, что нам надлежит получить их с главного склада, ну, я и в Москву! Вот они! На всю бригаду! Новенькие, как один!.. Встретили меня там, проверили документы и сразу начали грузить полушубки ко мне на машины… — А вы сказали, что вырвали их. — Разве?.. Это видно, Оленька, я по привычке. Откровенно говоря, у нас, интендантов, частенько вырывать приходится… — И у вас? — Что у меня?.. Вырывать? Конечно! Из другого теста я, что ли, сделан?.. Бывает, все бывает, свет-Алексеевна. — А мне казалось, что вы добрый… — Не в добре, матушка, дело! Мое — возьми! А государственное — тут подумать надо. Вот, другой раз пристанет человек, просит: «Дай!» И нужно ему, знаешь, а не даешь. Почему? Последнее на складе. А вдруг завтра другому еще нужнее будет?.. Заболтался я с тобой! Побегу начальство обрадую! — Василий Никитич! А как Москва? — Живет, родимая, живет! — ответил Чернышев, остановившись на пороге. — Ощетинилась «ежами», надолбами, но, чувствует мое сердце, — верит в нас! Ушел Чернышев, и Ольга снова осталась одна. С Василием Никитичем она, познакомилась на второй день после своего прибытия сюда. — Раненых у нас пока нет. Больных, думаю, что не будет, но вы должны создать маленький стационар и быть готовой ко всему, — сказал командир бригады капитан первого ранга Александров сразу же после короткого знакомства с ней. Маленький, бритоголовый, он кряжом возвышался над столом. И не только в его фигуре, но и в словах, поступках была та же прочность, непреклонность. — Есть еще такие врачи, которые натаскают себе в кабинет всякой всячины и довольны. Мне этого не надо. Вы были на фронте, знаете, что может пригодиться. За помощью обращайтесь к нашему снабженцу Чернышеву. Он мужик прижимистый, но я с ним поговорю отдельно. Чернышев сразу понравился Ольге. Он не стал спорить. Просто вычеркнул из списка лишнее. — Остальное выдам, а чего нет — достану. Вы, если будут затирать, приходите прямо ко мне. После они встречались еще несколько раз, а когда Ольга узнала, что с одной из его дочерей она училась в институте, то и подружились. Сегодня, как и вчера, никто не пришел на прием. Ольга надела шинель, черную шапку и вышла на улицу. Ей нужно поспеть к разведчикам, где по плану должны быть занятия с санитарами. Легкий морозец приятно пощипывал кончик носа. Ковалевская остановилась посреди улицы. Стрельба была слышнее, чем вчера. Разведчики располагались в здании бывшей школы. Они заодно несли и охрану штаба бригады. — Здравствуйте, товарищ военврач! — встретил ее у входа дневальный, Он сидел на парте, поставив на скамью ноги, одетые в новые валенки. На его поясном ремне в чехле болтался штык. — Здравствуйте. Командир у себя? — Нетути! — ответил за дневального один из матрон сов, слонявшихся без дела. — Где же он? — Они-с нам не докладывают, где… — начал было тот же матрос, но дневальный перебил его: — Как ушел с вечера, так еще и не бывал. Ковалевская прошла к бывшему классу, из которого доносились голоса матросов, но сзадт раздался радостный крик: — Колька! Наш доктор! Ковалевская оглянулась. К ней шли два матроса. Оба они широко улыбались, а один из них, самый большой, широкий, раскинул руки, и казалось, что вот-вот обнимет ее и непременно раздавит. — Здравствуйте, доктор! — сказал старшина с горбатым носом, взял руку Ковалевской и сжал ее своей клешней. — Здравствуйте, товарищи… — Не узнаете? — искренне удивился матрос. — Бачишь, Колька? Не узнает нас доктор! — Це дило простое! — сверкнул зубами второй. — Весь батальон не упомнишь! Ковалевская всматривалась в матросов. Что-то знакомое было в их лицах. Но много людей промелькнуло перед глазами за это время. — А Норкина помните? Дрогнули губы, мелькнула тень на лице. Старшина заметил это и продолжал: — А мы из его роты! Я — Никишин, а это Любченко!. Он