"Семь пар железных ботинок" - читать интересную книгу автора (Алексей Шубин)1*2 Ш95 ОТ АВТОРА Неведомые нам авторы старинных русских сказок очень старательно, даже любовно снаряжали в путь-дорогу своих героев. Особенно озабочивало их то, что мы теперь назвали бы «транспортной проблемой». И, нужно сказать, разработали они ее на славу! Помимо золотогривых коней, умевших скакать «выше леса стоячего, чуть пониже облака ходячего», в распоряжении путников-богатырей оказывались мудрые сивки-бурки, вещие каурки, серые волки, сапоги-скороходы. Моря и океаны преодолевались с помощью китов и Щук, для передвижения по воздуху сказочным персонажам служили орлы, гуси-лебеди и ковры-самолеты. Но любимейших своих героев, тех, кто Не боялся самых трудных и хлопотливых подвигов, заботливые сказители предусмотрительно обували в железные ботинки. — Иди к кузнецу, — наказывали они герою. — Пусть скуют для тебя семь пар железных ботинок. Тогда своего добьешься, когда последнюю пару износишь... Автор этой книги полагает, что не сделал ошибки, объединив общим заглавием «Семь пар железных ботинок» повести о крестьянском сыне Иване Перекрестове. От такого заимствования сокровищница народного творчества не оскудеет, а Ивану Перекрестову железные ботинки очень нужны. Ему предстоит далекий и долгий путь, а сколько встретит ои на том пути приключений и подвигов — ни автору, ни самому Ивану неизвестно... 7-3-2 74 Ц.Ч68 Художник А. В. Баженов. ПОВЕСТВУЕТ ОБ ОДНОМ ПРИЯТЕЛЬСКОМ РАЗГОВОРЕ. ЧИТАТЕЛЬ ЗНАКОМИТСЯ С НОВОСТЯМИ ГОРЕЛОГО ПОГОСТА Отпуская Ваньку на улицу, мать заранее предвидит неприятности. — Смотри мне, наушников у малахая не подымай: нынче морозно, околянишь уши, как намедни, болеть будут. — Ладно уж! — уклоняется от обещания Ванька. — Ты мне не ладь, а слушай, что говорят! Дай-ка я сама мотузки завяжу... А ну, стой спокойно! В качестве напутствия и профилактического средства от обмораживания ушей Ванька получает подзатыльник. Материнский подзатыльник по толстому овчинному малахаю для Ваньки — плевое дело. Все же, выйдя на двор, он несколько минут добросовестно выполняет полученный наказ. Но наступает (притом очень скоро) момент, когда жизнь в наушниках становится невыносима. Ваньке обязательно нужно все видеть и слышать, а тут, как ни верти головой, непременно что-нибудь прозеваешь. Опасливо поглядывая на дверь избы, Ванька начинает тянуть концы противных мотузков, но узел и не думает развязываться. Тогда, скинув рукавицы, он запускает обе пятерни под завязку и что есть силы тянет ее книзу. Мотузки не рвутся, а только скрипят и еще туже затягиваются. Остается последнее, самим Ванькой изобретенное средство. Он пробирается к поленнице, поднимает со снега острую березовую щепку и, пользуясь ею, как пилой, начинает перепиливать мотузок. Несколько минут работы и — крак!—узелок завязки свободно болтается под ухом. Ванька поднимает наушники и обретает счастливую способность слышать все. что происходит на белом свете. А на белом свете происходит многое. Слышно, как, звеня пешней, кто-то пробивает на реке прорубь, как у соседа, хромого Сысоя, в хлеву стучит копытами жеребая кобыла, как далеко за погостом на дворе Изотовых лает собака. В глубоком молчании зимней тайги каждый звук отчетлив и гулок. Поэтому Ванька издалека, может быть версты за три, слышит звон колокольчика: по реке бежит почтовая тройка. Это целое событие, и Ванька во всю прыть спешит к берегу. Мимо Горелого погоста почта пробегает раз в неделю, а по беспогодью—того реже. Не мудрено, что на наблюдательном пункте Ванька застает друга и приятеля Пашку Свистуна с его пятилетним братишкой Савкой. Предстоит обязательный обмен приветствиями. Инициативу на этот раз берет на себя Ванька. — Здорово, еретики окаянные!—свирепым басом говорит он.— Просфору по полу катали, собакам нюхать давали, в церкви на престол клали! Пашка Свистун по-приятельски улыбается и торопливо отвечает: — Вы вовсе просфору на киселе ставили... Ложки, плошки, чугуны, староверы-шептуны... Ванька спокойно выслушивает до конца сочиненную про староверов дразнилку и парирует: — Щепотью соль крали, щепотью крест клали... — Бусого расстригу в архиреи поставили! — А вы, табачники, заместо ладана в кадило чертова зелья напхали! — А вы... И дальше продолжали бы ребята этакий богословский диспут, но на этот раз некогда: звон колокольчика быстро приближается. — Пошта бежит! Пошта! — приплясывая от восторга, кричит окаянный еретик Савка. Ванька и Пашка застывают в позах внимательных зрителей. Оба они — великие знатоки конного дела и ямской службы. — Левошка гонит!— по звуку колокольчика определяет Пашка. — Левоха!—соглашается Ванька и добавляет: — Нынче рано погнал, к ночи в Нелюдном будет. — До ночи будет! Леонтий на вожжах не заснет. Колокольчик, кажется, совсем близко, но морозная тишина обманывает: проходит минут пять, прежде чем из-за заснеженных елей показывается тройка горбоносых лохматых лошадок... Еще каких-нибудь две минуты, и она скрывается под обрывом высокого, поросшего тайгой берега. Увязая в сугробах, Савка бежит за тройкой и кричит: — Пошта! Пошта! — Ух ты! — восторженно оценивает Ванька событие. — Ты ничего не видел?—спрашивает Пашка. — Дуга у Левонтия новая: зеленая, цветы красные. — И правая пристяжка молодая. Звезда на лбу и заносит. — Левошка выучит... — Левошка-то?.. Он любую выездит. — А человека в санях видел, какой в тулупе? — Стражник. Когда почта с деньгами бежит, при ней всегда стражник с леворвертом. — Может, ссыльного везут? — Ссыльных весной погонят... Их по одному не возят. Разговор о почте понемногу иссякает. Отзвучал колокольчик, застыла над Горелым погостом белая скука зимней тишины. Ванька вздыхает, Пашка с хитрецой на него поглядывает. — Про Гришку Ерпана ничего не слышал? — словно невзначай, спрашивает он. Всякая новость на Горелом погосте на вес золота, про удалого Гришку Ерпана — того дороже. Гришка — зверовщик и слывет лучшим добытчиком. Неужто стряслось что-нибудь с Ерпаном? По лицу приятеля Ванька понимает, что тот сразу новость не выложит. — Ерпан зверовать пош^л,— отвечает он.— Про него теперь долго слуха не будет. — Отзверовал!—таинственно сообщает Пашка и, желая помучить приятеля, смолкает. — А что? — Да вот то... — Что с ним случилось? — Вернулся... Не было еще случая, чтобы Ерпан возвращался с промысла до срока. — Без добычи? — Какая добыча! Дюжину хвостов принес, не боле... — Может, заболел? Пашка даже не отвечает на такую малоинтересную догадку. И здесь на Ваньку снисходит вдохновение. Притворившись, что неожиданное возвращение Ерпана ничуть его не интересует, он говорит: — Ну и хрен с ним. Ерпаном, коли вернулся!.. Прощай, еретик, мне домой надо: мать велела скорее приходить. Хитрость удается на славу. Теперь уже Пашке не терпится как можно скорее все рассказать. Новость тем и дорога, что ею поделиться можно. Не поделишься, будет она тяготить, как неразменный рубль... — Обожди...— просит он.— Ты Гришкино ружье знаешь? — А то! Он его сам давал мне в руках подержать. Тяжелое! — Порвалось! У Ерпана ружье порвалось!.. Ради такой новости не то что уши поднять, малахай с головы сбросить не жаль! — Врешь!—не верит Ванька. — Ерпану ружье от отца перешло, ему сто лет, такое не порвется. ■— А вот и порвалось!.. Он, значит, полным зарядом по лисе бил... Как вдарил, так левый ствол и разворотило! А лису добыл все-таки... Хорошая лиса... Крестовка! — Что ж, он ружье чинить повезет? — Знамо, починит... А то и новое купит. Такое, в какое заряд сзади пхается. У Ерпана дОбытных денег много. — Он и новое осилит! —соглашается Ванька. За интересным разговором Ванька забыл обо всем и прежде всего о морозе. Неладное заметил Пашка. — Почто у малахая уши задрал?.. Глянь, левое ухо все белое. Будет теперь в наказание за любопытство Ванькино ухо болеть и пухнуть. Заодно Ванька вспоминает о перепиленном мотузке и предстоящих подшлепниках. — Потри мне ухо-то!—просит он Пашку. — А то мне мамка задаст... — Это я враз... За таким лекарством, как снег, на Горелом погосте по зимнему времени далеко идти не надо. Пашка трет Ванькино ухо так старательно, что оно становится багровокрасным и начинает гореть. Однако Ванька и не думает торопиться домой. Дело в том, что, выпытав у Пашки его новости, свою новость Ванька припрятал про запас. — Меня мамка нынче к ссыльным с молоком посылала...— говорит он таким тоном, будто ничего особенного в таком сообщении нет. Ссыльных привезли на Горелый погост совсем недавно, поздней осенью, и что они за люди, толком никто не знает. Их трое, живут они в пустом дьяконовском доме, и что у них делается — неизвестно. Замечали только, что свет в их окнах горит далеко за полночь. — Ну? Прямо в дом к ним заходил? — интересуется Пашка. — Звали, только я не пошел, а с крыльца в дверь глянул. —- Иконы-то есть у них? — Икон не видел. Вот книг на столе много лежит. Вот сколько! Согрешив против истины, Ванька показал на сажённый сугроб. — Божественные? — Кто их знает... Высокий, который с усами, увидел, что я на стол смотрю, начал меня про буквы спрашивать. — Про какие буквы? — Знаю ли я буквы... — Ты ему чего сказал? — Ничего не сказал... Оробел в ту пору. — Значит, он сердито разговаривал? — Вовсе он не сердитый, а насмешник... Взял и обозвал меня. — По-нехорошему? — Кто ж его знает как... — Как же все-таки? Ванька шмыгнул носом и шепотом сказал: — Дитём тайги обозвал — во как!.. Ты, говорит, дитя тайги, передай матери деньги, а домой бежать будешь, пустые кринки не побей. —■ А ты что? — Ухватил кринки и — бегом... — Ладно сделал. С ними, безбожниками, говорить грех, — оценил Пашка Ванькино приключение. — Безбожники, а вот живут,— поразмыслив, сказал Ванька.— Батька говорил, человек без бога дня прожить не может. — Так то человек, а они колдуны... Их не бог, а другой на земле держит, понял? На том свете им место давно уготовано. Хоть и обозвал Усатый Ваньку «дитем тайги», но тог на него зла не имел. И уж кто бы сулил ад, а не щепотник! — На том свете и вам, никонцам, горячие сковородки глотать придется! — отвечает он. — А вас, староверов, вовсе свинец расплавленный пить заставят! Мы-то в раю будем, а вы... — Так вас туда и пустили! Еретик Савка, молча слушавший разговор старших, решил, что пришло его время, и пустился в пляс, припевая: — Шиш, о восьми концах крыж! Шиш, о восьми концах крыж!.. — Ваш поп сургутскому протопопу колокол с церкви в карты продул!.. Попрекнув братьев-щепогников таким вполне достоверным, вошедшим в историю Горелого погоста фактом, Ванька счел себя победителем и с достоинством покинул поле сражения. ВАНЬКА В ГОСТЯХ У КОЛДУНОВ. ВОЛШЕБНАЯ КНИГА. ВАНЬКА ПОСТУПАЕТ КАК ЧЕЛОВЕЧЕСТВО. СЕРЕБРЯНЫЙ КОРАБЛЬ И ЦАРЕВНА АРИХМЕТКА На другой день, проснувшись и свесив голову с полатей, Ванька увидел, что черная бревенчатая стена, выходившая на улицу, густо поросла инеем, а окна замерзли так, что солнечный свет едва пробивался в избу. — Ух ты!—подивился про себя Ванька и уже совсем собрался снова нырнуть под овчину, но мать не позволила. — Вставай, вставай, нечего бока пролеживать! Молоко нести надобно... Тут Ванька вспомнил о новой обязанности: носить молоко колдунам, поселившимся в дьяконовском доме, и сон как рукой сняло. Ванькины сборы недолги. Пожалуй, он побежал бы, не молясь и не завтракая, но мать враз навела порядок: сначала показала на образа, потом на старый чересседельник, висевший у притолоки. Пришлось Ваньке молиться и есть все, что положено. А положено ему было в тот день постное: квашеная капуста с солеными грибами и паренки — пареная репа и морковь в сусле. Завтрак нежирный, но и за тот благодарить надо. Ванька, встав из-за стола, торопливо крестится не то на образа, не то на чересседельник. Теперь все в порядке. Но у матери возникает сомнение. — Нынче на улице страсть!—говорит она,— Уж не знаю, пускать ли тебя... Судя по промерзшей стене, сложенной из хорошо пригнанных и крепко-накрепко проконопаченных бревен, на улице и впрямь неблагополучно, но у Ваньки даже ком к горлу подступает от одной мысли, что мать может его не пустить. Поэтому он как можно серьезнее и басовитее говорит: — Чего страстью пугаешь? Что я, девчонка али маленький? На шестке печи, там, где, прорываясь в трубу, гудит жаркое смоляное пламя, чернеют большие корчаги со щелоком: мать готовится к стирке. Это обстоятельство решает ее сомнения. — Сама бы отнесла, кабы не дела... Но помни: коли на улице задержишься да обморозишься, домой не приходи!.. Бегать не вздумай!.. Принесешь к ним молоко, сразу из избы не уходи, обогрейся маленько. Они хоть и безбожники, а, чай, люди, на мороз не выгонят. Одевание на этот раз обходится без подшлепников. Впрочем, Ванька с грустью замечает, что мать успела пришить к наушникам новые мотузки, на этот раз из сыромятного ремня. Такие хоть целый день пили, ни за что не перепилишь. На улице и впрямь была страсть. Низкое солнце светило через морозную мгу. Эта мга была так плотна и тяжела, что, казалось, давила землю. Когда Ванька попробовал поглубже вздохнуть, у него сразу захватило дух. В другое время он обязательно воскликнул бы: «Ух ты!», но сейчас что-то подсказало ему, что теплого воздуха зря выпускать не следует. Полверсты до дьяконовского дома шел непривычной степенной походкой, точно прижатый к земле, чувствуя, как настойчиво старается мороз добраться до его прикрытого меховым козырьком носа. И добрался бы обязательно, если бы дьяконовский дом стоял сажен на сто дальше. В такую пору не до вежливости. Не извещая о своем прибытии стуком, Ванька толкнул плечом тугую дверь и впустил в избу столько пара, что хозяева не сразу его заметили и поняли, в чем дело. Первым догадался Усатый. — А, юный гипербореец явился? — весело воскликнул он.— Как оно нынче? Было ясно, что Ваньку опять обозвали. Как обозвали, он, конечно, не понял (сквозь наушники ему послышалось: «вьюн ты, гриб и перец»), однако обстоятельства были таковы, что обижаться не приходилось. Поэтому, вытерев рукавом полушубка нос (это требовалось сделать безотлагательно), он с деловитой сухостью сказал: — Молоко принес. И чтобы порожние кринки мне сейчас отдали. А деньги, мамка сказала, потом заплатить успеете. Опростать кринки оказалось делом нелегким. За десять минут пути молоко взялось льдом. Впрочем, Усатый заботился не так о молоке, как о Ваньке. — Ты, малец, шапку сними, полушубок расстегни и обогрейся как следует... Легко приказать: «сними шапку да расстегнись!» Пальцы, хоть и были в варежках, но плохо слушались Ваньку. Кончилось тем, что за дело взялся сам Усатый, сумевший быстро и ловко развязать кожаный узел малахая и расстегнуть пуговицы. Освободившись от головного убора, Ванька осмотрелся по сторонам в поисках иконы. Иконы нашлись, хотя и были, на взгляд Ваньки, повешены на неподобающем месте— посредине стены. Облюбовав самого бородатого и красивого святого, Ванька как можно ниже опустил на рубахе пояс, трижды перекрестился размашистым двуперстным крестом и отвесил бородачу полууставный поясной поклсхн. Осенившись крестным знамением, он почувствовал себя куда смелее и увереннее. Теперь общество колдунов было ему не страшно. Когда Усатый поинтересовался, зачем (О Перед молитвой нужно было опускать пояс, Ванька пояснил: — Правильный крест до пупа доставать должен, а пояс мешает. Через пояс креститься грех. — Скажи, пожалуйста, я и не знал! — сокрушенно сказал Усатый. В глубине сердца Ванька почитал молитву делом нелегким и не очень интересным. Поэтому от души пожалел Усатого. —■ Плохо, коли не знал, зря руками махал. Ежели кресты до пупа не доходили или ты через пояс крестился, бог на твою молитву плевать хотел, все равно, что ее вовсе не было. Усатый мог возразить на это, что Ванька сам напрасно махал руками, потому что крестился на портрет Дмитрия Ивановича Менделеева, но он этого делать не стал, только печально вздохнул. Ванька решил его утешить. — Ты не жалей... Крестился-то ты небось щепоткой, так что твоя молитва все одно была негодная. Постепенно отогреваясь, Ванька начал обретать утраченную на морозе любознательность. По правде говоря, комната дьяконовского дома, пустовавшего много лет, и при новых хозяевах выглядела не очень уютно. Три самодельных топчана, накрытых темными одеялами, грубо сколоченный большой стол, несколько скамеек и полок — вот и вся обстановка. Правда, над одним топчаном висело ружье, но то была обыкновенная ижевская берданка и такого знатока, как Ванька, заинтересовать не могла. Вот книги и бумаги, горой лежавшие на столе,— дело другое. Повышенный интерес Ваньки к этим предметам объяснялся тем, что он не знал способов их употребления. И уж совсем не предполагал Ванька, что внимательно наблюдавший за ним худощавый и длинноусый человек (Ванька считал его старшим колдуном) был учителем, умевшим разбираться не только в маленьких ребячьих душах, но и в душах взрослых, серьезных людей. Не спрашивая ни о чем Ваньку, Усатый нагнулся и достал из-под стола такую огромную и красивую книгу, что у парня сердце ходуном заходило. И понятно: дожив до девятого года, Ванька за всю свою жизнь видел одну-един-ственную книгу—«Псалтырь», до которой ему строго-настрого запрещено было дотрагиваться. Здесь же ему пока- зывали — и не то что издали показывали, а прямо в руки давали такое великолепие, такую красоту, что он сначала попятился. — Возьми, посмотри картинки, — предложил Усатый. Ванька мог удержать книгу только двумя руками. Положив ее на скамейку, он поднял крышку переплета и... тут-то и началось колдовство, которого он все время побаивался! Первое, что увидел Ванька, была лодка, скользившая под парусом по кудрявому морю. За первой лодкой шли другие суда, еще красивее и больше размером. — Ух ты, какой плавает! — воскликнул Ванька, увидев несущийся под всеми парусами фрегат. — Да, красивый корабль! — согласился Усатый. — Ко-ра-абль! — повторил Ванька. И насмотрелся же он всяких кораблей! Одни из них плыли под гордо раздутыми парусами, другие приводились в движение рядами длинных весел, третьи дымили высокими трубами. Что ни страничка—новый корабль. То высокие, то низкие, то окутанные облаками порохового дыма, то празднично разукрашенные гирляндами флагов, они, каждый по-своему, были прекрасны. Ни один пароход, ни одна баржа, не говоря уЖе 0 паузках и карбасах, когда-либо проплывавших мимо Горелого погоста, ровно ничего не стоили по сравнению с кораблями на картинках! Ваньке так часто приходилось ухать от восторга, что его губы превратились в трубочку. Только одно было плохо: он не мог прочитать подписи под картинками, обращаться же с частыми вопросами к Усатому стеснялся. И все же иногда не выдерживал. — А это чего? — спрашивал он, тыча пальцем в удивительно грозный черный корабль, извергавший из двух высоченных труб тучи густого дыма. — Броненосец береговой обороны «Адмирал Ушаков». — Ух ты, какой!.. Видать, много дров жжет. А из чего он сделан? — Из железа. — Весь как есть из железа?! Из самого настоящего? Ух ты-ы-ы!!! Последнее восклицание относилось уже к другой картинке. Изображенный на ней корабль выглядел, может быть, не так грозно, но удивительно гордо. Возможно потому, что он был сфотографирован снизу, его корпус, надстройки над палубой и мачты казались очень высокими. К тому же он был окрашен светлой краской. До понятия «красота» Ванька не дозрел, но корабль так ему понравился, что он забыл обо всем окружающем. — Крейсер первого ранга «Адмирал Нахимов»,— без просьбы пояснил Усатый. — Первого ранга адмирал Нахимов...— задумчиво повторил Ванька и очень уверенно решил:—Этот не из железа, а вовсе из серебра сделан! И тут случилось нечто странное. Ванька сочинил небылицу: не делают кораблей из серебра, но из троих умных взрослых людей, находившихся в комнате, никто не улыбнулся, никто не возразил ему. Все поняли, что стоят у истока волшебной сказки или, что еще дороже, у колыбели детской мечты. Все когда-нибудь кончается. Перевернул Ванька последнюю страницу волшебной книги, и начали рассеиваться колдовские чары. — Спрячь! — со вздохом сказал он Усатому.— Завтра, когда молоко принесу, еще посмотрю. Можно? И нужно же было так случиться, что, когда Усатый стал прятать книгу, со стола упали какие-то бумаги, и Ванька увидел на нем такую диковину, что остолбенел от любопытства. На столе стоял низенький ящик без дна, а поперек ящика шли золотые прутики с нанизанными на них желтыми и черными кругляшками. — Эго чего у тебя? — не выдержал Ванька. — Это?.. Ты считать умеешь? Вопрос как будто не относился к делу. — Умею! — храбро ответил Ванька. Усатый подсел к столу. — Ну-ка, считай! — Раз! В ту же секунду Усатый тронул одним пальцем диковину, и желтая кругляшка, звонко щелкнув, перелетела с одной стороны ящика на другую. — Пара! Щелк! — Тройка! Щелк! Ванька запнулся, потом не очень уверенно сказал походившую на правду несуразицу. — Четверток! Щелк! — снисходительно согласилась с ним диковина. — Пятак! Щелк! Здесь Ванька конфузливо умолк. Начиналась высшая математика, а с ней он был не в ладах. — Ну? — Пол... полдюжины...— выдавил из себя он. Щелк! — подтвердила очередная кругляшка. — А дальше? — Домой идти надо! — сказал Ванька, отодвигаясь от не в меру любопытного, к тому же бездонного ящика. Но отделаться от Усатого колдуна оказалось нелегко. Взяв Ваньку за плечи, он привлек его к себе. Подожди, теперь я тебе покажу, как я считаю. Смотри и слушай... Один!.. Два!.. Три!.. Четыре!.. Он выговаривал слова выразительно и четко, и кругляшки, перелетая справа налево, подтверждали каждое из них: так, так, так! — Понял? Теперь попробуй сам. Ванька нерешительно протянул руку и дотронулся до косточки счетов. — Раз... два... три... четыре... четыре... пять... шесть... — Семь! — Семь!.. Осемь!.. Де... — Девять! — Девять!.. Десяток!.. С грехом пополам все кругляшки перебрались налево. — Давай еще раз. — Давай! Только ты не подсказывай, а то неинтересно... Новое колдовство: увлекательная игра с головой затягивает Ваньку. И невдомек ему, почему весело улыбается Усатый, почему так внимательно следят за игрой его товарищи. Большой день нынче у Ваньки, а он о том не догадывается! — Сколько здесь сейчас? — экзаменует его Усатый. Не веря глазам, Ванька пересчитывает костяшки пальцем. — Семь... — Правильно. А сейчас? Три костяшки отлетают направо. — Четыре. — Молодец! Теперь скажи, как тебя звать? — Ванька. А тебя? — Петр Федорович. — А во что мы с тобой играли? — В арифметику. — А-рих-мет-ка!—добросовестно, чтобы не забыть, повторяет Ванька. Он одевается, завязывает малахай, прячет руки в рукавицы, берет кринки, подходит к двери и... останавливается как вкопанный. — А это у вас чего? Около порога лежат осколки красного стекла от фотографического фонаря. Ванька поднимает осколок, смотрит через него на лица улыбающихся колдунов, на окно... — Ух ты!.. Все как есть красное! — Возьми, если хочешь,— предлагает один из колдунов. — Я один только... Самый малюшечный... — Забирай все. Ванька вспоминает окаянных сретикоп Пашку и Савку, заботливо собирает осколки в карман и объясняет: — Ребятам отдам. Пусть поиграются. На улице та же страсть, та же мга, но, должно быть, оттого, что с пустыми кринками идти легче, Ванька не очень торопится, а, подойдя к дому, даже решается бросить дерзкий вызов рассвирепевшему деду-морозу: подняв козырек малахая, наводит на солнце осколок красного стекла. Солнце кажется таким красным, будто его только что из печи вытащили. Небо и снег еще краснее, а деревья... Деревья-то Ванька, между прочим, рассмотреть не успел. Пока вертел головой во все стороны, хитрый дед подкрался к нему потихонечку и ухватил за нос!.. И, конечно, загнал в избу. А в избе ох и скучно! Мать Ванькиной скуки не разделяет, советует: — Сиди да играй! Чего тебе еще нужно? Не понимает мать, что человеку очень многое нужно, а такому, как Ванька, земного шара мало. Игрушками Ванька не избалован: все его сокровища умещаются в старом туеске. Кроме осколков красного стекла лежат там пустые катушки из-под ниток, сломанный нож и найденный около реки камень с дыркой. Высыпав на пол содержимое туеска, Ванька осматривает катушки, и лоб его морщится... Из ничего чего-нибудь не сделаешь. На взгляд Ваньки, катушки отжили свой век и должны перевоплотиться. Он берет нож и начинает перерезать их пополам — четыре белые и одну черную. Затем выбирает ровную сосновую лучину и вытесывает из нее длинную палочку, такую тоненькую, чтобы можно было нанизать на нее половинки перерезанных катушек. Нанизывает по порядку четыре белые, две черные, снова четыре белые. — Четы! — говорит Ванька, с удовлетворением осматривая свое изделие. Ванька и впрямь сделал счеты, на которых можно считать до целого десятка. Но тут возникает новая техническая задача. Достаточно Ваньке приподнять конец палочки, кругляшки соскальзывают с нее и разбегаются по полу. Ясно, что палочку нужно закрепить с обоих концов. При Ванькиных технических средствах такая задача представляется неразрешимой. Но мало ли «неразрешимых задач» стояло на пути человечества? Оно никогда не отступало перед неразрешимым и всегда побеждало. Ванька поступает как человечество. Прежде всего в поисках выхода из положения изучает окружающий его мир. Темные бревенчатые стены и вся нехитрая обстановка избы прекрасно ему знакомы. Но на этот раз он смотрит на все глазами конструктора. Внимание его привлекают два предмета— деревянное корыто и лукошко. И то и другое нетрудно было бы переделать на счеты, но присутствие матери исключает такую возможность. Нет, кажется, ничто не выручит Ваньку! Он снова осматривает избу и на этот раз замечает длинные черные трещины в стенных бревнах. Трещину в бревне, собственно, очень трудно считать вещью или предметом, но иной раз и она может сослужить службу. Тем более, что мать за нее заступаться не будет. Ванька втыкает палочку в одну из трещин. Палочка держится прочно, но техническая задача разрешена ровно наполовину: кругляшки соскакивают со свободного конца палочки. Человечество в лице Ваньки некоторое время пребывает в недоумении, но потом довольно быстро доходит до мысли— придвинуть друг к другу противоположные стены избы. Уж тогда-то палочка будет закреплена намертво! Правда, не осталось бы места для печи, полатей, столов и скамеек и вообще вся внутренность избы превратилась бы в узкую щель, но техническая задача была бы разрешена радикально, фундаментально, даже монументально... Проект (такого слова Ванька, конечно, не знал, но автор убежден, что Ванька разработал проект) был великолепен, но... не всякий проект обязательно выполняется! На своем пути человечество каждодневно перешагивает через горы отвергнутых проектов. Так же поступил и Ванька, понявший, что осуществление его затеи встретит кое-какие препятствия. Когда Ванька бывал в скверном настроении (чаще всего оно нападало на него после порки), он отправлялся в задний угол под полатями, где в тишине и темноте предавался философским размышлениям о своей горькой участи. На этот раз его загнала в угол творческая неудача. И кто бы мог подумать, что именно там он найдет искомое! Здесь, в углу, стены избы, постепенно сближаясь, сходились одна с другой. Сходились сами, не требуя никакой перестройки! — Ух ты! — с восторгом воскликнул Ванька, что в точном переводе на древнегреческий язык несомненно прозвучало бы как знаменитое архимедовское «эврика!» Щелей в углу оказалось много, и Ваньке при помощи ножа очень быстро удалось закрепить палочку наискосок между стенами, превратив ее тем самым в гипотенузу, соединявшую стороны прямого угла. Теперь кругляшки не могли соскакивать. Правда, Ванькины счеты не умели громко щелкать, но в принципе ни в чем не уступали настоящим. Тихое поведение сына, долгое время радовавшее мать, под конец показалось ей подозрительным. — Чего ты в углу делаешь? — спросила она, оторвавшись от корыта. — С арихметкой играюсь! — лаконично отрезал Ванька. — С кем?—не поняла мать и с некоторой тревогой пошла посмотреть, в чем дело. Однако пристроенная в углу арифметика выглядела так безобидно, что мать успокоилась и даже (что бывало с нею не часто) похвалила Ваньку. — Всегда бы так. Чем по улице скакать и уши морозить, сидел бы себе тихонько да игрался... Перевалило часа три за полдень, засинело за окном, поползли из углов потемки. Тщетно пробует желтый огонек лампадки разогнать обступившую его темноту. А тут еще мороз потрескивает, норовит сквозь бревна в избу пробраться. От окон, от дверей холодный дух идет, огонек оттого колышется, мерцает, и кажется Ваньке, что кто-то по иа-бе ходит. Мать пошла корове и овцам сено и воду давать, и Ванька один. Хотя Ванька не трус, но лучше было бы, если бы в такую пору отец дома был... За дверьми мать грохочет ведрами. Входит и торопливо, чтоб мороза не впустить, дверь захлопывает, заиндевелый платок сбрасывает. — Еще похолодало... Страсть немогутная!.. В сенцы не выскакивай. Для нужды я у порога лоханку поставила. — Мам, а мам!.. Тятька скоро приедет?—спрашивает Ванька.
ВВ^Н|
