"Семь пар железных ботинок" - читать интересную книгу автора (Алексей Шубин)

1*2

Ш95

ОТ АВТОРА

Неведомые нам авторы старинных русских сказок очень старательно, даже любовно снаряжали в путь-дорогу своих героев. Особенно озабочивало их то, что мы теперь назвали бы «транспортной проблемой». И, нужно сказать, разработали они ее на славу! Помимо золотогривых коней, умевших скакать «выше леса стоячего, чуть пониже облака ходячего», в распоряжении путников-богатырей оказывались мудрые сивки-бурки, вещие каурки, серые волки, сапоги-скороходы. Моря и океаны преодолевались с помощью китов и Щук, для передвижения по воздуху сказочным персонажам служили орлы, гуси-лебеди и ковры-самолеты.

Но любимейших своих героев, тех, кто Не боялся самых трудных и хлопотливых подвигов, заботливые сказители предусмотрительно обували в железные ботинки.

— Иди к кузнецу, — наказывали они герою. — Пусть скуют для тебя семь пар железных ботинок. Тогда своего добьешься, когда последнюю пару износишь...

Автор этой книги полагает, что не сделал ошибки, объединив общим заглавием «Семь пар железных ботинок» повести о крестьянском сыне Иване Перекрестове. От такого заимствования сокровищница народного творчества не оскудеет, а Ивану Перекрестову железные ботинки очень нужны. Ему предстоит далекий и долгий путь, а сколько встретит ои на том пути приключений и подвигов — ни автору, ни самому Ивану неизвестно...

7-3-2 74 Ц.Ч68

Художник А. В. Баженов.

ОХ, УЖ ЭТОТ ВАНЬКА!ГЛАВА ПЕРВАЯ

ПОВЕСТВУЕТ ОБ ОДНОМ ПРИЯТЕЛЬСКОМ РАЗГОВОРЕ.

ЧИТАТЕЛЬ ЗНАКОМИТСЯ С НОВОСТЯМИ ГОРЕЛОГО ПОГОСТА

1.

Отпуская Ваньку на улицу, мать заранее предвидит неприятности.

— Смотри мне, наушников у малахая не подымай: нынче морозно, околянишь уши, как намедни, болеть будут.

— Ладно уж! — уклоняется от обещания Ванька.

— Ты мне не ладь, а слушай, что говорят! Дай-ка я сама мотузки завяжу... А ну, стой спокойно!

В качестве напутствия и профилактического средства от обмораживания ушей Ванька получает подзатыльник. Материнский подзатыльник по толстому овчинному малахаю для Ваньки — плевое дело. Все же, выйдя на двор, он несколько минут добросовестно выполняет полученный наказ. Но наступает (притом очень скоро) момент, когда жизнь в наушниках становится невыносима. Ваньке обязательно нужно все видеть и слышать, а тут, как ни верти головой, непременно что-нибудь прозеваешь. Опасливо поглядывая на дверь избы, Ванька начинает тянуть концы противных мотузков, но узел и не думает развязываться. Тогда, скинув рукавицы, он запускает обе пятерни под завязку и что есть силы тянет ее книзу. Мотузки не рвутся, а только скрипят и еще туже затягиваются. Остается последнее, самим Ванькой изобретенное средство. Он пробирается к поленнице, поднимает со снега острую березовую щепку и, пользуясь ею, как пилой, начинает перепиливать мотузок.

Несколько минут работы и — крак!—узелок завязки свободно болтается под ухом. Ванька поднимает наушники и обретает счастливую способность слышать все. что происходит на белом свете.

А на белом свете происходит многое. Слышно, как, звеня пешней, кто-то пробивает на реке прорубь, как у соседа, хромого Сысоя, в хлеву стучит копытами жеребая кобыла, как далеко за погостом на дворе Изотовых лает собака. В глубоком молчании зимней тайги каждый звук отчетлив и гулок. Поэтому Ванька издалека, может быть версты за три, слышит звон колокольчика: по реке бежит почтовая тройка. Это целое событие, и Ванька во всю прыть спешит к берегу.

Мимо Горелого погоста почта пробегает раз в неделю, а по беспогодью—того реже. Не мудрено, что на наблюдательном пункте Ванька застает друга и приятеля Пашку Свистуна с его пятилетним братишкой Савкой. Предстоит обязательный обмен приветствиями. Инициативу на этот раз берет на себя Ванька.

— Здорово, еретики окаянные!—свирепым басом говорит он.— Просфору по полу катали, собакам нюхать давали, в церкви на престол клали!

Пашка Свистун по-приятельски улыбается и торопливо отвечает:

— Вы вовсе просфору на киселе ставили... Ложки, плошки, чугуны, староверы-шептуны...

Ванька спокойно выслушивает до конца сочиненную про староверов дразнилку и парирует:

— Щепотью соль крали, щепотью крест клали...

— Бусого расстригу в архиреи поставили!

— А вы, табачники, заместо ладана в кадило чертова зелья напхали!

— А вы...

И дальше продолжали бы ребята этакий богословский диспут, но на этот раз некогда: звон колокольчика быстро приближается.

— Пошта бежит! Пошта! — приплясывая от восторга, кричит окаянный еретик Савка.

Ванька и Пашка застывают в позах внимательных зрителей. Оба они — великие знатоки конного дела и ямской

службы.

— Левошка гонит!— по звуку колокольчика определяет Пашка.

— Левоха!—соглашается Ванька и добавляет: — Нынче рано погнал, к ночи в Нелюдном будет.

— До ночи будет! Леонтий на вожжах не заснет.

Колокольчик, кажется, совсем близко, но морозная тишина обманывает: проходит минут пять, прежде чем из-за заснеженных елей показывается тройка горбоносых лохматых лошадок... Еще каких-нибудь две минуты, и она скрывается под обрывом высокого, поросшего тайгой берега. Увязая в сугробах, Савка бежит за тройкой и кричит:

— Пошта! Пошта!

— Ух ты! — восторженно оценивает Ванька событие.

— Ты ничего не видел?—спрашивает Пашка.

— Дуга у Левонтия новая: зеленая, цветы красные.

— И правая пристяжка молодая. Звезда на лбу и заносит.

— Левошка выучит...

— Левошка-то?.. Он любую выездит.

— А человека в санях видел, какой в тулупе?

— Стражник. Когда почта с деньгами бежит, при ней всегда стражник с леворвертом.

— Может, ссыльного везут?

— Ссыльных весной погонят... Их по одному не возят.

2.

Разговор о почте понемногу иссякает. Отзвучал колокольчик, застыла над Горелым погостом белая скука зимней тишины. Ванька вздыхает, Пашка с хитрецой на него поглядывает.

— Про Гришку Ерпана ничего не слышал? — словно невзначай, спрашивает он.

Всякая новость на Горелом погосте на вес золота, про удалого Гришку Ерпана — того дороже. Гришка — зверовщик и слывет лучшим добытчиком. Неужто стряслось что-нибудь с Ерпаном? По лицу приятеля Ванька понимает, что тот сразу новость не выложит.

— Ерпан зверовать пош^л,— отвечает он.— Про него теперь долго слуха не будет.

— Отзверовал!—таинственно сообщает Пашка и, желая помучить приятеля, смолкает.

— А что?

— Да вот то...

— Что с ним случилось?

— Вернулся...

Не было еще случая, чтобы Ерпан возвращался с промысла до срока.

— Без добычи?

— Какая добыча! Дюжину хвостов принес, не боле...

— Может, заболел?

Пашка даже не отвечает на такую малоинтересную догадку.

И здесь на Ваньку снисходит вдохновение. Притворившись, что неожиданное возвращение Ерпана ничуть его не интересует, он говорит:

— Ну и хрен с ним. Ерпаном, коли вернулся!.. Прощай, еретик, мне домой надо: мать велела скорее приходить.

Хитрость удается на славу. Теперь уже Пашке не терпится как можно скорее все рассказать. Новость тем и дорога, что ею поделиться можно. Не поделишься, будет она тяготить, как неразменный рубль...

— Обожди...— просит он.— Ты Гришкино ружье знаешь?

— А то! Он его сам давал мне в руках подержать. Тяжелое!

— Порвалось!

У Ерпана ружье порвалось!.. Ради такой новости не то что уши поднять, малахай с головы сбросить не жаль!

— Врешь!—не верит Ванька. — Ерпану ружье от отца перешло, ему сто лет, такое не порвется.

■— А вот и порвалось!.. Он, значит, полным зарядом по лисе бил... Как вдарил, так левый ствол и разворотило! А лису добыл все-таки... Хорошая лиса... Крестовка!

— Что ж, он ружье чинить повезет?

— Знамо, починит... А то и новое купит. Такое, в какое заряд сзади пхается. У Ерпана дОбытных денег много.

— Он и новое осилит! —соглашается Ванька.

За интересным разговором Ванька забыл обо всем и прежде всего о морозе. Неладное заметил Пашка.

— Почто у малахая уши задрал?.. Глянь, левое ухо все белое.

Будет теперь в наказание за любопытство Ванькино ухо болеть и пухнуть. Заодно Ванька вспоминает о перепиленном мотузке и предстоящих подшлепниках.

— Потри мне ухо-то!—просит он Пашку. — А то мне мамка задаст...

— Это я враз...

За таким лекарством, как снег, на Горелом погосте по зимнему времени далеко идти не надо. Пашка трет Ванькино ухо так старательно, что оно становится багровокрасным и начинает гореть. Однако Ванька и не думает торопиться домой. Дело в том, что, выпытав у Пашки его новости, свою новость Ванька припрятал про запас.

— Меня мамка нынче к ссыльным с молоком посылала...— говорит он таким тоном, будто ничего особенного в таком сообщении нет.

Ссыльных привезли на Горелый погост совсем недавно, поздней осенью, и что они за люди, толком никто не знает. Их трое, живут они в пустом дьяконовском доме, и что у них делается — неизвестно. Замечали только, что свет в их окнах горит далеко за полночь.

— Ну? Прямо в дом к ним заходил? — интересуется Пашка.

— Звали, только я не пошел, а с крыльца в дверь глянул.

—- Иконы-то есть у них?

— Икон не видел. Вот книг на столе много лежит. Вот сколько!

Согрешив против истины, Ванька показал на сажённый сугроб.

— Божественные?

— Кто их знает... Высокий, который с усами, увидел, что я на стол смотрю, начал меня про буквы спрашивать.

— Про какие буквы?

— Знаю ли я буквы...

— Ты ему чего сказал?

— Ничего не сказал... Оробел в ту пору.

— Значит, он сердито разговаривал?

— Вовсе он не сердитый, а насмешник... Взял и обозвал меня.

— По-нехорошему?

— Кто ж его знает как...

— Как же все-таки?

Ванька шмыгнул носом и шепотом сказал:

— Дитём тайги обозвал — во как!.. Ты, говорит, дитя тайги, передай матери деньги, а домой бежать будешь, пустые кринки не побей.

—■ А ты что?

— Ухватил кринки и — бегом...

— Ладно сделал. С ними, безбожниками, говорить грех, — оценил Пашка Ванькино приключение.

— Безбожники, а вот живут,— поразмыслив, сказал Ванька.— Батька говорил, человек без бога дня прожить не может.