еще один двух раненых пер, когда из окружения вырывались. Ольга так и не вспомнила матросов, но обрадовалась встрече. А Никишин рассказывал о последних днях батальона. — Пришли мы в Москву, а там нас и рассовали по разным частям. Мы с Любченко попали сюда в разведчики, а Крамарев, помните его? Разведчик наш? 1 ак его назначили пулеметчиком на полуглиссер. Ругался он — спасу нет! А ему и говорят: «Пока вы нужны здесь!» — А другие? — Других тоже по разным частям. Кого куда. — А командиров? — Их у нас не было. Чигарева ранили в последнем бою, а Селиванова — еще раньше… Чигарев-то сейчас здесь в бригаде. С Чигаревым Ковалевская уже встречалась. Произошло это в штабе бригады. Ольга шла по коридору и тут столкнулась с ним. Она еще там, на фронте под Ленинградом, запомнила его красивое лицо. И что тогда ее особенно поразило — красота была какая-то холодная, без внутреннего огня. Чигарев тоже узнал ее, просто подошел, протянул руку И сказал: — И вы здесь? Вот славно! Честно говоря, я очень Рад! — Почему? — Как почему? Ведь вместе служили! — И столько было искренности, в его словах, что Ольга поверила и просила его запросто заходить к ней. Чигарев пришел в этот же вечер. Разговор сначала шел о знакомых, прошлых и приближающихся боях, и вдруг крепкие руки обхватили Ольгу, а горящие глаза оказались близко-близко. Ольга резко откинула голову, и губы Чигарева скользнули по ее подбородку. — Вы, что, Оля? — уже через несколько минут спрашивал ее Чигарев. — Я вас как боевого друга хотел… — А своих пулеметчиков вы тоже целовали? — зло перебила его Ольга. Первый вечер был безнадежно испорчен, и Чигарев, попрощавшись, ушел. При последующих встречах он умышленно не смотрел на Ковалевскую, надеясь, что она сама заинтересуется им, но когда этот прием не оправдал себя, то притворился простым, хорошим товарищем. Он частенько забегал к Ольге спросить, не нуждается ли она в чем-либо, или за стрептоцидом (он оказался расположенным к ангине), а иногда и просто «на огонек». Говорили обо всем. Чигарев был неизменно внимателен, предупредителен, но всегда держал себя в рамках приличия. С другими командирами Ольга не была знакома. Они вечно спешили, здоровались с ней на ходу и торопливо шли в лес, где в глубоких землянках жили матросы… — А… А Норкин? — спросила Ковалевская. — Норкин? Разве его без вас ранили? — удивился Никишин. — Его здорово очередью зацепило. Все любят посмотреть на встречу старых знакомых по фронту, и вокруг разговаривающих образовался плотный кружок. Дневальный даже не заметил, как вошел комал-дир взвода старший лейтенант Широков и остановился сзади матросов, прислушиваясь к разговору. — Это был командир, — тихо закончил Никишин. — Почему был? Вы же сами говорили, что он жив? — Был жив… А если и живой, то не встретиться нам с ним в этой буче. Вон как все клокочет! — А вот ответит он на наше письмо, я и напишу рапорт, чтобы меня к нему перевели, — сказал Любченко. — Теперь забудь про него, — бросил кто-то из матросов. — Будешь, как и мы, с нашим старлейтом маяться. — Это как сказать, — возразил Никишин. — К строгости нам после нашего лейтенанта привыкать не надо, а за себя мы постоять сможем. Широков на носках, тихонько прошел к двери учительской, где он жил, приоткрыл ее и скользнул в комнату. Только осторожно прикрыв за собой дверь, он с силой швырнул фуражку на измятую кровать и, не раздеваясь, сел на стул. Обидно было старшему лейтенанту. Не понимал он матросов. Окончил Широков институт инженеров водного транспорта, получил звание старшего лейтенанта запаса военного флота, а как только началась война, его и назначили сюда командиром взвода разведчиков. Уж он ли не заботился о матросах? Все жили в лесу, а разведчики — в селе. Всех ежедневно водили на занятия, а он своих — только в хорошую погоду. Ну, этому, новичку, простительно… А Коробов? Что ему плохого он, Широков, сделал? — С нами маяться будешь… Ничего не понятно! — Дневальный! — Есть дневальный, — отвечает тот и входит в комнату. — Почему не на посту? — Все время на посту… — А рапорт не отдали. Опять не то! Не в рапорте дело!.. Вот и у дневального на лице какое-то особое выражение. Он прозевал приход командира, нарушил Устав — и не волнуется, не боится. Неужели это потому, что сам командир нарушил приказ — не ночевал в школе? — Построить взвод! Пойдем на ученье! — Разрешите доложить? По плану сегодня доктор занимается. Широков не выдержал. Он вскочил, стукнул кулаком по столу и крикнул: — Кто вам дал право учить меня? Кто план составлял? Кто? Я! Я составлял!! Я и изменяю! Дневальный чуть заметно пожал плечами и вышел в коридор. — Выходи на занятия, — услышал Широков его спокойный голос. Ковалевская пошла обратно. И хорошо, что занятия не состоялись. Не могла она рассказывать о перевязках, бинтовать здоровую руку матроса и знать, что столько хороших людей действительно ранено. До сегодняшнего дня Ольга не вспоминала о Норкине, вернее, несколько раз говорила себе: «Вот и не вспоминаю о нем… Все прошло…» Теперь все всколыхнулось снова. Она почему-то отчетливо представляла себе Норкина беспомощным, слабым, и ей захотелось непременно быть сейчас рядом с ним, Ранение его она считала если и не смертельным, то очень опасным. И когда вечером раздался стук в окно, а потом в комнату вошел Чигарев, она встретила его как желанного гостя, как человека, который поможет в трудную минуту. Чигарев снял шинель, повесил ее на гвоздик и сел К столу. — Что случилось, Ольга Алексеевна? — Так… — А вы поделитесь со мной. Смотришь, и легче станет, — в голосе Чигарева звучал неподдельный интерес, и Ольга рассказала ему о ранении Норкина. Не назвала ни его фамилии, ни где познакомились. Она так и сказала: — Тяжело ранен один мой знакомый. — Вы с ним дружили? — Нет… Не дружила, — покачала она головой. Чигарев осторожно взял ее безвольную руку, положил на свою ладонь и сказал: — Оля… Можно мне так вас называть? Вы верите, что я вам настоящий друг?.. Верите? Ольга кивнула головой. — Вот и хорошо — пальцы Чигарева осторожно, боясь спугнуть, гладили ее руку. — Будем настоящими друзьями!.. А этот… Ваш знакомый наверняка поправится. У меня предчувствие такое, а оно меня никогда не обманывает. Не верите? Докажу. Помните, как мы глупо встретились? А я еще тогда почувствовал, что мы будем друзьями. Разве я ошибся?.. Эх, какая вы, право! Переживаете за чужого вам человека, а он, может быть, и не думает о вас. Сидит и любезничает с какой-нибудь санитаркой или сестрой! «Может быть, и так… Может быть, и прав Чигарев…» — Не будем больше об этом, — сказала Ольга и высвободила свою руку из его горячих пальцев. Чигарев переменил тему, начал рассказывать анекдот. Но она слушала его рассеянно, вяло улыбалась не там, где было нужно, и, немного обиженный, он поднялся. — Я вижу, у вас настроение сегодня основательно подмочено, — сказал Чигарев. — Не буду мешать. До свидания! Ольга его не задерживала. Она прошлась по комнате, остановилась около тумбочки, сжала пальцы так, что они хрустнули, и потушила лампу. А Чигарев медленно шел по безлюдной улице и думал об Ольге, о своих отношениях к ней. Любит ли он ее? Трудно ответить на этот вопрос даже самому себе. Когда Чигарев впервые увидел Ковалевскую здесь, он искренне обрадовался. А пришел к ней — проснулось грубое желание. Тогда он даже не задумывался, как отнесется Ольга к его действиям: он видел перед собой только желанную женщину. Если же говорить откровенно, то и сегодня Чигарев не понимал, почему Ольга так решительно оттолкнула его. Разве не лестно женщине, что с ней близок