X ил — Теперь скоро. К святкам обещал, — серьезно, как взрослому, отвечает мать. Видно, и ей тоскливо. — А зачем он поехал? — За деньгами. Лес на лесопилку возить поехал. — Он бы здесь лучше возил... — Здесь возить его некуда, никому он не нужен, а городе за возку платят. Без денег не проживешь... Чудно получается: по словам отца, человек без бога прожить не может, теперь мать то же самое про деньги говорит, и получается, что бог и деньги — одно и то же. Молитва перед ужином. Ужин. Молитва на ночь... После молитвы (не только вечерней, но и всякой другой) Ваньке всегда спать хочется, и он охотно лезет на полати. Наверху тепло. Ласковый запах овчины еще больше в сон клонит. Хоть заказано Ваньке после молитвы о мирском думать, засыпает он с мыслью о том, как завтра колдунам молоко понесет... Потом от печного тепла вспоминается Ваньке лето. Будто стоит он на берегу реки, а по реке корабль плывет. Быстро плывет и на солнце блестит. Подплывает ближе, и видит Ванька, что он весь серебряный, из новых гривенников сделан. На палубе корабля стоит девица-красавица, царевна Арихметка. — Куда плывешь, Арихметка?—кричит Ванька. Арихметка рукой машет: очень далеко, мол, плыву. — Возьми меня с собой! — просит Ванька. И вот стоит Ванька на палубе рядом с Арихметкой, а корабль плывет, все больше скорость набирает. «Хорошо бы еще шибче!»—думает Ванька. А корабль только того и ждал: наподдал так, что все кругом замелькало. Тут Ваньке новая мысль пришла, что еще лучше было бы не по речке, а по воздуху плыть. Только подумал, а корабль поднял нос вверх и полетел прямо в облака. Облака, как снежные сугробы, о борта трутся, шуршат, серебряной пылью рассыпаются. — Ух ты! — бормочет во сне Ванька. Спит Ванька. Спит Горелый погост. Спит под черным небом занесенная снегом Российская империя. Идет год тысяча девятьсот тринадцатый. СКАЗ ОБ ОПРОМЕТЧИВОМ ЧИНОВНИКЕ, О ТОМ, КАК КОСТРОМСКИЕ И ВОЛОГОДСКИЕ МУЖИКИ РАЗЫСКАЛИ РАЙ И ОТКУДА ВЗЯЛАСЬ РЕКА НЕГОЖА Долга северная ночь: проспишь от зари до зари — полжизни упустишь. Давай же, читатель, скоротаем часок: расскажу я тебе давний сказ про опрометчивого чиновника, про его возницу, про то, откуда взялась река Негожа, про то, как Найденный погост стал Новым... Без малого сто лет назад жил-был в стольном городе Санкт-Петербурге молодой чиновник из правоведов. Жить бы ему там и дальше и наживать большие чины, да он ошибку допустил: взял и слиберальничал. И уж очень некстати — в ту самую пору, когда либерализм из моды выходить стал. И, очень естественно, угодил он, себе в наказание, другим в назидание, в дальний город Томск. Из присланной секретной бумаги тамошний губернатор вычитал, что направили ему того правоведа не для чего иного, как для охлаждения головы. Потребовал он его к себе и говорит: — Вот что, опрометчивый молодой человек! Поручаю я вам дело великой государственной важности — изучать, как благоденствуют и процветают вверенные моему попечению здешние северные народы. И все ваше будущее теперь всецело будет зависеть от того, как вы это благоденствие и процветание в своих докладах изображать будете. И очутился проштрафившийся царский слуга на самом севере губернии, за страшными Васюганскими болотами, в таких местах, куда ни один Макар, ни один ворон дороги не ведал. Два года ездил он по юртам, зимовьям и стойбищам разных народов, а на третий, когда он из очередной поездки по замерзшей реке Оби возвращаться стал, случилось с ним такое происшествие, что едва его голова совсем не остыла. Началась пурга, лошади из сил выбились, и стало понятно, что до ближайшего наслега ему не добраться. Возница, человек бывалый, и тот загрустил: — Плохо дело, барин, как бы нам не пропасть... Лошади едва бредут по заметенной дороге, день на исходе, а кругом ничего, даже звериных следов не видно, и что дальше будет — неизвестно... Обязательно приехали бы на тот свет и седок и возница, если бы их коренник не спас. Ни с того ни с сего он заржал, круто рванул в сторону, потом стал как вкопанный... — Что случилось? — спросил, выглянув из-под медвежьей полости, чиновник. — Чудно, барин!.. На дорогу наехали... — Обалдел, что ли? Откуда здесь дороге взяться? — Грех вам лаяться, барин! Нас бог спасает, а вы ругаетесь. Мне не верите, сами поглядите. Выглянул чиновник и видит: прошел поперек реки сан- пый след. Сразу понять можно — совсем недавно Дровни проехали. Конские яблоки между полозов даже остыть не успели, от них парок идет. Раздумывать не приходилось: кто бы ни проехал, а следы наверняка к какой-нибудь печке вели. Только свернули на следы, лошади ободрились. Проехали с полчаса, с обеих сторон лес пошел—с большой реки не то в узкую протоку, не то вовсе в приток заехали. Еще через час стал чужой след на берег подниматься, пролег сначала между кустами тальника, потом по ельнику и пихтарю, а там, на гриве, и сосны показались. Осилив гору, лошади еще ходче пошли: дорога оказалась наезженной. Тут сосны поредели, и под ними что-то зачернело: дом не дом, а какое-то строение. — Погост, барин! Скудельня и кресты. Остановив лошадей, возница закрестился. По берегам таежных рек, по редким дорогам частенько попадались одинокие «жальники» — кресты, поставленные добрыми людьми на месте чьей-либо нечаянной дорожной смерти. Но здесь было целое кладбище. Два десятка крестов и часовенка-скудельня говорили о близости давней оседлой жизни. Иные кресты обрушились, почерневшая от времени часовенка покосилась, но кое-где блестело свежее дерево, на звоннице, крытой щипковым навесом, висел небольшой колокол со свисавшей до высоты человеческого роста веревкой. Кресты были старообрядческие, восьмиконечные. Между тем на карте не значилось в тех местах ни одного русского селения. Успев немного натореть в сибирских административных делах, царев слуга понял, что сделал немаловажное открытие, разыскав потаенное раскольничье убежище. За такое дело, как приобщение к государственной жизни целого селения, полагалась награда. Не мудрено, что в голове молодого чиновника замелькала мечта о скором возвращении в Петербург. Правда, нужно было установить добрые отношения с раскольниками неизвестного толка, но это в ту минуту не показалось ему трудным... — Гони скорее! — сказал он вознице.apos;—Засветло приедем. Возница, однако, не торопился. — Приехать мы, почитай, и так уж приехали, а уедем ли? — с сомнением проговорил он.— Неведомые люди жи- вут. Раскольники всякие бывают: скопцы ежели или бегуны, так те и в прорубь опустить могут. — Скопцам здесь делать нечего, а бегуны по сто лет на одном месте не живут... Гони и колокольчик отвяжи! Колокольчик зазвенел, и тройка довольно лихо въехала на улицу селения, вернее в пространство между пятнадцатью дворами, беспорядочно разбросанными поодаль один от другого. Людей не было видно. Если бы не собачий брех да не дым, тянувшийся из труб и дымоволоков, можно было бы подумать, что селение вымерло. Только в четвертом доме на долгий и сильный стук отозвалась живая душа. — Кто? — спросил сиповатый мужской голос. — Чиновник... Из губернии... — По каким делам приехал? Походило на то, что чиновник разговаривал с закрытой калиткой. — По государственным делам. — Царев человек, значит? — Выходит, так. Калитка помолчала, потом спросила: — Чего царь про нас прослышал, что тебя прислал? Вести разговор по государственным делам с калиткой, да еще стоя на ветру под снегопадом, было обидно, но Си-бирь-матушка быстро выучивает людей приноравливаться к обстоятельствам. В начавшейся игре такие козыри, как «губерния», «государственное дело» и даже «царь», стоили немного, и чиновник дозрел до мысли, что всего лучше рассказать правду. — Да я вовсе не к вам ехал, а совсем по другому делу... И поведал запертой калитке о том, как ездил по юртам и зимовьям, как был захвачен на реке бураном и случайно напал на след саней. Рассказ возымел действие: калитка подобрела. Сначала загремела засовом, потом залязгала щеколдой и. наконец, распахнулась, сдвинув в сторону тяжелый снежный сугроб. — Коль ты человек путно шествующий, входи. Таких мы примаем! Эти слова принадлежали уже не калитке, а высокому седобородому старику, стоявшему перед чиновником в накинутом на плечи полушубке. Через час царев человек и его возница при свете плот- +apos;1 11, ки сидели в маленькой, пристроенной к крытому двору из-бейке около жарко топившейся печи. Не считая печи, стола и двух скамей, избенка была пуста. Лошади, не в пример хозяевам, были устроены с большим почетом, на общем дворе, в обществе себе подобных. Помимо сена старик хозяин насыпал для них полную колоду овса. Можно было подумать, что хозяева забыли о гостях. Но нет! Скоро в избу вошла старуха. Не сказав ни слова, поставила на стол деревянное блюдо с непорушенным вареным тетеревом, горшки с горячей ячневой кашей и топленым молоком и положила полкаравая хлеба. Только накрыв стол, коротко осведомилась, есть ли у приезжих свои ложки и чашки. Узнав, что есть, облегченно вздохнула. Доводилось чиновнику кучивать в знаменитых петербургских ресторациях, но едва ли когда ужинал он с таким аппетитом! После долгой сухомятки и тетерев, сготовленный без всяких приправ, и каша показались ему шедеврами кулинарии. Повеселел и возница. И уже совсем развеселился, когда та же старуха, войдя, сказала: — Банька стоплена. Пойдемте провожу... Сказано это было не допускающим возражений тоном. И пришлось петербургскому щеголю отведать сибирской бани-каменки... Последовать примеру возницы, трижды выбегавшего «на вольный дух» и барахтавшегося в снегу, он не решился, поэтому так «сомлел», что едва добрался до избушки, где на полу чуть не по пояс было наложено душистое сено. Испив медового квасу, стоявшего на столе, царев человек завернулся с головой в волчью доху и, не успев ни о чем подумать, заснул как убитый. Рассудив, что перед прорубью не угощают и в баню не водят, со спокойной совестью заснул под своим тулупом его возница. Суровое и молчаливое гостеприимство хозяев, казалось, свидетельствовало о том, что они избегают всякого общения с приезжими. Но это было не совсем так. Утром, после завтрака (старуха молча принесла хлеба, молока и отварную рыбу муксун), в избушку, постучав, вошли трое мужиков: вчерашний старик и два других, немного помоложе. Сняв шапки, покрестились на иконы. Потом вперед выступил хозяин дома и заговорил: — Пришли мы к тебе, барин, с общего совета... Мы так понимаем: дорожный человек есть дорожный человек — будь то татарин, убогий, юрод, тайный душегуб или, как ты, слуга царский,— нам все едино Велик грех дорожного человека без помощи оставить или обидеть. Но и тебе, барин, непростимый грех будет за добро злом заплатить. И об одном мы тебя, христа ради, просим — не раскрывай нашего последнего убежища!.. Прими от нас дар посильный и езжай себе с богом!.. При последних словах старик протянул руку, и о столешницу звякнуло золото — три больших, старинной чеканки, червонца. Кровь бросилась в лицо цареву человеку: не совсем в ту пору вымерзла у него совесть. И он впопыхах сказал то, что она ему подсказала: — За что вы меня обижаете, старики?.. Спрячьте сейчас же деньги! Я и без денег... Тут бывший правовед едва не допустил новой опрометчивости — не пообещал своего молчания задаром, но вовремя опомнился и овладел собой. — Потолкуем лучше по-хорошему. Присаживайтесь... Он показал на передний угол. Такая вежливость вместе с бескорыстием несколько озадачила стариков. Переглянувшись, они сели. Сел напротив них и государев человек. — Царя признаете? —спросил он. Три бороды слегка и недружно кивнули. — Как же его не признавать, коли он есть,— помолчав, промолвил один.— Кабы нам от него обиды не было... Больших верноподданических чувств в таком ответе не звучало. Но и то сказать: сидя за Васюганскими болотами, можно было вольнодумствовать сколько душе влезет. Чиновник сделал вид, что не расслышал неучтивости по высочайшему адресу, и спросил: — Про гонения на веру говорите? Ширококостый чернобородый мужик, сидевший прямо против чиновника, поднялся и, сердито глядя на него в упор, громко сказал: — Гонение на древлее благочестие одно... А то, что царица повелела нас, государевых крестьян, в вечную крепость своему кобелю отписать,— это не обида, не антихристово попущение? На этот раз не расслышать сказанного при всем желании было невозможно. — Какая царица? — испуганно спросил чиновник. которая Пугачева — Известно, какая — Катерина, сказнила! Царев человек облегченно вздохнул Царев человек облегченно вздохнул: честь «ныне царствующего дома» была почти не затронута. Но крепка, видно, была обида, если через девяносто лет говорилось о ней с таким гневом! Чиновник на этот раз оказался догадлив. •—• Старики, да вы о манифесте об освобождении крестьян слышали?! Его собеседники переглянулись. Ответил за всех Чернобородый: — Откуда нам слышать было? Сороки о таких делах не стрекочут. Манифеста с собой у царева человека не было, но он помнил его наизусть и, будучи порядочным краснобаем, сумел прочитать так, будто бы оглашал с амвона. По вниманию стариков понял, что манифест произвел впечатление. — Воля, значит, вышла!—сказал старший и, поднявшись, широко перекрестился. Его примеру последовал другой. Только Чернобородый ничем не проявил своих чувств. — То для российских,— отозвался он.— У нас воля своя, недареная, не от царя, а от господа бога ее имаем... На веру-то нам воли не вышло? Живя в Петербурге, чиновник был в курсе «новых веяний». С легкой руки славянофилов, увидевших в раскольниках оплот «русской самобытности», царское правительство пошло если не на полную отмену законов против раскола, то на значительное их послабление, предложив губернаторам «безотлагательно прекратить следствия и разыскания по делам раскольников». Окончательно войдя в роль «царева человека», чиновник разъяснил сущность указа, честно добавив, что он не распространяется на скопцов и другие изуверские секты. — Этаких у нас нету,— проговорил Седобородый.— Мы истинного благочествия держимся... Есть у нас беспоповцы, есть какие к раззявам склоняются, но таких, что себя портят, нету. Их учение от лукавого. заинтересованный — Какие раззявы?—спросил новник. — Кои в великий четверток при молебствии все служение разинув рот стоят, благочестивое усердие перед святым духом кажут... Со стороны смотреть чудно, однако греха большого в том нету... Иод тяжелым сверлящим взглядом Чернобородого чиновник удержался от улыбки. И хорошо сделал: главный разговор был впереди. — Так! — медленно проговорил Чернобородый, наваливаясь широкой грудью на столешницу.— А что нам, к примеру, будет, если мы перед властью объявимся? — Ничего не будет! Припишут вас к волости и приходу, ну и, конечно, попа с увещеваниями пришлют. Податей и рекрутчины требовать не станут... Делая щедрый посул, чиновник лгал, но не совсем. Дело в том, что редкие открытия потаенных старообрядческих селений использовались губернским и епархиальным начальством с наибольшей для себя выгодой. Найденные дворы писались переселенческими, и появление на карте нового поселка являлось как бы зримым свидетельством незримого усердия начальства, стремившегося к заселению и обрусению края. В данном случае (чиновник судил о том по ячневой каше, ржаному хлебу, молоку, муксуну, тетереву и меду) можно было говорить об успехах хлебопашества, скотоводства, охотничьего промысла, рыболовства, даже пчеловодства на крайнем севере губерния, изобразив, по выражению губернатора, картину полного благоденствия и процветания. И все это, не ударив палец о палец! Взамен того найденные дворы могли получить временные (об их кратковременности правовед умолчал) льготы по податной и рекрутской повинностям. Не оставалось в накладе и духовенство, обретавшее если не усердных, то платежеспособных прихожан. Писали их, разумеется, «воссоединившимися». Откровенное очковтирательство шло по всем линиям: в Питере не находилось охотников проверять, что делалось в болотах за Нарымом. Нелегкую задачу задал царев человек своим собеседникам! Его вежливость, красноречие, видимое бескорыстие, наконец, сама случайность его появления внушали некоторое доверие. Вывод же из того, что он говорил, напрашивался сам собой: пришествия антихриста не состоялось и и потаенное пустынножительство становилось бессмысленным. Это понимали все, даже упрямый Чернобородый. — Что же с землей будет, какую мы подняли?—по-деловому спросил он. На такой вопрос ответить было легче всего. —-Посудите, старики, сами: кому, кроме пас, здешняя земля нужна? Мало вам — еще берите, сколько осилите! Кроме больших вопросов- политического и религиозного — существовал еще один, едва ли не большей важности, экономический, который стыдливо откладывался на конец беседы. Он всплыл в самой неожиданной форме. — Почем в городе коса егбит, ежели ее за деньгиquot; брать? — неожиданно спросил все тот же Чернобородый. — Коса? Этого я, право, не знаю... — А топор? Царев человек растерялся. Проза экономики была ему чужда. Выручил его молчавший до той поры возница. — Коса косе розь,— вразумительно сказал он.— Ежели стальная, вилейская, скажем, за нее целковый просят. гривен уступит... Топоры, те глядя по закалке, без топорища ежели, — от четырех до семи гривен. — Меха почем — куница, белка, соболь? — Белка нынче не в цене, идет по сортам от двугривенного до полтинника. Куница — иное дело: за какую два, а за какую и пять целковых дают. Соболь, тот шибко редок стал, самый завалящий — десять, а ежели темный и ровный — с первого слова полета выкладывают. Настоящий покупатель и больше даст. Старики переглянулись и нахмурились. Цены на железо казались им непомерно низкими, на меха—неправдоподобно высокими, Наезжавший к ним тайком купец-промышленник недавно взял за неважную косу и дрянной топор редкого по красоте и добротности соболя да еще придачи требовал. Хотя, по словам возницы, белки были «не в цене», но цена бумажного набивного платка в десять беличьих хвостов представлялась ни с чем не сообразной. Промышленник, называвший себя ревнителем старой веры, клялся и божился, что меняет товары себе в убыток, но бесхитростная справка возницы объясняла многое. Становилось ясным, почему промышленник утаил от жителей погоста закон об освобождении крестьян и упорно советовал им «лучше хорониться», пугая каторгой за вероотступничество. — А воск, кедровый орех, смолка и серка почем? Этого не знал и возница. Воцарилось молчание, порожденное тяжелыми сомнениями и взаимным недоверием. — Вот чего я тебе скажу, барин, — медленно заговорил Седобородый. — Хотя о том прямого разговору не было, но весь твой разговор к тому велся, чтобы мы объявились... Без общего совета решить мы ничего не можем: нас здесь трое, а в плстыньке нашей шестнадцать хозяев. Без споров не обойтись... Оно и правильно: в таком деле общий совет нужен... — Не так, старик, говоришь! — неожиданно прервал его Чернобородый и, повернувшись к чиновнику, громыхнул: — Крест на тебе есть, барин? Вопрос прозвучал грубо и грозно, и правовед сейчас же сообразил, что лучше всего отвечать по существу, отложив в сторону дворянскую и чиновничью амбицию. — Есть крест. — Покажи! Это было уже прямое, не терпящее препирательств приказание. Расстегнув рубаху (руки его слегка дрожали), он достал небольшой золотей крестик. — Целуй крест, что правду сказывал! Суровым холодом старины дохнуло на вчерашнего столичного франта — временами страшных клятв, каменных мешков и самосожжений. Чиновник был родовит: кому только не целовали кресты его предки! И Годунову, и Лжедмитрию, и Шуйскому, и Тушинскому вору, и Владиславу, и Михайлу... Но предки творили то по простоте души: училищ правоведения и юридических факультетов не кончали, не изучали прав — ни естественного, ни гражданского, ни государственного,apos;-ни римского, ни общего, ни обязательственного... — Ну, барин?! Перешагнув через дворянскую амбицию и кучу ниспро-верженных прав, царев человек вернулся в семнадцатый век. — Все, что я здесь сказал,— святая правда, — глуховато выговорил он.— Целую на том крест! — Аминь! — отрубил Чернобородый и, улыбнувшись, добавил: —Прости, барин. Может, тебе обидно показалось, так грех за твою обиду на мне будет... Отмолю на досуге. Должно быть, обряд крестоцелования пришелся по душе вознице, потому что он, не ожидая приказания, достал из-за ворота свой медный крест и, поцеловав его, торжественно сказал: — Расшиби меня паралик на этом самом месте, коли соврал: за косу красная цена — девять, за топор—семь гривен. И что беличьи хвосты не в цене — святая правда! А соболей, хоть самых плешивых, только давай!.. Аминь! Но Чернобородый лишь рукой махнул. — Тебе и так поверим, не барин... Не по себе стало цареву человеку от разысканной им «русской самобытности». И уж совсем загрустил он, узнав, что уехать удастся не так-то скоро. Сообщил ему об этом вечером хозяин. — Придется теперь тебе погостить у нас, барин. Большой разговор зашел... Лиха тебе не будет, не отощаешь, коли дней пять поживешь. На другой день хозяин зашел снова, и тогда-то услышал от него царев человек историю возникновения селения. Не случайно, говоря об обиде, помянул Чернобородый царицу Екатерину. Щедра была, немецкая душа, на подарки: целыми селами, а то и волостями раздаривала она русскую землю своим любимцам. Раздарила до конца центральные губернии, раздарила Украину, дошла очередь до лесного севера — Костромы и Вологды. Знать ничего не знали лесные мужики: спать легли государственными крестьянами, проснулись крепостными рабами немца-латыня-нина. И невозможно было той беды — антихристова плена избыть. Был бы жив Пугачев, к нему подались бы, а тут один исход — в пустыню идти и хранить там истинное благочестие до второго пришествия. На тот случай бывалый человек подвернулся и подходящий адрес дал. — Есть,— говорит,— на Востоке райская страна, ре-комая Едём, куда праведный град Китеж перенесен бысть. Обретается та страна за многими землями и за горами — в междуречье промеж великих рек Тигра и Евфрата. Столь те реки велики и многоводны, что кто увидит их — сразу узнает... Без малого полтораста семей поднялись с насиженных мест и двинулись по тому точному адресу. Долог и страшен был их путь. Не год, не два — четверть века шли они на восток. Шли крадучись, в обход городов, проселками, лесными тропами, кое-где по рекам на плотах плыли. Когда вовсе из сил выбивались, останавливались в глухих селах, благо многие промыслы знали: кто — санное, кто—печное, кто — ложкарное, кто — пимо-катное. Проживут года два-три и — дальше. Многие, конечно, и вовсе отставали, а сколько в дороге людей от голода, холода и горячек померло — никак не счесть: сколько десятков верст прошли, столько крестов-жальников вдоль дороги выросло. Заработки не на харчи, а больше в карманы попов и приказных шли... При всем том выяснилось, что бывалый человек адрес дал правильный. После десяти лет пути через горы — Каменный пояс — переваливать пришлось, а еще через десять— междуречье между великими и многоводными реками обнаружилось. То ли потому, что малость к се- перу забрали, то ли за двадцать лет наименования перемениться успели, но только Тигр рекою Обью обернулся, а Евфрат — Енисеем, а в остальном вое точно сошлось: столь великих рек не узнать было нельзя. Что рай совсем близко, уже по одному тому приметили, что антихристова племени — бар и чиновников — почти вовсе не стало. Поднялось с места полтораста семей, дошло до междуречья двадцать. Еще шесть семей потеряли, когда в самом междуречье подходящее для рая место искали. И ведь разыскали! Обошли украдкой города Томск и Нарым, для верности еще верст триста к северу и востоку забрали и остановились. Шли через болота зимой, к весне на высокий берег неведомой реки вышли и нашли здесь все, чему в раю быть положено: и ель, и сосну, и березу, и черемуху, и рябину, и дорогую всякому русскому сердцу великую обувных, лубяных, мочальных и медовых дел мастерицу— красавицу липу. И то сказать: не мыслился земной рай уроженцам Вологодской и Костромской губерний без привычных и нужных деревьев, без ягоды — малины, смородины, клюквы и брусники, без грибов — груздей, маслят и рыжиков, без волков и медведей, без оводов, комаров и мошек. С медведями можно было переведаться рогатинами, от оводов и комаров отмахнуться или, если уж очень доймут, обкурить их дымком. Зато опытный глаз северян сразу рассмотрел воистину райские богатства: росло здесь славное и полезное дерево кедр, в обилии водилась дикая пчела. О сохатых, разном пушном звере, дичи — и говорить не приходилось. В родных местах полуаршинная щука за настоящую рыбу шла, здесь же рыба водилась отменная: нельма, белорыбица, муксун, чир. Такая рыба, что ее и за постное почитать было грех. Правда, найденный рай даже вологодцам показался малость прохладным, но еще в дороге успели ко всяким морозам притерпеться, к тому же за топкой ездить не приходилось. Да за множеством дел и не до морозов было. Живя во времянках-землянках, для будущих изб деревья валили, где земля получше была, пускали палы, корчевали пни. Прошло года три, пока немного в раю обжились. За это время от голода и горячки еще человек десять померло и несколько человек от дыма ослепло. Потом понемножку стали разживаться: по кулигам земля хорошо родила, на вольных кормах скот пЛЪдиться начал, приспособились к про- мыслам: ходили по зверю и дичи, резали посуду, плели лапти. Когда с местными кочевыми народами познакомились, еще полегчало: кое-что у них переняли, кое-чему их научили. Потом стали через тайных скупщиков — промышленников — меха, мед, воск, кедровые орехи и смолу сбывать. Торговля получалась невыгодная, но без нее обойтись было нельзя. Только таким образом можно было добывать железные изделия: лемеха для сох, зубья для борон, косы, серпы, топоры, гвозди и нужные охотничьи припасы. Но вот что удивительно: пока на ноги становились, царили в поселке мир и согласие, а стали на ноги — пошли споры и неурядицы. За неимоверными трудами, хотя и не забывали совсем о боге, но много не мудрствовали, когда же обжились, нашлись в каждом дворе вероучители-уставщики и пошли между ними распри о том, как молиться, как посты и праздники соблюдать. Пришлось самим придумывать, как новорожденных крестить, молодых венчать, покойников хоронить. В ту пору, когда буран чиновника-пра-воведа на погост загнал, некоторые насельники начали скучать о каком-нибудь, хоть самом завалящем попенке. Не мудрено, что речи приезжего вызвали волнение и горячие споры. 4.Разрешились эти споры самым необычным образом: на третий день после приезда чиновника занесла нелегкая на погост обманщика-промышленника. Приехал он, ничего не подозревая, и угодил как кур во щи. О вере можно было разговаривать на досуге сколько душе влезет, но вопросы экономические (хотя и отодвигали их стыдливо на второй план) требовали разрешения немедленного. И уж никакого разногласия не было в том, чтобы свести счеты с мошенни-ком-прохиндеем. В воздухе запахло самосудом. И, наверное, случилось бы что-нибудь вовсе неладное, если бы Чернобородый по своей настойчивости не добился строгого порядка в судопроизводстве. Царев человек, разговаривая с седобородым хозяином, и не знал, и не ведал, что творится рядом с ним. О потрясающих событиях дня и последующей ночи он узнал только наутро от пропадавшего целые сутки возницы. — Ну, барин, было дело! — весело сообщил тот.— Много чего видел на веку, а такой потехи не доводилось... Только приехал этот обманщик и плут, они его сразу сграбастали и в баньку заперли. Баньку выбрали какая подальше, чтоб вас его криком не беспокоить. Опять .же старика к вам подослаЛи, чтобы он вам скучать не давал... А меня, как свидетеля-доказчика, на суд повели. Я свое говорю, он, то есть плут этот, — свое. Во всем как есть заперся!.. Заставили они его, как нас с вами, крест целовать. Поцеловал, глазом не сморгнул да еще побожился... Ну и было ж ему! — Что было? Возница опасливо посмотрел на дверь и понизил голос: — Подали сани с двумя тулупами и сначала повезли его в прорубь кунать. Три раза на вожжах кунали — за каждую лжу в отдельности. Сперва — за косу и топор, другоряд—за соболя и беличьи хвосты, по третьему разу— за царский манифест. По всем правилам!.. Потом в тулуп завернули и обратно в баню повезли — кнутом стегать. — А это за что? — За то, что крестовую клятву переступил. Вот потеха! Принесли кнут, а банька тесна: нет в ней для кнута разворота. Что робить? Наружу выводить нельзя, можно вас обеспокоить. Так что они сделали? Повернули кнут другим концом и давай его кнутовищем обхаживать. Раз двадцать саданули... Дольше бы драли, да он дурной дух пустил, всех из баньки выжил. — Что еще с ним делали? — Покормили, обрядилй в одежду, сани ему запрягли и отправили восвояси. — Не ограбили? — Боже упаси! Ни на что не покорыствовали: ни товаров, ни мошны пальцем не тронули... Вот народ! Оно и нам с вами тоже могло быть. Чиновник нахмурился: возница нахватался вольнодумства, по всему было видно, что порядок ускоренного судопроизводства пришелся ему по вкусу. Однако размышлять о правовой стороне совершившегося не приходилось. Было плохо уже то, что беззаконие над представителем торгового капитала было учинено в то время, когда в селении находился облеченный властью царев человек. Это портило картину благоденствия. — Не вздумай в городе об этом рассказать! — Я человек маленький, если и расскажу, мне не поверят. Вы — дело другое. Сказано было хитро. Пришлось чиновнику противо. поставить хитрости слуги юридическую казуистику. — Разболтаешь, самого в свидетели потянут. — Ну и ладно: расскажу суду, как шкуродер этот мужика обманывал. — Не его, а здешних мужиков за самоуправство судить будут. Возница задумался. — Значит, считать, что ничего не знал, не видел? — Лучше так. Только закончился этот в высшей степени поучительный разговор, раздался стук в дверь и вошел Чернобородый. Теперь он держался просто и не выглядел таким суровым, как раньше. — Конец делу, барин! — сказал он. — Можешь в губернию ехать. Порешили объявиться. Не было русскому царю печали, так черти накачали — пущай еще шестнадцать крестьянских дворов получает. Форма, в которую Чернобородый облек важное сообщение, походила на насмешливое и одновременно мрачное пророчество. Но чиновник уже начал привыкать отличать форму от существа дела. — Все решили? — Все как один... Тебе, барин, может, что непонятно, так я объясню. Я с первого начала понял, к чему ты речь клонил, и прямо скажу — твою руку держал. Коли по матушке Оби пароходы пошли, нашему селению в тайне не быть: один конец — объявляться надо... Ежели крест заставил тебя целовать, так для пользы, чтоб у других сомнения было меньше. Оно, если всю правду говорить, твой возница, может, крепче самого тебя делу помог, а тут еще живоглот этот, который нас, как липку, обдирал, в самое подходящее время к нам пожаловал. Против него у каждого зуб был. Под горячую руку потолковали с ним, полный расчет произвели... О подробностях расчета царев слуга слушать не хотел, поэтому невинно спросил: — Интересно, что он вам рассказал? — Он мало чего говорил, больше мы... При этих словах Чернобородый покосился на возницу и, чиновнику показалось, слегка ему подмигнул. — Однако, когда уезжать стал, повинился, что нас обманывал. Только мы все ж таки накрепко ему дорогу к себе заказали. Тем и наше дело разрешилось: не осталось нам другого пути, как самим до базаров и ярмарок добираться, без торговли крестьянскому хозяйству гибель... Где плужок или ружьишко взять? Или семян овощных? Или, по бабьему делу, иголку да нитки?.. Я лет десять назад тайным образом в городе побывал, видел, как в других селах бабы одеваются... А наши чем хуже других? В свете таких рассуждений Чернобородый представал в облике умного и дельного мужика и довольно тонкого политика. Он окончательно доказал это, сказав: — Думали мужики своего ходока вместе с тобой послать: меня для этого выбрали, да я сам рассоветовал. *■ —- Почему? — Потому... Начистоту говорить, барин? — Конечно... Чернобородый кивнул вознице на дверь. Подчиняясь его красноречивому взгляду, тот неохотно вышел. — Потому, барин, что у нас сейчас с тобой один интерес и в городе я тебе еще, не дай бог, по своей темноте помешать могу... Я так понимаю: за то, что ты нас разыскал, тебя похвалят и, может, даже за это награду дадут... Так ведь? Чернобородый без промаха попал в точку. Начав понимать, в чем дело, чиновник кивнул головой. — Вот! — продолжал Чернобородый.— И твой прямой интерес нас в лучшем виде представить. Народ мы, верно, дикой, но, сам видишь, честным порядком живем. Пьянства и воровства, скажем, у нас в заводе нет. Ежели мы восемь десятков десятин земли у царя самовольно взяли, так он того не заметил и, сам ты сказал, никому, кроме нас, она не нужна. Так, барин? — Так! — И нет тебе никакого расчета нам зла желать. А помочь нам — прямой расчет. Русский крестьянин, он не только губернатору или царю — всему миру нужен. — Я сделаю для вас все. что могу. Это было сказано почти честно. Чернобородый продолжал: — Что поп к нам приедет, в том беды нет, договоримся с ним. Только чтобы особой приманки к нам ездить не было, ты нас богатыми не выставляй. Золото, которым старик по столу звенел, во сне тебе снилось, барин... С испуга последнее собрали, тебе давали... Скажи в губернии правду: селение, мол, невеликое, бедное, люди живут тихие, пита* ются чем тайга прокормит... На этом месте политика Чернобородого делала осечку. Чиновника очень устраивал его отказ от поездки в качестве ходока, но обеднять картину пресловутого благоденствия он отнюдь не собирался. Наоборот, услышав о восьмидесяти десятинах пахоты, он тут же решил превратить их в сто восемьдесят. Такие же поправки он рассчитывал внести в поголовье скота, в опись сельскохозяйственных орудий и ульев. И все же он сказал (на этот раз это было уже совсем бесчестно): — Обязательно так сделаю! — Вот и ладно, барин! Невдомек было Чернобородому, что это его «ладно» станет началом многих зол, выпавших на долю погоста. Излишняя его доверчивость повлекла за собой другую ошибку: он правдиво рассказал вооружившемуся карандашом чиновнику о состоянии селения, начав с численности и возрастного состава каждой семьи, и обо всем том, что могло интересовать его величество императора и самодержца всея Руси... А интересовало его величество все, даже река, протекавшая мимо погоста. На карте она не значилась, и царев слуга собственноручно провел тонкую извилистую линию, упиравшуюся в один из обских островов, как того требовала панорама благоденствия. — Как ее называют? — Кого, речку?—переспросил Чернобородый.