— Так то человек, а они колдуны... Их не бог, а другой на земле держит, понял? На том свете им место давно уготовано.

Хоть и обозвал Усатый Ваньку «дитем тайги», но тог на него зла не имел. И уж кто бы сулил ад, а не щепотник!

— На том свете и вам, никонцам, горячие сковородки глотать придется! — отвечает он.

— А вас, староверов, вовсе свинец расплавленный пить заставят! Мы-то в раю будем, а вы...

— Так вас туда и пустили!

Еретик Савка, молча слушавший разговор старших, решил, что пришло его время, и пустился в пляс, припевая:

— Шиш, о восьми концах крыж! Шиш, о восьми концах крыж!..

— Ваш поп сургутскому протопопу колокол с церкви в карты продул!..

Попрекнув братьев-щепогников таким вполне достоверным, вошедшим в историю Горелого погоста фактом, Ванька счел себя победителем и с достоинством покинул поле сражения.

ГЛАВА ВТОРАЯ

ВАНЬКА В ГОСТЯХ У КОЛДУНОВ. ВОЛШЕБНАЯ КНИГА. ВАНЬКА ПОСТУПАЕТ КАК ЧЕЛОВЕЧЕСТВО. СЕРЕБРЯНЫЙ КОРАБЛЬ И ЦАРЕВНА АРИХМЕТКА

1.

На другой день, проснувшись и свесив голову с полатей, Ванька увидел, что черная бревенчатая стена, выходившая на улицу, густо поросла инеем, а окна замерзли так, что солнечный свет едва пробивался в избу.

— Ух ты!—подивился про себя Ванька и уже совсем собрался снова нырнуть под овчину, но мать не позволила.

— Вставай, вставай, нечего бока пролеживать! Молоко нести надобно...

Тут Ванька вспомнил о новой обязанности: носить молоко колдунам, поселившимся в дьяконовском доме, и сон как рукой сняло.

Ванькины сборы недолги. Пожалуй, он побежал бы, не молясь и не завтракая, но мать враз навела порядок: сначала показала на образа, потом на старый чересседельник, висевший у притолоки. Пришлось Ваньке молиться и есть все, что положено. А положено ему было в тот день постное: квашеная капуста с солеными грибами и паренки — пареная репа и морковь в сусле.

Завтрак нежирный, но и за тот благодарить надо. Ванька, встав из-за стола, торопливо крестится не то на образа, не то на чересседельник. Теперь все в порядке. Но у матери возникает сомнение.

— Нынче на улице страсть!—говорит она,— Уж не знаю, пускать ли тебя...

Судя по промерзшей стене, сложенной из хорошо пригнанных и крепко-накрепко проконопаченных бревен, на улице и впрямь неблагополучно, но у Ваньки даже ком к горлу подступает от одной мысли, что мать может его не пустить. Поэтому он как можно серьезнее и басовитее говорит:

— Чего страстью пугаешь? Что я, девчонка али маленький?

На шестке печи, там, где, прорываясь в трубу, гудит жаркое смоляное пламя, чернеют большие корчаги со щелоком: мать готовится к стирке. Это обстоятельство решает ее сомнения.

— Сама бы отнесла, кабы не дела... Но помни: коли на улице задержишься да обморозишься, домой не приходи!.. Бегать не вздумай!.. Принесешь к ним молоко, сразу из избы не уходи, обогрейся маленько. Они хоть и безбожники, а, чай, люди, на мороз не выгонят.

Одевание на этот раз обходится без подшлепников. Впрочем, Ванька с грустью замечает, что мать успела пришить к наушникам новые мотузки, на этот раз из сыромятного ремня. Такие хоть целый день пили, ни за что не перепилишь.

На улице и впрямь была страсть. Низкое солнце светило через морозную мгу. Эта мга была так плотна и тяжела, что, казалось, давила землю. Когда Ванька попробовал поглубже вздохнуть, у него сразу захватило дух. В другое время он обязательно воскликнул бы: «Ух ты!», но сейчас

что-то подсказало ему, что теплого воздуха зря выпускать не следует. Полверсты до дьяконовского дома шел непривычной степенной походкой, точно прижатый к земле, чувствуя, как настойчиво старается мороз добраться до его прикрытого меховым козырьком носа. И добрался бы обязательно, если бы дьяконовский дом стоял сажен на сто дальше.

В такую пору не до вежливости. Не извещая о своем прибытии стуком, Ванька толкнул плечом тугую дверь и впустил в избу столько пара, что хозяева не сразу его заметили и поняли, в чем дело. Первым догадался Усатый.

— А, юный гипербореец явился? — весело воскликнул он.— Как оно нынче?

Было ясно, что Ваньку опять обозвали. Как обозвали, он, конечно, не понял (сквозь наушники ему послышалось: «вьюн ты, гриб и перец»), однако обстоятельства были таковы, что обижаться не приходилось. Поэтому, вытерев рукавом полушубка нос (это требовалось сделать безотлагательно), он с деловитой сухостью сказал:

— Молоко принес. И чтобы порожние кринки мне сейчас отдали. А деньги, мамка сказала, потом заплатить успеете.

Опростать кринки оказалось делом нелегким. За десять минут пути молоко взялось льдом.

Впрочем, Усатый заботился не так о молоке, как о Ваньке.

— Ты, малец, шапку сними, полушубок расстегни и обогрейся как следует...

Легко приказать: «сними шапку да расстегнись!» Пальцы, хоть и были в варежках, но плохо слушались Ваньку. Кончилось тем, что за дело взялся сам Усатый, сумевший быстро и ловко развязать кожаный узел малахая и расстегнуть пуговицы.

Освободившись от головного убора, Ванька осмотрелся по сторонам в поисках иконы. Иконы нашлись, хотя и были, на взгляд Ваньки, повешены на неподобающем месте— посредине стены. Облюбовав самого бородатого и красивого святого, Ванька как можно ниже опустил на рубахе пояс, трижды перекрестился размашистым двуперстным крестом и отвесил бородачу полууставный поясной поклсхн. Осенившись крестным знамением, он почувствовал себя куда смелее и увереннее. Теперь общество колдунов было ему не страшно. Когда Усатый поинтересовался, зачем (О

Перед молитвой нужно было опускать пояс, Ванька пояснил:

— Правильный крест до пупа доставать должен, а пояс мешает. Через пояс креститься грех.

— Скажи, пожалуйста, я и не знал! — сокрушенно сказал Усатый.

В глубине сердца Ванька почитал молитву делом нелегким и не очень интересным. Поэтому от души пожалел Усатого.

—■ Плохо, коли не знал, зря руками махал. Ежели кресты до пупа не доходили или ты через пояс крестился, бог на твою молитву плевать хотел, все равно, что ее вовсе не было.

Усатый мог возразить на это, что Ванька сам напрасно махал руками, потому что крестился на портрет Дмитрия Ивановича Менделеева, но он этого делать не стал, только печально вздохнул.

Ванька решил его утешить.

— Ты не жалей... Крестился-то ты небось щепоткой, так что твоя молитва все одно была негодная.

Постепенно отогреваясь, Ванька начал обретать утраченную на морозе любознательность.

По правде говоря, комната дьяконовского дома, пустовавшего много лет, и при новых хозяевах выглядела не очень уютно. Три самодельных топчана, накрытых темными одеялами, грубо сколоченный большой стол, несколько скамеек и полок — вот и вся обстановка. Правда, над одним топчаном висело ружье, но то была обыкновенная ижевская берданка и такого знатока, как Ванька, заинтересовать не могла. Вот книги и бумаги, горой лежавшие на столе,— дело другое. Повышенный интерес Ваньки к этим предметам объяснялся тем, что он не знал способов их употребления. И уж совсем не предполагал Ванька, что внимательно наблюдавший за ним худощавый и длинноусый человек (Ванька считал его старшим колдуном) был учителем, умевшим разбираться не только в маленьких ребячьих душах, но и в душах взрослых, серьезных людей.

Не спрашивая ни о чем Ваньку, Усатый нагнулся и достал из-под стола такую огромную и красивую книгу, что у парня сердце ходуном заходило. И понятно: дожив до девятого года, Ванька за всю свою жизнь видел одну-един-ственную книгу—«Псалтырь», до которой ему строго-настрого запрещено было дотрагиваться. Здесь же ему пока-

зывали — и не то что издали показывали, а прямо в руки давали такое великолепие, такую красоту, что он сначала попятился.

— Возьми, посмотри картинки, — предложил Усатый.

Ванька мог удержать книгу только двумя руками. Положив ее на скамейку, он поднял крышку переплета и... тут-то и началось колдовство, которого он все время побаивался!

Первое, что увидел Ванька, была лодка, скользившая под парусом по кудрявому морю. За первой лодкой шли другие суда, еще красивее и больше размером.

— Ух ты, какой плавает! — воскликнул Ванька, увидев несущийся под всеми парусами фрегат.

— Да, красивый корабль! — согласился Усатый.

— Ко-ра-абль! — повторил Ванька.

И насмотрелся же он всяких кораблей! Одни из них плыли под гордо раздутыми парусами, другие приводились в движение рядами длинных весел, третьи дымили высокими трубами. Что ни страничка—новый корабль. То высокие, то низкие, то окутанные облаками порохового дыма, то празднично разукрашенные гирляндами флагов, они, каждый по-своему, были прекрасны. Ни один пароход, ни одна баржа, не говоря уЖе 0 паузках и карбасах, когда-либо

проплывавших мимо Горелого погоста, ровно ничего не стоили по сравнению с кораблями на картинках!

Ваньке так часто приходилось ухать от восторга, что его губы превратились в трубочку.

Только одно было плохо: он не мог прочитать подписи под картинками, обращаться же с частыми вопросами к Усатому стеснялся.

И все же иногда не выдерживал.

— А это чего? — спрашивал он, тыча пальцем в удивительно грозный черный корабль, извергавший из двух высоченных труб тучи густого дыма.

— Броненосец береговой обороны «Адмирал Ушаков».

— Ух ты, какой!.. Видать, много дров жжет. А из чего он сделан?

— Из железа.

— Весь как есть из железа?! Из самого настоящего? Ух ты-ы-ы!!!

Последнее восклицание относилось уже к другой картинке. Изображенный на ней корабль выглядел, может быть, не так грозно, но удивительно гордо. Возможно потому, что он был сфотографирован снизу, его корпус, надстройки над палубой и мачты казались очень высокими. К тому же он был окрашен светлой краской.

До понятия «красота» Ванька не дозрел, но корабль так ему понравился, что он забыл обо всем окружающем.

— Крейсер первого ранга «Адмирал Нахимов»,— без просьбы пояснил Усатый.

— Первого ранга адмирал Нахимов...— задумчиво повторил Ванька и очень уверенно решил:—Этот не из железа, а вовсе из серебра сделан!

И тут случилось нечто странное. Ванька сочинил небылицу: не делают кораблей из серебра, но из троих умных взрослых людей, находившихся в комнате, никто не улыбнулся, никто не возразил ему. Все поняли, что стоят у истока волшебной сказки или, что еще дороже, у колыбели детской мечты.

2.