он, медаленосец Чигарев? Например, та, у которой он живет на квартире, даже гордится связью с ним. Она прямо говорит соседкам: «Вон и мой идет». Ох и загадочна ты, женская душа… Оттолкнула Ковалевская в первый вечер — Чигарев рспомнил рассказы бывалых людей о том, что некоторых женщин можно взять только длительной осадой. Попробовал и этот способ. Результат прежний. Только и радости — не гонит. И чем недоступнее кажется Ковалевская, тем она желаннее, тем больше стремится к ней Чигарев. Неужели вот это томление и называется любовью? Чигарев подошел к дому, в котором жил. Поднялся на крыльцо и остановился. Над спящим селом гудели бомбардировщики. Они летели к Москве. Луч фар скользнул по марлевой занавеске и исчез. Чернышев опять поехал получать что-то. — Стой! Кто идет? — грозно окликнул кого-то патруль. Отчаянно скрипит снег под каблуками новых кирзовых сапог. В их широких голенищах ноги Норкина кажутся особенно длинными и тонкими. Сапоги Михаилу выдали в госпитале вместе с широченными синими галифе, зеленым ватником и пилоткой, которую, хочешь или не хочешь, а приходится носить лихо сдвинутой набекрень. По этой улице раньше Михаил ходил в школу и сейчас всматривался в дома и лица встречных. Уже видно и знакомый палисадник, однако он все еще не встретил никого из тех, с кем учился в школе, кого знал с детства. Людей на улицах заметно больше. Многие из них, несмотря на мороз, бегут в ботиночках и даже в летних туфлях. Это эвакуированные. Михаил ревниво смотрит им вслед. Он, как никогда остро, почувствовал, что с уходом на фронт коренных уральцев многое зависит от этих людей, что они должны не только поддержать, но и умножить славу уральских мастеров, сделать марку уральских заводов самой распространенной в своей армии и самой страшной для врага. — Никитенко! Куда? — кричит мужчина в таком же как и у Михаила ватнике. — Рессорный с разгрузкой зашился! — отвечает Никитенко с другой стороны улицы и идет дальше. И все спешат, торопятся. Мельком взглянут на сводку Информбюро, выставленную в витрине около редакции газеты, и снова бегут дальше. Нет, это не гости приехали. Хозяева. Настоящие хозяева. Хоть им непривычны уральские горы, ощетинившиеся елями, хоть и донимает мороз, но труд им знаком, привычен, они не боятся, а любят его. Это заметно и по лицам, и по рукам со следами железа и масла, и по отрывистым репликам, которыми они перебрасываются на ходу. Вот и крыльцо. Одна ступенька сгнила, и теперь тут белеет новая доска. Что-то мелькнуло в окне, и открылась дверь. Будто в темной раме стоит, мама… Ее седые волосы закрывают уши. Она держится за косяк. — Мама… Дрожащие руки гладят ватник, тянутся к небритым, ввалившимся щекам… Михаил прижал ее к себе и замер. Только руки его осторожно пробегали то по седым волосам матери, то по ее вздрагивающим плечам… От волнения он позабыл все те хорошие слова, которые приготовил и бережно берег на фронте, в госпитале, и сказал первое попавшееся: — Простудишься, мама… — Да, да, простудишься, — торопливо соглашается она и, не выпуская из рук локтя сына, идет в комнату. Дома! Письменный стол. На нем след утюга. Когда-то ученик Миша Норкин впервые сам гладил настоящие мужские брюки. Над столом — фотография. Миша в бутсах и футболке, на лыжах, за игрой в шахматы. Немного дальше — курсант морского училища Норкин. Он гордо выпятил грудь и с засиженного мухами кусочка картона радостно смотрит на весь мир. Лейтенанта Норкина здесь нет. Так и не прислал домой фотографии! — Раздевайся, Миша. Сейчас пить чай будем, — говорит мать и семенит на кухню. Мать… Как мало букв в этом слове и как богато оно содержанием! Еще недавно ты подолгу смотрела на фотографии сына, перечитывала его письма, бывало, и падали твои слезы, катились по высохшим, морщинистым