— Никак. Мы ее просто речкой зовем... Здешние-то татары называют ее негоже. Тут -то и произошел географо-лингвистический казус, подаривший реке ее странное название. Дело в том, что татары (это были вовсе не татары, а кочевавшие по тем местам редкие охотничьи племена остяков) дали реке название, может быть, очень красивое, даже поэтическое, но для русского уха совершенно неприемлемое по сугубой своей непристойности. Чернобородый был прав, сказав, что «называют ее негоже». По-своему был прав и чиновник, написавший на карте «Негожа». Правда, у него мелькнула мысль спросить, чем и кому не угодила речка (речкой ее можно было называть только применительно к масштабам Сибири), но, увлеченный разговором о рыболовстве, забыл это сделать. И стала хорошая река Негожей! Нетерпеливый читатель, наверное, ворчит на автора, затянувшего свой сказ, но ночь еще длинна... Автор, на его взгляд, сделал бы большую ошибку, не заглянув в губернаторский кабинет в то самое время, когда утративший былую опрометчивость чиновник закончил чтение своего доклада. Его превосходительство пребывало в отменном состоянии духа. — Могу сказать одно, молодой человек: доволен вашим служением... Да! И поведением тоже... Даже весьма доволен!.. И то и другое заслуживают похвалы и поощрения... Да, и поощрения!.. Вы сколько у нас служите? Уже три года? Скажите, как быстро время летит!.. Мечтаете о Петербурге?.. Понимаю, понимаю... Подумаю... Только вот что, молодой человек... Возьмите доклад домой и поработайте над ним дополнительно. Написан он образцово, но факты и особенно цифры... Вы ведь их со слов записывали? — Так точно-с, ваше превосходительство. Со слов...— сказал смущенный чиновник. — Я так и знал!.. Эти канальи всегда прибедняются. Опыт показывает, что подобные сведения нужно увеличивать по крайней мере в три раза. Тогда они становятся достоверными и... убедительными... — Я, ваше превосходительство, уже внес... коррективы...— снова проговорил молодой чиновник. — Предусмотрительно, похвально, но... недостаточно! Полагаю, что, корректируя, вы многого не учли. В административных делах все зависит от чутья... Нюх нужно иметь, молодой человек, нюх-с!.. Его превосходительство, закрыв глаза, потянуло носом, наглядно демонстрируя искусство постигать истину в ее полном объеме самым совершенным способом — путем одного обоняния, без участия других средств познания. — Будет исполнено, ваше превосходительство! — Великолепно, вопрос о цифрах совершенно ясен!.. Теперь о фактах... Говоря о разводимых в селении овощах, вы упоминаете капусту, репу, морковь. А лук, петрушка, укроп, портулак, сельдерей? Где, наконец, картофель?.. — Лук, ваше превосходительство, не сеют, обходятся дикорастущей черемшой. По той же причине — отсутствие семян — не сажают картофель. ■— Нужно, чтобы сажали! Если сейчас не сажают, то сие надо предвидеть и, предвидя, о сем упомянуть... И еще: в докладе вы употребляете выражение «найденный погост». Оно не соответствует нашим... как бы выразиться... успехам в части исследования и колонизации края... Посему наиболее уместно писать «Новый погост». — Совершенно правильно, ваше превосходительство! Будет исправлено. — Великолепно-с! Здесь его превосходительство перешло на дружеский, почти фамильярный тон: — Ваш дядюшка, кажется, сенатор и, если не ошибаюсь, камергер его величества? В бытность в Санкт-Петербурге имел честь знакомства... Рассчитываю, что при возвращении в столицу вы не преминете засвидетельствовать мое искреннее к нему уважение. Намек на столицу был более чем прозрачен! Выйдя из кабинета, бывший либерал вытер рукой выступивший на лбу от радости пот. При этом ощутил некий холод. Стало ясно, что температура его головы снизилась до надлежащей среднебюрократической нормы. О ЧЕМ ТВЕРДИЛИ ХОДИКИ? КИПРИАН ИВАНОВИЧ ПЕРЕКРЕСТОВ ПРИНИМАЕТ ВАЖНОЕ РЕШЕНИЕ Ночи долго тянутся, зато дни быстро летят. За четыре дня до рождества вернулся из города Ванькин отец Кип-риан Иванович Перекрестов. Хотя и давно ждали его, а получилось все неожиданно. Мать на ночь избу заперла, когда послышался скрип полозьев, лошадиное фырканье и, наконец, знакомый стук кнутовищем по оконному наличнику. — Тятька приехал! Чуть с полатей не слетел Ванька, пока спускался. Отец, большой и. как всегда, степенный, войдя в избу, сложил на лавку у двери запорошенный снегом тулуп, шапку и первым делом помолился. Потом повернулся к жене и на Ваньку глянул. — Как жили? Мать рада-радешенька, но отвечает по-заученному: — Господь бог хранил! — Слава тебе господи! Мать зажигает большой глиняный светильник и, накинув полушубок и платок, бежит топить баню, отец уходит распрягать лошадей. Ванька один, но сейчас ему ничуть не страшно. И ужин за одним столом с отцом кажется вкуснее. Даже затянувшаяся молитва не так клонит ко сну. И уж совсем исчезает сонливость, когда отец начинает развязывать привезенный из города большой лубяной короб Делает он это с непостижимой медлительностью, точно испытывая Ванькино терпение. — Привез тебе. Арина, обновки... В руках у матери большой пестрый платок. Она по-девичьи краснеет так. что при тусклом свете каганца видно. — Что это вы. Киприан Иванович, надумали?.. Дорогой. верно, и уж шибко глазастый. Такую пестроту и но-сить-то, чай, грех? — Другие носят!.. Не стара еще, чтоб хуже других ходить. И еше подарки: ботинки, свертки с ситцем и миткалем... На Ванькину долю приходятся две рубашки — сатиновая и ситцевая, но больше всего ему по сердцу длинный красный тесменный пояс с большими лохматыми кистями. Он пробует его примерить, но мать вырывает из рук: грех постом обновки надевать. — Ужо на праздник наряжаться станешь. —• А это, значит, товар на сапоги,— говорит отец. — Малёнек еще в сапогах ходить! — для вида протестует мать. — Не малёнек!.. Вон как вытянулся... Мать собирается спрятать сверток в укладку, но Ванька просит: — Маманя, дай я только подержу маленько!.. Он берет сверток. В нем все, что полагается для настоящих сапог: голенища, подошва, стелька, задники, набор на каблуки. — Не разворачивай, а то растеряешь. — Я только понюхаю. Ванька с упоением вдыхает дегтярный запах новой кожи. — У-ух ты! Вот как хорошо пахнут первые в жизни сапоги! Доходит очередь до хозяйственных припасов. — Сахару пиленого три фунта взял, чаю две плитки... — Баловство это,— говорит мать, но бережно берет пакеты. Было время, когда чаепитие считалось на Горелом погосте грехом, но по этому пункту Сибирь сумела переупрямить самых упрямых уставщиков и начетчиков. Настоящие сибиряки почитают за великий грех упустить случай лишний раз почайпить. Сахар, тот действительно, пожалуй, баловство: у каждого своя пасека, дарового меда разнотравного и липового вдоволь, однако по праздникам, себе в наказание, пьют чай вприкуску с покупным сахаром. Отец вынимает еще два небольших свертка. — Лампу вот привез. Мать качает головой. Такой новинкой она и впрямь недовольна. — Вот уж это напрасно... Газом вонять будет и до пожара недалеко. Боюсь я... Зато Ванька в великом восторге. — Тять, покажь ланпу!.. — Не «ланпа», а лампа,— поправляет отец. — Я сам этак ошибался, так в лавке меня на смех подняли. Газу-керосину четверть привез. В санях оставил. — Не придумаешь еще, где газ-то держать...— продолжает сомневаться мать. — Люди в кладовой или в подклети держат. Газ — он кругом нужен. С железа, с замка, скажем, ржавь съедает, и клоп от его духу уходит. — Сказывали, да боязно... •— Привыкнешь. Лампу я завтра налажу, сейчас нельзя: пузырь с морозу лопнет. Ванька разочарован, но в коробе оказывается еще сверток. Прежде чем его вытащить, отец с видимой тревогой поглядывает на мать. — Чего еще? — Часы купил... Часы, с точки зрения матери, хотя и баловство, но не опасное, и она улыбается. Отец бережно разворачивает обновку. Ванька следит за каждым его движением. До чего же хороши часы! На жести, поверх циферблата, изображен еловый лес, в ^есу длиннорогий олень пасется. Снизу от часов идет цепочка — длинная-предлинная. Отдельно завернуты гиря и маятник. Диск маятника бле- стит так, что Ванька, не спрашивая, понимает: вещь зо лотая. — Тять, часы сегодня повесь!.. — Это можно. Отец вешает ходики на гвоздь, прицепляет маятник и гирю, подтягивает цепь... Только со стрелками происходит недоразумение: они показывают самое несуразное время, а точное узнать на Горелом погосте не у кого: впору у петухов спрашивать. Не учел этого Киприан Иванович, когда покупку делал... И еще: то ли часы на морозе простудились, то ли в лавке внутри их что-то заржавело, но постукивали они с хрипотцой и дребезжанием, точно букву «и» выговаривали. Уже лежа на полатях, Ванька понял, в чем дело. — Тять, а тять, часы-то разговаривают! — Тукают, а не разговаривают,— поправил отец. — Да нет, тятя! Ты лучше послушай, они словами разговаривают. — Что ж они тебе говорят? — «Вот и ладно, вот и ладно, вот и ладно!..» Киприан Перекрестов никакого фантазерства не признавал. — Юрунду городишь! — сердито отозвался он.— После молитвы спать полагается, а не выдумывать. Но поди ж ты! Прислушавшись к ходу часов, он сам начал разбирать их хрипловатую и косноязычную речь. Только ему вместо буквы «и» упорно слышалась буква «е», и получалось, что часы твердили совсем другое: «Вот не ладно, вот не ладно, вот не ладно!» Такое ни с того ни с сего на ум не придет. Хоть и устал Киприан после дальней дороги, не спится ему. Ваньке заказал думать, а самого обступили думы невеселые, нерешимые... Правда, так и раньше с ним бывало, когда в тысяча девятьсот пятом году на берегу моря-океана в японском плену жил... Не обижен Киприан ни силой, ни здоровьем и ума к соседу занимать не хаживал, а нет у него покоя. Недоволен сам собой Киприан Перекрестов, да и только! Положим, в том, что очутился он в плену, никакой его вины не было. Только когда господа офицеры начали шаш- ни японцам отдавать, зашвырнул он в кусты свою трехлинейную, мосинскую... И то потому, что ни в стволе, ни в магазине, ни в подсумках ни одного патрона не осталось. И понял в ту минуту Киприан Перекрестов, что случилось что-то в высшей степени неладное. И уж совсем тошно ему стало, когда увидел, как офицеры меж собой посмеиваются, радуясь тому, что японцы разрешили им шашки при себе оставить... Судить офицеров — дело царское, себя самого судить — каждый волен. Силен и умен Киприан Перекрестов, а что толку в его уме и силе? И в медведе ума много, да только тот ум вон не идет — и силен медведь, да всю жизнь в болоте живет... Привез Киприан из города большую досаду. Никому про нее не сказал—-думал, сама пройдет. Но не тут-то было! Смешное дело: разбередил отцовскую рану восьмилетний сын-несмышленыш своей глупой болтовней. Досада же получилась горькая. За несколько дней до отъезда из города зашел Киприан в контору лесопилки за расчетом и застал великую распрю: полна изба народа и такая ругань стоит, что хоть святых вон выноси. Прислушался и понял: артельные мужики с приказчиком воюют. Что приказчик народ обсчитывает, об этом давно знали, но тут получилась у него промашка: оказались среди артельных люди пробивные и нахрапистые. Он им слово — они ему десять. — У меня,— кричит приказчик,— все записано! А они в ответ свои записи предъявляют за его же или хозяйской скрепой. — Чего, подлая душа, врешь, чья здесь подпись стоит? Сколько лесу возили, за столько и плати! У приказчика от злости морда в красных пятнах, сам себе всю бороду оплевал. — Варнаки!—кричит.— Шпана, обманщики, копеечники!.. У меня счет точный. Хотите — получайте, не хотите... Тут из толпы один наперед выступил В плечах неширок и не очень чтобы бородат Однако заговорил дельно. — Обождите, ребята, я сейчас с ним потолкую... Чего, господин приказчик, с намк случится, ежели мы не пожелаем твоей лжи подчиниться?.. Ты не с одним говоришь, и знай!.. — Мировым стращать вздумал? Вот испугал!.. — Мировой на хозяйскую сторону стать может, мы и без него управимся... — Чем грозишь? Лесопилку подожжешь и меня с хозяином в прорубь спустишь? За такие угрозы знаешь, что будет?.. — Оболгать меня, толстомясый, хочешь? Не выйдет! Нам нет нужды о тебя да о хозяина руки пачкать. Мы так сделать можем, что вы с хозяином сами в реку сиганете... Ежели лесопилка станет, кто за невыполнение казенных подрядов в ответе будет?.. Ежели сейчас полного пересчета не сделаешь, мы хозяина под суд загоним и тебя заодно!.. — Забастовкой грозишь? — Хоть бы и так!.. Послушал Киприан такой разговор — и за дверь: реши apos; переждать, пока все образуется. И верно, на другой день образовалось: артельные мужики заработанные деньги сполна получили и разъехались по домам. Тут -то и зашел на свою беду в контору Киприан Перекрестов, не нашел лучшего времени для расчета! Хозяин сидел злой и расстроенный, приказчик — того более. — С тобой,— говорит,— я враз рассчитаюсь... Открыл какую-то книгу, пододвинул к себе счеты и давай отстукивать... Минут пять отстукивал, потом сунул Киприану бумажку для подписи и сразу из стола деньги выложил: четыре красненьких, а на них два серебряных рубля и пятиалтынный швырнул. — Обожди, сколько мне платишь? -— Сколько полагается. Хоть и был безграмотен Киприан Перекрестов (только фамилию умел подписывать), но счет возкам вел и свой заработок знал. — Шестнадцать рублей, восемь гривен недодаешь,— сказал он. Приказчик враз вскипятился. — Ты что, колода таежная, меня учить собрался? Глянул Киприан на хозяина, а тот в окно смотрит, точно до разговора ему дела нет. При найме золотые горы сулил, при расчете — рыло в сторону. И раньше, случалось, обманывали Киприана, но чтобы так нахально и на такую сумму — этакого не бывало. И денег, конечно, жаль (сем- надцать рублей — деньги не малые), но еще горше, что его, Киприана Перекрестова, унизили, в глаза посмеялись над его темнотой. Прав он, бесспорно прав, а доказать своей правоты не может. Приказчик насмехается: — Наш счет всегда правильный, потому как на бумаге значится, а языком-то полторы тысячи наработать можно. Досадно Киприану на свою темноту и неграмотность. И другое обидно: когда возка леса начиналась, звали мужики его в артель, но он сам закобенился — неохота была видишь ли, с табачниками компанию водить. Понадеялся и на то, что лошади у него крепкие, что на сдельной работе он больше других вытянет... И вот получилось: вытянуть-то вытянул, а заработал меньше всех. Артельные свои интересы отстояли, а он, как карась, щуке в хайло угодил. И винить некого, сам виноват! И пришлось Киприану смириться: получил, сколько приказчик дал, и ушел из конторы как оплеванный. А часы, знай, одно отстукивают: «Вот не ладно, вот не ладно!» Еще с вечера, когда Ванька заснул, Арина рассказала мужу о том, что подрядилась доставлять молоко ссыльным. Киприан это одобрил: прибыток невелик, но в Горелом погосте всякие деньги за редкость. — Ванятка им молоко носит,— пояснила Арина.— Уж не знаю, хорошо ли сделала, что туда его посылаю... Люди вроде смирные, а все нехристи... Я уж ругала его: иной раз пойдет туда и пропадет. Пытала его, что он там робит. Говорит, книжку с картинками смотрит... Арихметку какую-то выдумал... Киприан нахмурился, однако сказал: — С этим сам разберусь. Утром, после завтрака, на Ваньку тоска напала: по времени пора в дьяконовский дом молоко нести, а о том речи нет. Мать при отце не распоряжается, отец же молчит, о чем-то думает. — Тять, я на улку погуляться пойду... — Иди, только от двора не уходи. Одному гулять скучно, но Ванька догадлив: подобрал сучок и давай по снегу загогулины выводить. Четверть дво- ра исчертил, пока догадался оглянуться. Глянул назад — за спиной отец стоит. — Что ты робишь? — Я, тять, не роблю, а пишу. — Пишешь?.. Чего ж у тебя получилось? Киприан показал на четыре кружочка с хвостами. — Баба получилась... — Какая баба? — Об-ны-ковенная, какая в юбке... — Ты постой. Что это значит? Киприан показал на первый кружок с хвостом кверху. — Буква «б», а это вот «а». Если их вместе читать, получается «ба». А тут опять «б» и «а». И получается баба — «баба». Понял? — Этому тебя в дьяконовом доме выучили? — спросил Киприан. — Ага. Я уж, тять, четырнадцать букв знаю... Образованность сына удивила Киприана. Однако, на его взгляд, учение начиналось не с того конца. — Ну, а слово «бог» написать можешь? Ванька старательно вывел «б», «о» и «г» и тут же пояснил: — Бога, тять, с большой буквы писать надо, только мне Петр Федорович больших букв еще не показывал, так что пусть с маленькой будет. — Еще чему тебя твой Петр Федорович выучил? — Считать выучил. Я все сложать и отнимать до ста умею. — До ста? Тут Киприан вспомнил недавно полученный от приказчика урок арифметики и спросил: — Ежели из пятидесяти восьми шестнадцать целковых отнять, сколько останется? Ванька наморщил лоб и, подумав, ответил: — Из восьми шесть — два, из пятидесяти десять — сорок... Сорок два! Это я в уме решил, а на счетах еще скорее бы ответил!.. Быстрый и точный Ванькин ответ разрешил долгие и мучительные сомнения Киприана Ивановича. — Ступай домой,— сказал он Ваньке.— Там мать кринки с молоком приготовила, возьми их... Ныне вместе пойдем относить. Перешагнув порог дьяконовского дома, Киприан Иванович креститься не стал, а, сняв шапку, запросто поклонился хозяевам. Разговор начал с извинения. — 11ростите, что незваный пришел, по-соседски... За сынишку хочу вас благодарить. За внимание ваше и учение... Киприан не был красноречив, но ссыльные, в первую очередь Петр Федорович, сразу догадались, что приход кряжистого сибиряка-старовера — дело непростое и что от предстоящего разговора зависит многое, прежде всего Ванькина судьба. — Да вы садитесь, Киприан Иванович!—сказал Петр Федорович, пододвигая скамейку на более почетное, ближе к красному углу, место.— Это мы вас за приход благодарить должны: к нам из соседей никто не заглядывает. — Что говорить! У нас народ на знакомства тяжел... Одно то, что у нас в двадцати дворах десять вер живут. Приходской поп нас «десятиверами» зовет... Сказав это, Киприан сейчас же понял, что говорить о вере здесь не следовало, и с облегчением вздохнул, когда Петр Федорович ответил: — И все же во всех дворах люди живут. —- Живут... Что везде люди — это точно... Сам понял, когда у японцев в плену был. Вовсе чужой народ, язычники, а к каждому порознь подойти — все человек... Разговор вязался туго и напряженно: каждое слово могло повести к обидному и непоправимому непониманию. И получилось очень хорошо, что Киприан заговорил о японском плене. — А ведь мы с вами товарищи, Киприан Иванович! — воскликнул один из ссыльных, бывший моряк и хозяин волшебной книги с кораблями.— Я тоже в плену был. На каком острове вас содержали? Может, из одного котла рис ели ? При такой встрече без воспоминаний не обойтись. Напряженные философские рассуждения уступили место фактам. Правда, факты были злые, но в оценке их разногласия не получилось. Когда моряк сгоряча пустил крепкое слово по адресу флотских офицеров, сдавших врагу почти неповрежденный корабль, но требовавших во имя сохранения чести оставления им игрушечных шпаг и кортиков, Киприан еще более крепким словом угостил пехотных командиров. На добрый час затянулись воспоминания. Когда же разговор вернулся к делам сибирским, получилось как-то само собой, что Киприан рассказал о том, как артельные мужики взяли в оборот хозяина и его приказчика. Правда, из гордости он промолчал о собственной своей обиде, но рассказ его всем понравился. Теперь наступила пора для разговора о самом главном. Начал его Петр Федорович, сказавший Ваньке: — Забирай кринки и беги домой отнеси... Потом обратно вернешься. Ванька понял, что его гонят, но во взгляде Петра Федоровича он прочитал приказание. Повернулся было за помощью к отцу, но тот не только не поддержал, но решительно стал на сторону Петра Федоровича. — Кому сказано?.. Марш! Одна нога здесь, другая там! Ванька шмыгнул носом и нехотя вышел. — О нем хотел потолковать,— пояснил Петр Федорович.— Славный у вас сынишка, Киприан Иванович!.. Какому отцу не лестно, когда сына хвалят! Однако Киприан промолчал, ожидая, что будут говорить дальше. — Большие у него способности, особенно к математике, и память замечательная. Я, Киприан Иванович, учительскую семинарию окончил, четырнадцать лет с ребятами вожусь и прямо скажу: грех будет такого парнишку без грамоты оставить. Разрешите, пока я здесь, буду с ним заниматься. Петр Федорович сам, без просьбы, предлагал то, чего хотел Киприан Иванович, но слово «грех» заставило его насторожиться. Все на погосте придерживались взгляда, что в безграмотности греха не было (божественная премудрость переходила устным заучиванием молитв от отцов к детям), гражданская же письменность была делом новым, страшноватым и, возможно, греховным. Но Киприан понимал, что упускать счастливый случай было нельзя: слишком много обиды хватил он сам, чтобы желать того же сыну. Поэтому он ответил после некоторого размышления: — Если о грамоте и счете разговор идет, даю на то полное мое согласие. А что касаемо веры, то — дело семейное. Мы веру от дедов и прадедов храним, и сам ее не нарушу, то ж и сыну своему заповедаю. — Хорошо! — быстро ответил Петр Федорович. Походило на то, что к такой постановке вопроса он был подготовлен и что вообще делам веры большого значения не придавал... Острый камень был благополучно обойден. Можно было продолжать деловой разговор. — За такое ваше внимание в долгу не останусь,— пообещал Киприан. — Мне ничего не надо, Киприан Иванович. — Не золото, соседские услуги сулю... Щекотливый разговор был прерван неожиданным появлением Ваньки. Рассудив, что его выгоняли на время, достаточное для транспортировки пустых кринок, он всемерно постарался сократить его за счет быстроты ног. Прибежал запыхавшийся и раскрасневшийся. По усмешке отца и веселой улыбке Петра Федоровича сразу понял, что они успели договориться. Петр Федорович подтвердил его догадку, сказав: — Раздевайся, заниматься будем. Не желая, чтобы его присутствие на уроке было истолковано как признак недоверия, Киприан Иванович сейчас же поднялся. Напоследок, однако, предупредил: — Слушаться не будет или баловаться станет — мне скажите или сами ремешком... Это было сказано в высшей степени нетактично! На взгляд Ваньки, ремешки и другие шорные изделия совсем не гармонировали с такой серьезной научной дисциплиной, как таблица умножения, и он, как умел, исправил положение. — Ты, тять, очень чудно говоришь... Мы с Петром Федоровичем про примеры и задачи разговариваем, а ты про какой-то ремешок... Ванька даже плечами пожал, показывая, в какое недоумение привело его сделанное невпопад замечание. Разговором с ссыльными Кклриан Иванович остался доволен. Хотя он и пробыл в гостях недолго, успел заметить многое, даже неуклюжие самодельные санки, служившие для возки хвороста. Через три дня возле дьяконов-ского дома выросла изрядная, сажен на пять, поленница отменных березовых швырков. За дровами с отцом ездил Ванька. Здесь-то, перед лицом необъятной, занесенной снегом тайги, между ними и произошел некий знаменательный разговор. — Тятя, как понимать, если кого «дитём тайги» назовут? Киприан Иванович задержался с ответом. — Кто и по какому случаю такие слова произнес? — Петр Федорович меня обозвал,— честно ответил Ванька. К его удивлению, немного подумав, отец усмехнулся. — Не одного тебя, а, выходит, он нас обоих обозвал. Тебя ведмежонком, а меня, значит, цельным ведмедем... Понял? Объяснение казалось простым и, на взгляд Ваньки, необидным. РАССКАЗЫВАЕТ О НОЧНОМ ПЕРЕПОЛОХЕ. О ТОМ, КАК ЕРПАН ЗАСТРЕЛИЛ ЗВОНАРЯ, А ВАНЬКА ОБМАНУЛ ЧЕРЕССЕДЕЛЬНИК Кладбищенский колокол имел свою судьбу, тесно связанную с историей погоста. Вскоре после того как заблудившийся чиновник разыскал на севере губернии неведомое дотоль селение, зародилась у епархиального начальства мысль построить там церковь. По замыслу храмостроителей должна была та церковь вернуть в лоно православия тамошних насельников и в то же время стать оплотом против кочующего по окрестной тайге язычества, а паче всего послужить прославлению видимого благоденствия. По епархии был объявлен сбор «на звон». Сколько мужицких алтын, мещанских пятаков и купеческих полтин было собрано — богу да консистории ведомо. Достоверно другое: труды по строительству легли на погостовских мужиков. Помимо церкви пришлось им строить дома для попа и дьякона. Так как лес заготовляли отборный и наперед его сушили, заняло строительство три года. Зато на освящение церкви приплыл сам архиерей в сопровождении великого множества попов, монахов и кафедрального хора. Все же ожидаемого торжества не получилось: явились на освящение шесть прихожан, да и те, не желая персты кукишем складывать, за время долгого служения ни разу не перекрестились. Владыка уехал разгневанный, препору- чив неблагодарную паству настоятелю нового храма отцу Сисинию. Пять лет стояла церковь, до той поры, когда занесла на погост нелегкая сургутского протопопа, которому захмелевший отец Сисиний проиграл в стуколку большой церковный колокол. Недели не прошло после уво^а колокола, загорелась глухою ночью новая церковь... Покуда мужики проснулись, покуда бегали от двора к двору, покуда багры и крюки искали, осталось от их трехлетних трудов черное пожарище и смрадная груда углей. Над этим-то пожарищем обезумевший отец Сисиний и повинился всенародно в своем великом грехе... После такого казуса поп и дьякон незамедлительно уехали с погоста и сгинули без следа. Что касается церкви, восстанавливать ее не стали, а приписали жителей Горелого погоста (с того-то времени и стали его называть Горелым) к соседнему — за шестьдесят верст — Нелюдинско-му приходу, и стал тамошний поп два раза в году наезжать для исполнения всякого рода треб. По собственному своему почину и по давнему обычаю на месте сгоревшего церковного алтаря поставили мужики новую часовенку, а около нее — звонницу и повесили на ней старый свой колокол. Только, падая с горящей колокольни, тот колоког треснул и стал звонить до того противно, что его даже в дни похорон не трогали... И вот этот-то колокол, промолчавший свыше тридцати лет, ни с того ни с сего зазвонил... Зазвонил без человеческой помощи, в самое неположенное время — во втором часу ночи!.. Очень возможно, что и проспали бы такое событие жители селения, но случилось в ту пору ехать мимо кладбища беспоповцу Порфирию Изотову. Только выехал он на опушку к тому месту, где часовня стояла, только снял шапку, чтобы перекреститься, как колокол по-шалому забрякал: Дрень! Дринь! Дзень!.. Особой боязливостью, как и все таежники, Порфирий не отличался, но тут его, как говорится, в цыганский пот бросило. И было отчего: при свете полной луны он отчетливо видел, что под звонницей никого не было, а на курившихся поземкой сугробах незаметно было следов ни чело- веческих, ни звериных... Из всех Молитв, составленных на подобный случай, Порфирий вспомнил самую короткую; «Уноси, бог, коня, заодно и меня!» и, не поднимая оброненной с саней шапки, принялся нахлестывать лошадь вожжами. Та понеслась в сторону близкого уже погоста, будя многочисленных псов неистовым ржанием, храпом и скрипом полозьев. Одним из первых, по великому собачьему переполоху, вышел со двора Киприан Иванович. Предвидя самое худшее— пожар, он загодя вооружился топором и лопатой. Но ни зарева, ни дыма видно не было. Между тем тревога нарастала: в окнах мелькали огни, со всех сторон доносился стук и скрип калиток. Только обойдя дом и поглядев в сторону дороги, Киприан заметил группу мужиков, окруживших знакомую Киприану подводу Изотова. Чем ближе подходил Киприан, тем заметнее становилась растерянность столпившихся односельчан — мужчин и женщин одинаково. Мелькнувшая догадка, что лошадь Порфирия пришла одна, без хозяина, опровергалась бездеятельностью мужиков. Случись так, все безотлагательно кинулись бы запрягать лошадей, чтобы ехать по свежему следу и разыскать пропавшего живым или мертвым. Но Порфирий был налицо, хотя с головой, окутанной чьим-то полотенцем, и выглядел жертвой ‘происшествия. К нему, как к первоисточнику, и подступил Киприан. — Раненый, что ли?.. Кто тебя пуганул? Спрашивая, он не счел нужным понизить голос, и на него сейчас же зашикали. — Тс-с... Тише... Слушай!.. Подчинившись общему настроению, Киприан постоял молча, ничего не услышал и рассердился. — Чего слушать-то? Как в Томске на балалайке играют или как тобольские попы заутреню служат? — Молчи, Киприан Иванович... Дело серьезное... — Пресвятая богородица, никак опять?! — Свят, свят!.. Тут Киприан сам услышал звон колокола, странный и потому страшный. Отдельные удары (если можно было назвать ударами переходивший в долгое дребезжание металлический лязг) прерывались неравными паузами... После одного особенно сильного удара звон сразу оборвался, точно колокол приглушили шубой. Киприан был подготовлен к тушению пожара, к далекой поездке по следам лихого человека, к встрече с голодным медведем-шатуном. И то, и другое, и третье сулило хлопоты и опасности, но в то же время не таило в себе ничего загадочного: во всех трех случаях было ясно, что следовало делать. Здесь же прямой опасности не было, но было нечто подавлявшее своей необычностью. Кладбищенский звон не поддавался разумному объяснению, и поэтому было непонятно, как надлежало действовать и надлежало ли действовать вообще. Недоумение порождало чувство беспомощности, от сознания беспомощности недалеко было до страха... Нечто подобное, по-видимому, испытывал и стоявший рядом с Киприаном молодой охотник Григорий Ерпан. Опыт опасных скитаний по таежным дебрям был бессилен так же, как опыт солдата. То, что один держал в руках лопату, другой — новое ружье, только подчеркивало нелепость положения. Когда что-нибудь не находит ни одного разумного объяснения, появляется множество вздорных. За такими дело не стало. Поставкой их занялись всеведущие старухи. — Непетые мертвяки предания земле требуют,— определила одна. — Нечистый лютует... Пожарище да кладбище — самое для него житье. — Быть худу! Мертвые живых зовут: огневица, а то и черная болезнь снова придет... Упоминание о тифе и оспе, часто навещавших Горелый погост, подействовало на всех удручающе: многие закрестились. Нашелся, однако, человек, которого даже такая напасть не устраивала, человек, возмечтавший о бедствии тотальном. То был начетчик и уставщик «раззяв» Лаврентий Перхатов. — Нечистый на святое место, где алтарь был, не придет...— сказал он.—Знамение свыше дается: пред концом мира от господа бога упреждение... — Мало ему больших городов, что он наш погост упреждать начал да колокола для такого дела получше не выбрал? Высказав столь резонное соображение, Григорий Ерпан сердито сплюнул. Сейчас же, словно в ответ на нечестивую реплику, колокол задребезжал снова и так беспорядочно и нелепо, что многих охватил суеверный ужас. Кое-кто стал расходиться по дворам. В этот критический момент, когда, казалось, ничто уже не могло опровергнуть совершавшегося воочию чуда, из дьяконовского дома вышел Петр Федорович и, подойдя к Киприану Ивановичу и Ерпану, осведомился у них о причине ночного переполоха. Ерпан вкратце объяснил суть происшествия, закончив свой рассказ сердитым намеком на несуразность положения. — Стоим теперь и ушами хлопаем... — Вы об этом что думаете, Киприан Иванович? —спросил Петр Федорович. Вопрос был обращен прямо к нему, но Киприан Иванович уклонился от ответа. — Ничего не думаю. Всему делу самовидец Порфирий Изотов был, вон он стоит... Изотов, которому успели вынести шапку, от разговора не уклонился. Успокоившись, он обстоятельно рассказал, как, проезжая мимо кладбища, слышал звон в каких-нибудь десяти саженях от себя, и что готов побожиться как угодно, что под звонницей никого не было. — А веревка от колокола? — поинтересовался Петр Федорович. Мужики переглянулись. Гипноз таинственности, овладевший всеми, был настолько силен, что о такой простой мелочи, как веревка, позабыли, хотя она мозолила всем глаза не один десяток лет да и веревкой именовалась условно, по своему деловому назначению. На самом деле это был довольно толстый, скрученный из нескольких прядей пеньковый канат, к тому же потрепанный многими непогодами. Расчесавшийся его конец для того, чтобы он не распускался выше, был завязан рыхлым узлом мало не в кулак величиной. В полнолуние, на открытом месте, его, несомненно, можно было разглядеть за добрых тридцать саженей. Больше всех вопрос о веревке удивил самого Пор-фирия. — Веревка? — озадаченно переспросил он.