Все когда-нибудь кончается. Перевернул Ванька последнюю страницу волшебной книги, и начали рассеиваться колдовские чары.

— Спрячь! — со вздохом сказал он Усатому.— Завтра, когда молоко принесу, еще посмотрю. Можно?

И нужно же было так случиться, что, когда Усатый стал прятать книгу, со стола упали какие-то бумаги, и Ванька увидел на нем такую диковину, что остолбенел от любопытства. На столе стоял низенький ящик без дна, а поперек ящика шли золотые прутики с нанизанными на них желтыми и черными кругляшками.

— Эго чего у тебя? — не выдержал Ванька.

— Это?.. Ты считать умеешь?

Вопрос как будто не относился к делу.

— Умею! — храбро ответил Ванька.

Усатый подсел к столу.

— Ну-ка, считай!

— Раз!

В ту же секунду Усатый тронул одним пальцем диковину, и желтая кругляшка, звонко щелкнув, перелетела с одной стороны ящика на другую.

— Пара!

Щелк!

— Тройка!

Щелк!

Ванька запнулся, потом не очень уверенно сказал походившую на правду несуразицу.

— Четверток!

Щелк! — снисходительно согласилась с ним диковина.

— Пятак!

Щелк!

Здесь Ванька конфузливо умолк. Начиналась высшая математика, а с ней он был не в ладах.

— Ну?

— Пол... полдюжины...— выдавил из себя он.

Щелк! — подтвердила очередная кругляшка.

— А дальше?

— Домой идти надо! — сказал Ванька, отодвигаясь от не в меру любопытного, к тому же бездонного ящика.

Но отделаться от Усатого колдуна оказалось нелегко. Взяв Ваньку за плечи, он привлек его к себе.

Подожди, теперь я тебе покажу, как я считаю. Смотри и слушай... Один!.. Два!.. Три!.. Четыре!..

Он выговаривал слова выразительно и четко, и кругляшки, перелетая справа налево, подтверждали каждое из них: так, так, так!

— Понял? Теперь попробуй сам.

Ванька нерешительно протянул руку и дотронулся до косточки счетов.

— Раз... два... три... четыре... четыре... пять... шесть...

— Семь!

— Семь!.. Осемь!.. Де...

— Девять!

— Девять!.. Десяток!..

С грехом пополам все кругляшки перебрались налево.

— Давай еще раз.

— Давай! Только ты не подсказывай, а то неинтересно...

Новое колдовство: увлекательная игра с головой затягивает Ваньку. И невдомек ему, почему весело улыбается Усатый, почему так внимательно следят за игрой его товарищи. Большой день нынче у Ваньки, а он о том не догадывается!

— Сколько здесь сейчас? — экзаменует его Усатый.

Не веря глазам, Ванька пересчитывает костяшки пальцем.

— Семь...

— Правильно. А сейчас?

Три костяшки отлетают направо.

— Четыре.

— Молодец! Теперь скажи, как тебя звать?

— Ванька. А тебя?

— Петр Федорович.

— А во что мы с тобой играли?

— В арифметику.

— А-рих-мет-ка!—добросовестно, чтобы не забыть, повторяет Ванька.

Он одевается, завязывает малахай, прячет руки в рукавицы, берет кринки, подходит к двери и... останавливается как вкопанный.

— А это у вас чего?

Около порога лежат осколки красного стекла от фотографического фонаря. Ванька поднимает осколок, смотрит через него на лица улыбающихся колдунов, на окно...

— Ух ты!.. Все как есть красное!

— Возьми, если хочешь,— предлагает один из колдунов.

— Я один только... Самый малюшечный...

— Забирай все.

Ванька вспоминает окаянных сретикоп Пашку и Савку, заботливо собирает осколки в карман и объясняет:

— Ребятам отдам. Пусть поиграются.

На улице та же страсть, та же мга, но, должно быть, оттого, что с пустыми кринками идти легче, Ванька не очень торопится, а, подойдя к дому, даже решается бросить дерзкий вызов рассвирепевшему деду-морозу: подняв козырек малахая, наводит на солнце осколок красного стекла. Солнце кажется таким красным, будто его только что из печи вытащили. Небо и снег еще краснее, а деревья... Деревья-то Ванька, между прочим, рассмотреть не успел. Пока вертел головой во все стороны, хитрый дед подкрался к нему потихонечку и ухватил за нос!.. И, конечно, загнал в избу.

3.

А в избе ох и скучно! Мать Ванькиной скуки не разделяет, советует:

— Сиди да играй! Чего тебе еще нужно?

Не понимает мать, что человеку очень многое нужно, а такому, как Ванька, земного шара мало.

Игрушками Ванька не избалован: все его сокровища умещаются в старом туеске. Кроме осколков красного стекла лежат там пустые катушки из-под ниток, сломанный нож и найденный около реки камень с дыркой.

Высыпав на пол содержимое туеска, Ванька осматривает катушки, и лоб его морщится...

Из ничего чего-нибудь не сделаешь.

На взгляд Ваньки, катушки отжили свой век и должны перевоплотиться. Он берет нож и начинает перерезать их пополам — четыре белые и одну черную. Затем выбирает ровную сосновую лучину и вытесывает из нее длинную палочку, такую тоненькую, чтобы можно было нанизать на нее половинки перерезанных катушек. Нанизывает по порядку четыре белые, две черные, снова четыре белые.

— Четы! — говорит Ванька, с удовлетворением осматривая свое изделие.

Ванька и впрямь сделал счеты, на которых можно считать до целого десятка. Но тут возникает новая техническая задача. Достаточно Ваньке приподнять конец палочки, кругляшки соскальзывают с нее и разбегаются по полу.

Ясно, что палочку нужно закрепить с обоих концов. При Ванькиных технических средствах такая задача представляется неразрешимой. Но мало ли «неразрешимых задач» стояло на пути человечества? Оно никогда не отступало перед неразрешимым и всегда побеждало.

Ванька поступает как человечество. Прежде всего в поисках выхода из положения изучает окружающий его мир. Темные бревенчатые стены и вся нехитрая обстановка избы прекрасно ему знакомы. Но на этот раз он смотрит на все глазами конструктора. Внимание его привлекают два предмета— деревянное корыто и лукошко. И то и другое нетрудно было бы переделать на счеты, но присутствие матери исключает такую возможность.

Нет, кажется, ничто не выручит Ваньку! Он снова осматривает избу и на этот раз замечает длинные черные трещины в стенных бревнах. Трещину в бревне, собственно, очень трудно считать вещью или предметом, но иной раз и она может сослужить службу. Тем более, что мать за нее заступаться не будет. Ванька втыкает палочку в одну из трещин. Палочка держится прочно, но техническая задача разрешена ровно наполовину: кругляшки соскакивают со свободного конца палочки.

Человечество в лице Ваньки некоторое время пребывает в недоумении, но потом довольно быстро доходит до мысли— придвинуть друг к другу противоположные стены избы. Уж тогда-то палочка будет закреплена намертво! Правда, не осталось бы места для печи, полатей, столов и скамеек и вообще вся внутренность избы превратилась бы в узкую щель, но техническая задача была бы разрешена радикально, фундаментально, даже монументально... Проект (такого слова Ванька, конечно, не знал, но автор убежден, что Ванька разработал проект) был великолепен, но... не всякий проект обязательно выполняется! На своем пути человечество каждодневно перешагивает через горы отвергнутых проектов. Так же поступил и Ванька, понявший, что осуществление его затеи встретит кое-какие препятствия.

Когда Ванька бывал в скверном настроении (чаще всего оно нападало на него после порки), он отправлялся в задний угол под полатями, где в тишине и темноте предавался философским размышлениям о своей горькой участи. На этот раз его загнала в угол творческая неудача. И кто бы мог подумать, что именно там он найдет искомое! Здесь, в углу, стены избы, постепенно сближаясь, сходились одна

с другой. Сходились сами, не требуя никакой перестройки!

— Ух ты! — с восторгом воскликнул Ванька, что в точном переводе на древнегреческий язык несомненно прозвучало бы как знаменитое архимедовское «эврика!»

Щелей в углу оказалось много, и Ваньке при помощи ножа очень быстро удалось закрепить палочку наискосок между стенами, превратив ее тем самым в гипотенузу, соединявшую стороны прямого угла. Теперь кругляшки не могли соскакивать. Правда, Ванькины счеты не умели громко щелкать, но в принципе ни в чем не уступали настоящим.

Тихое поведение сына, долгое время радовавшее мать, под конец показалось ей подозрительным.

— Чего ты в углу делаешь? — спросила она, оторвавшись от корыта.

— С арихметкой играюсь! — лаконично отрезал Ванька.

— С кем?—не поняла мать и с некоторой тревогой пошла посмотреть, в чем дело. Однако пристроенная в углу арифметика выглядела так безобидно, что мать успокоилась и даже (что бывало с нею не часто) похвалила Ваньку.

— Всегда бы так. Чем по улице скакать и уши морозить, сидел бы себе тихонько да игрался...

4.

Перевалило часа три за полдень, засинело за окном, поползли из углов потемки. Тщетно пробует желтый огонек лампадки разогнать обступившую его темноту. А тут еще мороз потрескивает, норовит сквозь бревна в избу пробраться. От окон, от дверей холодный дух идет, огонек оттого колышется, мерцает, и кажется Ваньке, что кто-то по иа-бе ходит. Мать пошла корове и овцам сено и воду давать, и Ванька один. Хотя Ванька не трус, но лучше было бы, если бы в такую пору отец дома был...

За дверьми мать грохочет ведрами. Входит и торопливо, чтоб мороза не впустить, дверь захлопывает, заиндевелый платок сбрасывает.

— Еще похолодало... Страсть немогутная!.. В сенцы не выскакивай. Для нужды я у порога лоханку поставила.

— Мам, а мам!.. Тятька скоро приедет?—спрашивает Ванька.

I ....... ..........................................; quot; :1apos; ................. ■

ВВ^Н|

ДШЯЙ1г
ВЙДЙ1

X ил

— Теперь скоро. К святкам обещал, — серьезно, как

взрослому, отвечает мать. Видно, и ей тоскливо.

— А зачем он поехал?

— За деньгами. Лес на лесопилку возить поехал.

— Он бы здесь лучше возил...

— Здесь возить его некуда, никому он не нужен, а городе за возку платят. Без денег не проживешь...

Чудно получается: по словам отца, человек без бога прожить не может, теперь мать то же самое про деньги говорит, и получается, что бог и деньги — одно и то же.

Молитва перед ужином. Ужин. Молитва на ночь... После молитвы (не только вечерней, но и всякой другой) Ваньке всегда спать хочется, и он охотно лезет на полати. Наверху тепло. Ласковый запах овчины еще больше в сон клонит.

Хоть заказано Ваньке после молитвы о мирском думать, засыпает он с мыслью о том, как завтра колдунам молоко понесет... Потом от печного тепла вспоминается Ваньке лето. Будто стоит он на берегу реки, а по реке корабль плывет. Быстро плывет и на солнце блестит.

Подплывает ближе, и видит Ванька, что он весь серебряный, из новых гривенников сделан.

На палубе корабля стоит девица-красавица, царевна Арихметка.