щекам, с тревогой следила ты за почтальоном, рассматривающим номер квартиры, а встретила сына, потрогала его своими руками и успокоилась. Все ожило в тебе, словно лет меньше стало вдвое, и снова семенишь ты по дому, гремишь кастрюлями, сковородками, подкладываешь на тарелку лучшие куски, уверяя, что сама уже ела. Ты знаешь, что недолговечно твое счастье, что военный вихрь только случайно, на несколько дней занес к тебе сына, что снова уедет он, но стараешься не думать об этом, живешь сегодняшним счастьем, надеждой на скорое его возвращение. У Марии Романовны пир горой. Она, раскрасневшаяся от жара печки, сидит перед пузатым самоваром, улыбается всем, а смотрит только на сына. Для нее, пожалуй, только он один и существует сейчас, только его слова и жесты ловит она. — С прибытием, Михаил Федорович! — сказал дядя, седой машинист паровоза. Уже не Миша, а Михаил Федорович! Михаилу хорошо и в то же время неловко от всеобщего внимания; он гладит рукой шею, словно душит его растегнутый ворот шелковой рубашки. Немного выпили, и дядя разговорился. — Смотрю и не верю! Мой ли это Мишка? Вчера, кажись, окна из рогатки бил, а сегодня — герой! — Какой я, дядя, герой… — Герой! Герой, и точка!.. Мало ли что орденов нету, а раз кровь за Родину пролил — значит герой! Скажи по совести, а фашистам от тебя здорово попало, а? Мария Романовна и рада бы послушать о фронте, но ей не хочется, чтобы сын все это вспоминал именно сегодня, в такой радостный день, и она с укоризной смотрит на дядю. — Не буду! Не буду!.. Ишь, расправила крылья, как квочка! Прячешь сыночка, да разве орел усидит под куриным крылом?.. Эх, Романовна… Дорожки-то у них какие… Тяжелый профиль… А ты, Миша, держись там! Не позорь Урал… Мы здесь тоже ушами не хлопаем! — Вот уж вашу работу я бы не похвалил! — сгоряча бухнул Михаил. — Как так? — Все станционные пути составами забиты! — Ну? — Ну я всё. Хвалить вас, говорю, еще рано! Дядя побагровел. Даже кожа на его голове, видная сквозь редкие седоватые волосы, порозовела. — Тьфу! Я, старый, думал, что раз он воевал, то и ума набрался, а тут ничего! Пшик! Буксует на маленьком подъеме! Ты, Мария Романовна, глазки мне не строй! Да!.. Он мне племянник, я уважаю его и учить обязан!.. Да!.. Ты думаешь, что очень просто перевезти на восток все это? Ведь в другой стране и вообще народу столько нет, сколько у нас сейчас едет. Целые комбинаты перевезли!.. Ты лучше ответь на такой вопрос… Ты человек ученый, историю знаешь… Скажи, было или нет еще где такое?.. Молчишь? То-то… Одним нам такое под силу оказалось! Михаил уже не жалел о том, что рассердил дядю. Обычно тот не любил говорить о своей работе, больше отмалчивался, и не вырвись у Михаила те неосторожные, необдуманные слова — может быть, так и уехал бы он с неприятными воспоминаниями о железнодорожном транспорте. А теперь он услышал о сверхтяжеловесных составах, о том, что паровозные бригады порой по суткам не уходят с паровоза. — Думаешь, удачно приехал в мой выходной? В поездку мне сегодня надо было, да напарник посочувствовал. «Передай привет фронтовичку! Может, он Кольку моего ненароком встречал?» — и третьи сутки будет сидеть у регулятора!.. Вот оно как… А ты говоришь… Ты завтра пройдись по городу. Не по центру, а по окраине. Тогда поймешь, чем тыл живет… Ошибочка у тебя вышла, племянничек, ошибочка! На другой день Михаил выполнил совет дяди и прошёлся по городу. На пустыре, где улица на улицу играли в футбол, теперь впритирку стоят красные корпуса. Там, куда ходил за грибами, искрится снегом огромная плешина. По ней черными точками снуют люди, ползают машины. А в самом центре — рыжеватый прямоугольник котлована. Это разместились новые заводы, прибывшие из западных областей. Они не только освоились на новом месте, но уже дали