— Веревки чего-то я не заметил или запамятовал... Не помню, чтоб веревку видел, а так чего-то в глазах маячило. Вроде тень какая-то прыгала, то темная, то прозрачная... Скелет не скелет, а не поймешь, что мельтешило... При страшном слове «скелет» иные снова закрестились» но разговор о веревке давал повод для догадок менее мрачных, чем прежние. — Может, озорство чье?.. Привязал кто к веревке бечеву да издали дергает? Первым начисто отверг мысль об озорстве Киприан Иванович. — Нет у нас таких озорников,— решительно сказал он.— Тайга такого не любит. Кому, опять же, придет в голову на морозе всю ночь промеж крестов сидеть?.. Пожалуй, Гришка Ерпан, когда молодой был, этак мог бы... Так теперь он здесь с нами стоит. — Да, баловался когда-то...— усмехнулся Ерпан.— Только такого беспокойства людям никогда не чинил. — Однако ж, что в воздухе, кроме веревки, «мельтешить» могло? — снова спросил Петр Федорович. Вопрос остался без ответа, потому что снова начался звон, то отрывистый и громкий, то верезжащий, будто язык не ударял, а скользил по бронзовому телу колокола. И тут у Киприана зародилась странная мысль, перешедшая в уверенность: такой звон не мог быть делом человека... Если он и казался страшным, то именно своей нечеловеческой и поэтому совершенно непостижимой бессмысленностью. Свою догадку Киприан облек в загадочную форму. -—- В веревке вся суть и есть: не человеческая рука ее держит... — Вы так думаете, Киприан Иванович? — быстро сказал Петр Федорович и предложил:—Нужно пойти посмотреть. Тут, кажется, недалеко? Сказано это было просто, обычным тоном, словно речь шла не о ночном посещении к\адбища, а о прогулке. Но в то же время все поняли: если никто не согласится, пригласивший обязательно пойдет один. Луна светила достаточно ярко, и Киприан хорошо видел не только худощавую, немного сутулую фигуру Петра Федоровича, но и его серьезное бледное лицо. И еще заметил: короткое потертое городское пальто с бархатным воротником и тонкие шерстяные перчатки, мало подходившие для прогулок по зимней тайге. Все промолчали, и Петр Федорович, круто повернувшись и не оглядываясь, пошел один... Многим стало стыдно в эту минуту, но времени для размышления не было. Общую нестерпимую неподвижность нарушил Киприан Иванович. С силой воткнув в сугроб явно ненужную лопату, он крякнул и быстро зашагал вдогонку за Петром Федоровичем. Разве на полшага отстал от него Григорий Ерпан. Следом за ним оторвалось от толпы еще трое, затем гурьбой двинулись все остальные. Произошло то, что свойственно людям вообще, а русским особенно. Обретя целеустремленное движение, толпа сразу перестала быть толпой. За одну минуту растерянность сменилась решимостью, страх—мужеством. Наиболее робкие, то есть те, что двинулись последними, на ходу обретали храбрость, стремясь нагнать, а то и обогнать передних. Передние ряды скручивались, уплотнялись, раздавались вширь. Когда ряды поглотили всех отставших, установился известный порядок и походный ритм: обгонять самых первых — Петра Федоровича и шедших по сторонам от него Киприана Ивановича и Ерпана — было уже неловко: тем самым за ними молчаливо признавалось право на руководство, и пожалуй, на главенство. Не обошлось и без смеха. Занятая разговором с оставшимися женщинами и стариками бабка Свистуниха, хватившись мужа, бегом нагнала мужиков и, ворвавшись в их ряды, ухватила его за ворот. — Ты-то куда, старый хрыч, поперся?.. Твое ли дело ночью по боженивкам таскаться? — Пусти, Маланьюшка, куда люди, туда и я... — Пущай, кому надо, одни чертей ловят... Тоже мне чертолов выискался!.. — А хоть бы и чертолов! — Заговорило в старом Свистуне попранное мужское достоинство. — А, вот как! Так я тебе без боженивки этого добра сколько хочешь насыплю, лови только! И без лишних слов взялась Свистуниха за дело: выколотила на Свистуне тулуп и поволокла за ворот в избу. Ушли мужики; бабы и старики в кучу сбились. И страшно всем и, понятно, интересно, чем дело кончится. Может, больше всех волнуется Арина Перекрестова: не шутка — муж первым пошел. О доме даже забыла. Впрочем, когда со двора уходила, там все в порядке было: перед образами лампады горели, а Ванька отмороженным носом на полатях сопел. Невдомек Арине, что в это самое время Ванька следком за взрослыми мужиками пробирается, так торопится, что полные пимы снега набрал. Медленно тянется время. От страха и напряженного ожидания у женщин разговор не клеится. Говорить о страшном — страшно, о чем другом — не к месту, не ко времени. И вдруг: дзинь-бум-дз-з!.. Трах-рах-ах!.. Зазвонил было колокол, а как грянул повторенный по-зыком трескучий выстрел, сразу звон оборвался. Тишина наступила гробовая, страшнее всяких выстрелов, всякого звона... — Ой, бабоньки, не могу-у!.. Взялась Арина плачущую утешать и сама в слезы. Две подруги Арину успокаивать взялись — обе туда же. Пошла слезливая цепная реакция... Но только глянула Арина на дорогу, сразу глаза высохли! Бежит со стороны кладбища небольшая фигура: полушубок на ней совсем как у Ваньки и уши малахая по Ванькиной манере вверх приподняты и по сторонам болтаются. — Чтоб тебя, постреленок, язвило! Ванька издали орет, надрывается: — Ух ты-ы!.. Ерпан звонаря подстрелил!.. Как он — бах!— так перья полетели! Ух ты! Перед Ариной задача: то ли сразу Ваньку драть, то ли наперед у него новости выпытать. Ванька-то тоже кое-что смекает: останавливается поодаль. — От кого перья полетели? — От звонаря... — Да кто звонил-то? — Кто веревку зацапал, тот и звонил... — Ну-ка, подойди ближе! — Зачем? — Тебе говорят, подойди! — Я лучше после подойду... — Тогда говори толком, кто звонил? — Птица ненасыть 1 звонила, вот кто!.. Как Ерпан по ней бахнул, она враз от путли освободилась и на снег пала, крыльями бьет и клювом щелкает... Я первый до нее добег, чтобы не ушла. Она на меня, я на нее... Она крыльями, а я на нее брюхом навалился!.. Тут Ерпан приспел, перенял ее у меня и прикладом добил... Ух ты! По дороге далеко растянувшейся цепочкой возвращались мужики. Были слышны голоса, даже смех. В середине цепочки, рядом с Петром Федоровичем, шел Григорий Ерпан, волочивший за крыло большую птицу. Ванька в основном рассказал все правильно. После долгих снегопадов не стало старой неясыти легкой наживы: ушли под глубокий снег мыши, схоронились в своих воздушных крепостях-гайнах белки, уснули в глубоких норах скопидомы-бурундуки, под заснеженными лапами елей нашли защиту немногие не улетевшие на зиму птицы. И напала серая хищница с голодухи и злости на первое, что показалось ей живым, — на качавшийся на ветру узел колокольной веревки. Только получилось, что не она его, а он ее схватил, так крепко запуталась в прочной пеньке когтистая лапа. Пока рвалась—звон подняла и себя самое и людей напугала. Посидела на звоннице, отдохнула малость, опять биться стала.. И так несколько раз, до тех пор, пока люди не пришли. Глянул зорким охотничьим глазом Ерпан. сразу понял, кто веревку держит, чья тень мельтешит под звонницей... Понял и, не говоря слова, вскинул ружье и ударил влет крупной дробью. Не кому-нибудь, а самой себе назво-нила-наворожила погибель ночная разбойница! Ванька — дипломат. Хотя отец видел его на кладбище и ничем в ту пору своего недовольства или удивления не показал, из этого вовсе не вытекало, что Ванькино ослушание (приказано было с полатей не слезать) прощено. Поэтому он упорно держится подальше от отца, поближе к Петру Федоровичу и, улучив момент, тихонько делится с ним горькими предчувствиями: — Как бы тятька меня чересседельником не отхлопал за то, что я из избы утек... Прямо вмешиваться в отношения между отцом и Ванькой Петр Федорович для его же пользы не хочет, но ловко находит способ обезоружить Киприана Ивановича. Положив руку на голову ученика, он вслух, так, чтобы все слышали, говорит: —- Ну, герой, теперь ты расскажи нам, как со звонарем воевал. Таким образом Ванькин поступок, минуя суд родительский, оказывается вынесенным на суд общественный. То, что Петр Федорович называет Ваньку героем, в какой-то мере предопределяет оправдательный приговор... Ванька этой тонкости не понимает, опасливо смотрит на отца и шмыгает носом. Теперь уже неловко становится Киприану Ивановичу. — Чего на меня смотришь? Говори, не съем... И Ванька говорит, отвечая по существу вопроса. — Она меня крыльями, ух ты как! А я руками не осилю, так на нее пузом... Навалился, в снег вмял так, что она копошиться перестала. Держал, пока Ерпан приспел, у меня ее отнял... Рассказ краток и, как приличествует рассказу героя, скромен. Все смеются. Ванька ловит чуть заметную усмешку в глазах отца и смело направляется к нему. — Герой-то ты герой,— говорит тот,— а почто родительского приказания ослушался, на кладбище побежал? — Интересно стало, я и не выдержал... Ты, тять, и сам не удержался: мамке в избе говорил, что далеко от двора не пойдешь, а сам первым за Петром Федоровичем увязался. Я вон из-за того угла все видел... Общий смех. Киприан, слегка смущенный, но втайне довольный собой и Ванькой, для виду хмурится и машет рукой. — Хватит болтать! Ступай домой спать! Ванька бегом к матери. — Мам! Тятька велел домой идти спать. И еще наказал, чтоб ты меня не трогала... Так и выскочил сухим из воды. На радостях от такого оборота дела, придя в избу, первым делом подошел к чересседельнику и показал ему язык. Хотя и закончилась вся эта ис-гapos;apos;г1ио ил йы,п ** Чудо не состоялось, но могло ней такое, над чем стоило серьезж тельно состоялось бы, если б не бъ ны умное и простое решение — пойти и узнать причину звона. Не сделали бы этого, и все пошло бы по-иному: * лились бы всю ночь перед образами, строили бы предположения одно другого нелепее и страшнее, а тем временем звонарь-неясыть освободила бы лапу и след бы ее простыл! Негожа в Обь впадает, пошел бы вниз и вверх по Оби, по малым и большим ее притокам, по притокам притоков слух о чуде. Ухватились бы за этот слух попы и монахи, а в первую очередь болтливые богомольцы-странники и так бы его разукрасили, что ложись кверху пупом и жди кончины мира! И обязательно нашлись бы люди, тому вздору поверившие, тем более что жителей Горелого погоста знали за мужиков дельных, отнюдь не робкого десятка... Чем больше раздумывал Киприан Иванович, тем яснее ему становилось, что неожиданным своим вмешательством Петр Федорович сумел предотвратить большую глупость. А великое ли дело он сделал? О веревке напомнил да предложил на кладбище пойти!.. И уж очень хорошо запомнилась та минута, когда два десятка взрослых сильных мужиков, переминаясь с ноги на ногу, постыдно промолчали в ответ на приглашение Петра Федоровича. Если бы не Ерпан и не сам Киприан Иванович, чего доброго, и отпустили бы идти на кладбище заезжего, незнакомого с местом человека в полном одиночестве. Дурные головы и так ссыльных колдунами ославили, тогда бы и вовсе в колдовство поверили: с нечистой силой, мол, знается, если ее не боится... К счастью, все обернулось иначе: даже те, кто раньше ссыльных чурался, стали смотреть на них по-иному. Петру же Федоровичу начали первыми кланяться — по Горелому погосту честь немалая... И так и сяк раздумывал Киприан Иванович и каждый раз приходил к одному и тому же выводу: — Все темнота наша!.. Хуже всего, что, когда он пробовал отделить веру от суеверия, у него ничего не получалось: можно было вместе с Ерпаном посмеиваться над уставщиком «раззяв», расслышавшим в глупом птичьем звоне божественное «упреждение», но перед лицом происшествия решительно все выглядели порядочными раззявами. Даже молитва перестала помогать Киприану Ивановичу в обуявшем его сомнении! Начнет он, к примеру, просить о хлебе насущном, и сейчас же мысль: зачем просить, если он, этот хлеб насущный,— собственных рук дело? И хоть есть молитвы, заготовлен- пые чуть ли не на каждый случай жизни, не находит Кип-риан в их неуклюжих словах того, что нужно. Тут еще досада. Ходила как-то Арина за водой к проруби и оттуда новость принесла. — Сказывают, Ерпан-то вовсе не сову убил... — А кого? Предчувствуя новую глупость, Киприан Иванович заранее рассердился. И Арина оговорилась: — Может, конечно, и врут... Говорят, в ту пору, когда Ерпан из ружья стрелял, в Нелюдном старуха одна померла. — Какая старуха? — Сидориха Колупаевых... — Царство небесное! Немного до века не дотянула,— прокомментировал сообщение Киприан Иванович.— Ну и что же из того, что померла? — Час в час сошлось: как Ерпан стрельнул, так она и померла. Киприан Иванович наконец-то догадался, в чем дело. — Так это Сидориха совой обернулась? — Говорят... — Опять говорят. Пусть другие говорят, а я тебе такую юрунду говорить не разрешаю!.. Поняла? — Обернулся же враг змием... — Враг — змием, Сидориха — неясытью?.. Все это юрунда: сам самовидец, как от вашей Сидорихн перья летели... Ее вон Ерпан к воротам прибил... Это была правда: к соблазну наиболее суеверных, Ерпан приколотил крылья убитой птицы к воротам, чем, по мнению иных, накликал беду на свою избу. — Вы и в змия не верите, Киприан Иванович! — ужаснулась Арина. — О нем в писании сказано. — Мало ли где о чем сказано. Тут -то и спохватился Киприан, что далеко хватил: со змием следовало обходиться поосторожнее, но... не нашел в себе веры, чтобы покаяться И никак разобраться не может: где вера кончается, а суеверие начинается... Разобраться и в самом деле нелегко было. Закончились долгие размышления Киприана Ивановича тем, что он разрешил себе, а заодно и Ваньке «вольную молитву». Поняв сущность отцовской мысли, Ванька даже запрыгал от удовольствия. — Все, что захочу, бог все сделает!.. Ух ты, вот здорово! Ванька с такой быстротой кинулся к образам, что Кип-риан Иванович едва успел поймать его за ухо для дальнейших наставлений. — Бог, конечно, все может, но только зря у него просить не следует. Опять же молитва приемлется по праведности. Прежде чем просить, грехи замолить надо... Из дальнейших скучных объяснений Ванька понял, что получить что-нибудь от бога авансом, не творя добрых дел и не добившись отпущения грехов, очень трудно Грешил же Ванька каждый день с утра до вечера походя. Очевидно, поэтому большинство его просьб оставались невыполненными, хотя просил он о сущих пустяках. Чего, например, стоило богу решить вместо Ваньки задачу на деление?.. Но сама возможность беседовать с богом запросто, на русском языке, излагая заветные мечты я чаяния, Ваньке пришлась очень по душе. Молитвы его выглядели приблизительно так: — И еще прошу тебя, господи, чтобы было у меня ружье такое, как у Ерпана. И пороху сто пудов, и еще дроби... И крючков для рыбы больших, средних, маленьких и разных по десять штук всяких... И ручного медвежонка подай мне, господи! И еще вылечи у Шайтана больную лапу. А я сегодня двадцать четыре мизгиря задавил... Лапа у дворового пса Шайтана скоро зажила, но остальные просьбы не выполнялись систематически. Однако Ванька не терял надежды, что когда-нибудь они будут исполнены все сразу. Чтобы ускорить это событие, он даже предложил богу небезвыгодную для него сделку. Все жители погоста, от мала до велика, верили, что за каждого убитого паука прощается сорок грехов. Поэтому, молясь, Ванька никогда не забывал напоминать богу о количестве погубленных им мизгирей. Так как Ванькины просьбы были невелики, а излагал он их немногословно, у него неизменно оставалось время для беседы с богом по душам. Чего-чего, а слушать тот умел! Ему можно было рассказывать все, что угодно... 65 5. А. Шубин. Как-то, зайдя в горницу, Киприан Иванович застал Ваньку за очень странным занятием. Стоя перед божницей, он что-то рассказывал, время от времени крестясь. Между тем то, что говорил Ванька, меньше всего походило на молитву. Дело шло о медведе, занявшемся изготовлением дуг. Первым движением отца было взяться за чересседельник, но уж очень его поразила складность Ванькиной речи. — Чего ты там бормочешь? Ванька моментально замолчал и повернулся к отцу. — Сказывай!.. Не богу, а мне сказывай! Что молчишь? — Петр Федорович басню apos;Задал мне выучить, я и читал... — Вот и читай с самого начала. После первых же Ванькиных слов Киприану Ивановичу стало понятно, что сын читает «юрунду», но (странное дело!) складная небылица о медведе, гнущем дуги, таила в себе большой и полезный смысл. — Еще чего ты выучил? — Про лебедя, рака и щуку, потом про кота и щуку. Выслушав басни, Киприан Иванович уже спокойно оценил: — Притчи, значит... Оно бы вроде и юрунда, а с поучением: взялся за общее дело — делай по согласию, а не за свое дело вовсе не берись... — Это мне Петр Федорович объяснял. — То-то же! — Здесь Киприан Иванович нахмурился.— А бог здесь вовсе ни при чем. Он и без тебя все знает. И крестное знамение ни к чему... — Я, тять, только тогда крещусь, когда слова слаживаются: скажем, сначала и «легка», а потом «облака» или «засела» и «хвост отъела». В свете такого объяснения Ванька представал перед отцом в образе закоренелого язычника-рифмопоклон-ника. Таковая ересь подлежала немедленному и беспощадному искоренению. Пришлось Ваньке становиться на колени и десять раз подряд читать «Верую». ВАНЬКА СТАНОВИТСЯ ХОЗЯИНОМ ПЯДНОМОНД И ОБРЕТАЕТ I НЕЗАМЕНИМОГО ТОВАРИЩА В ЛИЦЕ МЕДВЕЖЬЕЙ СМЕРТИ БЕСПРИМЕРНЫЙ ПОЛЕТ, НЕ СТАВШИЙ ДОСТОЯНИЕМ ИСТОРИИ. ЕСЛИ НЕ СЧИТАТЬ ПОРКИ. ВСЕ СКЛАДЫВАЕТСЯ ВЕЛИКОЛЕПНО 1. Без малого пять лет шла от берегов Ла-Манша до берегов Негожи потрясающая новость. Только на последнем этапе — от дьяконовского дома до избы Перекрестовых — обрела она достойную своего значения телеграфную скорость. Ванька чуть не задохнулся, пока бежал с ней до дома. Не мудрено поэтому, что в текст передачи вкрались погрешности. Киприан Иванович, собиравшийся лезть на сеновал, был прямо-таки ошеломлен необычайным известием. — Тять, слышал? Ававатор Блерий на планомоне Ломаш перелетел! Планомон с пропёрлером ж-ж-ж!.. Ух, ты! — Чего?—удивленно переспросил Киприан, не разобравший в сообщении сына ничего, кроме тявканья, блеяния] и шмелиного жужжания. — Что еще за ававатор? — Который летает.,. А имя у него — Блерий. — Ну. а Ломаш? — Ломаш — вроде протоки на Оби, только еще шире и вода в нем соленая... Теперь понял? Толковали минут пять, прежде чем Киприан Иванович узнал некоторые подробности перелета храброго французского авиатора Луи Блерио на моноплане через пролив Ла-Манш. Многие односельчане сочли бы Ванькин рассказ вольнодумной, даже греховной выдумкой, но, заглядывая кое-когда в дьяконовский дом, Киприан Иванович привык верить идущим оттуда новостям. Кроме того, побывав на войне в Японии и обогнув по морю половину земного шара, сам насмотрелся всяких чудес до воздушных шаров включительно. Однако, проча Ваньке солидную и почетную будущность хлебороба, он не поощрял его увлечений, как он говорил, «барскими затеями». — Бары с жиру бесятся, вот и летают, — оценил он известие.— Нам это без надобности... Лезь-ка вон на сеновал да скидывай для коней сено... Про перелет Блерио можно было бы позабыть совсем, если бы весной, в конце мая, не занялся аэронавтикой сам Ванька, нашедший себе компаньона в лице Григория Ерпа-на, что сразу придало этим занятиям гигантский размах. Объясняя Ваньке устройство блериовского моноплана, Петр Федорович не поленился склеить маленький, в страницу тетради, змеек. Как запускать его —Ваньку долго учить не пришлось, простора же для запуска было более чем достаточно — целая Сибирь. Берега Негожи в том месте, откуда Ванька зимой наблюдал за проезжавшими почтовыми тройками, позволяли проводить авиационные опыты любого масштаба. Стоял ясный, теплый, но довольно ветреный день, когда Ванька с приятелями-еретиками запускал свой змеек, выделывавший в воздухе самые хитрые курбеты. Эти курбеты и привлекли внимание Григория. Нимало не считаясь с тем, что кто-то обвинит его в несолидности, он, к великому Ванькиному восторгу, примкнул к компании. Возникший между ним и Ванькой увлекательный разговор о полетах носил сначала чисто теоретический характер. — Нынче ветрено, вот он и кутыряет,— объяснял Ванька. — Это я еще ему хвост длиннее сделал, а то он не так кутырял... Я, дядь Гриша, когда вовсе большой вырасту, ух ты, какой большой планомон склею!.. Такой, чтобы на нем летать можно было. Ванька показал на двухсаженную елку. — Можно!—не долго раздумывая, согласился Ер-пан.— Из чего только склеишь? Бумага не выдержит... — Лист на лист налеплю. Она толще будет. — Тогда так. В дальнейшем разговор принимал все более деловой характер и привел, как говорится, к полному взаимопониманию. Так как Григорию Ерпану предстоит играть весьма немаловажную роль, читателю неплохо было бы познакомиться с ним поближе. Напрасно мы стали бы искать слово «ерпан» в толковом словаре, оно было в ходу только на Горелом погосте и, прежде чем стать прозвищем, служило для определения характера самостоятельно мыслившего человека, задорного и ершистого. Первым общепризнанным «ерпаном» был дед Григория, тот самый Чернобородый, который заставил целовать крест заехавшего на погост чиновника. В пору, когда погост приписывали к волости, возник трудный для многих вопрос о фамилиях. Одни, вроде Пе-рекрестовых, называли старые, вывезенные из Костромской и Вологодской губерний, прозвания, другие назывались по именам дедов — Пахомовыми, Сысоевыми, Изотовыми. Чернобородый же дед Григория не без задора назвал собственное, им самим благоприобретенное прозвище. — Как меня зовут, так и пишите: Ерпан. Волостной писарь так и написал, добавив, однако, к редкостному слову отческое «ов». И превратилась кличка в фамилию, хотя и малопонятную, но по звучности не уступавшую любой княжеской. От деда перешло «ерпанство» к сыновьям, потом ко внукам Чернобородого. Не в пример другим, упорно придерживавшимся старины, Ерпановы жили своим умом, по собственной воле. Поэтому многие Ерпановы разбрелись по Сибири. Старший брат Григория, став водником, поселился в далеком бойком городе Тюмени. Некоторое время живя у него, Григорий и стал грамотеем. Никогда не вернулся бы он на Горелый погост, если бы не великая его любовь к тайге и охоте... Охотой между делом занимались многие, но Ерпан превратил ее в промысел, ставший при его смелости и добыч-ливости достаточно доходным. Но уже одно то, что Ерпан вел жизнь таежного бродяги, пренебрегая земледелием, казалось односельчанам великим нарушением жизненных правил, тем более, что к делам веры он относился с полнейшим равнодушием, а под горячую руку (как то случилось в памятную ночь при его столкновении с Лаврентием Перхато-вым) и с насмешкой. Подозревая в Ерпане склонность к озорству, Киприан Перекрестов в какой-то мере был прав: парню ничего не стоило пройтись по улице с балалайкой в строгий постный день. Однажды он, не пожалев труда, построил деревянную пушку и, зарядив ее двумя фунтами пороха, дал салют в честь проплывавшего парохода. Пушку разнесло в щепы, но рыбаки и охотники слышали ее выстрел за пятнадцать верст. Со временем к проделкам Григория привыкли, так как были они веселы, беззлобны и вносили некоторое оживление в застойную жизнь крохотного селения, а его храбрость и добычливость вызывали известное уважение не только на погосте, но и по целой волости. Не кто-нибудь, а двадцатичетырехлетний Г ригорий Ерпан избавил односельчан от большой напасти. Разыскав в дремучей тайге берлогу огромного старого медведя и метко всадив ему под левую ло патку пулю-жакан, он навсегда отучил его драть скот, мять и обсасывать посевы молодого овса. Смелый Ванькин проект постройки «планомона» пришелся Ерпану как нельзя больше по нраву. В ближайшую поездку в город (с открытием навигации он ездил на весеннюю ярмарку сбывать добытую за сезон пушнину) он вернулся с большой скаткой прочного тонкого картона и огромными мотками прочнейшей бечевы. В ближайшие три дня под Ванькиным идейным руководством (не обошлось дело и без технической консультации ссыльного моряка) им был сооружен змей чудовищной величины. Успешно пройдя первый испытательный запуск, в ближайший погожий день, совпавший с праздником троицы, он с утра до обеда провисел в воздухе. При этом выделывал такие виражи, так грозно размахивал восьмисаженным хвостом и гремел трещотками над самым двором раззявы Лаврентия, что тот (все дальше от греха!) прикрыл ставнями окна. Старухи, невзначай глянув на небо, на всякий случай отплевывались через левое плечо и крестились. Иные из мужиков хмурились, но большинство (в числе таких был и Киприан Иванович) усматривало в происходившем праздничную забаву, не заслуживающую особого порицания. Если и дивились, то только досужеству Ерпана. Нужно сказать, что запуск и управление огромным змеем оказались делом нелегким и даже потребовали механического приспособления. Конец спущенной бечевы пришлось закрепить посередине толстой полуторааршинной палки, оба конца которой подсовывались под корни растущих на опушке деревьев. При ровном несильном ветре змей спокойно разгуливал по поднебесью, почти не меняя направления. Между тем на пусковой площадке (туда были допущены немногие избранные) велись секретные разговоры большого значения, к тому же прекрасно определявшие характеры собеседников. — Ты, дядя Гриша, еще одну палку планомону на хвост привяжи!—по праву инициатора предприятия потребовал Ванька. — Зачем? — Я ему верхом на хвост сяду. Ванькина просьба ничуть не озадачила, даже не удиви- ла Ерпана. Он подошел к вопросу с чисто технической стороны: подхватил Ваньку под мышки и прикинул на вес. — Нет,—сказал он.— Не сдюжит! — Как это «не сдюжит»?—возмутился Ванька.— Вы вдвоем его сдержать не можете, он вас волокет, а меня поднять не сдюжит? — Сам-то планомон сдюжит, а хвост порвется. Кабы он не мочальный был, а пеньковый — иное дело. Ванька был разочарован. Тем временем Ерпан подыскал другую причину для отказа. — Хвост слаб — это одно. И еще: что твой тятька скажет? Оказалось, что этот вопрос был Ванькой хорошо предварительно проработан. — Тятька ничего не скажет, а выпорет, — убежденно произнес он и пояснил: — У него для этого чересседельник есть, так я его перед тем, как лететь, в речку закину... — Чересседельник-то утопишь, а куда березы денешь? Их вон сколько стоит. Берез и впрямь вокруг росло угрожающе много. Горелый погост шутя мог прокормить березовой кашей всех сорванцов Российской империи. Ванька задумался, но не сдался. — Пока за розгами ходить будет, остынет. — За такое дело не помилует. Тебя выпорет, заодно мне голову оторвет. — Ты боишься? — Не боюсь, тебя предупреждаю. — Ну и выпорет... экое дело! — И еще тебе нельзя лететь потому, что ты убиться можешь. Любопытно, что этот довольно веский аргумент пришел в голову Ерпана последним. — Не убьюсь! Знаешь, как я за хвост держаться буду?! — Закружится голова, возьмешь и отпустишься. — Не отпущусь. И голова у меня никогда не кружится... Видишь вон ту сосну? Я у нее на самой верхушке около кривой ветки целый день сидел... Сосну, ух ты, как качало, а мне хоть бы что! Пришлось Ерпану вернуться к первому по счету доводу. — А самое главное, что хвост из мочала.., Ванька чуть не заплакал. Его печаль хорошо была по- нятна самому Григорию, и он постарался утешить Ваньку, пообещав: — Ты не расстраивайся. Я нынче такую потеху устрою, что весь погост ахнет!.. Ванька сразу разинул рот от любопытства и удовольствия. — Что ж ты сделаешь? — В обедузнаешь... — Ты мне сейчас скажи, я никому... — Сейчас нельзя. Я и так никому не говорил, одному тебе сказываю: как раз в обед начнется... Едва дождался Ванька обеда... Но обед уже шел к концу, а обещанная потеха все еще не начиналась. Обгладывая утиную гузку, Ванька так и вертелся от нетерпения. В конце концов Киприан Иванович нарушил торжественное молчание праздничной трапезы, прикрикнув: -— Чего ты крутишься, на еже сидишь, что ли? По случаю троицы на Ваньке голубая рубаха и красный пояс с кистями. Богатый наряд (босые ноги, на взгляд Ваньки, красоты не умаляют) придает ему солидность. То. что отец задал ему вопрос, обязывает его к ответу. — Никакого ежа подо мной нет, а верчусь я оттого, что сейчас будет... — Что будет? — Да вот будет! Тогда узнаете... Ух ты, что будет!!! Неопределенное, но грозное обещание таинственного события производит на мать впечатление. На отца — тоже: он сердито хмурит брови. — Ты не ухай, а говори толком. Если начал сказывать, сказывай до конца, а то заладил «будет», «будет»... Говори сейчас же, что будет? — Я, тять, не знаю что, но только непременно будет... Начав разговор из воспитательных соображений, Киприан Иванович под конец рассердился по-настоящему. — Ты не знаешь что, так я знаю! Вон что будет! И показал на чересседельник. Ванька, конечно, притих... И нужно же было предсказанному событию начаться во время послеобеденной молитвы, которую читал вслух сам Киприан Иванович! Только произнес «благодарю тя, господи, яко насытил нас...», как откуда-то донесся истошный поросячий визг. От удивления (кому придет в голову мысль резать поросенка в самый обед праздничного дня!) Кипри-ан Иванович даже запнулся, но сейчас же овладел собою и продолжил: «...яко насытил нас благодатью твоею...». Между тем еще не съеденная благодать продолжала верещать с таким отчаянием, что стало ясно: происходит нечто из ряда вон выходящее. Только пристальный взгляд отца заставил Ваньку не выдать своего волнения. Через две секунды после конца молитвы он несся к месту происшествия. Еще со двора он успел рассмотреть, что на хвосте планомона болталась ивовая корзина. Оттуда-то и несся поросячий визг. Если чудо с ночным звоном не удалось, то чудо с поросенком удалось на славу. Не только по всей Оби, но и по Енисею и по Лене разнесли гармонисты-водники развеселую частушку о том, как На Горелом на погосте Сотворились чудеса, На седьмые небеса Вознеслося порося. Выкинул бы кто другой такую штуку, мужики, наверно, проучили бы виноватого, но с Григория Ерпана взятки были гладки: за веселый нрав и удаль русский народ прощает если не все, то многое. Однако поросячьим визгом дело не кончилось. После учиненной проказы Григорий Ерпан сразу потерял интерес к аэронавтике. На неотступные Ванькины просьбы запустить планомон отвечал посулами, а под конец взял и отделался тем, что подарил ему огромный летательный снаряд вместе со всем запасом бечевы. Сделал это, впрочем, не по злому умыслу, а по твердой уверенности, что Ванька при всем желании не сумеет не только оседлать, но и запустить воздушное чудовище. Ванька принял подарок (змей был брошен в пустом сарае дьяконовского дома) с восторгом, но скоро разгадал хитрость Ерпана. Другой на его месте отказался бы от рискованной затеи, но Ванькино решение отправиться в полет было непреклонно. В то же время было ясно: если уж Ерпан отказал ему в содействии, на помощь других взрослых вовсе не приходилось рассчитывать. Мало того, все приготовления к полету следовало держать в глубокой от них тайне. После некоторых размышлений Ванька создал нечто вроде комитета по запуску планомона, включив в него Пашку Свистуна и двух других сверстников. При этом, случайно или не случайно, Ванькин выбор пал на самых отчаянных. Уже в последнюю минуту для участия в деле была привлечена Лушка Медвежья Смерть. Судя по имени и тоненькой рыжей косичке Медвежья Смерть была особой слабого пола, но обладала характером, которому мог бы позавидовать сам Ерпан. Страшное свое прозвище она получила в прошлом году, когда в разгар ягодного сезона с честью выдержала поединок с молодым, но удивительно нахальным медведем. Забрался он в малинник по той же причине, почему пришли туда и девчонки— по ягоду. Плохого в этом ничего не было — ягод хватало на всех, но косматый сластена проявил непозволительную жадность: вместо того чтобы честно собирать ягоды, он полез поганым рылом в стоявшие под деревом наполненные корзины. Девчата пробовали издали на него шуметь, но он так увлекся грабежом, что даже не глянул в их сторону. Каково же было возмущение приспевшей на шум Лушки, увидевшей, что очередь доходит до ее корзины! Не теряя лишних слов, она ухватила полупудовый дрюк и кинулась на косматого разбойника. — Ах ты, варнак окаянный! Нечистик!.. Чтоб тебя, ку-цого, язва задавила!.. У-у!!! Дрючок с треском обрушился на бурую голову. Правда, он оказался гнилым и не причинил нахалу вреда, но тот перепугался, вообразив очевидно, что в лице рыжей Лушки перед ним предстала сама богиня Диана, и пустился наутек. Но не такова была Лушка, чтоб отпустить его с миром! Ухватив новую дубинку покрепче, она кинулась в погоню и продолжала ее до тех пор, пока не обнаружила на земле и мху вещественные доказательства полнейшей деморализации противника. Бурый нахал больше не показывался в малиннике. Некоторые предполагали даже, что он подох от страха. Последняя версия и подарила Лушке ее прозвище. Даже самые ярые женоненавистники из состава комитета считали небесполезным заручиться содействием Медвежьей Смерти. Должно быть, и ей польстила оказанная честь. — Когда летишь-то?