— Куда плывешь, Арихметка?—кричит Ванька.

Арихметка рукой машет: очень далеко, мол, плыву.

— Возьми меня с собой! — просит Ванька.

И вот стоит Ванька на палубе рядом с Арихметкой, а корабль плывет, все больше скорость набирает.

«Хорошо бы еще шибче!»—думает Ванька.

А корабль только того и ждал: наподдал так, что все кругом замелькало.

Тут Ваньке новая мысль пришла, что еще лучше было бы не по речке, а по воздуху плыть. Только подумал, а корабль поднял нос вверх и полетел прямо в облака. Облака, как снежные сугробы, о борта трутся, шуршат, серебряной пылью рассыпаются.

— Ух ты! — бормочет во сне Ванька.

Спит Ванька. Спит Горелый погост. Спит под черным небом занесенная снегом Российская империя. Идет год тысяча девятьсот тринадцатый.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

СКАЗ ОБ ОПРОМЕТЧИВОМ ЧИНОВНИКЕ, О ТОМ,

КАК КОСТРОМСКИЕ И ВОЛОГОДСКИЕ МУЖИКИ РАЗЫСКАЛИ РАЙ И ОТКУДА ВЗЯЛАСЬ РЕКА НЕГОЖА

1.

Долга северная ночь: проспишь от зари до зари — полжизни упустишь. Давай же, читатель, скоротаем часок: расскажу я тебе давний сказ про опрометчивого чиновника, про его возницу, про то, откуда взялась река Негожа, про то, как Найденный погост стал Новым...

Без малого сто лет назад жил-был в стольном городе Санкт-Петербурге молодой чиновник из правоведов. Жить бы ему там и дальше и наживать большие чины, да он ошибку допустил: взял и слиберальничал. И уж очень некстати — в ту самую пору, когда либерализм из моды выходить стал. И, очень естественно, угодил он, себе в наказание, другим в назидание, в дальний город Томск. Из присланной секретной бумаги тамошний губернатор вычитал, что направили ему того правоведа не для чего иного, как для охлаждения головы.

Потребовал он его к себе и говорит:

— Вот что, опрометчивый молодой человек! Поручаю я вам дело великой государственной важности — изучать, как благоденствуют и процветают вверенные моему попечению здешние северные народы. И все ваше будущее теперь всецело будет зависеть от того, как вы это благоденствие и процветание в своих докладах изображать будете.

И очутился проштрафившийся царский слуга на самом севере губернии, за страшными Васюганскими болотами, в таких местах, куда ни один Макар, ни один ворон дороги не ведал. Два года ездил он по юртам, зимовьям и стойбищам разных народов, а на третий, когда он из очередной поездки по замерзшей реке Оби возвращаться стал, случилось с ним такое происшествие, что едва его голова совсем не остыла. Началась пурга, лошади из сил выбились, и стало понятно, что до ближайшего наслега ему не добраться. Возница, человек бывалый, и тот загрустил:

— Плохо дело, барин, как бы нам не пропасть...

Лошади едва бредут по заметенной дороге, день на исходе, а кругом ничего, даже звериных следов не видно, и что дальше будет — неизвестно...

Обязательно приехали бы на тот свет и седок и возница, если бы их коренник не спас. Ни с того ни с сего он заржал, круто рванул в сторону, потом стал как вкопанный...

— Что случилось? — спросил, выглянув из-под медвежьей полости, чиновник.

— Чудно, барин!.. На дорогу наехали...

— Обалдел, что ли? Откуда здесь дороге взяться?

— Грех вам лаяться, барин! Нас бог спасает, а вы ругаетесь. Мне не верите, сами поглядите.

Выглянул чиновник и видит: прошел поперек реки сан-

пый след. Сразу понять можно — совсем недавно Дровни проехали. Конские яблоки между полозов даже остыть не успели, от них парок идет.

Раздумывать не приходилось: кто бы ни проехал, а следы наверняка к какой-нибудь печке вели. Только свернули на следы, лошади ободрились. Проехали с полчаса, с обеих сторон лес пошел—с большой реки не то в узкую протоку, не то вовсе в приток заехали. Еще через час стал чужой след на берег подниматься, пролег сначала между кустами тальника, потом по ельнику и пихтарю, а там, на гриве, и сосны показались. Осилив гору, лошади еще ходче пошли: дорога оказалась наезженной. Тут сосны поредели, и под ними что-то зачернело: дом не дом, а какое-то строение.

— Погост, барин! Скудельня и кресты.

Остановив лошадей, возница закрестился.

По берегам таежных рек, по редким дорогам частенько попадались одинокие «жальники» — кресты, поставленные добрыми людьми на месте чьей-либо нечаянной дорожной смерти. Но здесь было целое кладбище. Два десятка крестов и часовенка-скудельня говорили о близости давней оседлой жизни. Иные кресты обрушились, почерневшая от времени часовенка покосилась, но кое-где блестело свежее дерево, на звоннице, крытой щипковым навесом, висел небольшой колокол со свисавшей до высоты человеческого роста веревкой. Кресты были старообрядческие, восьмиконечные.

Между тем на карте не значилось в тех местах ни одного русского селения. Успев немного натореть в сибирских административных делах, царев слуга понял, что сделал немаловажное открытие, разыскав потаенное раскольничье убежище. За такое дело, как приобщение к государственной жизни целого селения, полагалась награда. Не мудрено, что в голове молодого чиновника замелькала мечта о скором возвращении в Петербург. Правда, нужно было установить добрые отношения с раскольниками неизвестного толка, но это в ту минуту не показалось ему трудным...

— Гони скорее! — сказал он вознице.apos;—Засветло приедем.

Возница, однако, не торопился.

— Приехать мы, почитай, и так уж приехали, а уедем ли? — с сомнением проговорил он.— Неведомые люди жи-

вут. Раскольники всякие бывают: скопцы ежели или бегуны, так те и в прорубь опустить могут.

— Скопцам здесь делать нечего, а бегуны по сто лет на одном месте не живут... Гони и колокольчик отвяжи!

Колокольчик зазвенел, и тройка довольно лихо въехала на улицу селения, вернее в пространство между пятнадцатью дворами, беспорядочно разбросанными поодаль один от другого. Людей не было видно. Если бы не собачий брех да не дым, тянувшийся из труб и дымоволоков, можно было бы подумать, что селение вымерло.

Только в четвертом доме на долгий и сильный стук отозвалась живая душа.

— Кто? — спросил сиповатый мужской голос.

— Чиновник... Из губернии...

— По каким делам приехал?

Походило на то, что чиновник разговаривал с закрытой калиткой.

— По государственным делам.

— Царев человек, значит?

— Выходит, так.

Калитка помолчала, потом спросила:

— Чего царь про нас прослышал, что тебя прислал?

Вести разговор по государственным делам с калиткой,

да еще стоя на ветру под снегопадом, было обидно, но Си-бирь-матушка быстро выучивает людей приноравливаться к обстоятельствам.

В начавшейся игре такие козыри, как «губерния», «государственное дело» и даже «царь», стоили немного, и чиновник дозрел до мысли, что всего лучше рассказать правду.

— Да я вовсе не к вам ехал, а совсем по другому делу...

И поведал запертой калитке о том, как ездил по юртам

и зимовьям, как был захвачен на реке бураном и случайно напал на след саней.

Рассказ возымел действие: калитка подобрела. Сначала загремела засовом, потом залязгала щеколдой и. наконец, распахнулась, сдвинув в сторону тяжелый снежный сугроб.

— Коль ты человек путно шествующий, входи. Таких мы примаем!

Эти слова принадлежали уже не калитке, а высокому седобородому старику, стоявшему перед чиновником в накинутом на плечи полушубке.

Через час царев человек и его возница при свете плот-

+apos;1 11,

ки сидели в маленькой, пристроенной к крытому двору из-бейке около жарко топившейся печи. Не считая печи, стола и двух скамей, избенка была пуста. Лошади, не в пример хозяевам, были устроены с большим почетом, на общем дворе, в обществе себе подобных. Помимо сена старик хозяин насыпал для них полную колоду овса.

Можно было подумать, что хозяева забыли о гостях. Но нет! Скоро в избу вошла старуха. Не сказав ни слова, поставила на стол деревянное блюдо с непорушенным вареным тетеревом, горшки с горячей ячневой кашей и топленым молоком и положила полкаравая хлеба. Только накрыв стол, коротко осведомилась, есть ли у приезжих свои ложки и чашки. Узнав, что есть, облегченно вздохнула.

Доводилось чиновнику кучивать в знаменитых петербургских ресторациях, но едва ли когда ужинал он с таким аппетитом! После долгой сухомятки и тетерев, сготовленный без всяких приправ, и каша показались ему шедеврами кулинарии. Повеселел и возница. И уже совсем развеселился, когда та же старуха, войдя, сказала:

— Банька стоплена. Пойдемте провожу...

Сказано это было не допускающим возражений тоном. И пришлось петербургскому щеголю отведать сибирской бани-каменки... Последовать примеру возницы, трижды выбегавшего «на вольный дух» и барахтавшегося в снегу, он не решился, поэтому так «сомлел», что едва добрался до избушки, где на полу чуть не по пояс было наложено душистое сено. Испив медового квасу, стоявшего на столе, царев человек завернулся с головой в волчью доху и, не успев ни о чем подумать, заснул как убитый. Рассудив, что перед прорубью не угощают и в баню не водят, со спокойной совестью заснул под своим тулупом его возница.

2.

Суровое и молчаливое гостеприимство хозяев, казалось, свидетельствовало о том, что они избегают всякого общения с приезжими. Но это было не совсем так.

Утром, после завтрака (старуха молча принесла хлеба, молока и отварную рыбу муксун), в избушку, постучав, вошли трое мужиков: вчерашний старик и два других, немного помоложе. Сняв шапки, покрестились на иконы. Потом вперед выступил хозяин дома и заговорил:

— Пришли мы к тебе, барин, с общего совета... Мы так

понимаем: дорожный человек есть дорожный человек — будь то татарин, убогий, юрод, тайный душегуб или, как ты, слуга царский,— нам все едино Велик грех дорожного человека без помощи оставить или обидеть. Но и тебе, барин, непростимый грех будет за добро злом заплатить. И об одном мы тебя, христа ради, просим — не раскрывай нашего последнего убежища!.. Прими от нас дар посильный и езжай себе с богом!..

При последних словах старик протянул руку, и о столешницу звякнуло золото — три больших, старинной чеканки, червонца.

Кровь бросилась в лицо цареву человеку: не совсем в ту пору вымерзла у него совесть. И он впопыхах сказал то, что она ему подсказала:

— За что вы меня обижаете, старики?.. Спрячьте сейчас же деньги! Я и без денег...

Тут бывший правовед едва не допустил новой опрометчивости — не пообещал своего молчания задаром, но вовремя опомнился и овладел собой.

— Потолкуем лучше по-хорошему. Присаживайтесь...

Он показал на передний угол. Такая вежливость вместе

с бескорыстием несколько озадачила стариков. Переглянувшись, они сели. Сел напротив них и государев человек.

— Царя признаете? —спросил он.

Три бороды слегка и недружно кивнули.