и свое потомство. Работали все. Михаил видел студентов, которые сразу после занятий взялись за лопаты и превратились в землекопов. Скоро к ним подошла группа пожилых людей с папками и портфелями. Они тоже включились в работу. Чувствовалось, что все боролись за время, отвоевывали часы, минуты и даже секунды. Заходил Михаил и к друзьям. — На фронте, Мишенька, на фронте. Уж вторую неделю писем не получаем. — Завод строит. Ты, Миша, заходи попозже. Он говорил, что сегодня закончит пораньше и часиков в одиннадцать, наверное, уже будет… Вот обрадуется! Один Михаил ходил, смотрел, да попивал дома чаек. — Мама… — Чтэ, Миша? Вечерние сумерки расползались по комнате. На подернутое льдом окно легли голубоватые отблески сварки. Тревожно звенел перегруженный трамвай. — Я завтра уезжаю, мама… Мария Романовна сидела, прижавшись к теплому боку печки. Что она могла возразить? Имела ли на это право? «Не усидит он под твоим крылышком»… Не усидел… Пять дней только и побыл дома… Ну что ж… И это хорошо… Мария Романовна всю свою жизнь отдала сыну. Многое она пережила за время его болезней, которые, пожалуй, больше здоровья отняли у нее, чем у сына. Все те годы у нее была одна тревога: мальчик растет без отца, сможет лк она вырастить его — настоящим мужчиной? К ее радости, сын ничем не отличался от товарищей, не был «маменькиным сынком», и она этим гордилась, считала, что выполнила свой долг матери. Время шло, а дружба матери с сыном все крепла. Еще со школы повелось так, что Михаил делился с матерью всеми своими планами, рассказывал о всем случившемся и даже о различных проделках. Так и сейчас он прямо сказал: — Я завтра уезжаю, мама… — Новые шерстяные носки в мешск положить или сразу наденешь? — сдерживая слезы, спросила мать. А что оставалось ей делать? Уговаривать, просить побыть дома? Мария Романовна не могла идти против самой себя, она одобряла сына. Плакать?.. Разве поможет? Нет. Только у него настроение испортится. В конце концов материнские слезы всегда останутся с ней. Всплакнуть можно и глядя на фотокарточку, но только не сейчас, когда он собирается на фронт. И, обнимая сына, она прошептала: — Пиши… Даже не вышла провожать, и он сам захлопнул за собой дверь своего дома. Зачем растягивать тяжелое для обоих прощание? На вокзале тесно от людей в серых шинелях и ватниках. Комендант станции сидит у себя в кабинете и не показывается. Ему все равно не отправить всех: поезда идут переполненные. Проболтавшись на вокзале целый день, Норкин пришел к выводу, что ему нужно ехать рассчитывая только на свои силы. Да и желание вернуться домой было велико. Какой-то слабый внутренний голос время от времени нашептывал, что он будет прав, поезда перегружены, посадки на них нет. И чтобы покончить с колебаниями, Михаил сел на дачный поезд. У него была надежда на то, что на маленькой станции будет легче достать билет. Но и там была уже знакомая картина: шинели, ватники и полушубок в бесконечной очереди и просто на полу. Кое-где среди них виднелись усталые женские лица. Маленькое здание, казалось, вот-вот лопнет от едкого дыма самосада. «Была не была — повидалась!» — решил Норкин и, изо всех сил работая локтями, пробился в кабинет начальника станции. — Вам кого? Посторонним вход воспрещен, — сказал сидевший за столом мужчина с отвисшими щеками. — Кто начальник станции?. — Я буду, — устало ответил тот же мужчина и осоловелыми глазами посмотрел на Михаила. — Чудесно! Давайте познакомимся. Лейтенант Норкин. Начальник станции нехотя протянул безжизненную ладонь и пробурчал что-то. — Я еду с пакетом к Народному комиссару военно-морского флота, — сказал Норкин и помахал перед лицом начальника станции конвертом с большой сургучной печатью. Там лежало обыкновенное направление к месту службы. У всех солдат были