—коротко спросила она Ваньку, объяснившего ей суть дела. — Завтра, когда тятька поедет гречку сеять... Я тогда свистну... Придешь? — А то! — Не подведи, смотри... — А то! — Сначала я слетаю, потом ты.,. Хочешь? — А то! Предельный лаконизм Медвежьей Смерти объяснялся двумя причинами: во-первых, складом ее характера, во-вторых, чрезвычайной занятостью. Разговаривая с Ванькой, она с непостижимой быстротой уничтожала кедровые орешки. Ванька сам понимал в этом деле толк, но такого мастерства не видывал отроду. — Сколько за день можешь пощелкать?—поинтересовался он. — Сколько дашь, столько и пощелкаю! — не раздумывая, ответила Медвежья Смерть. Ванька понял, что приобрел в лице Лушки незаменимого по смелости и способностям товарища. Затеянному озорству благоприятствовало все. Даже погода на следующее утро выдалась какая-то особенная, озорная. День стоял относительно ясный, но прохладный. Резкий порывистый ветер то и дело проносил по небу низкие рваные облака. Их тени зловеще скользили по противоположному низкому берегу Негожи. Тайга неумолчно гудела. При приближении особенно сильных порывов ветра гул перерастал в шум, заглушавший обычные человеческие голоса. Посмотрев на такие облака и прислушавшись к шуму деревьев, храбрый авиатор Блерио наверняка отложил бы свой перелет до лучшей погоды. Но не таков был Ванька! Через пять минут после отъезда отца он стоял на берегу Негожи и, вложив в рот пальцы, извещал друзей и приятелей о предстоящем деле. Первым откликнулся на призыв Пашка, затем остальные члены комитета. Самый пронзительный свист, перекрывавший шум тайги, донесся с дальнего двора Изотовых. Так свистеть умела одна Медвежья Смерть. Затруднения возникли с самого начала, когда ребята попробовали вынести из сарая огромный полуторапудовый планомон. Картонное чудовище так отчаянно парусило и с такой силой вырывалось из рук, что с ним едва справились впятером: четверо держали его за углы, а Лушка, замыкая шествие, волокла по земле длинный, непомерно тяжелый и толстый мочальный хвост. Доставка змея на берег была самой хлопотливой и трудной частью предприятия. Остальное от воли ребят мало зависело: события с роковой неизбежностью вытекали одно из другого. Положив планомон плашмя (ибо только так можно было удержать его на месте), ребята распустили сорокасаженную бечеву. Они делали то, что на их глазах делали Ерпан и моряк, но при этом недооценивали силы ветра и явно переоценивали свои собственные... При первой же попытке приподнять верхний его край планомон вырвался из их рук, вихрем вздыбился вверх, потом, не успев поднять в воздух хвост, опрокинулся и со страшным гулом ударился о землю. Таким образом он доказал свою прочность и одновременно предупредил, что в дальнейшем шутить не станет. Увы, Ванька не внял предупреждению! Наоборот, по его настоянию было сделано все, чтобы ускорить события: планомон был перенесен на самый край обрывистого берега, а его хвост сброшен вниз. Правда, для новой попытки запуска выждали время, когда ветер немного стих. На этот раз планомон круто, но плавно взмыл вверх, подняв и вытянув во всю длину свой могучий хвост... И быть бы большой беде, если бы кто-нибудь из ребят намотал бечеву себе на руку! Было легче ухватить и остановить за хвост несущегося по лугу быка, чем совладать с пустившимся в полет исполинским змеем. Бечева, вытягиваясь, вырывалась из ребячьих рук, оставляя на них огромные, горящие огнем ссадины. Последним в ряду запускавших был Ванька. Ему-то и предстояло выдержать схватку с взбесившимся планомо-иом. Бесспорно, самое разумное, что он мог сделать, это бросить привязанный к палке конец бечевы, предоставив чудовище уготованной ему гибели. Но Ванька рассудил иначе. Оседлав бечеву и уцепившись за нее обеими руками, он уселся на палку. Между тем попавший в сильный воздушный поток пла- номон успел забраться высоко в небо и распластался там почти в горизонтальном положении. Бечеву тянуло вверх и в сторону обрыва... — Ух ты! — воскликнул Ванька, делая первый семисаженный скачок по направлению к Негоже. Здесь-то перед лицом необозримого сибирского простора и произошло нечто, если не прервавшее, то несколько изменившее ход событий: Ваньку успела догнать и схватить Лушка Медвежья Смерть. Впрочем, «схватить» — не то слово. Стремясь во что бы то ни стало удержать Ваньку, она подпрыгнула и уселась ему на закорки, обеими руками обняв за шею. Что руководило Лушкой — самоотверженное желание помочь товарищу или нежелание упустить возможность покататься на планомоне, — разбирать было некогда. Факт остается фактом: Лушкина тяжесть принесла Ваньке неслыханное облегчение. Лететь вдвоем было куда веселее! —- Держись крепче! — скомандовал он, чувствуя, что непреодолимая сила отрывает их от земли. — А то! — по обыкновению ответила Лушка. — У-у-у... Доухнуть до конца Ванька не успел: от скорости полета у него захватило дыхание. Только сейчас Лушка проявила некоторую, свойственную своему полу слабость — взяла и зажмурилась. Ванька жмуриться не стал, и перед его глазами с непостижимой быстротой замелькали и закружились бурые склоны обрыва, темные ели, яркие зеленые березы (Ванька видел их сверху), коричневая, с пенистыми волнами и крутящимися водоворотами вода не вошедшей в берега Негожи, облака, солнце... Едва ли не больше самих авиаторов были поражены оставшиеся на берегу участники запуска планомона. На их глазах Ванька и Лушка унеслись в пространство так стремительно, что уследить за ними было невозможно. Только один Пашка успел заметить крохотную точку, падавшую в дальнее болото, поросшее мелким осинником и березняком. Зато все проделки планомона были видны очень отчетливо. Это уже не был правильный полет управляемого аппарата. Походило на то, что, добившись независимости, он сразу же раскаялся в своем свободолюбии. Сначала заколебался, потом начал кутыркаться, а затем падать, обгоняя свой судорожно извивавшийся хвост. Потом что-то случилось: на короткое время он снова выровнялся и даже, казалось, несколько поднялся. Был ли тому причиной внезапный порыв ветра, или бечева натянулась от тяжести Ваньки и Лушки, или оба обстоятельства совпали, но несколько секунд планомон пребывал в состоянии устойчивости. Потом начал падать снова, на этот раз окончательно и бесповоротно. Глазастый Пашка видел, что он исчез в том же осиннике, верстах в трех от погоста. Только тогда ребята догадались, что им надлежало делать, и кинулись к ближнему дьяконовскому дому. То, что первыми о происшествии узнали ссыльные, было к лучшему: взрослое население погоста выехало в поле, и только они могли оказать немедленную помощь. Один сейчас же взялся за обработку раненых ребячьих рук, Петр Федорович и Моряк побежали к стоявшим под берегом рыбацким лодкам. Полет Ваньки и Лушки продолжался не более полуми-нуты. Высота обрыва спасла их от главной и самой грозной опасности — гибели в холодных и грязных волнах бушевавшей Негожи. Если вначале они быстро падали, то в середине полета наступил момент, когда бечева снова натянулась, придав устойчивость уносимому ветром планомону, и их падение превратилось в очень быстрый, но отлогий спуск. К тому же под ними оказалось огромное, поросшее редкими молодыми деревьями болото, не совсем еще освободившееся от разлившихся вод реки. Оно было достаточно вязким, чтобы амортизировать силу удара при приземлении. Отцепившись от безжизненно лежавшей бечевы, аэронавты перевели дух и обменялись довольно сильными впечатлениями. — Ну и «ух ты!» — оценил происшествие Ванька. — А то как?!— отозвалась Медвежья Смерть. После этого оба, по пояс в воде, держась за руки, двинулись к видневшемуся неподалеку бугорку. Шли, поминутно оступаясь, помогая один другому. Кое-как добравшись, примостились под осинкой и, дрожа от холода и мокроты, предались невеселым мыслям о ближайших последствиях совершенного полета. Кому-то проникновение в воздушную стихию приносило мировую славу, кому-то сулило крупные неприятности... Разговор вязался плохо. Впрочем, собеседники отлично понимали друг друга с полуслова. — Тебя чем порют? —осведомился Ванька. — Чем попадя,— ответила Медвежья Смерть.— А тебя? — Чересседельником. Только я его нынче, перед тем как лететь, в речку забросил. — Меня бабка последний раз четками * хлобыстала. — Больно? — А то! Тут Ванька вспомнил о запасе орешков в кармане штанов и по-джентльменски предложил их спутнице. Та в свою очередь угостила его куском жеваной серки**. Взаимная любезность несколько скрасила тягость ожидания. Примерно через полчаса жертвы аварии услышали далекие мужские голоса. Их искали и звали. Ванька откликнулся, но его голос и свист относило ветром. Зато он отчетливо расслышал голос Петра Федоровича. — Ва-ню-у-шка-а! Ванькино сердце екнуло от радости. То, что его искал не кто-нибудь, а Петр Федорович, подавало некоторые надежды. — Свистни ты!—попросил он Медвежью Смерть. — А стоит?—-с сомнением ответила она, продолжая расправляться с орешками. — Замерзнем, а пороть все одно будут. Довод показался убедительным. Стряхнув с подола скорлупки, Медвежья Смерть поднялась, сунула в рот грязные пальцы и грянула таким удалым посвистом, какой православная Русь последний раз слышала в исполнении Соловья-Разбойника. С берега откликнулись. Скоро между деревьями замелькали фигуры Петра Федоровича и его товарища. Они ’ Четки — узкий ремешок с завязанными на нем узлами Перебирая его в руках, молящиеся отсчитывают по узлам число коленопреклонений или поклонов. quot;* Серка — очищенная смола лиственницы. Во многих местах Сибири употребляется для жевания. Обладает ароматическим вку. сом и, как говорят, укрепляет десны. были вооружены баграми и веревками: передвижение по трясине было делом нелегким и небезопасным. Только при свидании с Петром Федоровичем Ванька понял, что натворил. Петр Федорович не ругался, но был взволнован и очень расстроен. — Эх, Ванька, Ванька!.. — сказал он, убедившись в невредимости и видимом здравии «ававаторов». — Многих озорников видел, а такого не доводилось. Попробовал было Ванька козырнуть бесстрашием, но получилось нехорошо. Петр Федорович головой покачал. — И дурачок же ты, Иванушка!.. И то плохо, что тебя пороть станут, а еще хуже получится, если твой батька тебя ко мне отпускать не станет. Вот о чем думал, чего боялся Петр Федорович! Чуть не заплакал Ванька от таких слов. Есть вещи, о которых автор писать не любит, но... назвался груздем, полезай в кузов! Обязательно найдутся читатели, которые заворчат: — Что это вы, товарищ писатель, об одном веселом рассказываете? Этак в старину не бывало. И будут, конечно, правы! Поэтому автор с великим прискорбием сообщает, что все самые мрачные предчувствия Ваньки и Лушки Медвежьей Смерти оправдались полностью: немало было поломано в тот день березовых прутьев. Одно утешение, что на миру и беда не страшна. Чтобы неповадно было летать, были высечены все члены планомонного комитета, а заодно и свидетели. Однако самого худшего, чего боялся Петр Федорович, все-таки не случилось. Даже совсем наоборот вышло. Как ни был утомлен целодневной работой Киприан Иванович, как ни рассердился он на Ваньку, но выбрал время навестить дьяконовский дом, чтобы справиться о здоровье Петра Федоровича после рискованной экспедиции. Самое главное, зачем пришел, приберег для конца разговора. Уже встав, Киприан Иванович сказал: — По гроб жизни не забуду, что вы парнишку моего спасли, собственную опасность презрели!.. Один он у меня, как свет в глазу, вот и пекусь о нем... Двое старшеньких были, да тех черная смерть взяла, оспа, значит... Вспомнив старших детей, Киприан вздохнул, но сейчас же спохватился, что жаловаться на провидение не полагается, и добавил: — Значит, на то божье усмотрение, такая воля гос подня... От таких слов у Моряка глаза засверкали. Еще бы секунда. и полетел бы по всевышнему адресу большой боцманский загиб, но Петр Федорович успел одним взглядом предотвратить непоправимую беду и тут же перевел разговор на другое. — То прошлое, Киприан Иванович, теперь о Ванюшке думать нужно... — И то думаю... Хоть и жаль было, а поучил его сегодня... Если б его просто ветром снесло, можно было бы помиловать, а то ведь нарочно полетел. МММ — Почему вы думаете, что нарочно, Киприан Иванович? — Хитростью себя изобличил. Перед тем как лететь, чересседельник в речку забросил. Значит, наперед знал, что его драть придется. Вот до чего отчаянный! Было очевидно, что, сведя с Ванькой семейные счеты, Киприан Иванович был настроен сравнительно благодушно. Петр Федорович не преминул этим воспользоваться. — Оно, может, и так, но способности у него отменные. Очень легко все усваивает. Попробовал я ему десятичные дроби объяснить, он сразу суть дела схватил. Что такое «десятичные дроби», Киприан Иванович не понял, но похвалой сыну остался доволен. Ради начавшегося интересного разговора даже снова присел... Да и просидел часа полтора! А вернувшись домой, нежданно-негаданно озадачил Ваньку строгим приказанием: — Вот тебе мое родительское распоряжение: чтоб ты глупостями и озорством не занимался, будешь теперь у Петра Федоровича географике и естествоисторихе учиться! И чтобы он мне на твое нерадение не жаловался, а то и нового чересседельника не пожалею! Что такое география и естественная история, Киприан Иванович объяснить не сумел, а Ваньке то узнать невтерпеж. Тут-то он и доказал свою хитрость! — Тять, вот крест святой, баловаться больше не буду!.. Никогда в жизни больше не буду... И грешить не буду... Откуда только умилительных слов набрал! Отцу прекрасно известно, что Ванька без баловства дня не проживет, но он попадается на удочку. — Ты крест к своим делам не припутывай и передо мной не юли, а сразу сказывай, чего тебе от меня надобно. — Позволь, я к Петру Федоровичу сбегаю, узнаю, какая географика? — Иди. Только наперед поблагодари его, а потом уже спрашивай. Должно быть, Петр Федорович сумел объяснить все обстоятельно. Хоть и побаливала у Ваньки заднюшка, от дьяконовского дома до своей избы допрыгал на одной ноге. О ТОМ, КАК ВАНЬКА УСТРАИВАЛ ПРЕСНЮ, О ТОМ, КАК МИМО НЕГО ПРОШЛО КУПЕЧЕСКОЕ СЧАСТЬЕ Летом у Ваньки хлопот полон рот. Хозяйство у него преогромное: тайга, река, окрестные болота со всеми их новостями и диковинами. Хорошо еще, дни стоят длинные, а то не управился бы! Ноги и руки у Ваньки в болячках — комарами и мошкой съедены, но на такие мелочи внимание обращать некогда. После утренней молитвы — сразу на двор. Выходит следом Киприан Иванович и видит, что Ванька уже орудует. Выбрал ровный березовый швырок, ошкурил его и теперь отесывает: с одного конца округлил маленько, с другого на клин сводит. Жаль, конечно, Киприану, что Ванька хороший топор тупит, однако запрета на игру не кладет: пусть парнишка руку набивает, для таежного жителя топор — первейший инструмент. — Чего робишь? — спрашивает он. — Крейсера первого ранга роблю. — Корабль? — Ага. — Ну, робь, робь... — Я у тебя, тять, долото возьму... — Старое бери, новое не трожь. И пилу не смей брать! — Я на минутку только: трубы отпилить надо. И вот трубы отпилены и установлены в выдолбленные гнезда, гордо поднялись над кораблем высокие мачты. Реи к ним привязаны мочалками, но издали это почти незаметно. Зато пушек для вооружения Ванька не пожалел: если посмотреть на крейсер сверху, он больше всего смахивает на ежа. Очень внушительный и воинственный вид придают ему флаги и вымпелы. Правда, они сделаны из бумаги и подрисованы простым карандашом, но знающий человек поймет, что имеет дело с андреевским крестом. Издавна повелся обычай спускать корабли в торжественной обстановке, и Ванька его не отменяет На берегу собираются все его друзья-приятели. Перед спуском Ванька держит речь, достойную заправского морского министра — Это только кажется, что он березовый, на самом деле — серебряный,— доказывает он.— Сейчас он вроде иг- рушенный, а спустишь его, всамделишным станет: машина работать начнет, дым из труб пойдет, пушки —бух, бух, бух!.. Ух ты! — В кого же он стрелять будет? — В каждый корабль, у которого флаг другой. Как бухнет из пушек, так тот перевернется и — на дно!.. А то еще возьмет и мину выпустит... Про мины Ваньке рассказывал ссыльный моряк, но в Ванькиной передаче рассказ этот звучит куда интереснее и страшнее. — Ежели мину под корабль подпустить, от него вовсе ничего не останется. Только вода кипит и в ней рыбы вареные плавают. — А если мину в берег пустить? — И от берега вовсе ничего не останется! Ванька с крейсером в руках подходит к воде. Остальные пятятся- Еретик Савка торопливо карабкается по крутому берегу и визжит. Крейсер качается на воде, но, говоря по правде, выглядит не очень-то казисто. Он так глубоко сидит и так кренится, что часть пушек оказывается под водой, мачты стоят не прямо, а наклонно. Ванька раньше всех понимает истинные размеры судостроительной неудачи. Но одно дело понять, другое — честно в ней сознаться! — Крейсер — корабль морской, он только в море плавать может, здесь ему мелко, поэтому он и кособочится,— предупреждая критику со стороны, говорит он и с силой отталкивает корабль от берега. Незадачливое суденышко закапывается носом в воду, отплывает сажени на две и пускается по течению задом наперед. Ванька отворачивается, чтобы не видеть печального зрелища. Приятели ехидно молчат. Но не таков Савка! Докарабкавшись до вершины обрыва и почувствовав себя в безопасности от страшных мин, он кричит: — Полено плывет!.. Полено первого ранга!.. Полено!.. Мало ли что скажет бестолковый малыш! Ванька ухом не ведет, объясняет: — Вот в будущем году, когда я совсем большим стану, новый крейсер сделаю. Здо-о-о-оро-ву-ущий!.. Отсюда до того берега, вот какой! Чтобы на не-о тысячу пушек поставить можно было!.. И еще крылья к нему приделаю... Кто верит, кто — нет, но цели Ванька достигает: отвле- кает внимание друзей от позорно уплывающего крейсера.. И вдруг... Пока суденышко плыло в густой тени высокого берега, оно в самом деле походило на полено, но вынесла его Негожа подальше, на залитый солнцем стрежень, заблестело, оно так, будто впрямь из серебра было сделано. Повернуло его течение носом вперед и понесло... 4 ; — Ребята, гляньте, несется-то как! Ванька точно того ждал. — Как же!.. Корабль морской, стало к морю ближе — вот он и пошел. Я ж говорил, что он для дальнего плавания сделанный! Когда крейсер первого ранга отплыл за полверсты, ре бята даже дым над его трубами рассмотрели. . Вообще Ваньке везет. В один из дней довелось ему в капиталистах побывать. Остановился у раззявы Лаврентия Перхатова приехавший из Нелюдного купец. Ванька поблизости первым ока- — Слышь, парнишка, водопой у вас далеко? — За погостом, где спуск под гору... — Коней попоить надо... — Давай, дядя, я враз попою... — Мал еще! — Ничего не мал! Я тятькиных коней всегда сам на речку гоняю. Глянул купец на Ваньку: парнишка невелик, но шустер. — Ну, гони... Кони смирные. Уже сидя верхом на мерине, Ванька продиктовал суровые условия. — За так не погоню! Он, конечно, охотно проехался бы на купеческих лошадях и даром, но вовремя вспомнил, что у купцов денег так много, что их куры не клюют. Купцу, как ни странно, такая предерзость понравилась. — Сколько ж тебе за твой великий труд заплатить? Тут-то и понадобилась Ваньке мудрая наука арифметика. Его мечты дальше гривенника не шли, и он, не колеблясь, назвал эту непомерную цифру. — А два пятака не хочешь? Ванька обдумал и раскусил хитрость. — Давай! Один хрен гривенник получится. Через час, когда Ванька пригнал напоенных и выкупанных коней, шутник-купец вручил ему полпригоршни медных монет. — Так, что ли? — Лишнее даешь! — сказал после подсчета Ванька.— Купец, а считать не умеешь. Получай две копейки обратно... Куда поместить благоприобретенный капитал? Из кармана, если на голове ходить, недолго высыпать, за щеку положить — свистеть нельзя... Побежал Ванька домой и положил деньги в сейф... то бишь не в сейф, а рассовал по щелям в бревнах. Вышел на улицу важный-преважный. Подошел было к нему, размахивая хвостом, Шайтан, но Ванька его сразу на свое место поставил. — Не лезь! Я теперь таких, как ты, сто штук куплю!.. Шайтан обиделся и отстал. Минут пять Ванька в капиталистах ходил, пока не повстречал Пашку Свистуна. Тот—с запоздавшей новостью. — Слышал? Купец к Лаврентию приехал и подле его избы с воза торгует... — Чего у него есть-то?—тоном заевшегося барина спросил Ванька. — Все есть!.. Леденцы, рожки, жамки, губные гармошки, махорка, спички, свистульки, нитки... Для охотников — порох, дробь всякая, пистоны... — Чего? — Пистоны медные, говорю, есть... — Ух ты! — Гора целая! На копейку — две штуки... Тут-то Ванька сразу понял, чего ему, богачу, до сих пор в жизни не хватало. —- Обожди! — крикнул он на бегу удивленному Пашке.— Я сейчас, только за деньгами сбегаю... У купеческого воза все жители погоста от мала до велика. Кто пришел за покупками, кто просто посмотреть на несметные богатства. Ванька на правах знакомства — прямо к купцу, — Давай мне на все деньги! — Леденцов? — Леденцы не нужны, пистонов давай, какие шибче бьют! То ли потому, что торговля шла прибыльно, то ли из какого-то хитрого расчета, купец неожиданно расщедрился и отсыпал пистонов полную горсть. Только отошел Ванька от воза, обступили его друзья-приятели. Ждут, что он дальше делать будет. А у него уже план готов. — Пошли в лес! — Что будем делать? — Сейчас пресню устроим. Ух ты, ну и пресня будет! — Какая пресня? — Один, который в дьяконовском доме живет, рассказывал, как он с рабочими-дружинниками в Москве пресню устраивал — полицейских и жандармов бил. Полицейские в дружинников из леворвертов — бах, бах, бах, а дружинники в них — трах, трах, трах!.. Ух и здорово! Женщины, какие из рабочих, и те в дружине были... Лушка, идем на пресню! Лушка Медвежья Смерть тут как тут. Стоит и на Ванькины пистоны облизывается. — Пойдешь в дружинницы?—спрашивает ее Ванька. — А то! — Будем канаться, кому полицейскими быть! И еще камней нужно набрать, чтобы по пистонам тукать. На славу получилась «пресня»! Правда, пистонов хватило всего на пять минут, но за другими боеприпасами дело не стало: пошли в ход прошлогодние сосновые шишки, а под конец, когда городовых добивали, сошлись врукопашную. Лушка схватилась один на один с полицейским приставом Пашкой Свистуном. Как в порядочном сражении, не обошлось без потерь и трофеев. Пашка потерял два молочных зуба, Лушка трофей ухватила — синяк под глазом. Начальник дружины, Ванька, отделался легким ранением: ему отскочившим куском медного пистона щеку поцарапало. Пока пресня шла, Киприану Ивановичу пришлось крупный разговор вести. И не с кем-нибудь, а с приезжим купцом. Тот, к удивлению Киприана Ивановича, сам к нему пришел. Слово за слово завязалась оеседа, вроде бы деловая. Почему купцу не поинтересоваться, каков нынче медосбор, не будет ли продажного меда и воска. Потом об урожае овса поговорили, об извозном промысле... Что ни скажет Киприан Иванович, купец одно твердит: — Дай бог, дай бог... Такая подчеркнутая доброжелательность в конце концов насторожила Киприана Ивановича. Почувствовал он, что неспроста человек вокруг да около ходит. И впрямь: стоило Киприану Ивановичу в порядке ответной вежливости осведомиться у купца, как у него торговые дела идут, тот пустился в многословные объяснения. — Бога гневить не приходится, грех жаловаться — дела идут помаленьку. Пришлось ныне капитал объявить и гильдию взять... Народу-то, Киприан Иванович, поболело, так хошь не хошь, — само дело вширь идет. Где раньше красненькую выручал, там ныне четвертная шуршит... Хоро-шо-то оно хорошо, да управляться трудно стало: разъездная работа — дело хлопотливое. Помощника надумал себе взять. А где его достанешь? Торговое дело сызмальства опытом постигается... И обдумал я себе какого-нибудь парнишку в ученики взять... Киприан Иванович начал кое-что смекать. Ответил так: — Что ж, дело доброе... Небось у вас в Нелюдном сироты есть... — Как сиротам не быть!.. Да не каждый к делу пригоден. Для торговли талант нужен, первым делом — смышленость и проворство. Это ведь тому, кто не знает, кажется просто: взял, мол, купец купил-продал, а оно вовсе не просто свой интерес соблюсти. Не всякому дано... И мне расчет подручного иметь, и ему на пользу. Глядишь, поднатореет, охоту к торговле приобретет, сам в купцы выйдет. Примеров таких немало было. Опять же в сибирских краях настоящие дела только еще начинаются... Так вот, я и говорю: бойкий и смышленый парнишка мне нужен... За расходами на него не постою — ни харчами, ни одеждой не обижу. Оно хоть и не водится ученикам с первого года плату давать, но уж так и быть, за хорошего парнишку красненькой в год не пожалел бы... Купец соловьем поет-разливается, а Киприан Иванович мрачнеет и мрачнеет, все теперь понимает. Однако дает собеседнику до конца высказаться. Тот вплотную к делу подходит. — Потолковал я нынче, Киприан Иванович, с твсм* сынишкой, и уж дюже мне он по сердцу пришелся... Разговор вели сидя на завалинке. Издали посмотреть-идет задушевная приятельская беседа. Оно и верно: ниче-обидного купец не сказал, а у Киприана Ивановича под :улами злые желваки ходуном ходят так, что борода ше-велится. — Что скажешь, хозяин? Через силу усмехнулся Киприан Иванович, но голоса не повысил. ; —: Сына, значит, надумал за десятку купить?.. Отвечу я тебе на это так: хоть тысячу рублей давай, а не бывать такому делу, чтобы мой Ванька торгашом стал, чтобы он нилой ситец мерил, сверленые гири на веса клал да раз-apos; бавленную водку махоркой травил... — Уж больно ты горд, Киприан Иванович! Только Можно было подумать, что после такого ответа купец обидится и сразу отстанет, но этого не случилось. И то сказать: обманщикам-купцам и не только такое слушать доводится. Им хоть наплюй в глаза, скажут — божья роса. гордости твоей цена невеликая. На себя, на силу свою надеешься, но что она тебе, кроме дневного пропитания, дает?.. Здешние дела мне все ведомы. Взять хотя бы урожаи ваши: собрали сам-третей и благодарите бога. Да и то один овес да ячмень... Троих коней держишь, так не ты на них, а они на тебе ездят. Летом-то выпасы у вас богатые, а сколько сена да овса на зиму надо? И промысел твой извозный знаю — тяжел, а недоходен. И, если, неровен час, кони падут или сам приболеешь, что делать будешь?.. Ну да не о тебе разговор идет. Ты о сынишке подумай. Я ему счастье сулю. В таких словах купца была доля горькой истины. Сохраняя при себе сына, обрекал его Киприан Иванович на тяжелый вековечный труд, на неизбывные думы о завтрашнем дне. Но была и другая правда: никогда не боялись Пе-рекрестовы никакого труда, ни перед какой бедой рук не опускали. Помышляя о райском блаженстве прадедов и дедов, Киприан Иванович неизменно рисовал в своем воображении добротные избы, тучные нивы и пастбища, табуны сытых коней. Такой уклад райского бытия предусматривал неизбежность великих трудов: сева, косовицы, молотьбы. И это Киприана Ивановича нимало не удивляло и не страшило. Успокоив себя райским видением, он обрел уверенность в своей правоте. — О судьбе сына сам подумаю. Не ты, а я за него перед богом в ответе. — Смотри, Киприан Иванович, не прошибись!—сказал купец, поднимаясь с завалинки.— Покаешься, да поздно будет... — Может, и покаюсь, а к тебе кланяться не пойду. Так и не выгорела у купца задуманная сделка. Зря погибли пистоны, которыми он Ваньку приваживал. Легко было в пылу спора сказать: «о судьбе сына сам подумаю», но думалось о ней совсем невесело. Можно было не страшиться трудоемкого земледельческого рая, но долгая полубедняцкая земная жизнь представлялась скучной, ненадежной и безрадостной Как раз в тот день Киприан Иванович ездил в поле Овес уже в метелки пошел, но такой малорослый и редкий, что едва ли семена вернет. Ячмень не лучше, гречка же вовсе плоха. Не миновать на зиму у того же купца крупу покупать. То подумывал Киприан Иванович на смену старому мерину стригунка купить, а осмотрел свои угодья и раздумал. Одна невеселая мысль другую догоняет: куда в нынешнем году на заработки ехать? На лесопилку после прошлогоднего гордость не велит. Можно на ближней пристани наняться дрова для пароходов заготовлять, но уж больно низкую плату пароходство дает. До того довели такие мысли Киприана Ивановича, что сомнение напало: не очень ли круто он с купцом обошелся? Посоветоваться не с кем. Арина в таких делах не советчица... Разве с Петром Федоровичем потолковать? Тот хоть и безбожник, а умен, учен, честен и, по всему видно, Ваньке добра желает. — Советоваться не буду, а потолковать — отчего не потолковать? — решает Киприан Иванович и берется за шапку. В дьяконовском доме дверь заперта, но через открытые окна звучат громкие голоса. На стук Киприана Ивановича одно окно приоткрывается и из него выглядывает Моряк. — А, Киприан Иванович!.. Свой, товарищ... На пороге открывшейся двери стоит улыбающийся Петр Федорович. — Проходите, Киприан Иванович... Мы тут заперлись, письмо одно читали, а был слух, что на погост урядник приедет, вот мы и остерегаемся. Упрямство ссыльных, несмотря на великую нужду и большой риск, продолжавших упорную борьбу с начальством, Киприану Ивановичу нравится. В принципиальных вопросах он сам упрям. — Помешал вам, значит... А я, Петр Федорович, насчет Ваньки пришел. Нынче его у меня в купцы сватали... — Как в купцы? По голосу и сдвинувшимся бровям видно, что Петр Федорович встревожен таким известием. Киприан Иванович обстоятельно рассказывает о своей беседе с купцом, умалчивая, однако, о ее конце. — Что же вы ответили этому купцу? — От ворот поворот показал да еще ему его плутовство объяснил. — Хорошо сделали, Киприан Иванович!—с явным облегчением произносит Петр Федорович. — Хорошо-то хорошо, а для Ванятки-то хорошо? Поняв, что его слушают очень внимательно, Киприан Иванович откровенно рассказывает о своих делах: о плохом урожае овса и гречихи, о неосуществимости покупки стригунка, о низких ценах на дрова. — Я-то уж как-нибудь доживу,— печально заканчивает он.