— Как же его не признавать, коли он есть,— помолчав, промолвил один.— Кабы нам от него обиды не было...

Больших верноподданических чувств в таком ответе не звучало. Но и то сказать: сидя за Васюганскими болотами, можно было вольнодумствовать сколько душе влезет.

Чиновник сделал вид, что не расслышал неучтивости по высочайшему адресу, и спросил:

— Про гонения на веру говорите?

Ширококостый чернобородый мужик, сидевший прямо против чиновника, поднялся и, сердито глядя на него в упор, громко сказал:

— Гонение на древлее благочестие одно... А то, что царица повелела нас, государевых крестьян, в вечную крепость своему кобелю отписать,— это не обида, не антихристово попущение?

На этот раз не расслышать сказанного при всем желании было невозможно.

— Какая царица? — испуганно спросил чиновник.

которая Пугачева

— Известно, какая — Катерина, сказнила!

Царев человек облегченно вздохнул

Царев человек облегченно вздохнул: честь «ныне царствующего дома» была почти не затронута. Но крепка, видно, была обида, если через девяносто лет говорилось о ней с таким гневом!

Чиновник на этот раз оказался догадлив.

•—• Старики, да вы о манифесте об освобождении крестьян слышали?!

Его собеседники переглянулись. Ответил за всех Чернобородый:

— Откуда нам слышать было? Сороки о таких делах не стрекочут.

Манифеста с собой у царева человека не было, но он помнил его наизусть и, будучи порядочным краснобаем, сумел прочитать так, будто бы оглашал с амвона. По вниманию стариков понял, что манифест произвел впечатление.

— Воля, значит, вышла!—сказал старший и, поднявшись, широко перекрестился. Его примеру последовал другой. Только Чернобородый ничем не проявил своих чувств.

— То для российских,— отозвался он.— У нас воля своя, недареная, не от царя, а от господа бога ее имаем... На веру-то нам воли не вышло?

Живя в Петербурге, чиновник был в курсе «новых веяний». С легкой руки славянофилов, увидевших в раскольниках оплот «русской самобытности», царское правительство пошло если не на полную отмену законов против раскола, то на значительное их послабление, предложив губернаторам «безотлагательно прекратить следствия и разыскания по делам раскольников».

Окончательно войдя в роль «царева человека», чиновник разъяснил сущность указа, честно добавив, что он не распространяется на скопцов и другие изуверские секты.

— Этаких у нас нету,— проговорил Седобородый.— Мы истинного благочествия держимся... Есть у нас беспоповцы, есть какие к раззявам склоняются, но таких, что себя портят, нету. Их учение от лукавого.

заинтересованный

— Какие раззявы?—спросил новник.

— Кои в великий четверток при молебствии все служение разинув рот стоят, благочестивое усердие перед святым духом кажут... Со стороны смотреть чудно, однако греха большого в том нету...

Иод тяжелым сверлящим взглядом Чернобородого чиновник удержался от улыбки. И хорошо сделал: главный разговор был впереди.

— Так! — медленно проговорил Чернобородый, наваливаясь широкой грудью на столешницу.— А что нам, к примеру, будет, если мы перед властью объявимся?

— Ничего не будет! Припишут вас к волости и приходу, ну и, конечно, попа с увещеваниями пришлют. Податей и рекрутчины требовать не станут...

Делая щедрый посул, чиновник лгал, но не совсем. Дело в том, что редкие открытия потаенных старообрядческих селений использовались губернским и епархиальным начальством с наибольшей для себя выгодой. Найденные дворы писались переселенческими, и появление на карте нового поселка являлось как бы зримым свидетельством незримого усердия начальства, стремившегося к заселению и обрусению края. В данном случае (чиновник судил о том по ячневой каше, ржаному хлебу, молоку, муксуну, тетереву и меду) можно было говорить об успехах хлебопашества, скотоводства, охотничьего промысла, рыболовства, даже пчеловодства на крайнем севере губерния, изобразив, по выражению губернатора, картину полного благоденствия и процветания. И все это, не ударив палец о палец! Взамен того найденные дворы могли получить временные (об их кратковременности правовед умолчал) льготы по податной и рекрутской повинностям. Не оставалось в накладе и духовенство, обретавшее если не усердных, то платежеспособных прихожан. Писали их, разумеется, «воссоединившимися». Откровенное очковтирательство шло по всем линиям: в Питере не находилось охотников проверять, что делалось в болотах за Нарымом.

Нелегкую задачу задал царев человек своим собеседникам! Его вежливость, красноречие, видимое бескорыстие, наконец, сама случайность его появления внушали некоторое доверие. Вывод же из того, что он говорил, напрашивался сам собой: пришествия антихриста не состоялось и и потаенное пустынножительство становилось бессмысленным. Это понимали все, даже упрямый Чернобородый.

— Что же с землей будет, какую мы подняли?—по-деловому спросил он.

На такой вопрос ответить было легче всего.

—-Посудите, старики, сами: кому, кроме пас, здешняя земля нужна? Мало вам — еще берите, сколько осилите!

Кроме больших вопросов- политического и религиозного — существовал еще один, едва ли не большей важности, экономический, который стыдливо откладывался на конец беседы. Он всплыл в самой неожиданной форме.

— Почем в городе коса егбит, ежели ее за деньгиquot; брать? — неожиданно спросил все тот же Чернобородый.

— Коса? Этого я, право, не знаю...

— А топор?

Царев человек растерялся. Проза экономики была ему чужда. Выручил его молчавший до той поры возница.

— Коса косе розь,— вразумительно сказал он.— Ежели стальная, вилейская, скажем, за нее целковый просят.

гривен уступит... Топоры, те глядя по закалке, без топорища ежели, — от четырех до семи гривен.

— Меха почем — куница, белка, соболь?

— Белка нынче не в цене, идет по сортам от двугривенного до полтинника. Куница — иное дело: за какую два, а за какую и пять целковых дают. Соболь, тот шибко редок стал, самый завалящий — десять, а ежели темный и ровный — с первого слова полета выкладывают. Настоящий покупатель и больше даст.

Старики переглянулись и нахмурились. Цены на железо казались им непомерно низкими, на меха—неправдоподобно высокими, Наезжавший к ним тайком купец-промышленник недавно взял за неважную косу и дрянной топор редкого по красоте и добротности соболя да еще придачи требовал. Хотя, по словам возницы, белки были «не в цене», но цена бумажного набивного платка в десять беличьих хвостов представлялась ни с чем не сообразной. Промышленник, называвший себя ревнителем старой веры, клялся и божился, что меняет товары себе в убыток, но бесхитростная справка возницы объясняла многое. Становилось ясным, почему промышленник утаил от жителей погоста закон об освобождении крестьян и упорно советовал им «лучше хорониться», пугая каторгой за вероотступничество.

— А воск, кедровый орех, смолка и серка почем?

Этого не знал и возница.

Воцарилось молчание, порожденное тяжелыми сомнениями и взаимным недоверием.

— Вот чего я тебе скажу, барин, — медленно заговорил Седобородый. — Хотя о том прямого разговору не было, но весь твой разговор к тому велся, чтобы мы объявились... Без общего совета решить мы ничего не можем: нас здесь трое, а в плстыньке нашей шестнадцать хозяев. Без споров не обойтись... Оно и правильно: в таком деле общий совет нужен...

— Не так, старик, говоришь! — неожиданно прервал его Чернобородый и, повернувшись к чиновнику, громыхнул: — Крест на тебе есть, барин?

Вопрос прозвучал грубо и грозно, и правовед сейчас же сообразил, что лучше всего отвечать по существу, отложив в сторону дворянскую и чиновничью амбицию.

— Есть крест.

— Покажи!

Это было уже прямое, не терпящее препирательств приказание.

Расстегнув рубаху (руки его слегка дрожали), он достал небольшой золотей крестик.

— Целуй крест, что правду сказывал!

Суровым холодом старины дохнуло на вчерашнего столичного франта — временами страшных клятв, каменных мешков и самосожжений. Чиновник был родовит: кому только не целовали кресты его предки! И Годунову, и Лжедмитрию, и Шуйскому, и Тушинскому вору, и Владиславу, и Михайлу... Но предки творили то по простоте души: училищ правоведения и юридических факультетов не кончали, не изучали прав — ни естественного, ни гражданского, ни государственного,apos;-ни римского, ни общего, ни обязательственного...

— Ну, барин?!

Перешагнув через дворянскую амбицию и кучу ниспро-верженных прав, царев человек вернулся в семнадцатый век.

— Все, что я здесь сказал,— святая правда, — глуховато выговорил он.— Целую на том крест!

— Аминь! — отрубил Чернобородый и, улыбнувшись, добавил: —Прости, барин. Может, тебе обидно показалось, так грех за твою обиду на мне будет... Отмолю на досуге.

Должно быть, обряд крестоцелования пришелся по душе вознице, потому что он, не ожидая приказания, достал из-за ворота свой медный крест и, поцеловав его, торжественно сказал:

— Расшиби меня паралик на этом самом месте, коли соврал: за косу красная цена — девять, за топор—семь гривен. И что беличьи хвосты не в цене — святая правда! А соболей, хоть самых плешивых, только давай!.. Аминь!

Но Чернобородый лишь рукой махнул.

— Тебе и так поверим, не барин...

Не по себе стало цареву человеку от разысканной им «русской самобытности». И уж совсем загрустил он, узнав, что уехать удастся не так-то скоро. Сообщил ему об этом вечером хозяин.

— Придется теперь тебе погостить у нас, барин. Большой разговор зашел... Лиха тебе не будет, не отощаешь, коли дней пять поживешь.

На другой день хозяин зашел снова, и тогда-то услышал от него царев человек историю возникновения селения.

Не случайно, говоря об обиде, помянул Чернобородый царицу Екатерину. Щедра была, немецкая душа, на подарки: целыми селами, а то и волостями раздаривала она русскую землю своим любимцам. Раздарила до конца центральные губернии, раздарила Украину, дошла очередь до лесного севера — Костромы и Вологды. Знать ничего не знали лесные мужики: спать легли государственными крестьянами, проснулись крепостными рабами немца-латыня-нина. И невозможно было той беды — антихристова плена избыть. Был бы жив Пугачев, к нему подались бы, а тут один исход — в пустыню идти и хранить там истинное благочестие до второго пришествия.

На тот случай бывалый человек подвернулся и подходящий адрес дал.

— Есть,— говорит,— на Востоке райская страна, ре-комая Едём, куда праведный град Китеж перенесен бысть. Обретается та страна за многими землями и за горами — в междуречье промеж великих рек Тигра и Евфрата. Столь те реки велики и многоводны, что кто увидит их — сразу узнает...

Без малого полтораста семей поднялись с насиженных мест и двинулись по тому точному адресу.

Долог и страшен был их путь. Не год, не два — четверть века шли они на восток. Шли крадучись, в обход городов, проселками, лесными тропами, кое-где по рекам на плотах плыли. Когда вовсе из сил выбивались, останавливались в глухих селах, благо многие промыслы знали: кто — санное, кто—печное, кто — ложкарное, кто — пимо-катное. Проживут года два-три и — дальше. Многие, конечно, и вовсе отставали, а сколько в дороге людей от голода, холода и горячек померло — никак не счесть: сколько десятков верст прошли, столько крестов-жальников вдоль дороги выросло. Заработки не на харчи, а больше в карманы попов и приказных шли...