такие или подобные бумажки. Расплывшаяся клякса сургуча и уверенный, повелительный тон лейтенанта показались начальнику станции вескими, убедительными доказательствами, а внешний вид… За месяцы войны ко всему привыкли… Да может, так и нужно для секретности? И начальник станции спросил уже более приветливо: — Что вам нужно? — Во-первых, до прихода поезда я буду в вашем кабинете, а во-вторых, вы посадите меня в первый проходящий эшелон. Начальник станции кивнул головой, Михаил уселся в углу на свой вещевой мешок и мгновенно уснул. Разбудили его толчки в плечо и незнакомый голос, который настойчиво требовал: — Пойдемте, гражданин! Михаил открыл глаза и сразу проснулся. Над ним склонился стрелок железнодорожной охраны. Он тряс его за плечо и звал с собой. «Приехали! Сейчас мне объяснят, как пакеты возить!»— подумал Михаил, послушно встал и пошел за стрелком, даже не взглянув на начальника станции. Стрелок не оглядывался, и Норкин спокойно смог бы убежать, затеряться в толпе, но это не входило в его планы. Он уже успел обдумать свое положение и решил чистосердечно рассказать дежурному по отделению, почему он поступил так. Стрелок вышел из вокзала и уверенно вел Михаила по путям, то подлезая под вагоны, то перебираясь по тормозным площадкам, и остановился около теплушки, прицепленной прямо к паровозу. Из ее трубы вылетал сноп искр, раскачивался от ветра, сыпал красноватые зерна на побелевшую от снега крышу. — Откройте! — крикнул стрелок и постучал кулаком в дверь теплушки. — Кого надо? Служебная, — глухо донеслось в ответ. — Охрана НКВД! — Черт их носит по ночам, — заворчали в теплушке, но дверь открыли. — Возьмите попутчика. — Нужен он нам! Тут паровозные бригады едут! Норкин меньше всего интересовался разговором. Перед ним была теплушка, можно было ехать и, подтянувшись на руках, он влез в нее. Стрелок бросил ему вещевой мешок и захлопнул дверь. На железном листе посреди вагона стояла маленькая железная печурка. Ее бока покраснели от внутреннего жара, искрились от малейшего прикосновения клюки, которую держал в руках человек, сидевший на нарах. Второй стоял у двери и, не отрываясь, смотрел на спину Михаила. — Здравствуйте… Куда можно мешок положить? — Видали? Влез нахалом, а тут вежливость вспомнил, — не без злости сказал парень лет двадцати и швырнул кочергу на пол, почти под ноги Михаила. — И чего его стрелок привел сюда? — вставил свое слово и тот, который все еще стоял у двери. — Родня? К тещё на блины едешь? Блины больше всего обидели Михаила. Он действительно мог сейчас сидеть дома и есть блины. — Я… Я… Слово матроса, проломлю кочергой башку за эти слова! — А ты не кричи, — вмешался в разговор третий, видимо, старший. — Не можешь сказать спокойно? — Кому говорить? Вам? Вы, как господа, трое едете в теплушке, а я после ранения возвращаюсь на фронт, валяюсь на вокзалах, и вы же еще меня вежливости учите?! — Страви пар. Неровен час — взорвешься, — добродушно сказал старший, поднял с пола вещевой мешок Михаила и положил его на нары рядом с печуркой. — Вот твое место. А вообще — выбирай любое. Говорят, что дружба начинается со ссоры. Это вопрос более чем спорный, но сейчас получилось именно так. Не прошло и часа, как Михаил уже сидел за общим ужином и оживленно рассказывал. Его подробно расспроеили о фронте, госпитале и от души посмеялись над выдумкой с пакетом. В свою очередь и он узнал, что паровоз, ведущий состав, идет от Орла. — Мы сменные бригады. Когда пришел приказ отступать, мы сразу на паровоз и с тех пор ведем его… Вот уже и до Урала добрались. — А где остановиться думаете? — Хоть где… Где нужнее — там и остановимся… Лишь бы власть была наша, советская, — ответил старший и полез на нары. — А немцев выгоним — в Орел вернемся. Вот это город, так город! |
||||||
|