— А вот Ванюшке-то моему неужто так жить придется? — Нет, Киприан Иванович, у вашего сына совсем другая жизнь будет. Сказано это было так многозначительно и убежденно, что Киприан Иванович удивился. Малость помолчал, потом спросил: — Полегче ему будет? — Правду сказать, Киприан Иванович? — От вас, Петр Федорович, лжи не жду. — Жизнь вашего сына будет тяжелой и трудной, но, несмотря на это, может быть и очень счастливой. Разговаривая, Киприан Иванович оперся растопыренными руками о колени. Чего только в жизни ни делали эти большие грубые руки!.. Топор, пила, тесло, рубанок, весла, багор, канаты, винтовка, пешня, лопата и вожжи — ничто из них не вываливалось. Как-то после бани, состругивая ногти, взялся Киприан Иванович подсчитывать свои рубцы и шрамы и со счета сбился. Один ноготь вкривь растет, потому что его упавшим бревном сбило, средний палец левой руки вовсе ссечен, там — порезы от косы, там — отлетевшая щепа отметку оставила. На тыльной стороне кисти длинный белый шрам от пилы, поперек него другой, от японского штыка — память о войне... Вся биография человека на руках написана. Глядит Киприан Иванович на свои руки и недоумевает: о каком таком счастье Петр Федорович речь ведет? Оно хоть и грех на божий промысел сетовать, но сама вера учит, что «жизнь земная — юдоль скорби и воздыхания». — Чего о счастье говорить, Петр Федорович?.. Полегчало бы малость, и то слава богу... — Счастье, Киприан Иванович, разное бывает. Вот купец Ванюшке свое купеческое счастье сулил, да вы его не захотели... — Не в нажитых деньгах дело... И вообще счастье, оно... Только собрался Киприан Иванович высказать пессимистическую мысль об иллюзорности и суетности всякого земного счастья, как Петр Федорович озадачил его странным вопросом: — Как, по-вашему, счастлив ли я, Киприан Иванович? — Да, я. Худощавое, иссеченное преждевременными морщинами, с ввалившимися глазами лицо собеседника, на взгляд Кип-риана Ивановича, совсем не походило на лицо счастливца. Да и то немногое, что Киприан Иванович успел узнать о Петре Федоровиче, никак не свидетельствовало о его жизненных успехах. Между тем вопрос был задан серьезно, в самой категорической форме и по характеру разговора требовал предельно откровенного ответа. Не сам ли Киприан Иванович, затевая беседу, предупредил, что «лжи не ждет»? Впрочем, резать правду ему было несравненно легче, нежели хитрить и изворачиваться. — Какое ваше счастье1 — махнул он рукой.— С вашим ли умом и образованием, Петр Федорович, в нашем, прости господи, гнилом болоте жить? Только решеток не видать, а тюрьма по всей форме... Семьи у вас нет, опять же насчет имущества... Ну, об имуществе говорить не будем — оно дело наживное, но здоровья-то для счастья не мешало бы, а у вас оно слабое: кашляете, одышка. По здешней ли погоде вам жить? Мы привычные и то иной раз кряхтим. Получалось странно: чем больше горьких истин выкладывал Киприан Иванович, тем веселее становилось лицо Петра Федоровича. Его улыбка не была притворной, он и впрямь слушал Киприана Ивановича с возрастающим удовольствием. — Неправду я сказал, Петр Федорович?—перебил сам себя Киприан Иванович. — Все, что вы сказали,— правда. Но то, что вы перечислили: и неволя, и бедность, и слабое здоровье — все это только наружная, внешняя сторона жизни... — Телесная!—с готовностью подсказал Киприан Иванович.— А душа —иное дело. Тело может плакать, а душа в это время радуется... Или так: здесь печаль и воздыхание, а там... Петр Федорович засмеялся. — В вечную душу и в загробную жизнь я не верю, Киприан Иванович! Убежден, что если тело плачет, то и душе приходится не сладко. Но вот если тело хорошее дело делает, то и душе повеселиться можно... Вы знаете, я учитель. Возиться с ребятами — дело трудное, хлопотливое, не одного года труда и терпения требует. И вот приходит вре- мя, приближается выпуск класса. Гляжу я на своих ребя1 и думаю: «Вот еще тридцать честных, смелых и грамотных людей в жизнь выходит. В этом и моя заслуга есть...» Разве это не счастье, Киприан Иванович? Ради одного этого жить стоит! Хотя Киприан Иванович и был несколько разочарован тем, что Петр Федорович без обиняков отверг многообе-щавший разговор о вечной душе (неверие в загробную жизнь он почитал грехом незамолимым), но то, что он услышал, не могло ему не понравиться. — Такому поверить можно! Учительское счастье, значит, вам вышло... Нам-то такого не дано. — Неправда. Киприан Иванович! Быть бы буре, если бы кто другой посмел сказать Кип-риану Ивановичу, что он говорит неправду! Но в начавшемся задушевном разговоре это слово звучало только как вызов на спор. — Как же неправда? Труд труду рознь: то умственная работа, а то земля да навоз... Конечно, вовсе пустым делом земледельческий труд считать не приходится, но какой от него прок? Себе и лошадям утробу набил и ладно!.. Потом Еывез навоз и опять в земле копайся. Так оно колесом и идет. Воды толчение, глупость и ничего больше! Какое от такого труда может быть счастье! — Неверно!—еще решительнее отозвался Петр Федорович. Столь определенный отрицательный ответ озадачил Киприана Ивановича. — Не знаю, как эти ваши слова понять!—не без досады сказал он. — Верно одно,— продолжал между тем Петр Федорович,— что земледелие вас не обеспечивает. Работаете вы не покладая рук, но зерна, овощей и кормов хватает вам только для себя и для прокорма скота. Но когда вы говорите, что ваш труд — дело простое, вы ошибаетесь. Оно очень сложное и мудрое. — Велика мудрость! — усмехнулся Киприан Иванович. — Велика! — невозмутимо подтвердил Петр Федорович.— Вы. например, держите трех лошадей, хотя по вашему наделу достаточно одной. Зачем же вы тратите так много труда на прокорм двух лошадей? — Не лишние они, Петр Федорович. Они приработок дают. Подать, скажем, уплатить или товар вовсе необходимый приобрести... — Правильно! Больше скажу: они за вас и подать платят, и одевают вас, и инструмент, и хозяйственные орудия, и кое-какие продукты вы покупаете за счет их труда. Короче говоря, лошади являются вашим, как говорится, орудием производства, а вывозка леса — основным источником дохода. И все на Горелом погосте так живут. — Одно дело хлеборобство, другое — отход,— попробовал возразить Киприан Иванович. Петр Федорович придвинул счеты. — Ваши доходы не секрет, Киприан Иванович? — Секрета в них нет, воровством не живу. Неожиданный оборот разговора так заинтересовал Кип- риана Ивановича, что он даже забыл о времени. Только через два часа подсчетов (нередко возникал спор) выяснилось, что из каждой сотни рублей дохода шестьдесят три рубля приносит промысел. Но самое удивительное произошло дальше. — Сколько весит бревно, Киприан Иванович? — Какое?—хитро спросил Киприан Иванович, полагая, что Петр Федорович вряд ли знаком с лесным промыслом.— Оно так бывает: лежат два одинаковых бревна, а вес в них вовсе разный... — Среднее бревно. Сухой строевой сосняк — двухса-женник, восьми вершков в отрубе... Пудов десять — двенадцать? Пораженный неожиданной осведомленностью учителя, Киприан Иванович только головой кивнул. Дальше последовали вопросы о расстояниях, о качестве лесных дорог, о подъемной силе лошадей. Даже тем, сколько лет Киприан Иванович занимается возкой леса, поинтересовался Петр Федорович. — До всего-то вы доходите! — подивился Киприан Иванович. Никогда еще не видел он, чтобы кто-нибудь так считал. Косточки счетов так и летали, так и громоздились ряд за рядом. Не на десятки, не на сотни — на десятки тысяч дело пошло!.. — Что же получилось? —спросил Киприан Иванович, когда Петр Федорович оторвался от счетов. — Получилось, что за свою жизнь вы выдали для строительства около двадцати тысяч бревен. Прикиньте сами. сколько из них домов и изб построить можно. По здешним местам — большое село, а то и полгорода. Серьезное, даже хмурое до той поры лицо Киприа-на Ивановича засветилось улыбкой. Что бывало с ним редко, он, представив себе длинные и высокие штабеля сосновых бревен, не без самодовольства погладил бороду. — Статочное дело! Много моих бревен в ход пошло.. Оно на возу не видно, а бревно к бревну — дом, дом к дому — село... Разрешите теперь нескромный вопрос задать-, для чего вам-то такой хлопотливый подсчет понадобился? — Для того, Киприан Иванович, чтобы вы настоящую цену своему труду знали, не считали его простым и глупым и видели пользу, которую он приносит людям. Получив такой ответ, Киприан Иванович не сразу нашелся, что ответить. Только подумав, отозвался: — Особого ума вы человек, Петр Федорович, если так в чужое дело вникаете. Только тут спохватился Киприан Иванович, что слишком долго в гостях засиделся: совсем темно стало. И уже возле самого дома вспомнил, что о главном — Ванькиной судьбе—не договорили. Да и другие вопросы нашлись, о чем стоило бы потолковать с Петром Федоровичем. При всем том пришел домой в отменном настроении. Едва перешагнул порог калитки — навстречу ему храпнул ходивший по двору мерин. В иное время Киприан Иванович прикрикнул бы «пошел на место!», но сейчас он вступает с ним в разговор. — Как оно? — благодушно спрашивает он, оглаживая холку, повислую спину и округлые бока старого слуги.— Разъелся, одер, за лето так, что и ребер не ощупаешь... Ничего, ешь вволю, смены-то тебе не видно. По полозу снова поедем: нам с тобой, слышь, город достраивать надо... Я-то по простоте все время думал, что ты бурый мерин и ничего более, а ты, оказывается, поднимай выше —орудие производства... Мерин хлещет по окорокам хвостом, дышит в лицо хозяина теплым травяным духом и весело фыркает. У ПЕТРА ФЕДОРОВИЧА ОКАЗЫВАЕТСЯ МНОГО УЧЕНИКОВ Розовеет небо над черной стеной елового леса. Потом сквозь сетку ветвей проглядывает большое красное солнце, и его первые лучи скользят по сизой мокрой траве при брежных полян. Убегает, прячется под берегом в кустах тальника холодный туман. Не шумит, чуть колышется, точно дышит, у глинистого бечевника темная вода. Идет вторая половина июля, но под ветром-северяком уже золотятся осины. Примолкла, выходив птенцов, шумливая птичья мелюзга. В тишине ведреного утра за много верст слышно, как, что есть силы шлепая по воде плицами, идет снизу буксирный пароход. Только через час из-за низкого мыса показывается его черный нос. Движется он так медленно, что на минутную стрелку часов и то веселее смотреть. Нижняя палуба парохода безлюдна, наверху, возле рубки, ходит небритый человек в затрапезном ватном пиджаке и меховой шапке. Пароход покрашен грязно-желтой краской, весь закопчен, черная труба ко вмятинах. На кожухе колеса затейливой славянской вязью, так, что не скоро разберешь, выведено: «Добрыня Никитич». Под быстро мелькающими красными плицами бурая вода кипит, клокочет, перемалывается в пену. Впечатление такое, будто человек, стоя на месте, во всю прыть бежит. Так и подмывает крикнуть: — Ой ты гой еси, добрый молодец Добрынюшка, али резвые твои ноженьки притомилися, аль покинула тебя силушка богатырская? Ничего не отвечает «Добрыня», только сопит, паром отдувается. И не мудрено: от буксирного гака, установленного за трубой, идет, исчезая за обрывом берега, толстенный, туго натянутый канат. Проходит немало времени, прежде чем из-за мыса показывается огромная широкоскулая баржа. Рядом с ней «Добрыня» выглядит муравьем, волокущим большого черного жука. Но за баржей скрывается другая баржа, за ними следует еще пара таких же барж, за теми — паузок. Длинный караван замыкает привязанная к корме паузка большая полузатонувшая лодка. И удал же «Добрыня Никитич», коли тащит против течения этакий караванище! Правда, судя по малой осадке, баржи идут порожняком, но и то груз немалый. Плывет «Добрыня» в Барнаул за алтайским хлебом, за кожами, за шерстью. Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается: глядишь, месяцев через десять дойдет тот купеческий груз через пять рек по полой вешней воде до торгового ярмарочного города Ирбита. На палубах судов по раннему времени никого нет, но видно, что их экипажи собрались не в короткий путь. Около жилых надстроек стоят корыта, лохани, ушаты. На одной барже корова к мачте привязана, а на мачте подойник висит, на другой петух горланит, по третьей мохнатый сибирский кот разгуливает. И как есть на всех белье сушится: рубахи, портки, бабьи исподницы, детские пеленки. За шумом буксира незаметно, точно из воды, выныривает встречный пароход. Белый, длинный, двухэтажный, он несется по течению раз в сорок быстрее «Добрыни». Взвивается около его короткой, толстой трубы клуб белого пара, и проносится над рекой долгий басовитый свисток. Подымается облако пара и над «Добрыней». Он долго хрипит, прежде чем набрать полный голос, зато, набрав, свистит долго, старательно, не по росту сердито. На капитанском мостике торопливого «пассажира» трепещет белоснежный флажок. Это означает: «Занимаю левую сторону фарватера!» Флажок «Добрыни», обтрепанный ветрами всех румбов, только условно может сойти за белый. «Держусь правой стороны!» — отвечает он. На широком плесе огромной реки могли бы свободно разойтись две эскадры, но правила судовождения и хорошего капитанского тона — превыше всего. Пароходы быстро сближаются. Человек на мостике «пассажира» поднимает рупор. До блеска начищенный, он празднично сверкает в лучах утреннего солнца. Проносится по реке раскатистый голос: — Эй, на «Добрыне»!.. — Эй!., ыне!..— неторопливо откликается эхо. Разговоры между пароходами — большая редкость: по пустым делам величественной тишины никто не тревожит. Но на этот раз тишина нарушается отнюдь не по-пустому. Человек на мостике снова поднимает сверкающий рупор. — Гер-мания... объявила... вой-ну!.. ТОО — А-ни-я... илла... ну-у...— отвечает широкая речная долина. -— И...а...у...— доносится слабый позык из дальнего урмана. Так же бьют по воде плицы колес, так же светит солнце, так же снуют между баржами хлопотливые чайки, так же качаются на веревках портки и пеленки. Только рулевой на паузке снимает картуз и крестится. . Скорый почтово-пассажирский пароход скрывается за поворотом, когда доходят до берега поднятые им волны. Первая чуть лизнула глинистый бечевник и боязливо убежала, вторая поднялась выше, третья слегка шумнула, белой пеной плеснула о берег четвертая. А пятая, самая высокая, беду сделала: ударила о подмытое место. С шумом посыпались глыбы глины, поползли вниз, жалобно размахивая гибкими ветвями, кусты тальника, поплыло по течению вдоль берега облако ржавой мути, унося птичьи гнезда и скопленный за многие годы лесной мусор. В воскресенье ничего делать не положено. Не то что топором стучать, грибы собирать и то грех. Ванька даже праздничной рубахе не рад. Надета она на него со строгим наказом — не рвать и не пачкать: ни тебе на дерево слазить, ни по траве поваляться. До обеда Ванька скоротал время, играя с ребятами в бабки, после обеда ему вовсе нечего делать стало. Отец куда-то отправился, а Ваньку с собой взять не захотел. Тоска да и только. Пошел Ванька по берегу реки, по окрестной тайге бродить и забрался, пожалуй, версты за три. Шел, как заправский охотник, ко всему приглядываясь и прислушиваясь. В руках у него две связанные вместе палки, карманы полны шишек. Только, по Ванькиному, палки — вовсе не палки, а двустволка-централка, и шишки — не шишки, а патроны. И сам Ванька вовсе не Ванька, а удалой зверовщик, удалее и добычливее Ерпана. Чу! Наверху что-то пощелкивает... Подкрадывается Ванька и видит: сидит на сосновой ветке рыжая бел ка. Ух ты! Ванька из-за ствола дерева прицеливается и — бух!.. Брошенная шишка не пролетает и половины расстояния. Испуганный зверек взбегает по чешуйчатой коре и исчезает в густой кроне дерева. Охотничья неудача не обескураживает Ваньку. Он говорит вслух: — Это я по-нарошному в тебя пальнул! Ты мне, рыжая и линялая, даром не нужна. Вот зимой не попадайся, шутить не стану... Наскучив бесплодной погоней, Ванька останавливается перед дуплистым деревом (ему кажется, что в дупле есть что-то живое) и во всеуслышание декламирует лесным обитателям только что выученную басню о Лисе и винограде. Получается это у него здорово! Умели бы белки смеяться, хохотали бы до упаду. Темный урман кончается, и Ванька спускается вниз к реке по веселому разнолесью. Совсем недалеко остается от берега, когда он останавливается и настораживается: неподалеку слышатся приглушенные мужские голоса. Кто говорит, за шелестом листвы разобрать невозможно, а любопытному Ваньке это позарез необходимо. Он заходит с другой стороны и, прячась за низкими кустами, подкрадывается к небольшой, освещенной солнцем поляне. Теперь Ваньке не только все слышно, но кое-что и видно. Прислонившись спиной к дереву, сидит Петр Федорович и, по своему обыкновению, двигая руками, кому-то что-то рассказывает. Рядом с ним лежит раскрытая книга. Впечатление такое, будто Петр Федорович ведет урок. Дальнейшими поступками Ваньки руководило не столько любопытство, сколько чувство ревности: походило на то, что у Петра Федоровича были другие ученики. И даже не один, а несколько! Ванька снова меняет позицию и видит пятерых учеников. Он сразу узнает двух обитателей дьяконовского дома— Моряка и Дружинника. Третьим, к немалому Ванькиному удивлению, оказывается молодой парень Василий Изотов, закадычный друг Григория Ерпана. Да и сам Ер-пан здесь! Правда, из-за кустов Ваньке видны одни его ноги, но и этого достаточно: сапоги с козырьками — единственные на весь погост. 1 руднее всего рассмотреть пятого, лежащего возле самых кустов спиной к Ваньке. Ванька пробует раздвинуть ветви и... ломает сухой сучок. Треск получился слабый, почти неслышный, но уж ес- ли кто умел разбираться в таежной музыке, так это Ерпан! Вскочить на ноги, кинуться в кусты, схватить за плечо Ваньку и доставить его на поляну было для него делом двух секунд. То обстоятельство, что его появление вызвало тревогу, озадачивает Ваньку. И окончательно немеет он от изумления, когда видит перед собой недовольное лицо отца — пятого по счету ученика Петра Федоровича! — Ты здесь один?—спрашивает Ваньку Ерпан. — О-один...— спотыкаясь, отвечает Ванька. — Что делал? — Бел... бел... белковал... И дернуло же Ваньку при самом Ерпане сказать такую несусветную нелепость! Но Ванькина двустволка и раздувшиеся от шишек карманы подтверждают его слова. Все смеются. — Эх ты, горе-промышленник! — подтрунивает Ерпан.— Кто же бьет белок в июле, да еще из дробовика? Много хвостов добыл? Чтобы перевести разговор на другую тему, Ванька задает встречный вопрос: — А вы чего тут делали? — Да так, толковали... — О чем? Любопытство Ваньки не по сердцу Киприану Ивановичу, и он отвечает: — О том, что много будешь знать, скоро состаришься. Ванька догадывается, что прервал важную беседу, а может быть, и урок. Чтобы выйти из неловкого положения, он говорит: — А я нынче про войну слыхал... И на этот раз попадает в точку! То лишним был, а то все сразу смолкли, на него смотрят. Даже отец и Петр Федорович. — Что слышал? От кого?—торопит Киприан Иванович. Ванька добросовестно рассказывает новости. — Рыбаки, которые у нижнего яра рыбачили, в протоке татарина Микентия встретили. А он на Оби был. И мимо него два парохода бежали. Один простой, другой почтовый. И почтовый капитан простому капитану в медную трубу кричал, что война объявилась и какая-то зация началась... Ванька недооценивал значения принесенной им вести. Да и понять что-нибудь из слышанного было трудно. Только Петр Федорович сразу догадался. •— Все ясно, товарищи! Случилось то, чего следовало ожидать: Германия объявила России войну, и началась мобилизация. Первым прервал молчание Григорий Ерпан. — Отзверовали мы с тобой, Васяха! — обращаясь к Изотову, сказал он.— Воинский начальник по нас, чай, уже скучает: без сибирских стрелков царю каши не сварить. Скажи жене, чтобы насушила сухарей и на мою долю. Хорошо холостому Ерпану ерпаниться! На Василии лица нет. Всего год назад обвенчался, молодая жена на сносях. Глядя на Ваньку, задумался и Киприан Иванович. Сначала, по привычке, не о себе, а о конях. Старый бурый мерин царю, конечно, без надобности, а вот кобыла-шестилетка ладная выходилась, от такой ни один обозный не откажется. Заберут — останешься без рук. Да и кобылку жаль, зря погибнет. Вздохнул по кобыле, затем о себе вспомнил. — Ратников ополчения брать не будут, как, по-вашему, Петр Федорович? — Пока нет. На первое время запасных хватит, а потом... Страшная война будет, Киприан Иванович... У москвича Дружинника своя забота. — На]\1-то, товарищи, амнистии не дадут? — Ну, нет!. Большевики — самый опасный элемент. Может, кого и амнистируют, только не тебя и не меня... Но рук вешать не будем, теперь работа найдется... Ванька смотрит по очереди на каждого и никак не возьмет в толк, отчего его новость так всех озаботила. В конце концов и у него находится вопрос к Петру Федоровичу: — Можно, я по географии спрошу? Германия, которая воюет, от нас далеко? — Далековато. Четыре тысячи верст с лишком,— улыбаясь, отвечает Петр Федорович.— До Горелого погоста ейapos; не добраться. Ванька немного разочарован. Необходимости в срочной мобилизации погостовских сорванцов, по-видимому, нет. — А как нам сейчас лучше играть: по-прежнему в дружинников или в русских и немцев? — В дружинников! На всю жизнь оставайтесь дружинниками! Чего бы проще было всем собравшимся в лесу возвратиться на погост вместе? Но этого не происходит: к удивлению Ваньки, все расходятся в разные стороны. Он остается наедине с отцом. — Слышь ты, дружинник, что я тебе скажу... Чтобы никто ничего об этом самом не знал! — О войне? — Не о войне, а о том, что нас вместе в лесу застал... Считай так: был в тайге, никого не видел, ничего не слышал. — А мамка спросит? — Мамке скажем — по дороге встретились. Должно быть, Ванькино лицо выражает удивление, потому что Киприан Иванович добавляет: — Не лжи тебя учу, а умолчанию И бог тайны имеет. Побольше нашего знает, да язык за зубами держит. По серьезному взгляду отца Ванька понимает: надо молчать. Одновременно он начинает понимать и другое: мир гораздо сложнее, чем кажется, что есть в нем нечто такое, что неизмеримо значительнее и возвышеннее повседневных человеческих отношений. Ушли на войну Григорий Ерпан, Василий Изотов и еще четверо молодых погостовских мужиков. Без них, особенно без Ерпана, сразу поскучнело. И лошадей многих забрали. Приезжавший из волости военный ветеринар оказался мужик не промах: на бурого мерина и глядеть не стал, а кобыле Киприановой враз место определил. — Для кавалерии спина коротка, в обоз — по всем статьям проходит, а то и в выездных у какого-нибудь командира послужит. Без кобылы на лесопилке делать нечего. Пришлось Кип-риану Ивановичу подряжаться на возку дров для пароходной пристани. До того, как ехать в отход, побывал у купца в Нелюдном. Отвез ему мед, в обмен взял круп, соли, малость постного масла. Отвешивая ядрицу, купец подковырнул: — Видать, от великого урожая крупу берешь? Киприан Иванович в ответ ни слова, а купец опять свое: — Может, скостить доплату, что с тебя причитается? Насчет сына не надумал еще? ЮЗ — Получай сполна деньгами, на том делу конец! — сухо ответил Киприан Иванович. Пропал бы Ванька зимой с тоски, если бы не уроки у Петра Федоровича: часа по четыре, а то и больше проводит он в дьяконовском доме. Иной раз на гостевание напрашивается. — Можно, я еще у вас посижу, послушаю? Получив разрешение, сидит и слушает. Редко-редко, когда уже невтерпеж от любопытства станет, какой-нибудь вопрос задаст. Разговоры часто идут о войне. Моряк на стене карту повесил и в нее булавок с флажками натыкал. Когда доходят до Горелого погоста газеты (приходят они редко и не все), флажки передвигаются. Ванька в этих передвижениях разбирается. Придя утром, сразу — к карте. — Ух ты, наши-то как рванули! Перемышль взяли! Ваньке немного странно, что о победах в дьяконовском доме говорят спокойно, как будто ничего не произошло. — Это хорошо, что мы победили? — допытывается он у Петра Федоровича. Петр Федорович гладит его по голове и отвечает: — Большой крови, Иванушка, все эти победы стоят. Лучше, если бы совсем войны не было. Но Ванька неожиданно обнаруживает свирепую воинственность. — Ну и что из того, что кровь? Вовсе не воевать неинтересно. —• Дурачок ты еще, Иванушка!—отвечает Петр Федорович.— Успокойся, придется еще и тебе воевать, только в другой войне. На ту войну вместе пойдем, ладно? — Ладно! А вы, Петр Федорович, хорошо воевать умеете? — Не очень... Но ничего, когда надо будет, выучусь Во всем верит Ванька Петру Федоровичу, но по военным вопросам у него собственное мнение. Ему даже кажется, что учитель их недооценивает. — Вы бы загодя стрелять научились, Петр Федорович,-—советует он. При встречах с Пашкой Ваньке ничто не мешает развивать свой взгляд на военные события. — Наши опять победили! — сообщает он Пашке.— Крепость Перемышль взяли, тысячу пушек захватили, а ружей столько, что до конца досчитать нельзя! Неделю считают и все со счету сбиваются. Убитых, ух ты, сколько! Какие не сдались, всех побили... И правильно: если не воевать, зачем войско держать? Но скоро флажки на карте Моряка замерли на месте, а кое-где попятились назад. Смотреть на них стало скучно и обидно. ЕРПАН ВОЗВРАЩАЕТСЯ ЗЛЫМ. ВАНЬКА ИЩЕТ И НАХОДИТ НЕИЗВЕСТНОЕ Не к рождеству, а только к весне вернулся из отхода Киприан Иванович, на этот раз без подарков. А вскоре, уже по полой обской воде, нежданно-негаданно приплыл Григорий Ерпан. Увидев худого человека в старой шинели, в разбитых сапогах, с черной повязкой через лицо, Ванька сначала не узнал франтоватого охотника. Только когда тот окликнул, угадал по голосу. — Дядь Гриша! Обрадовался, кинулся навстречу и, не добежав, в испуге остановился. Из-под черной повязки, закрывавшей левый глаз Ерпана, выглядывал страшный красный рубец. Кисть левой руки была обмотана тряпьем. И еще заметил: на груди Ерпана, прямо на шинели, болтались на полосатых ленточках два георгиевских креста,— все, что привез он взамен потерянного глаза и пальцев. Впрочем, как оказалось потом.— все. да не все... Привез он еще невеселую весть о смерти земляка-однополчанина и о том, что Василий Изотов попал в плен к немцам. Когда Васильева жена от такой новости в слезы ударилась, Ерпан утешил ее странными, на взгляд Ваньки, словами: - Зря ревешь, Дашуха!.. Радоваться надо, а не реветь. Хоть и худо в плену, а все не на фронте: гляди, еще живой и невредимый явится. То ли по недогляду, то ли потому, что Ванька успел всех к себе приучить, но вечером, когда Ерпан зашел в дьяконовский дом, Ваньку гнать не стали. Как сел он на пол у ног неожиданного гостя, так и просидел весь вечер. Думалось Ваньке, что Григорий станет рассказывать о победах, о том, за что ему кресты дали. Но случилось иное — речь сразу зашла о суровой солдатской жизни, о фронтовой бестолочи. — Полагали, что наш полк в тылу, в запасе останется,— рассказывал Ерпан.— Будем, мол, новобранцев обучать, маршевые батальоны готовить. Офицеры, какие малость почестнее были, уехали на фронт добровольцами, и остались в полку, почитай, одни шкуры, пьяницы и воры... Нам, кто из запаса пришел, еще легче было, а новобранцам совсем туго пришлось: вместо учения — одно измывательство. Только у господ офицеров просчет получился: месяца не простояли — пришел приказ весь полк в эшелоны грузить... Тут прижали командиры хвосты, сразу повежливе-ли, только поздно. Главный мордобоец — командир второй роты штабс-капитан Запольский — как только на фронт приехали, в первый же день в затылок пулю получил. — Своя, значит, зацепила! — догадался Моряк. — Это уж понимай как хочешь... Начали было следствие и тут же прикончили: признали, что немецкая рикошетом угодила... После такого рикошета половина офицеров захворала и в госпиталь запросилась... Одну беду избыли, другая настигла. Полк стрелковый, а стрелять нечем. Нашему брату, лучшим стрелкам, паек в две обоймы установили, а рядовым — когда одну, а когда и вовсе ничего. И артиллерия молчит, снарядов не имеет. Немец на нас прет, а мы его голым задом пугаем... И раньше Ерпан не стеснялся в выборе выражений, теперь же, говоря о войне, он так и сыпал крепкими злыми словами. Рассказ о ранении Ерпана Ваньку разочаровал окончательно. Он загодя нарисовал себе картину кровавого рукопашного боя, в котором Ерпан отбивался от сотни налетевших на него вооруженных саблями всадников. На самом деле произошло это куда проще и страшнее: рота торопливо и беспорядочно отступала. Вместе с другими бежал и Ерпан, укрываясь за каждым кустом, в каждой ямке. В одной такой ямке и настиг его близкий разрыв немецкого «чемодана». Очнулся он только в санитарном поезде... Ваньке страшно хотелось поподробнее расспросить Ерпана о таких страшных видах оружия, как «рикошет» и «чемодан», но он не стал лишний раз напоминать о себе. Дальше рассказ пошел о петербургском госпитале. — Как георгиевского кавалера, повезли меня в Петербург и положили в великокняжеский госпиталь,— продолжал рассказывать Ерпан.— Потом-то я узнал, что награды здесь ни при чем были: просто в этот госпиталь таких клали, у которых ранения выше пояса пришлись, чтобы княгиням и графиням не зазорно было на раны глядеть. В великокняжеском госпитале и стряслась с Григо-рием Ерпаном беда похлеще и поопаснее фронтовой. На другой день после перенесенной им операции явились навестить «солдатиков» высокопоставленные дамы-патронессы. Пришли в палату в сопровождении целой свиты врачей и сестер. Всеми властно командовала тучная пожилая женщина. которую все окружающие именовали «ее высочеством». — Пожалуйте, ваше высочество, сюда... Вот это георгиевский кавалер, храбрый сибирский стрелок Ерпанов... Должно быть, упоминание о Сибири заинтересовало великую княгиню, и она сочла нужным задать Ерпану вопрос: не знаком ли он с Григорием Ефимовичем Новых. Как ни мучительна была боль, но Ерпан понял вопрос своей собеседницы и ответил по существу, что с такой сволочью, как Гришка Распутин, дел никогда не имел. Чтобы поскорее закончить неудачно начавшуюся беседу, великая княгиня торопливо вручила Ерпану новенький рубль и какие-то иконки — не то Иоанна Кронштадтского, не то Иоанна Тобольского. — Возьми, храбрый солдатик, эти святыни и вечно помни о тех, кто на них изображен. Носи в сердце своем образ твоего доброго царя, и он не оставит тебя... Тут-то Ерпан и рассердился по-настоящему: рубль и образки со звоном полетели на пол, угодив рикошетом в каких-то сиятельных особ. Мало того, свой поступок Ерпан сопроводил несколькими выражениями, из которых самым великосветским было традиционное сибирское пожелание язвы. Высочество, сиятельства и светлости с визгом вылетели из палаты. Даже через полгода после происшествия Ерпан рассказывал о нем с неостывшей злобой. Наступила пауза. Первым на рассказ отозвался Моряк. — Ну и ну!.. Оскорбление величества да кощунство на придачу. Статьи двести сорок первая и восемьдесят седьмо которые все знают? Вы вон сами задачи выдумать можете, значит, наперед неизвестное знаете. Петр Федорович на минутку становится серьезным он качает головой. — Я знаю, Иванушка, много больше, чем ты, но всего знать не может никто. В будущем люди будут знать в миллион, может быть, в миллиард раз больше, чем мы с тобой. По топу учителя Ванька понимает, что тот не шутит. На взгляд Ваньки, миллион — самое огромное из всех чисел. Получается, что тысячу лет учись, а умрешь дураком. Петр Федорович с интересом следит за ходом Ванькиных мыслей. — Если в миллион раз больше знать, то какую же для этого башку нужно?!—восклицает Ванька.