При всем том выяснилось, что бывалый человек адрес дал правильный. После десяти лет пути через горы — Каменный пояс — переваливать пришлось, а еще через десять— междуречье между великими и многоводными реками обнаружилось. То ли потому, что малость к се-

перу забрали, то ли за двадцать лет наименования перемениться успели, но только Тигр рекою Обью обернулся, а Евфрат — Енисеем, а в остальном вое точно сошлось: столь великих рек не узнать было нельзя. Что рай совсем близко, уже по одному тому приметили, что антихристова племени — бар и чиновников — почти вовсе не стало.

Поднялось с места полтораста семей, дошло до междуречья двадцать. Еще шесть семей потеряли, когда в самом междуречье подходящее для рая место искали.

И ведь разыскали! Обошли украдкой города Томск и Нарым, для верности еще верст триста к северу и востоку забрали и остановились. Шли через болота зимой, к весне на высокий берег неведомой реки вышли и нашли здесь все, чему в раю быть положено: и ель, и сосну, и березу, и черемуху, и рябину, и дорогую всякому русскому сердцу великую обувных, лубяных, мочальных и медовых дел мастерицу— красавицу липу.

И то сказать: не мыслился земной рай уроженцам Вологодской и Костромской губерний без привычных и нужных деревьев, без ягоды — малины, смородины, клюквы и брусники, без грибов — груздей, маслят и рыжиков, без волков и медведей, без оводов, комаров и мошек.

С медведями можно было переведаться рогатинами, от оводов и комаров отмахнуться или, если уж очень доймут, обкурить их дымком. Зато опытный глаз северян сразу рассмотрел воистину райские богатства: росло здесь славное и полезное дерево кедр, в обилии водилась дикая пчела. О сохатых, разном пушном звере, дичи — и говорить не приходилось. В родных местах полуаршинная щука за настоящую рыбу шла, здесь же рыба водилась отменная: нельма, белорыбица, муксун, чир. Такая рыба, что ее и за постное почитать было грех.

Правда, найденный рай даже вологодцам показался малость прохладным, но еще в дороге успели ко всяким морозам притерпеться, к тому же за топкой ездить не приходилось. Да за множеством дел и не до морозов было. Живя во времянках-землянках, для будущих изб деревья валили, где земля получше была, пускали палы, корчевали пни.

Прошло года три, пока немного в раю обжились. За это время от голода и горячки еще человек десять померло и несколько человек от дыма ослепло. Потом понемножку стали разживаться: по кулигам земля хорошо родила, на вольных кормах скот пЛЪдиться начал, приспособились к про-

мыслам: ходили по зверю и дичи, резали посуду, плели лапти. Когда с местными кочевыми народами познакомились, еще полегчало: кое-что у них переняли, кое-чему их научили. Потом стали через тайных скупщиков — промышленников — меха, мед, воск, кедровые орехи и смолу сбывать. Торговля получалась невыгодная, но без нее обойтись было нельзя. Только таким образом можно было добывать железные изделия: лемеха для сох, зубья для борон, косы, серпы, топоры, гвозди и нужные охотничьи припасы.

Но вот что удивительно: пока на ноги становились, царили в поселке мир и согласие, а стали на ноги — пошли споры и неурядицы. За неимоверными трудами, хотя и не забывали совсем о боге, но много не мудрствовали, когда же обжились, нашлись в каждом дворе вероучители-уставщики и пошли между ними распри о том, как молиться, как посты и праздники соблюдать. Пришлось самим придумывать, как новорожденных крестить, молодых венчать, покойников хоронить. В ту пору, когда буран чиновника-пра-воведа на погост загнал, некоторые насельники начали скучать о каком-нибудь, хоть самом завалящем попенке. Не мудрено, что речи приезжего вызвали волнение и горячие споры.

2.


Короткая, но нелегкая и достаточно бурная Ванькина биография напрямки вела его в комсомол, но только один военком Сидоров догадался подстеречь день его шестнадцатилетия.

Когда сияющий от пережитого счастья и волнения Вань-

ка переступил порог кабинета, военком встретил его торжественно: встал и пожал руку.

— Поздравляю тебя, товарищ Перекрестов!.. Садись. Хочу с тобой серьезно потолковать, как большевик с комсомольцем.

Военком Сидоров никогда за словом в карман не лазил, но на этот раз под настороженным и внимательным Ванькиным взглядом сделал долгую паузу. Начал с поучения.

— Если ты, Иван Перекрестов, в ряды комсомола вступил, обязан мужественным быть и правде прямо в лицо смотреть, какое бы у нее лицо ни было...

По серьезному, даже грустному тону комиссара Ванька понял, что ему предстоит выслушать какую-то очень суровую, может быть, страшную правду. Однако ответил твердо:

— Это я понимаю, товарищ военком полка!

— На вот, прочитай, что мне из ПУРа на мое письмо ответили.

Начал Ванька ответ из ПУРа читать, прочитал три строчки, и глаза вроде пелена застлала: буквы то сливаются, то врозь разбегаются, а то и вовсе пропадают.

Протер глаза, от этого вроде полегчало. Только когда дошел до «неизлечимой болезни», письмо у него из рук выпало... Нагнулся, поднял и через силу до конца дочитал.

— Разумеешь теперь, почему я «нитки мотал»?— спросил военком.

— Все разумею...— с болью в сердце негромко ответил Ванька.

Он действительно все понял. Однако от мысли, что Петра Федоровича, может быть, уже в живых нет, у него клубок к горлу подступил. Возможно, и заплакал бы, если бы вовремя не вспомнил: Петр Федорович никогда плакать не велел. Пересилил себя, сопнул носом и сказал:

— Выходит, больной воевал... Он еще в ту пору, когда у нас на Горелом погосте в ссылке жил, кашлял. Тятька и Ерпан все беспокоились — не чахотка ли у него... Только не может быть того, чтобы Петр Федорович так просто помер!

— Настоящие большевики «просто» не умирают,— ответил комиссар.— Написано же: «после участия во многих сражениях»... Большевики умирают, когда бессмертное дело сделают — кому какое по силам. Петр Федорович и твой

отец свое дело сделали, теперь наша с тобой очередь: сперва моя, потом твоя. Петр Федорович тебя учил — на свое место готовил! Он рад был бы, если бы знал, что ты в комсомол вступил.

Крепко заставили Ваньку такие слова задуматься. Почти до самой библиотеки с этой думой дошел, потом снова к военкому вернулся.

— Можно, товарищ военком?

— Чего еще надумал?

— Письмо в тот город Петру Федоровичу написать хочу.

Собрался было комиссар сказать, что Ванька напрасное дело затевает, но язык не повернулся.

— Напиши...

Ванька рад, что в комсомол вступил, и невдомек ему, что тем самым поставил он автора в довольно-таки затруднительное положение.

— Позвольте, какой же теперь он «Ванька»? — возмутится иной поборник литературной вежливости.— Не кажется ли вам, товарищ писатель, что, употребляя уничижительную форму имени, вы тем самым обижаете своего героя и снижаете его образ? Больше того, вы культивируете неуважение к человеку, к советскому человеку, так сказать, к человеку с большой буквы?

Гм... Обвинение, что и говорить, серьезное! Тем более, что ревнителей показной галантерейно-парфюмерной респектабельности развелось великое множество. Это они, черт их дери, стоя в очередях, подменяют слово «последний» словом «крайний». Это они, сидя в редакциях, вымарывают из авторских рукописей слова, снабженные в Ушаковском словаре примечаниями «разг», «обл», «жарг», «устар» и «вульг». Это они объявляют «нелитературным» и зазорным такое выразительное, звучное, а следовательно, хорошее, даже необходимое слово, как «дурак». (Возможно, впрочем, их нетерпимость к этому слову диктуется соображениями сугубо личного порядка.)

Не так давно автор, беседуя с трехлетним гражданином, назвал его Сережкой. Нужно было видеть, как обиделась его бабушка!

— Разве можно так выражаться? Он у нас не Сережка, а Се-ре-жень-ка! Он у нас Сергей Юрьевич! Он у нас До-

роший-расхороший-прехороший! Он у нас вежливый-пре-вежливый-развежливый!

И невдомек этой бабушке, что через четыре года, когда ее Сереженька пойдет в школу, приятели по классу обязательно будут звать его Сережкой, и не слышит она того, что развежливый-превежливый внук непочтительно зовет ее «бабкой».

И все же автор предвидит, что со временем герой его повествования обязательно превратится сначала в Ивана Перекрестова, а потом и в Ивана Киприановича Но пока (автор это твердо решил!) пусть герой его остается Ванькой. Ну, а потом... потом посмотрим... Все будет зависеть от его поведения.

3.

По позднему вечернему времени завбиб сидит у печки один и стихи сочиняет. По тому, как нижнюю губу отвесил и лоб наморщил, сразу можно понять, что лира его настроена на густо-минорный лад. Последняя написанная им строфа выглядит так:

Я утомлен погодой скверной,

Всю даль закрыли облака.

В душе зияюшей каверной Скулит бездумная тоска.

Столь мрачный пессимизм молодого поэта объяснялся не так скверной погодой, как нагоняем, полученным от военкома. Завбиб только что решил последовать примеру Ваньки и подать заявление о приеме в ряды комсомола, как над его кудрявой головой грянул гром.

И из-за чего бы, вы думали? Из-за закона об едином сельскохозяйственном налоге!

Получив в политотделе бригады полсотню брошюр с текстом закона, ставшего вехой в истории революции, завбиб. никому не сказав о том ни полслова, поставил все экземпляры на полку с политэкономией. Сделал так потому, что. наспех просмотрев брошюру, нашел ее малость скучноватой...

Между тем в библиотеку народ валом повалил.

— Правда ли, что продразверстку отменили? Где об

этом написано?

—* Ничего об отмене проДразверстки не знаю,— правдиво ответствовал завбиб.

— Говорят, новое постановление о крестьянах есть?

Завбиб в ответ:

— Никакого постановления не получал...

Всех политруков военком созвал на какое-то экстренное совещание, и тут же от него запыхавшийся «электрический чертомет» прилетел.

— Даешь военкому книгу об этом самом!.. Где насчет хлеба написано!

— Нет у меня такой книги!

Только собрался к военкому идти выяснить причину переполоха, военком сам в библиотеку заявился. Завбиб рта разинуть не успел, а он уже у полок стоит, по рядам книг шарит.

— Куда ты, саботажник, окунуть тебя в бром, йод и перекись водорода, закон спрятал?

— Какой закон?

— Об едином сельхозналоге. Ты его сегодня получить должен был...

— Ах, этот... Я его поставил на место, в третий отдел.

— В третий?! Я вот тебе покажу, как советские законы на третье место ставить!

— Я по правилам классификации...

— А я вот по правилам революции тебя в порошок сотру! Где закон?!

Кончилось тем, что военком, забрав тридцать брошюр, начал сам раздавать их политсоставу полка.

Суматоха быстро улеглась, но военком не успокоился. «Зарядив» политсостав, он вернулся в библиотеку для продолжения начатого досконального разговора.

— Понимаешь ли ты, слепорылый интеллигент, что этот новый закон значит? Вся РСФСР на новые рельсы переходит, смычка рабочего класса с крестьянством укрепляется, а ты ее в третий отдел запрятал! Культпросвет несознательный! Вот загоню тебя в твое Китежское озеро я сиди там вместе с лягушками!

То, что военком Сидоров ругался, в сущности было хорошим признаком. Вместе с тем и сам завбиб начал понимать, что, недооценив важность нового закона, он допустил оплошность, походившую на грубую политическую ошибку. Но уж очень его возмутили такие выражения, как «слепорылый интеллигент» и «несознательный культпросвет»!

— Может быть, я и ошибся, товарищ военком, но ругать себя так не позволю! Я требую, чтобы вы извинились! И если еще раз...

—• Что ты тогда сделаешь?

— Застрелюсь! —срывающимся голосом заявил завбиб.

Военком на секунду опешил, но сейчас же разразился

новым приступом гнева.

— Я тебе застрелюсь! Вот получишь пять суток гауптвахты, раздумаешь такие глупости говорить. Ты эти мелкобуржуйские замашки брось! Ишь, чем пугать вздумал!.. Начальник я тебе или нет?

— Начальник, но...

Договорить завбиб не успел.

— Если я начальник, то приказываю тебе весь закон о сельхозналоге назубок выучить. И чтобы ты знал все, что Ленин о смычке говорил!.. «Слепорылого интеллигента» я, уж так и быть, обратно возьму, а «несознательного культпросвета» при себе оставь, пока политической грамотности не поднимешь.

Весь этот разговор военком и завбиб вели наедине, но завбиб, трезво рассудив, пришел к заключению, что подавать заявление о приеме в комсомол после тяжелого случая с законом было бы по меньшей мере несвоевременно... От-того-то и напала на него бездумная тоска и разъела его душу зияющая каверна...

4.

Может, и дальше продолжал бы чудить завбиб, но помешал тому приход Ваньки.

— Слышь, завбиб! Мы нынче на комсомольском собрании закон о едином сельхозналоге прорабатывали. Ух ты, как обмозговано! Чтобы крестьяне заодно с рабочими были и чтобы с хлебом порядок был...

— Я читал этот закон,— ответил завбиб (он и впрямь после ухода военкома внимательно прочитал брошюру).

— Как ты думаешь, скоро станет так, чтобы хлеба всем хватало? Ох. и много на это трудов положить нужно!..

— Когда карточки отменят, тогда и хлеба будет много.

Такое сказать можно было только не подумав!

— Вот и врешь, завбиб! Не в карточках дело. Нужно,

чтобы крестьяне хлеб сеяли, а для этого налог по справедливости установить.

Нелепый минутный спор разгорелся, в сущности, из-за разного понимания короткого, но очень емкого слова «хлеб». В представлении завбиба слово «хлеб» обозначало булку, каравай, ковригу или даже просто хлебную карточку. Ваньке же хлеб рисовался в виде тучных нив, тяжелых снопов, высоких куч обмолоченного зерна, маршрутных составов. К чести завбиба, он первый понял, в чем дело: Ванька рассуждал как производственник, он же — как потребитель, один из семерых с ложкой. Уразумев это, завбиб сердито буркнул:

— Вот интеллигент слепорылый!

Слух у Ваньки был отменный, но он не сразу поверил услышанному.

— Чего?

— Ничего!—спохватился завбиб. (Не мог же он объяснить Ваньке, что отпустил такие слова по собственному адресу!)

— Если «ничего», то зря не буробь! За такие слова получить сдачи можешь... Сам ты слепорылый интеллигент!

Только этого недоставало! Сначала военком, потом на добавку — Ванька.

— Я не про тебя это сказал,— поторопился оправдаться завбиб.

— Посмел бы про меня!.. А про кого?

— Про одного остолопа... Про того самого, который сосновое топорище к топору прилаживал.

Тут Ванька сразу успокоился.

— Этот точно слепорылый интеллигент, язви его в печенку!

Так и вывернулся завбиб, подставив под удары Ванькиной критики выдуманное чучело.

Сказав еще несколько сильных слов по адресу автора соснового топорища, Ванька перевел разговор на другую тему.

— Объясни мне, завбиб, одну штуковину... Взял я вон ту книгу и прочитал в ней историю — сказку не сказку, а вроде того.. Когда-то. давно, не то в Америке, не то еще где жил мужик по фамилии Герострат И прославился этот Герострат тем. что церковь сжег. Тот, кто книгу писал, над ним смеется, только, я думаю, правильно ли это? Может, Герострат этот самый с религиозным опиумом воевал?

Первый раз за весь достопамятный для него день зав-биб получил возможность блеснуть эрудицией в области гуманитарных наук! И он блеснул, обстоятельно изложив Ваньке поучительную историю гибели — одного из семи чудес света — храма богини Артемиды в славном древнегреческом городе Ефесе.

— Значит, Герострат вовсе не с попами воевал, а спалил хорошее здание, чтобы перед людьми отличиться? Вон оказывается, когда еще славу выдумали!.. Выходит, что Герострат этот хотя и дурак, но хитрый. Вот, шпана, что устроил: тех, кто храм строил, вовсе забыли, а его, сволочь, помнят! Жаль в Ефесе губчека не было...

Очень Ванька на Герострата рассердился! Разрушение гениального создания ради личной славы показалось ему гнуснее и подлее всякого убийства.

— Может, Герострат вовсе сумасшедший был?

— Ничуть! Как видишь, он своей цели достиг — прославился. Сколько веков с тех пор прошло, а мы вот сидим и о нем разговариваем.

— Хорош разговор! Мы ж его ругаем...

— Ему это все равно, лишь бы о нем вечно помнили.

— Выходит, что он все человечество обдурил... Слышь, завбиб. а правда это? Может, вовсе никогда никакого храма, никакого Герострата не было?

— Этого никто не знает, но предание сохранилось.

— Как понять — предание? Вроде сказки?

— Сказка — выдумка, предание может быть и правдой

— Если сказка про зверей — выдумка, а если про людей — всегда правда! — решительно возразил Ванька.

Сам завбиб высоко ценил мудрое искусство фантазеров-сказителей, но после такого категорического Ванькиного утверждения счел нужным подойти к сказкам с позиции воинствующего материализма.

— Разве ты веришь в волшебство? —спросил он.

— Это только кажется, что волшебство. Если сказку понять, в ней все правда! Помню, покойный тятька мне сказку про разбойника Голована рассказывал, про то. как он из царской тюрьмы убежал, так в ней все правдой обернулось: будто не про Голована, а про Петра Федоровича сложено

— И про Кошея Бессмертного, скажешь, тоже правда?

Задавая такой вопрос, завбиб заранее торжествовал

победу. Длинная сказка про Кощея, слышанная обоими,

была искусно соткана из сотни эпизодов, один другого фантастичнее и волшебнее.

— А то нет?

Ванька возразил всерьез.

— Ты... в существование Кощея веришь?

— Верю! А если ты не веришь, значит, сказки не понял. Кощей Бессмертный — это капитализм. Зови его хоть Кощеем, хоть Акулой, хоть Гидрой, а он как был капитализмом, так им и остается. И оставаться ему бессмертным до тех пор, пока Иван Крестьянский сын его смерть сыщет!

Сказано это было с таким убеждением, что завбибу пригрезилось, будто стоит перед ним не его приятель и помощник по культпросветработе Ванька Перекрестов, а вышедший из сказки Иван Крестьянский сын.

В том и другом случае волшебство творилось наяву. И, поддавшись ему, сам завбиб задал вовсе сказочный вопрос:

— Где же, Иван Крестьянский сын, твои железные ботинки?

— В полковой кузнице кузнецы куют... Слышь, завбиб, ты этим делом не шути: все семь пар изношу, а Кощееву смерть достану! Он Бессмертный, а я его переживу!

Глянул завбиб в сторону — стоит перед ним, вытянувшись во весь могучий рост, библиотечная печь, глянул снова прямо перед собой — перед ним как ни в чем не бывало сидит, улыбаясь, стриженая головушка — Ванька Перекрестов.

— Понял теперь, завбиб, сказку про Кощея?

Многое, очень многое понял за тот день завбиб.

Однако самое смешное случилось поздним вечером, когда уже спать укладывались Подобрал Ванька с пола какую-то бумажку, поднес к раскрытому зеву печи и начал при свете пляшущего пламени ее читать. Читал-читал, потом завбиба окликнул:

— Завбиб, а завбиб!.. Здесь чего-то твоей рукой написано, а чего — не разберу: про зияюшую каверну и еще про тоску бездумную. Что такое каверна?

На этот раз завбиб оказался догадлив.

— Брось эту бумажку скорее в огонь, она заразная!

Ванька приказание выполнил, однако сказал:

— Хороший ты парень, завбиб, только много бумаги зря портишь, И еще... Когда стихи пишешь, очень уж много о себе думаешь...

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

ПИСЬМО ИЗДАЛЕКА. ВАНЬКА УВЛЕКАЕТСЯ АСТРОНОМИЕЙ,

А ПОТОМ СТАНОВИТСЯ АРТИСТКОЙ

1.

Наконец-то весна-красна припожаловала! Хоть и далеко лететь от Черного до Белого моря, поспела в положенный срок и, не теряя времени, взялась за удалые дела: сорвала с полей белую шубу, разломала лед на реках, рассеяла туманы, прогнала дальше на север шумные стаи перелетных птиц.

Веселый весенний ветер сквозь гул ледохода и грачиный грай свисток донес. То паровоз о своем прибытии архангельцев известил.

— Гей вы, люди добрые, привез я вам хорошие вести про великие дела!

На палубе перевозного парохода «Москва» тюки с почтой сложены. Глядишь, часа через три попадут в руки завбиба свежие газеты и журналы, разойдутся письма по ротам и командам. Письмо из дома или от невесты для бойца — не на один день радость! Кто-нибудь получил, другие ходят вокруг связиста и завидуют.

— А мне нет?

— Тебе еще только пишут.

Шутник связист затеял было Ваньку разыграть.

— Тебе письмо пришло!

Даже побледнел Ванька.

— Где оно?

Связист письмом помахивает, но в руки не дает.

— Спляши сначала, тогда получишь!

Когда-то можно над человеком смеяться, когда-то нельзя! Ванька так решительно шагнул к связисту, что тот от него попятился.

— Ишь ты, злой какой!

Ванька вовсе не злой, но письмо ему может прийти от одного человека — от Петра Федоровича, а здесь шутки не к месту. Однако, глянув на конверт, Ванька сначала не узнал знакомого твердого и уверенного почерка. Только присмотревшись, увидел, что буквы прежние, лишь написаны так, будто Петр Федорович, куда-то очень торопился...

Не стал Ванька при людях читать, спрятался для этого в закоулок между книжными полками.

Было письмо Петра Федоровича не очень длинное, йо оказалось, что и в немногих словах много сказать можно.

«Дорогой мой Иванушка!