— Ог миллиона неизвестных ее, как сопку, раздует. — Успокойся, Ванюшка, в твою голову влезет очень много неизвестных... И вот Ванька ходит по тайге, ищет неизвестные и... находит! Хорошо было древним грекам творить свою мифологию. Их маленькая, уютная, теплая и красивая страна была заманчивой жилплощадью для богов всех рангов, всех профессий. Правда, на Олимпе между богами (главным образом между богинями), очевидно, на почве тесноты возникали кое-какие бытовые неприятности, но о перемене места жительства никто из них не помышлял. В сибирских горных хребтах Олимп и Парнас выглядели бы рядовыми сопками и сочли бы за немалое для себя счастье стать пристанищем одинокого и дикого горного духа. Это и понятно. Даже вообразить невозможно, какая бестолочь и неразбериха получились бы, если бы сибиряки по примеру эллинов заселили свои угодья богами из скромного расчета: по одной нимфе на ручеек, по одной дриаде на елочку, осинку или березку. По мнению автора, Сибирь избежала нашествия богов из-за климата. Перевалив через Балканы, а затем через Карпаты, веселые и любвеобильные нимфы посинели от холода и утратили темперамент, превратившись в унылых русалок, а где-то на водоразделах Северной Двины и Камы вымерзли окончательно. Близкие родственники проказников фавнов — лешие — на этом пути поскучнели и приоб- рели счастливую способность впадать в зимнюю спячку. И правильно сделали: холодно, да и харч не тот. Клюква— не виноград, еловая шишка—не апельсин. Как бы то ни было, добравшись до мыса Дежнева, русские землепроходцы никаких богов не обнаружили. Причиной тому было их повседневное общение с природой. Ее непонятные и подчас страшные силы при близком знакомстве теряли облик божеств и превращались в персонажи сказок. Только диву даешься, сколько бесстрашия, любви к суровой природе, поэтического таланта и добродушного юмора потребовалось народу, чтобы, скажем, такое свирепое явление природы, как трескучий мороз, превратить в добродушного старичка, весело попрыгивающего с елочки на елочку. И этому-то олицетворению лютой зимы народ не побоялся доверить заботу о бедных падчерицах, а заодно и поручить ему наказание избалованных, дурно воспитанных девиц! Не безжизненная ли белизна свежего снега породила пусть несколько скорбный, но бесконечно милый по нежности и целомудренности образ девушки-снегурки? Нет, творить так мог только народ, бесконечно любящий свою природу! Но что ведомо автору, того Ванька не ведал. Бродя по дикой тайге, окружавшей Горелый погост, он неизменно находил немало интересного, но никаких чудес не встречал. Автору иногда приходилось беседовать с людьми, утверждавшими, что тайга однообразна и скучна. Чаще всего такой приговор изрекали уста гастролеров-туристов, избалованных «красивыми» пейзажами, или людей, от природы лишенных любознательности. 1 айга кажется им скучной потому, что скучны они сами. Спорить с такими людьми бесполезно и нудно. Но Ванька понимал толк в тайге. Чуть ли не на каждом шагу он умел разыскивать в ней такое, чего иной никогда не увидел бы: то свежие звериные следы, то уродливое, изогнутое дугой дерево, то какую-нибудь дуплистую березу, из дупла которой растет молоденькая черемуха, то груздь, выросший на другом грузде. Ванька все разыщет, все разглядит, всему подивится. — Ух ты, вот оно какое-эдакое! Вышел как-то на берег неведомой речушки и, натурально, по мальчишеской манере полез к воде. Дело было после дождя, глина на месте свежего оползня намокла и осклизла. Только ступил на нее и сразу поехал вниз. Лишь в саженях полутора сумел зацепиться за что-то твердое, очень похожее на толстый бурый корень. Схватился за него, нашел точку опоры и думал уже дальше лезть, да уж очень заинтересовал его схваченный им корень. Он оказался на диво холодным и твердым. Стукнул по нему палкой — словно о камень звякнуло. Попробовал выдернуть корень, не тут-то было... И раскачивал его, и всем телом на него нависал, а тот не ломается, не гнется, не выворачивается. Пока возился, оперся ногой на другой корень, тот сразу подался: качнул его Ванька — опрокинулся от навалившейся на него тяжести. Корень оказался не корнем, а потемневшей от времени костью. Но какой! Если стоймя поставить, была бы та кость Ваньке до плеча. Иной на его месте струхнул бы и убежал от этакой находки, но Ванька всю ее осмотрел, потом, обшарив берег, нашел еще несколько костей. Одну, самую маленькую, в карман засунул. Когда бежал домой, ободрал буреломом и валежником все ноги. Не застав отца, Ванька кинулся в дьяконовский дом. Еще через окно увидел, что там сидит Ерпан, поэтому вошел с осторожной. Петр Федорович сразу по его глазам понял, что пришла очередная новость. — Ну, рассказывай, рассказывай, какое нынче неизвестное нашел... — Ух ты, какое!.. Мослы нашел. Вроде бы бычьи, только еще больше... Один в стол длиной... Штук десять мослов! И еще есть такой, что торчит на два аршина из земли, а вывернуть его нельзя... И вот это... То, что Ванька достал из оттянутого кармана, заинтересовало всех, даже знатока тайги Ерпана. Позже других тяжелый костяной ком перешел в руки Петра Федоровича. — Что это такое, Петр Федорович? — Это, Иванушка, очень интересное неизвестное... — Ага, даже вы не знаете! — Не знаю... Но, по-моему, это зуб очень большого ископаемого животного. Самому Ерпану никогда не доводилось делать таких находок, но от охотников-остяков, обитателей дальних юрт он слышал об огромных, иной раз четырехаршинных «рогах» таинственных подземных зверей, неожиданно появлявшихся из-под земли по размытым берегам рек. Были те рога крепки, податливы н красивы в обработке, а потому 11Ь и ценились дорого. Еще дороже платили за такие рога в городе, где называли их слоновой костью. — Место ты хорошо запомнил?—спросил Григорий Ваньку. Ванька даже обиделся. Место, где он раз побывал, он мог найти в любое время дня и ночи, в любую погоду. На этот раз в тайгу по встречному Ванькиному семиверстному следу пошли вчетвером: Ерпан, Дружинник, Моряк, Петр Федорович. И, нужно сказать, ходили не зря. После двухчасовой работы им впятером (самого Ваньку со счетов не скинешь!) удалось подкопать, затем раскачать и, наконец, вывернуть из-под толстого слоя глины четырехаршинный, загнутый исполинским крючком бивень мамонта. Сумели разыскать и другой, но тот оказался меньше. Мало заработал за зиму Киприан Иванович, но богатая Ванькина находка его не обрадовала. Привык он -в своей жизни надеяться только на труд и почитал всякую случайную удачу делом ненадежным, даже сомнительным. Может быть, поэтому не стал разыскивать тароватых покупателей, а продал бивни за сходную цену одному искусному косторезу из дальней юрты. ПЕТР ФЕДОРОВИЧ УЧИТСЯ ВОЕВАТЬ. КАК НУЖНО ПИСАТЬ СОЧИНЕНИЯ? ВАНЬКИНО ГОРЕ Проходит в учебе и труде еще одна зима. По неизменному порядку шествует за ней кудесница весна. Идет по сибирскому раздолью и к чему ни притронется, все оживает, зацветает новыми красками. Во всю ширь до самого горизонта разлилась великая Обь, забушевала под крутым берегом мутная Негожа. Потянулись по поднебесью караваны вольных перелетных птиц. Треплет ласковый весенний ветер русые Ванькины вихры, гладит седые виски Петра Федоровича. Оба стоят и молчат, каждый думает о своем. Ванька с грустью вспоми- нает о погибшем планомоне, Петр Федорович мечтает о вольном большом полете. Эх, если бы крылья! 11111 apos; Дошла до Горелого погоста тайная весть о том, что приспела большевикам настоящая работа. Из-за границы, из самой Швейцарии, спрашивали, нельзя ли Петру Федоровичу организовать побег? Легко сказать, трудно сделать! В Горелом погосте и по всей огромной Нелюдинской волости каждый человек на счету, дороги для побега другой, кроме Оби, нет, на Оби же, что ни пристань.— жандармская ловушка. Ванька по живости характера не выдерживает и заговаривает первый. — Петр Федорович, что ежели нам такой большой пла-номон склеить, чтобы мне с вами вместе полететь можно было? Прошлогоднее Ванькино озорство давно прошено, и упоминание о планомоне вызывает на лице Петра Федоровича улыбку ласковую и в то же время чуть-чуть грустную. — Планомон, Иванушка, веревкой к земле привязан, на нем далеко не улетишь... I Ванька сам это понимает. С гористого берега на десятки верст видна неоглядная лесная ширь. Ух ты, сколько веревки надобно, чтобы улететь из Горелого погоста! А тут еще, словно в насмешку над бескрылыми, новый косяк гусей пролетел. Ваньке он напомнил про охоту, а от охоты недалеко до мысли о войне: как-никак и тут и там стрелять приходится. — А мы с вами. Петр Федорович, скоро на войну пойдем? Помните, вы обещали? Должно быть, мысли обоих сходятся. Петр Федорович быстро и уверенно отвечает: — Теперь скоро, Иванушка. — Тогда вам пора начинать учиться воевать... Потом, пожалуй, поздно будет. Ничего не ответил на это Петр Федорович. Только по обыкновению Ваньку по голове погладил. Как ни удивительно это покажется, но Ванькин совет не пропал даром: через несколько дней Петр Федорович и впрямь начал учиться воевать Так, по крайней мере, истолковал дело сам Ванька, увидев учителя в высоких сапогах, с берданкой за плечами, идущим утром в тайгу в обществе Ерпана. Увы, попытка присоединиться к ним не удалась. Даже обещание идти на сто сажен сзади не умилостивило Ерпа-на, сурово сказавшего: — Охота лишних глаз не любит. И ушли охотники, должно быть, очень далеко, потому что как ни настораживал Ванька уши, а не услышал ни одного выстрела. Часов пять подстерегал Ванька их возвращение. Пришли они, по Ванькиному разумению, с добычей не удивительной: Ерпан принес полдюжины клокунков *, Петр Федорович — единственного, зато очень красивого крякового селезня. Ванька осмотрел его и оценил выстрел: был он сделан влет, причем дробь прошила голову и шею. Для первого раза это был отличный выстрел, и у Ваньки сорвался с языка довольно ехидный вопрос: — Сами его подстрелили, Петр Федорович? Петр Федорович только улыбнулся. За него ответил Ерпан: — Так и застрелил... Потому что никто под рукой не мешался. Такой ответ содержал в себе недвусмысленный намек на то, что Ваньке и впредь не придется участвовать в охоте. Хотя охота и отнимала у Петра Федоровича много времени, Ванькина учеба шла полным ходом, без каникул,без праздничных перерывов. Что может показаться странным, Киприан Иванович, в иное время всячески старавшийся приучать сына к крестьянской работе, стал сам гнать его в дьяконовский дом. — Шел бы к Петру Федоровичу. Сочинение, какое он тебе заказывал, не написал еще? Намедни Петр Федорович говорил, что ты ленишься, больно помалу пишешь. В словах Киприана Ивановича была доля правды. Ванька писал сочинения охотно, бывали они содержательны и выразительны, но коротки до предела. Вот как описывал он. например, свой вчеращний день: «Утром наелся варенца и нашел X и У... X = 2 руб. 34 коп., У = 2 руб. 80 коп. Потом мне попало за то, что я к Шайтану в конуру полез. Маманя говорит, что Шайтан поганый. А когда я спросил, почему она сама зимой собачьи рукавицы носит, она слушать не стала, а ухватила меня за левое ухо Потом читал для Петра Федоровича книгу про то, о чем говорят камни. Потом ходил в тайгу. К локунок — мелкая утка и?, дороды чирков. Видел желну, пьяного Микентия и бурундука. Потом пошел к Петру Федоровичу, и он пожурил меня за то, что мало ятей ставлю Потом квадраты мерили. В дьяконовском доме оказалось площади семь квадратных саженей и еще четыре аршина, тоже квадратных, да еще под печками полторы квадратных сажени». По поводу этого сочинения у Ваньки возник с Петром Федоровичем некий диспут о литературном стиле. Петр Федорович утверждал, что Ванька хоть и написал о многом, но уж больно коротко и не выявил своего отношения к фактам. На это Ванька отвечал, что факты говорят сами за себя, а до предела лапидарная форма сочинения как нельзя более соответствует содержанию. Конечно, объяснял это Ванька другими словами, но суть спора была именно такова. Пока Ванька учился, весна своим чередом шла.... В том, тысяча девятьсот шестнадцатом, году черемуха, багульник и шиповник вокруг Горелого погоста цвели особенно буйно. Хорошими целителями оказались весна и родной таежный воздух! Удалось им то, с чем не справились столичные лекари: зажила изуродованная рука у Ерпана. Приспособился понемногу Ерпан ружье ею поддерживать и даже при случае топором орудовать. А глаз... И одним глазом умел Ерпан рассмотреть то, что десять других двадцатью здоровыми не заметили бы! Большие успехи начал делать Петр Федорович с помощью опытного охотника. Сначала погостовцы посмеивались над ним, но когда он стал возвращаться домой ежедневно с тремя, а то и пятью утками, все поняли, что стало заправским охотником больше. Было под Горелым погостом немало отменных охотничьих угодий — пойменных и лесных озер и болот, где всякая птица водилась в изобилии. Эти места были известны всем, но вот о Черных озерах вспоминали редко, ходить же туда вовсе не ходили. Те, кому довелось там волей или неволей побывать один раз, на второй поход не отваживались. Дорога к Черным озерам пролегала малопроходимой крепью болотистой тайги, дальше же начиналась сплошная топь. Низкие берега озер и их острова поросли осокой и мелким осинником и под тяжестью человека ходили ходуном. При каждом шаге нога глубоко вдавливалась в серый безжиз- ценный мох, и из-под земли сейчас же выступала холодная ржавая жижа. То тут, то там чернели «окна». Вода в них была такая темная и спокойная, будто чугун налит. На окнах— ни ряби, ни рыбьего плеска. Только нет-нет да пойдут со дна озера крупные булькающие пузыри. Кто сидит на дне и пускает их — про то никому не ведомо. Обитатели погоста, от старого до малого ходившие по окрестной тайге без всякого страха, Черные озера держали под запретом: были в истории селения случаи, когда, соблазненные обилием дичи, охотники не возвращались оттуда совсем. Их следы неизменно заводили в страшную трясину. Вооруженные длинными шестами и веревками, спасатели возвращались с поисков перепачканными с головы до ног и, что с сибиряками бывает редко, испуганными. Вслух о том не говорили, но каждый понимал, что смерть пропавших была страшна и мучительна. Сам Ерпан после нескольких рискованных экспедиций перестал в те места заглядывать. Только зимой, когда Черные озера надежно сковывались многоградусными морозами, пролегали здесь следы его лыж. В «нечистого духа», которым пугали бабки и матери не в меру предприимчивых сыновей и внуков, Ерпан, конечно, не верил, но считал Черные озера местом для весенней охоты неподходящим. Однажды, повстречав Ваньку в непосредственной близости от одного из озер, он не только прогнал его домой, по-свойски угостив шлепком, но еще и пригрозил рассказать (что на Ерпана вовсе не походило) о его проделке Киприану Ивановичу. Послушался ли Ванька Ерпана — еще вопрос... Но нашелся и другой нарушитель запрета, постарше... Петр Федорович, вначале ходивший на охоту в сопровождении Ерпана, под конец стал предпринимать самостоятельные охотничьи экспедиции. Опасные тайны лесных болот мало известны городским жителям, и не мудрено, что оказался он на Черных озерах... Не сразу узнали на Горелом погосте страшную новость. Первым обеспокоились обитатели дьяконовского дома и Ванька. Пришел он на урок, а Петра Федоровича все нет и нет... Соскучившись, Ванька весь погост кругом обежал, думая его встретить. Но тщетно. Уже солнце сильно склонилось, когда стали собираться ездившие на поля погостов- ские мужики. Едва ли не позже других вернулся Киприан Иванович и застал толки: ушел человек на охоту, обещал к полудню вернуться, и вот день на исходе, а нет его... Пошли Ерпана искать. Ерпан в тот день никуда не уходил, чинил избу вдовы своего друга однополчанина. Пришел как был на дворе—в расстегнутой рубахе, без пояса. Еще час ушел на допросы и расспросы. Оказалось, что последней видела Петра Федоровича Лушка Медвежья Смерть. Была она по своей манере немногословна. — Видела Петра Федоровича? — А то! — Куда он шел? — Мимо двора. — Что в руках у него было? — Мешок да ружье. — В какую сторону он шел-то? — Туда вон! И показала пальцем на густой урман, за которым таились коварные Черные озера. — Тут-то и началась настоящая тревога. Давно смолкли глупые толки о колдовстве ссыльных. Три года — срок достаточный, чтобы присмотреться к людям. Жизнь в дьяконовском доме хотя и шла особняком, была у всех на виду. Все знали, что ссыльные живут скудно, на самые малые деньги, да и те тратят больше на бумагу, газеты и книги. Хотя и спорили ссыльные друг с другом, но худого никому не делали. Правда, нелюднинский поп говорил на проповеди, что они враги царя и бога, но столетний опыт выучил погостовских мужиков поповским словам большой веры не давать: многие склонялись к мысли, что за царя заступаться не стоит, а бог на то и бог, чтобы крушить врагов своими силами... Если и осуждали, то одного Моряка — за курение. Но и этот порок особого негодования не вызывал. Ездя в отход, иные мужики в великой тайне от жен, матерей и особенно бабок сами баловались табачным дымком. Не дальше как полгода назад жена Порфирия Изотова при всем честном народе ходила топить в проруби найденный в кармане мужа кисет с махоркой. Публичное посрамление греха, к смущению начетчиков, обернулось общим весельем. И уж очень памятен был случай с ночным звоном, когда совершившееся воочию чудо рассеялось, как дым, перед простым здравым смыслом. Только головы почесывали по- гостовцы, когда насмешники-соседи рассказывали про них веселую байку о том, как ходили они всем миром на кладбище промышлять сову-неясыть. Досадно слушать байку, но могло быть и хуже. От большого позора спас в ту ночь Горелый погост Петр Федорович! А мало ли он других хороших и полезных советов дал? Одно только — что безбожник... Но получилось так, что, хватившись Петра Федоровича, о его безбожии забыли. Двинулись к Черным озерам всем селом. Пришли туда к вечеру, когда воздух там гудел от комаров и мошкары. Хоть ночь стояла короткая, немало пришлось пожечь смолистых корней и сырых ветвей, чтобы хоть немножко оборониться от гнуса. Поутру взялись место обшаривать, но только часа через три напали на верный след. Завел этот след всех в такую топь, что под конец самые смелые не решились дальше идти. Что ни шаг, из-под земли вода бьет, остановишься на месте—засасывать начинает. Как ни цепляйся, ни барахтайся, — засосет трясина сначала по пояс, потом — по шею, и... поминай человека как звали. Останется на месте провала только глубокое черное окно. Где можно было пройти, повсюду прошли. Обратно двинулись вечером, молчаливые, усталые, голодные. А Ванька? Попробовал он уйти следком за взрослыми, но не тут-то было. Уходя, Киприан Иванович дал Арине строгое приказание — не спускать с Ваньки глаз. Может быть, наблюдательный читатель, пробегая страницы повести, уже заметил странное, почти невероятное обстоятельство: в каких бы переделках Ванька не бывал, он ни разу не плакал? Чего-чего только с Ванькой не случалось: и великую скуку молитвы терпел, и уши отмораживал, и конструкторские неудачи испытывал, и с поднебесья в болото шлепался, и на пресне ранен был, и березовой каши отведывал — и хоть бы одну слезинку выронил. — Будто бы уж мальчишка за три года ни разу не заплакал? — недоверчиво спросит иной придира. — Этак ведь в жизни не бывает. Если есть у такого скучного привереды дети, они-то уж наверняка в усладу ему плачут семь раз в неделю! Но не таких кровей Ванька, чтобы плакать. И не хныканью учил его Петр Федорович. Мал еще Ванька, чтобы раздумывать над смыслом противного слова «смерть», но чтобы испытать большое горе, этого и не нужно. Достаточно понять, что близкий, любимый тобою человек исчез навсегда, что нигде, никогда ты не увидишь его лица, не услышишь его голоса. Даже мороз пробежал у Ваньки по спине, когда он дошел до этой мысли. До прихода отца он еще жил надеждой, но когда тот вернулся домой, он по одному его лицу понял все и даже спрашивать ни о чем не стал. Отвернулся лицом к стенке и... не заплакал, нет, а окаменел от глубокой тоски. Мать ужинать позвала — Ванька не откликнулся. Отец подогрел, за плечо тронул. — Ты, Иван, того... держись! Что случилось, то случилось. Уж не маленький, понимать должен... А что понимать? То, что он, Ванька, никогда больше не увидит Петра Федоровича? — Не трожь, тятя. Я думаю... Не спал, не дремал Ванька, всю тоску тосковал и думу думал. И додумался до того, что пригрезилось ему, будто ходики на стене громче тикать стали. Песенка у них для Ваньки одна: «Вот и ладно», «Вот и ладно». Еще рассвет не занимался, еще петухи по первому разу не пели, услышал Киприан Иванович, как дверная щеколда шевельнулась. Ничего в потемках не увидел, но сразу догадался. — Чего это ты, Ванька? — Выйти на двор хочу. — Никуда я тебя не пущу. — Тогда убегу. С такой тоской, с такой решимостью это было сказано, что Киприан Иванович понял: тут уж никакой чересседельник. никакие розги не помогут. Поднялся, подошел к Ваньке. — Сказывай, что надумал? — Петра Федоровича искать пойду. — Пустое. Всем погостом искали, да не нашли. — Значит, плохо искали. — Не дури, Ванька... Человека с того света не вернешь. — А он вовсе не мертвый, а живой! — Откуда тебе известно? — после некоторой паузы спросил Киприан Иванович. —- Известно!.. Часы так сказали. В иное время Киприан Иванович рассердился бы на Ваньку за выдумку, но тут промолчал. — Юрунды не выдумывай, ложись-ка спать. По летнему времени Ванька спал на широкой скамье, застланной старым отцовским зипуном. Когда он улегся, отец сел у него в ногах. — Ты эту блажь насчет Петра Федоровича из головы выкинь. — Да я, тять, знаю, что он живой! — Заладил!.. Слушай-ка лучше, что я тебе расскажу... Что заставило Киприана Ивановича пересказать слышанную в какой-то казарме или пароходном трюме сказку? Конечно, он хотел успокоить Ваньку, но сама сказка, особенно после некоторых переделок, как нельзя больше подходила к случаю. — Было это в нашем царстве после того, как царь юрьев день отменил. Жил в ту пору в муромских или еще каких лесах разбойник по имени Василий, по прозванию Голован. Был он разбойник не простой, а такой, что за бедных стоял. Грабил он царскую казну, воевод, купцов и бар и что награбит— бедным раздавал. Если вотчину какую захватит, первым делом всех крестьян и холопов на волю отпустит... И стал этот Голован тогдашнему царю таким вредным человеком, как наш Петр Федорович теперешнему Николке. Начав слушать сказку без всякого внимания, при упоминании знакомого имени Ванька насторожился. Киприан Иванович в свою очередь счел нужным сделать пояснение. — Потому вреден, что народ Петра Федоровича, то есть не Петра Федоровича, а этого, значит, Василия Голована, полюбил за его доброту и справедливость. И затеял царь Василия Голована обязательно погубить... Наш-то Ни-колка Петра Федоровича сюда, в болото, на погибель прислал, а в то время такие дела проще делались: либо в тюрьме человека заморят, либо вовсе голову снимут. Вот собрал царь целое войско и поймал Голована, только тот из тюрьмы бежал и снова за свое взялся Поймали его по второму разу, заперли за десятью стенами, за сорока замками. И снова Голован убежал... Рассердился царь и приказал во что бы то ни стало схватить Голована, замуровать его в каменном мешке и голодом уморить. Так и сделали. Только перед тем как каменный мешок кирпичами закладывать, сторожа Голована все-таки пожалели: дали ему чашку с водой из Оки-реки. А ему, Головану, только того и нужно было. Замуровали его сторожа и ушли, а он взял да в ту чашку с водой и окунулся. И вышел из воды уже не в каменном мешке, не в темнице, а на вольной волюшке, на самой Волге, возле города Макарьева. Река-то Ока, вишь, в Волгу впадает... — И что же он делать стал? —поинтересовался Ванька. — Опять за свое взялся — на царя войной пошел. Такие, как Голован или, скажем, Петр Федорович, своего мнения никогда не меняют. Над сказкой стоило поразмыслить: если спасся Голован, не мог ли спастись и Петр Федорович? — Выходит, тятя, что Голован колдуном был? — Кто тебе сказал, что колдун? Ты сказку слышал, так понять должен. Я ж тебе сказывал, как дело было: сторожа его пожалели. А сторожа — тот же народ. Ежели человеку народ помогать возьмется, тот человек никогда не погибнет. Разве только в честном бою... понял теперь? Невдомек было Киприану Ивановичу, что такая концовка начисто лишала сказку ее сказочности. Но дело свое она сделала, задала Ванькиной голове работу. Тут еще ходики сказке помогли, своим «вот и ладно» Ваньку убаюкали. Ни на Горелом погосте, ни в самом Нелюдном не было телеграфа. Только с первым пароходом дошла весть до Нарыма. И пошли гудеть провода: неведомо как исчез без вести опасный царю человек большевик Сидоров Петр Федорович. Получили депешу в Томске, помчался вниз по Оби казенный пароход. Бежит и на всех пристанях переодетых сыщиков оставляет. Дальше вниз от Сургута взялась за досмотр тобольская полиция. На Горелый погост на двух взмыленных тройках прискакало начальство: жандармский ротмистр, следователь, исправник со стражниками. И поднялась кутерьма! Начали с допроса ссыльных — Дружинника и Моряка, но, видимо, веры их словам не да- ли и потянули человек двадцать погостовских мужиков. Даже Лушка Медвежья Смерть попала в свидетельницы! Расследование дало немногое. Погостовцы согласно утверждали, что никаких приготовлений к побегу Петра Федоровича не замечали. Один только начетчик Лаврентий заговорил о каких-то «тайных делах и помыслах», но когда выяснилось, что обвиняет он Петра Федоровича не в чем-либо, а в чернокнижии, ротмистр обозвал его дураком и послал ко всем чертям. Обыск дьяконовского дома не дал ничего: вещи Петра Федоровича были на своих местах. Нашлись даже кое-какие его рукописи, из которых явствовало, что он и не думал отказываться от своих убеждений... Оставалось только осмотреть место предполагаемой гибели. Проливные дожди, лившие без перерыва без малого трое суток, отнюдь не облегчили этого предприятия. Следователь, ротмистр и полицейские, сунувшись к Черным озерам, вернулись с полпути перепачканные и злые, причем оба начальника успели поссориться. Сорвали зло на исправнике, обвинив его в незнании местности и местных жителей. Тогда-то и появился на сцене Григорий Ерпан... Пришел он к начальству не сразу, а по третьему приглашению, сославшись на болезнь и инвалидность. Впрочем, для такого случая побрился, обул сапоги с козырьками и нацепил георгиевские кресты. Держался он с начальством весьма почтительно, по всем правилам воинского устава: козырял, щелкал каблуками, в полный голос отчеканивал: «Так точно!» или «Никак нет, ваше благородие!» Представленные справки о ранении и контузии свидетельствовали, что он и впрямь не мог быть привлечен к участию в экспедиции в качестве понятого и проводника, поэтому переговоры свелись к торгу о денежном его, Ерпана, вознаграждении. Это было странно, тем более что Ерпан проявил доходящее почти до наглости упорство: запросив полсотни, он ничего не захотел скостить с этой суммы. — Да понимаешь ли ты, скотина этакая, с кого деньги берешь?—кричал на него ротмистр.—С царя штаны снимаешь, сукин сын! — Так точно, все понимаю, ваше высокородие! Но как я есть больной, от службы по чистой отставленный... — Ты не деньги требовать должен, а за великую честь почитать, что тебя к государственному делу привлекают! Видано ли: полета рублей за пустое дело! — Опасно, ваше высокоблагородие, потому, места такие... Как бы еще в ответе за вашу или господина следователя жизнь не быть. — Гм... А ты нас веди, чтобы опасности не было. — Рад стараться, ваше высокоблагородие! Разве я не понимаю?.. Так уж вы по четвертному за себя и за его благородие... — За следователя красненькой хватит! Здесь следователь в свою очередь пробормотал что-то очень сердитое о непомерной дороговизне ротмистровских усов. — Прошу не мешаться в порядок расходования сумм особого назначения!—отпарировал ротмистр и. обращаясь к Ерпану, загромыхал:—-Сорок или лети к чертовой матери! — Как изволите, ваше высокоблагородие!..— без запинки отвечал Ерпан. — Только осмелюсь доложить, другого проводника не найдете, потому что я человек здешний, в тайге с ранних лет промышляю. Смерив упрямца сердитым взглядом с головы до ног и не заметив в нем и тени колебания, ротмистр уступил. — Черт с тобой! Но если что случится, на осине повешу. Два дня лазили по Черным озерам ротмистр, следователь и сопровождавшие их «нижние чины». Приходилось им и по пояс окунаться в воду, и проползать десятки сажен по студенистой, ходящей ходуном почве. Зато поход дал свои результаты. Если самого Петра Федоровича найти не удалось. были обнаружены несомненные доказательства его пребывания. На одном из крохотных островков следователь нашел фуражку и пиджак, очевидно, сброшенные Петром Федоровичем в момент спортивного азарта. Здесь же лежал мешок, испачканный утиной кровью, а неподалеку один из полицейских рассмотрел торчавший из воды ствол успевшей заожаветь берданки Стреляная гильза говорила о сделанном выстреле Но в какую сторону полетел заряд? И здесь произошло почти чудо: удалось найти убитую утку! Лежала она в добрых пятидесяти саженях от берданки на таком зыбком островке, что даже лесные хищники не рискнули до нее добраться, хотя не могли не чувствовать запаха десятидневного разложения. Достать ее удалось одному полицейскому, заплывшему с противоположного берега довольно широкого озера. Стало ясно, что погибшего следовало искать где-то между брошенной берданкой и убитой дичью, но пройти это расстояние по прямой было немыслимо. Один из смельчаков дополз по принесенному хворосту до ближайшего окна и попробовал было запустить в него багор. Семиаршинный шест целиком ушел в воду только для того, чтобы быть выброшенным силой плавучести, причем державший его смельчак окунулся в воду и, пока его вытаскивали веревками, успел нахлебаться густой болотной тины. Приходит конец всему, даже ведомственному рвению. Как ни были враждебно настроены друг к другу следователь и ротмистр, под укусами комаров и мошек они начали склоняться к единой мысли, что поиски до бесконечности продолжать нельзя. Расковыряв убитую утку, следователь нашел две дробинки, такие же, какими были заряжены патроны, лежавшие в кармане найденного пиджака. Почему-то это ничтожное само по себе обстоятельство показалось обоим очень важным и значительным. — Пожалуй, можно считать доказанным, что утка была убита лицом, бросившим пиджак и мешок,— глубокомысленно сказал следователь. — Такой вывод напрашивается!—согласился ротмистр. — Поскольку утка лежала на совершенно недостижимом без помощи собаки месте... — В такую чертову прорву ни одна порядочная собака не сунется!-—перебил следователя ротмистр. — Правильно! Поэтому можно почти с полной уверенностью утверждать, что охотник, попытавшись достать добычу, погиб. — Только «почти с уверенностью»? — Девятьсот девяносто девять шансов из тысячи. -— Полагаю, что даже больше, но... — Нами сделано все, что было в наших силах. Кроме того, в заключении необходимо будет указать, что в прошлом в этих местах уже неоднократно бывали несчастные случаи, кончавшиеся безвозвратной гибелью людей. Хотя следствие велось строго секретно, через полчаса после возвращения экспедиции селение уже знало, что произошло на Черных озерах. Смерть Петра Федоровича становилась фактом, установленным окончательно и бесповоротно. Что касается героя дня — Ерпана, он только отмахивался от докучливых вопросов односельчан. От одного Ваньки не сумел отмахнуться... То, что его бывший приятель помогал полиции в ее поисках да еще брал за это деньги, превратило Ерпана в глазах Ваньки если не в убийцу Петра Федоровича, то в прямого пособника убийства. Поэтому Ванька долго избегал с ним встречи, когда же она все-таки произошла (случилось это на глухой и извилистой таежной тропинке), разговор между ними закончился немирно. Настроенный на сравнительно веселый лад, Ерпан поступил по-свойски, надвинув Ванькин картуз ему на глаза, но в ответ на шутку сейчас же получил вовсе не шуточный удар кулаком в живот. Кулаки же у Ваньки были хоть и небольшие, но такие крепкие и проворные, что даже пятнадцатилетние ребята остерегались его затрагивать. — Тю, обалдел, что ли?