С большой радостью прочитал твою весточку. Много у меня учеников было, но ты один из самых любимых. Очень хорошо помню тебя, Иванушка! Не только тебя самого, но и все твои проказы помню: и как ты к Шайтану в конуру лазил, и как на кладбище бегал звонаря ловить, и как на планомоне летал, и как пресню устраивал — все помню! Озорничать я теперь тебе не советую, но веселости не теряй. Многих я людей видел и знаю, что веселый парень десяти хлюпиков стоит.

Помнишь, Иванушка, как мы на берегу Негожи стояли, на летящих гусей смотрели и им завидовали? Я-то уже отлетался, а тебе самое время крылья расправлять. Не один раз я твое длинное письмо-сочинение прочитал и понял, что ты за эти годы многому научился и здорово поумнел. Видно, что твоя дружба с завбибом и с книгами тебе впрок пошла. И ваш полковой комиссар, судя по тому, что ты пишешь, хороший и умный большевик. Учись учись, учись, Иванушка! Иксов, игреков на всю твою жизнь хватит. Парень ты башковитый и все дороги перед тобой сейчас открыты, кем захочешь, тем и можешь стать: хочешь — инженером, хочешь — статистиком или экономистом, хочешь — астрономом. Только, кем бы ты ни стал, Иванушка, с ленинского пути не сходи. Будь хорошим комсомольцем, честным и смелым большевиком. Очень я на тебя надеюсь, Иванушка! Пишу тебе об этом потому, что увидеться нам с тобой не придется. И письмо это, наверное, последнее, с большим трудом его пишу. Только ты по этому поводу не сопи и нюни не распускай. Лучше возьми и реши какую-нибудь трудную-претрудную задачу или дело какое-нибудь хорошее сделай.

Целую тебя, Иванушка, крепко-крепко, как родного сына.

Твой учитель Петр Федорович.»

Раз десять Ванька письмо перечитал, пока наизусть не заучил, потом сложил аккуратно и спрятал в потайной карман гимнастерки вместе с мандатом и комсомольским билетом. И — удивительное дело! —несмотря на всю свою общительность, не обмолвился о том письме ни приятелю зав-бибу, ни самому комиссару, хотя и знал, что и тот и другой его одобрят. Сделал так по двум причинам: во-первых, по-

тому, что в письме говорилось о вещах, которые только Петру Федоровичу да самому Ваньке были ведомы, во-вторых, побоялся того, что завбиб или военком начнут дополнять его всякими наставлениями, будто не было в нем все до конца сказано!

Чтобы нюни не распускать, начал Ванька по совету Петра Федоровича трудное-претрудное дело искать. Тут-то и вспомнил про упомянутую в письме астрономию — науку о небесных телах. Диву дался завбиб, когда увидел у Ваньки в руках «Астрономические вечера» Клейна и «Популярную астрономию» Фламмариона.

В свое время завбиб с немалой пользой для себя прочитал этиги книги, но к самой астрономии как науке, относился с холодным уважением, не без основания считая ее весьма и весьма трудной. Когда, осилив Клейна и Фламмариона, Ванька извлек из пятого отдела случайно попавшую в библиотеку серьезную астрономическую книгу, произошла заминка. Если завбиб мог объяснить ему с грехом пополам, что такое орбита, эклиптика, парсек и паралакс, то сложнейшие математические формулы оказались недоступными для него самого.

— А еще реалист! — попрекнул Ванька.

В ответ на это завбиб разъяснил, что кроме реальных училищ существуют такие храмы науки, как физико-математические факультеты и академии. Из слов завбиба вытекало, что высшая математика с ее аналитической геометрией, дифференциальными и интегральными исчислениями недоступна для огромного большинства смертных.

Такая попытка ограничить круг знаний возмутила Ваньку, но завбиб обезоружил его, приведя воистину разительный пример. В одной из книг вскользь упоминалось о некоем австрийском астрономе Теодоре фон Оппольцере, который в течение своей недолгой жизни издал двести сорок два больших тома математических вычислений, истратив на это десять миллионов цифр! А кто теперь помнит этого Оппольцера, кроме маленькой кучки астрономов-математи-ков? Правда, его друзья пытались в пустой след сделать для него нечто приятное, назвав по имени его... жены и двух дочерей три крохотных астероида, но самому Опполь-церу от этого, как говорится, не стало ни тепло, ни холодно. Чаша славы была торжественно пронесена мимо него!

Если бы Ванька не прочитал это собственными глазами, он ни за что не поверил бы, что подобное могло случиться.

— Шпану Герострата запомнили, а такого ученого вовсе позабыли!

Что можно было ответить негодующему Ваньке? Неисповедимы пути человеческой славы! Упоминая имя Теодора Оппольцера, автор (он сам не имеет отношения ни к математике, ни к астрономии) пытается хоть в какой-то мере исправить содеянную человечеством несправедливость. Ведь в годы работы Оппольцера не существовало не только электронно-счетных машин, но даже арифмометров. Можно представить себе, сколько пришлось бедняге затратить труда, чтобы заполнить цифрами двести сорок два тома большого формата!

— Что он считал-то?—деловито осведомился Ванька.—

Года, тонны или звезды?

— Об этом ничего не сказано, — ответил завбиб. — Просто упомянуто: десять миллионов цифр.

Ванька наморщил лоб. Сам он всегда представлял себе цифры зрительно, осязаемо, обязательно материально. «Просто цифры», цифры абстрагированные, оторванные от материи, на его взгляд, права на существование не имели.

Это малость его успокоило. Как бы то ни было, ознакомившись с популярной асторономией, он открыл нечто для него неизвестное. Что же касается философских Ванькиных суждений, то автор вовсе не собирается их оспаривать.

2.

Но астроном Оппольцер в XIX веке жил, пора автору вернуться в XX век, век Великих Перемен. Прежде всего он обязан рассказать о переменах, происшедших в Н-ском стрелковом полку. По условиям мирного времени старики ветераны двух войн постепенно по домам разъехались, на смену им молодежь пришла. Один из самых боевых политруков был назначен завклубом, и культпросветработа развернулась во всю ширь, тем более, что с пополнением прибыл еще один грамотей, годный на должность организатора кружков. Нашлись и артист-режиссер, и художник-декоратор. Неорганизованные ранее певцы и гармонисты превратились в ансамбль синеблузников. И, естественно, сейчас же возник вопрос о репертуаре.

Хотя «художественная часть» и перешла целиком в ве-

денйе художника, завбибу от того легче не стало. 1 о и дело завклуб и военком с заказами прибегают.

— Даешь куплеты!

Хорошо, что жизнь не на месте стоит, а вперед идет, сама темы подбрасывает!

Начал драмкружок работать —на завбиба новая нагрузка легла. Не знал он того, не ведал, что заложены в него таланты расторопного помрежа и суфлера. Да что о завбибе, старом культпросветработнике говорить, если Ванька артисткой оказался!..

Не качай головой, читатель, никакой описки автор не сделал.

С самого начала выяснилось, что женские роли исполнять некому. Нашлась одна артистка-профессионалка, предложившая клубу свои услуги, но после досконального разговора с военкомом Сидоровым вылетела из его кабинета, как ошпаренная, с криком «Вы не цените искусства!»

Это была неправда! Военком очень ценил искусство, но считал себя не вправе выдавать два полных красноармейских пайка за шесть выступлений в месяц.

Некоторые командиры были женаты, и их жены обладали желательной для «героинь» миловидностью, но ни одна из них никогда не готовилась, даже не помышляла об артистической деятельности. Еще можно было помириться с их северным окающим говором, неизмеримо хуже было то, что все они (как правило, зто случалось в самые патетические минуты) робели и переставали говорить совсем! Тщетно надрывался суфлер: вместе с даром речи артистка теряла и слух. Кончалось тем, что, окончательно растерявшись, она убегала за кулисы. Оставшийся на сцене герой не знал, что предпринять: продолжать объяснение с пустым стулом или спасаться по проторенному партнершей пути. Возбуждая недоумение и жалость зрителей, он некоторое время топтался на месте и размахивал ненужными руками. Тем временем режиссер и его помощник — завбиб — разыскивали притаившуюся в темном уголке кулис горько плакавшую беглянку.

— В чем дело? Почему вы ушли со сцены?

— Оробела и ролю забыла!.. Он мне про свою любовь толкует, а у меня ровно ветром все из головы выдуло. Взяла и из прошлой пьесы ему ответила: «Спасибо, я уже пообедала».

Иногда артистку удавалось вернуть на сцену, но чаще

всего опускался спасительный занавес. Из-за занавеса сейчас же появлялась голова режиссера и с наигранным оптимизмом вещала:

— Не раходитесь, товарищи! Сейчас выступит любимец публики боец второй роты балалаечник Ефим Тертый.

Балалаечник с настроенным инструментом оказывался тут как тут. Горький опыт выучил завклуба держать в запасе аварийные концертные номера.

Конечно, можно было надеяться, что со временем жены командиров обретут сценические навыки, но жди, когда это случится!

Но вот во время одной особенно неудачной репетиции, когда героиня сквозь слезы заявила решительное «не могу», доведенный до отчаяния режиссер увидел в двух шагах от себя полуребячью смышленую и не лишенную приятности физиономию Ваньки Перекрестова. В голове режиссера родилась гениальная, отчаянная до дерзости мысль.

— Ну-ка, Ваня, лезь сюда! Становись на ее место...

Ванька с быстротой молнии занял указанную позицию.

— Говори!.. Только не мне говори, а вот ему: «Если это произойдет, я взойду на эшафот вместе с тобой!»

Справляться, что за штука «эшафот», у Ваньки не было времени. Сразу войдя в роль, он решительно отчеканил:

— Если это самое случится, то я сию минуту вместе с тобой залезу на эшафот!

Его довольно густой тенорок прозвучал на весь зал. В чем-чем. а в Ванькиной сценической смелости сомневаться не приходилось! Сразу выяснилось и другое его драгоценное качество. Если он и переиначивал кое-какие реплики, то роль в основном запоминал отлично.

Уже первый его дебют превратился в триумф драмкружка. Овация, прерывавшаяся возгласами «Даешь Ваньку!», продолжалась так долго, что Ваньке (он же Агнеса) пришлось выйти и раскланяться. Вышел на авансцену, придерживая рукой юбку, и к немалому удовольствию публики, отвесил ей уставной старообрядческий поклон.

Хотя и был Ванька для женских ролей малость широковат в плечах и излишне размашист в движениях, но это не помешало ему в рекордно короткий срок пройти всю лестницу сценических амплуа от «служанки» до «героини». Даже реверансы научился делать! Правда, приседал он с такой

14. А. Шубин.

энергией, как будто собирался в следующую минуту сделать двухметровый прыжок вверх. Кончилось дело тем, что военком, расщедрившись, распорядился заготовить Для Ваньки «гардероб»: платок, два платья и русский костюм из раскрашенной художником бязи.

О кратковременной артистической деятельности Ваньки не стоило бы даже вспоминать, если бы не одно обстоятельство. Но об этом обстоятельстве читатель узнает несколько позже. Сейчас же ему придется познакомиться с одной стародавней легендой.

ГЛАВА ПЯТАЯ

ЛЕГЕНДА О ЗОЛОТОМ КОРАБЛЕ