—грубовато, впрочем, без всякой злобы, спросил Ерпан. Думал и еще что-то добавить, но промолчал, пораженный выражением Ванькиного лица,— столько в нем было презрения, ненависти и вдохновенного боевого задора. •— Да ты что, Ванька? —■ Ударил и еще раз ударю! — пообещал Ванька.— А когда большим вырасту, я тебя за то, что ты помогал Петра Федоровича искать, вовсе убью!.. Из ружья застрелю, рикошетом хвачу да еще чемоданом пристукну... Понятно?.. Теперь только Ерпан догадался, в чем дело. — Погоди!.. — И говорить с тобой не стану! И здесь Ванька сказал по адресу Ерпана такое, что повторить нельзя: что ни слово — незамолимый смертный грех. Сказал и, даже не оглянувшись, пошел прочь. Посмел бы кто-нибудь другой изругать так Ерпана! Но с Ванькой он связываться не стал. Только головой покачал и задумчиво зашагал своим путем. КОГДА СМЕЕТСЯ ТАИГА. ВАНЬКА, НАВЕРНОЕ,СТАНЕТ СТАТИСТИКОМ В пору сенокоса Горелый погост безлюден. Все уехали на луга, даже грудных детей забрали. Сторожат избы две полуслепые старухи и три глухих, тяжелых на ноги старика. Ванька первый год работает на правах настоящего мужика. Он и косы отбивает, и точит, и сам косит. Хоть не широк его ряд, но в работе не отстает от матери. Косить много надо: отец иной раз на целый день уезжает на пасеку, где что-то не ладится. К концу бесконечно длинного дня Ванька сильно устает. И это к лучшему. Лишь во сне он забывает о своем горе. Знает уже Ванька: бездонное окно у Черного озера — не чашка с волшебной водой, и только в сказках оживают мертвые... Пока косить нужно было, все еще ничего шло. Но потом ведренные дни сменились долгим ненастьем, пришлось дома отсиживаться. С ребятами играть негде, да и неохота Ваньке играть. В дьяконовском доме, куда он иногда заглядывает, кажется неуютно, тоскливо, даже страшно... Листает Ванька свои тетради и везде и всюду находит пометки, сделанные Петром Федоровичем. Хотя при желании сам Ванька умеет писать красиво, но так, как писал Петр Федорович, никто никогда не напишет! У Ваньки за день по всяким поводам сотня вопросов накапливается, а кто на них ответит? Верно, отец, мать. Дружинник, Моряк всегда его выслушивают и кое-какие ответы дают, но никто не умеет так интересно обо всем рассказать, как делал это Петр Федорович. Что такое квадрат, Ваньке Петр Федорович растолковал и пообещал, что скоро куб объяснит. И вот не успел! Вместе с Петром Федоровичем ушла от Ваньки на дно Черного озера сокровенная тайна третьего измерения. Может быть, легче стало бы Ваньке, если бы он заплакать мог, но он не плачет. Вместо него плачут серые облака, придавившие к земле Горелый погост. Текут по стеклам окон их скорбные слезы. Приходит откуда-то отец. Выражение его лица хмурое, задумчивое. — Соберика-ка, Арина, припас, на пасеку поехать надобно. В другое время Ванька удивился бы, но теперь ему все безразлично, ничто его не интересует, не удивляет, не волнует. За него удивляется Арина. — Чего, Киприан Иванович, н? пасеке по такому дождю делать? — Значит, есть дело... Не в пример другим домам живут Перекрестовы, душа в душу, но... муж в доме всегда голова. Если говорит «нужно», значит, нужно. — И Ваньку снаряди, его с собой возьму. Давай зипуны. Да веретья, какие есть, собери... — Остудишь еще парня, — решается возразить Арина. — Небось не сахарный, ничего ему не сделается! В избе сидеть и скучать — скорее хворь найдет. Спорить с Киприаном Ивановичем Арина не решается. Он грузит на воз тяжелый мешок с припасами. Ванька прячется в сене под веретья. — Но!.. Хоть и стар бурый мерин, но на обильных летних кормах работает в охотку. Да и Киприан Иванович делает ему облегчение: нет-нет и слезет с телеги, чтобы соскоблить кнутовищем навернувшуюся на колеса вязкую дорожную грязь. Из-под веретьев Ванька не видит, куда они едут. Только когда колеса начинают плясать по горбатым корням деревьев, он приподнимается и выглядывает. Выбранная отцом дорога вовсе не похожа на дорогу, ведущую к пасеке. Больше всего она напоминает малоезженный проселок, ведущий к дальним юртам. — Куда, тятя, едем? — Куда надо, туда и едем... Но!.. — отвечает Киприан Иванович. И Киприан Иванович не был настроен для разговора, и Ванька на беседу с ним не навязывался. Проехали целых десять верст, а может быть, того больше, прежде чем Киприан Иванович остановил мерина. Сошел с телеги, зашагал по мокрой траве, разглядывая ближние деревья. «Отметку какую-то ищет!» — догадался Ванька. Так оно и было. Проехав еще версты полторы, Киприан Иванович уверенно повернул телегу на маленькую полянку. заблудившуюся в частом осиннике. Телега, кренясь то на одну, то на другую сторону, запрыгала. Затрещали, затрепыхались под ободьями колес валежник и молодые деревца. Поездка протекала так необычно, что Ванька наконец заинтересовался. Заехать на телеге в глубь тайги, конечно, было немыслимо: путь закончился в каких-нибудь двадцати саженях от дороги. — Слезай, теперь приехали! — скомандовал Киприан Иванович. На вылезшего из укрытия Ваньку сразу посыпались е листьев крупные и частые капли, но Киприан Иванович не обращал на дождь внимания. Выйдя на дорогу, он заровнял отпечаток колес свернувшей в сторону телеги. Даже помятую и испачканную траву оправил и почистил сорванной веткой. Потом приказал Ваньке: — Глянь получше, видать с дороги телегу или нет? Даже сам Ерпан не разглядел бы заехавшей в лес повозки! — Теперь, значит, распрячь надо... Телегу здесь оставим, бурого на поводу поведем. — Куда, тять, мы приехали-то? — Куда? Когда на место придем, тогда узнаешь. Было в голосе Киприана Ивановича что-то такое, что заставило Ванькино сердце забиться в тревожном волнении. — Тять... Ну, скажи-и... — А ты никому не скажешь, где мы были? — Вот крест святой!.. Никогда в жизни не крестился Ванька с таким вдохновенным усердием, как в этот раз. — Рукой зря не маши, дело не шуточное: если про это кто узнает, большая беда будет. — Про что «про это»? — Про это самое, куда мы приехали. — А куда? — Не лотоши, а слушай. Помнишь, я тебе сказку про Голована рассказывал? — Помню. — Как Голован спасся? — Все помню. — Ну, мы и приехали в гости... — К Головану?.. Или... Киприан Иванович не дал Ваньке времени для догадки. - Про Голована только сказка сложена, может, его вовсе никогда не было, а приехали мы с тобой сейчас в гости к Петру Федоровичу... Так обрадовался Ванька, что даже удивиться позабыл. Показалось ему, что хмурая, мокрая тайга сразу посветлела и засмеялась, что все деревья вокруг закружились и в пляс пустились. Оно, конечно, показалось ему так не зря. Только если уж правду говорить, закружился и заплясал сам Ванька. Потом подпрыгнул и у Киприана Ивановича на шее повис. — Живой, живой! Я так и знал, тятя, что он живой останется! Шевельнулась от такой Ванькиной радости в душе Киприана Ивановича колючая родительская ревность. Успокоил себя только когда подумал, что найдется в сыновьем сердце место для всех: для родителей — свое, для учителя —свое. — Не хотел я поначалу тебя сюда везти, да сам Петр Федорович настоял, очень хотелось ему с тобой напоследок повидаться. Вроде поручительство за тебя дал, что ты никому не скажешь... Ерпан ему говорил, что уж очень ты о нем тоскуешь... — Ерпан?! — Кто ж еще больше? Наш секрет четырем ведом: двум в дьяконовском доме, мне да Ерпану. — Да ведь Ерпан с полицейскими ходил Петра Федоровича искать! —- Ходил, потому что надо было, чтобы все поверили, будто Петр Федорович в самом деле в Черном озере утоп, и чтобы его вовсе искать перестали... Понял?.. Ерпан и уток для него стрелял, и ружье с пиджаком на нужном месте бросил, и деньги, какие с полицейских стребовал, Петру Федоровичу на дорогу отдал... Ну и я, конечно, подсоблял. А теперь мы с Ерпаном его на тайном месте в шалашике укрыли, чтобы никто подозрения не имел. — Когда ты говорил, что на пасеку едешь, ты у Петра Федоровича бывал? — Навещал. Опять же припас ему возил. Ерпан дичинкой его снабжает, я хлеб привожу, картошку, когда — творог и масло... Погоди ты бежать, не торопись, не так еще близко. Легко сказать «не торопись», но как не торопиться, когда ноги сами во всю прыть несут? Но до убежища Петра Федоровича и впрямь оказалось далековато. Шли версты четыре, пока ветер не донес слабый запах костерного дымка. Хоть и нес Ванька тяжелый мешок с припасами, не выдержал и, обдирая лицо и руки сучьями, кинулся навстречу тому дымку бегом. Выбежал на берег небольшого ручейка и сразу увидел шалаш и стоявшего возле него человека. По худощавой фигуре, по плечам сразу узнал, хотя кроме усов у Петра Федоровича была теперь черная, довольно большая борода. Бросил Ванька мешок и — к Петру Федоровичу. Хочет слово сказать и не может, только сопит. — Чего ты сопишь, Иванушка? Еще громче засопел Ванька, услышав знакомый голос. — Мне, Петр Федорович, плакать хочется, а я не хочу,— шмыгая носом, торопливо ответил Ванька. Вот и пойми после этого, чего человек хочет, чего не хочет! Петр Федорович гладит Ваньку по мокрому картузу и очень серьезно отвечает: — Правильно, Иванушка! Лучше сопеть, чем плакать. После таких слов Ванька перестает сопеть и полностью обретает дар слова. — Ух ты, борода-то какая здоровая у вас выросла! Вроде как у тятьки, только не топором, а долотом. По небольшому оврагу возле шалаша тек ручеек, вокруг росло много малины. И вообще место убежища Петра Федоровича было выбрано с таким старанием и толком, что Ванька тут же изъявил желание построить рядом другой шалаш и в нем поселиться. -И очень огорчило его, когда такая мысль была отвергнута сначала Киприа-ном Ивановичем, потом самим Петром Федоровичем. И отвергли они ее правильно: не такой был Ванька парень, чтобы его хотя бы однодневное отсутствие осталось на погосте незамеченным. Опечалило его и другое -то, что совсем скоро, может быть завтра, Петр Федорович уедет отсюда-.. Надзор с пристаней был снят, и все зависело от Ерпана, обещавшего добыть для Петра Федоровича паспорт (что это за штука, Ванька не знал, но говорили о паспорте как о чем-то очень важном), и еще от какого-то МО шкипера баржи, большого приятеля Ерпана, который обещал укрыть Петра Федоровича в трюме и доставить в город Тюмень, где была у Петра Федоровича какая-то «явка»... Все разговоры шли при Ваньке. Как посадил Петр Федорович его рядом с собой, так и не отпустил. Потом они вдвоем остались, потому что Киприан Иванович взялся за устройство временного шалашика. Целый вечер и почти половину ночи пробеседовал Петр Федорович с Ванькой. Уже посветлело в тайге, когда оба наконец заснули. О чем они толковали? О многом, об очень многом! На долгие годы, на многие десятки лет остался в памяти Ваньки этот разговор. Начал бы автор его пересказывать, и жизни бы ему не хватило. А то еще хуже случилось бы: стал бы рассказывать своими словами и все испортил бы. 2. Должно быть для того, чтобы не омрачать Ванькиной радости, дождь перестал, а за ночь небо успело очиститься. Только поднялось над тайгой солнышко, появился Ерпан с ружьем и убитыми утками. Ваньке с Ерпаном встречаться ох как совестно! Понимает теперь, что напрасно его обидел. Стыдно прощения просить, а без того не обойтись: удар кулаком еще куда ни шло, но уж больно много он Ерпану всяких слов наговорил! Скрепя сердце, пересилив стыд, подошел к Ерпану, свесил вниз буйную головушку. — Дядь Гриш, ты на меня не серчай, я ведь не знал, что Петр Федорович живой и тобой спасенный... Ерпан посмотрел на Ваньку, и по его лицу скользнула былая веселая и озорная улыбка. — За что ж сердиться? Будь я на твоем месте, может, похлеще бы сделал... А мне и невдомек, что ты такой грамотный, такие слова знаешь: хочешь, я при отце и Петре Федоровиче повторю? Ваньке провалиться впору. — Не надо, дядь Гриш! — Где ты их нахватал? — На Оби. Два плота столкнулись и попутались, так плотогоны между собой лаялись. После завтрака Киприан Иванович заторопился на погост. Поэтому самый последний разговор у Ваньки с Петром Федоровичем получился совсем короткий. — Вы, Петр Федорович, оттуда, где будете, мне напишите. А я вам про погост сочинения писать стану. Длинные. Все, все. что случилось, описывать стану... — Обязательно напишу, только не скоро это будет, Иванушка... А ты, если придется тебе в городах побывать и с большевиками встретиться, узнавай про Петра Федоровича Сидорова. У меня много знакомых товарищей, может. найдем друг друга и встретимся... А сопеть, Иванушка, ке надо! Последнее было сказано вовремя, потому что Ванька начал слегка посапывать. Разлука—не смерть, ее скрашивает ожидание новой встречи. Облегчает Ваньке обратный путь и то, что не нужно прятаться под веретья. Обмытая дождем тайга так и сверкает красками, сама дорожная грязь разлетается из-под копыт бурого радужными брызгами. — О чем вы с Петром Федоровичем ночью гуторили? — как бы невзначай спрашивает Ваньку отец. — Обо всем говорили... Я, тять, когда не эта, а новая война начнется, воевать пойду... — Военным задумал стать? — усмехнулся Киприан Иванович. — Не... Я воевать буду, только пока война не кончится, а после победы я в штатские штатисты пойду. — В чего пойдешь? — удивился Киприан Иванович. — В штатисты или в штатистики, забыл, как их называют... Это, тять, такие, которые все на свете знают и все подсчитывают, чего сколько. — Постой, постой!.. Ты толком расскажи... Объясни наперед, зачем все подсчитывать надо? — А вот зачем. Есть, скажем, помещик, у него сто лошадей, а сам он не работает, а у крестьянина совсем ничего нет. Так вот и нужно всех лошадей пересчитать и раздать поровну, чтобы все работали — и помещик, и крестьяне. — Станет тебе помещик работать! — Жрать захочется, ух ты, как станет! — убежденно проговорил Ванька. — Еще чего считать будешь? — Все буду: и пуды, и рубли, и версты, и десятины, и четверти, и ведра, и всякие квадраты, и товары... Товары— какие на штуки, какие на дюжины, какие на тысячи, какие на миллионы... На взгляд Киприана Ивановича, такой размах будущей статистической деятельности Ваньки смахивал на хвастовство. — Ты бы для начала сосчитал, сколько в тайге деревьев,— предложил он. К его удивлению, Ванька оказался к выполнению такой задачи подготовленным. — Это вовсе просто! Нужно только сосчитать, сколько деревьев на одном квадрате растет, потом узнать, сколько квадратов в лесу и деревья на квадраты помножить. А чтоб точнее было, нужно не один квадрат взять, а несколько и среднее вывести. Для этого сосчитанные деревья сложить, а потом разделить на число квадратов. Вот и получится среднее. Ванька говорил правильно: Киприан Иванович знал, как мерили участки лесопромышленники, прикидывая выход деловой древесины. Вспомнилось ему и то, как быстро и ловко сумел разобраться в его заработках Петр Федорович. — Самое легкое — деньги считать,—• продолжал говорить Ванька,— а самое трудное—считать электричество, а его тоже считать можно. Трудное и длинное слово «электричество» Ванька выговорил бережно, по слогам. Киприан Иванович тоже кое-что знал про электричество и поэтому рассердился. — Молоньи, значит, считать собираешься?.. Юрунду городишь! Но!.. Бурый ни за что ни про что, за здорово живешь, получил удар вожжой по брюху. Дальше ехали молча. Ванька еще по дороге письмо Петру Федоровичу сочинять начал. Киприана Ивановича свои мысли одолели. Едет и раздумывает: «Ох, уж этот Ванька! В кого только такой уродился?» ВОЕНКОМ И ЗАВБИБ. ДВЕ МУЗЫ ОДНОГО СТИХОТВОРЦА. ПЕРВЫЙ ПОСЕТИТЕЛЬ Кабинет для себя военком полка Сидоров устраивал по собственному вкусу. Пока связисты тянули в барак линию полевого телефона, он притащил со склада несколько не-тесанных досок-шелевок, пилу, молоток и три десятка (брал по счету) трехдюймовых гвоздей. Так как от будущей обстановки военком требовал одного качества — прочности, сооружение стола, узкого топчана и полки заняло не более двух часов. Включенные в гарнитур два ящика из-под махорки не нарушили единства стиля. СметЯ веником опилки и обрезки досок к печке, военком осмотрел кабинет привередливым хозяйским оком и сразу понял, что для полноты уюта не хватало сущего пустяка— двух-трех красочных деталей. Достать же такие детали можно было только в полковой библиотеке. Казарма, куда направился военком, была старинная, толстостенная, с огромными, грохотавшими под ногами чугунными лестницами, со сводчатыми проёмами, отделявшими друг от Друга просторные ротные помещения Что касается библиотеки, то она помещалась в отдельной, довольно большой комнате, некогда именовавшейся «штаб-офицерской». Самым примечательным предметом здесь была круглая. обшитая черным железом печь, по своему размеру напоминавшая вставший на дыбы паровоз. Рядом с нею рослые книжные стеллажи выглядели детскими игрушками. Судя по одежде завбиба (на нем были стеганка и ватные штаны), печь излучала не тепло, а мороз. Пренебрегая страшным зрелищем вздыбившегося над головой паровоза и холодом, завбиб что-то писал. — Все стихи строчишь? —с подозрительной мягкостью в голосе осведомился военком. — Уже заканчиваю, товарищ военком! — сознался застигнутый врасплох поэт. — Прочитать можешь? — Еще не совсем кончил... — Может, и кончать-то не стоит? Кому из молодых поэтов не кажутся верхом совершенства их только что вырвавшиеся из творческого горнила опусы? Завбиб был молод девятнадцатилетней самонадеянной молодостью, поэтому бесстрашно принял вызов и, встав, взмахнул исписанным листком. — Это стихотворение я обязательно закончу!— твердо заявил он.— Заглавия еще нет, но начинается оно так: По моим следам не ходите! Я по многим прошел городам, Заходил и в хваленый ваш Китеж, Только мне не понравилось там Там каменья и золото бликами. Ну и звон чересчур малинов, Я ушел с перехожими каликами, Без печали его покинув... — Погоди!—перебил военком,— Китеж?.. По какой дороге — по Сызранской или Рязано-Уральской? — Туда никакой дороги нет,— пояснил завбиб.— По преданию, Китеж, населенный праведниками, погрузился на дно озера. — Вон куда тебя черти носили!—сострадательно сказал военком.— Ну, а после Ки1ежа где побывал? — В монастыре. — I ам чего делал? На этот вопрос последовал ответ стихами: — Там святую воду прогорклую После псалма Запивал самогонкою И крыл басорма! 14о Ю. А. Шубин. Увы, ни удивить, ни восхитить военкома стихами было невозможно. Ему, в недавнем прошлом наборщику большой петроградской типографии, доводилось засовывать в верстатку и не такие словеса! — Декадент чертов! — осознав услышанное, оценил он. Такая реплика не только давала оценку стихам, но и задевала личность поэта. Тот окрысился: — Почему это я декадент? — По тому самому... Что из твоих стихов вытекает? Залез человек куда не надо, нажрался дряни и добро бы по делу, а то без всякого толку материться стал. Самогоном и басоромщиной разве крупную буржуазию удивишь, а нашего брата... Ты где сейчас живешь: в Китеже или в Архангельске? — Конечно, в Архангельске. — Про него и пиши. Про то, скажем, как генерал Миллер отсюда вместе с Антантой утекал... А еще лучше, знаешь, чего? Если тебя уж очень стихами несет, написал бы ты куплеты про третью роту, про то, как там дневальный и дежурный печь с непрогоревшими головешками закрыли к угару напустили. И еще про хозкоманду: там тоже растяпы нашлись, хомуты попутали и коням холки сбили... Направив заблудившееся молодое дарование на тернистую стезю сатиры, военком приступил к делу, приведшему его в библиотеку: — Дай-ка мне газет старых и покажи, что из плакатов осталось. Газет на полк приходило до смешного мало. Часть из них подшивалась, остальные раздавались под расписку политрукам рот. Военкому пришлось удовольствоваться тремя старыми номерами «Бедноты». Пока завбиб копался в плакатах, военком взялся за просмотр лежавшей на столе «Книги вопросов и ответов». Это был неведомо каким путем добытый исполинский конторский «гроссбух», пронумерованный, прошнурованный и скрепленный сургучной полковой печатью. Придавая «Книге» значение ценного документа, военком был прав: сохранись она, скажем, до 1960 года, от такого экспоната не отказался бы ни один исторический музей. Однако новое дело привилось не сразу: охотника задать первый вопрос долго не находилось. Тогда военком «для приманки» сам сочинил несколько закомуристых вопросов и сам же продиктовал завбибу обстоятельные на них ответы. Ледок недоверия был сломлен, и книга, положенная на стол в клубной читалке, ожила и скоро приобрела общеполковую известность. Писалось в ней всякое — и очень важное и самое пустое, грустное и веселое, умное и глупое. Больше половины бойцов были неграмотны или малограмотны, но, несмотря на это, из книги можно было вычитать многое. На большинство вопросов отвечал завбиб. на вопросы военные — «военспец», адъютант полка, бывший прапорщик царской армии Потапенко. Вопросы, задевавшие острые политические и экономические стороны жизни, поступали на рассмотрение самого военкома Сидорова, проявлявшего исключительную находчивость даже в самых трудных случаях. Сегодня, например, военкома поджидал такой «вопрос»: «Палучил с Царицинской губерни сваво брата писмо. У ево продразверсты и беднота забрали 160 пудов паша-ницы. овса 70 мер а гречку тую выгребли всюю бес остан-ку. Когда брали говорили армию кормить надоть. Только я сдесь в Архандельске окромя овсянки с остюгами и не-укусной конбалы другой пишши невидаю. Тая гречка и пашаница мимо мово рта в чужую брюху попалила». Профессиональный навык помогал военкому разбирать писанину любой степени грамотности. Прочитав «вопрос», он энергично выругался, но за ответом дело не стало. — Пиши!—сказал он, кладя книгу перед завбибом,— Пиши крупнее и четче, чтобы все прочитали!.. «Ввиду голода в промышленных городах вопрос задан несвоевременно, тем более, что мы, находясь нынче на тыловом гарнизонном положении, вкусных разносолов не заслуживаем Есть дети и больные, которые гречневой каши больше нашего хотят. Вопрос этот написал кулацкий брат не от политической несознательности, а от того, что у него брюхо к блинам, шанежкам и салу приучено. Кто настоящий голод видал, такой муры писать не станет». Был в книге и другой сюрприз. Некий «боец Оськин» спрашивал: «Какую книгу прочитать, чтоб стать зараз инженером, артистом, доктором и музыкантом на всех инструментах?» Никакого Оськина в списках подразделений не числилось, между тем он чуть ли не ежедневно задавал безгра- мотные, курьезные вопросы, ответить на которые было не так-то легко. Недавно завбиб попал в самое глупое положение, пытаясь объяснить неутомимому вопрошателю, «отчего растения бывают зеленые». На следующий день он был огорошен новым вопросом: «Если растения зеленые от висчества хлорофила, то отчего энтот хлорофил сам зеленый?» Так как в предисловии в книге было щедро обещано, что «на каждый вопрос обязательно будет дан исчерпывающий ответ», завбиб оказался загнанным в тупик. Пришлось ему пуститься на хитрость: пригласить настырного Оськина в библиотеку для получения устного ответа. Но тот не явился. Веские косвенные улики заставили военкома и завбиба заподозрить, что под псевдонимом «боец Оськин» скрывается один из лекпомов врачебного околотка. Но как разоблачить ловкого шутника-мистификатора? На этот раз комиссарское терпение лопнуло. — Дай я этому Оськину сам отвечу! — сказал он и, сев за стол, решительно вписал в графу ответов: «Если боец Оськин еще раз испортит книгу вопросов и ответов, то кто-нибудь из околотка сядет на губу на трое суток. Военком полка Сидоров». Ответ был дан не по существу, но цели достиг. Забежав вперед, можем сообщить, что, ознакомившись с ним, Оськин прекратил свое полупризрачное, озорное существование, И всегда-то с военкомом происходила одна и та же история: войти в казарму было легко, а выбраться оттуда почти невозможно! Везде и повсюду оказывались неотложные дела, требовавшие его, комиссарского, вмешательства. Только вышел из библиотеки на лестницу, услышал доносившийся снизу чугунный грохот шагов и громкий разговор двух пулеметчиков, возвращавшихся из кухни. Оба на чем свет стоит крыли кухонные порядки в целом и кашевара второго батальона в отдельности. Увидев военкома, они замолчали. Но было поздно. — Ну-ка, ребята, покажите, что вам налили! Один из котелков на две трети был наполнен мутной жидкостью. — На скольких брали? — На троих здесь. Военком нахмурился. Выхватив деревянную ложку (она торчала из-за обмотки под коленом у одного из пулеметчиков), он тщательно обыскал дно котелка и обнаружил там несколько голых рыбьих костей и два крохотных кусочка картофеля. Во втором котелке оказалась небольшая грудка пшенной каши, слегка подзелененной конопляным маслом. Здесь военком (из песни слова не выкинешь) сказал по адресу кашевара такое, после чего ругань пулеметчиков превратилась в детский лепет. — Айда, ребята, обратно на кухню! —- Да ведь мы, товарищ военком, не жалуемся. Просто между собою разговаривали... Первый удар грома обрушился на голову дежурного по кухне, благодушно рыгавшего после сытного обеда. Допросив его, военком сразу выяснил, что он не только не был при закладке в котлы, но даже не знал количества забранных со склада продуктов. Невыполнение обязанностей и обжорство обошлись дежурному не так уж дорого (военком оценил то и другое вместе тремя сутками гауптвахты). Но дальше случилось нечто совершенно непредвиденное. Обследуя кухонное хозяйство, военком заинтересовался заготовленными впрок дровами и обнаружил под ними два спрятанных котелка: один с кашей, другой — наполненный кусками жирной трески. — Чьи котелки? На лице дежурного отразились растерянность и непритворное недоумение. Тогда пристальный взгляд военкома впился в побледневшее лицо кашевара. — Сознавайся, твои? — внезапно смягчая голос, спросил военком. Эта-то мягкость и заставила кашевара побледнеть еще больше. — Не знаю, чьи... И не видел даже...— выговорил он. стараясь не встречаться глазами с военкомом. Воцарилось тягостное молчание. Такое, что стало слышно, как булькотит под медной крышкой переварившийся суп. В течение полуминуты военком, не спуская глаз, рассматривал кашевара. Потом раздельно проговорил: — В товарищеский котел руку запустил... Эх, ты!.. Какое облегчение почувствовал бы кашевар, если бы военком выругался! И именно потому военком воздержал- ся от ругани: он не хотел разрядить себя и затем, как часто с ним бывало, до времени остыть. Кража из котла была, на его взгляд, настоящим преступлением, и виновный заслуживал хорошо продуманного наказания. Когда «ничьи» котелки (хозяина так и не нашлось) были отправлены в качестве добавка в пулеметную команду, военком молча вышел из кухни, оставив виновного в страхе перед неопределенностью ждущего его возмездия. Невесело было и военкому. Медленно поднимаясь вверх по той же лестнице, он мучительно обдумывал, каким путем можно скорее и вернее возвратить человеку утраченную совесть. В библиотеке, между тем, дела шли своим чередом. После ухода военкома завбиб взялся было за прерванное занятие, но, странное дело,— то, что волновало его раньше, уже перестало волновать. Трудная радость вдохновенного творчества уступила место холодному, рассудочному ремесленничеству. К слову «монастырь» можно было подобрать множество рифм разного достоинства. В первую очередь, разумеется, напрашивались рифмы общедоступные: «псалтырь», «ширь», «Сибирь». Могла пойти в дело и «река Свирь». При известной находчивости влезали в строку «богатырь», «нетопырь», даже «мизгирь». Наконец можно было найти и что-нибудь более изысканное и элегантное, вроде «белый звонкий монастырь, не зови к себе нас ты», но вместо всего этого завбиб зевнул, вогнал в строку «тырь-пырь-нашатырь», затем скомкал оскверненный издевательством лист бумаги и бросил в темную, вечно голодную топку стоявшего в вертикальном положении паровоза. О щедрость молодости, безрассудно растрачивающей творческие силы! Втайне завбиб мечтал о славе всенародной и вечной, и с точки зрения этой самой славы его поступок был неразумен и непрактичен. Он не только лишал его прописки (хотя бы временной) во граде Китеже, но и наносил невозместимый ущерб истории литературы. Из того, что поэт остался недоволен своим произведением, вовсе не вытекало, что выцветшие от времени строки, сохранившиеся на хрупкой пожелтевшей бумаге, не приведут в восторг еще не родившихся текстологов! Несколько минут еще было возможно поправить дело — вытащить листок, разгладить между страницами какой-нибудь толстой книги и, тем самым, даровать ему бессмертие. Но «чему быть суждено, то и сбудется»! Завбиб чиркнул спичкой и поджег комок бумаги. При этом его протянутые к огню пальцы даже не почувствовали животворящего тепла, из чего проницательный читатель вправе сделать вывод, что высокой калорийностью стихи не отличались. Однако «тырь-пырь-нашатырь» не пропал даром! Перестроившаяся на иной лад лира зазвучала с новой силой. Стоило завбибу окунуть перо в чернильницу и поднести его к бумаге, как из-под него побежали одна за другой новые строки: На конюшне стоят Кони сытые, Но у тех коней Холки сбитые. Или кони те Очень нежные? Нет, хозяева там Неприлежные! Неожиданно родившаяся баллада о сбитых холках и неподогнанных хомутах завершалась тонким намеком: Как хошь, не попрешь Против факта: * Для чего-нибудь стойт Гауптвахта1 Переключившись затем на удалой частушечный лад, завбиб в двенадцати строках расправился с дежурным и дневальным третьей роты. Гауптвахта здесь, правда, не упоминалась, зато высказывалось пожелание «сделать этих ротозеев достоянием музеев». С ротозеями было покончено, когда на пороге показал», ся расстроенный военком. — Все еще чепушишь? — спросил он, недоброжелательно поглядывая на стол. — А вот послушайте! Начиная читать частушки, завбиб заранее знал, что они обязательно понравятся военкому. Так оно и получилось Только военком облек свою похвалу в самую свирепую форму. ■— Вот и выходит, что ты самый настоящий, по всей форме саботажник!—сказал он.— Переводишь время шило на мыло, а захочешь — такое настрочишь, что Демьяну Бедному впору. Сегодня в клубе лекция про сифилис будет, так мы на закуску гармониста с новой программой пустим... Только еще стих про кашевара напиши. Изобрази его, вора, так, чтоб от него пар пошел! Он у меня дешево не отделается! С кашеваром второго батальона у завбиба были кое-какие личные счеты, заказ пришелся ему по душе, а за вдохновением дело не стало. Написанное за десять минут стихотворение выглядело так: Над котлами стоит пар, Кверху поднимается. У котлов вор-кашевар Сплутовать старается. Недосыплет, недольет. Масла недоложит, А где просто украдет Жулик краснорожий. С рыбой целый котелок Нынче чуть не уволок. Собирался все поесть. Да пришлось под арест сесть. Ему, вору, очень Аппетит испорчен! Выхватив листок из рук завбиба, военком прочитал стихи вслух и на этот раз расщедрился. Да еще как! — В самую точку попал, сукин сын! Заходи ко мне вечером. Вчера я паек получил, так две осьмушки махорки для тебя отложил. Дорога была похвала, но и гонорар не плох! Завбиб третьи сутки «стрелял» закурки и «бычки» в соседней роте. Покуда военком возвращается в свой кабинет (путь его был не прям и поэтому долог), у автора есть время рассказать, как создались столь странные на первый взгляд отношения между начальником и подчиненным. Месяца через четыре после освобождения Архангельска, когда полк только еще переходил к оседлой казарменной жизни, военком, которому всегда и до всего было дело, увидел дежурившего в штабе нового телефониста — молодого кудрявого паренька. Но отнюдь не красивые кудри привлекли его внимание. — Когда в бане последний раз мылся?—спросил он, понаблюдав некоторое время за пареньком. Точного ответа на вопрос не последовало: за давностью дата последней бани была телефонистом запамятована. — То -то и чухаешься!.. Расстегни ворот!.. Даже поверхностный саносмотр подтвердил худшие предположения военкома. Пробуя оправдаться, телефонист похвастался, что успел перехворать двумя тифами и теперь, получив иммунитет, ничего не боится. С этого-то иммунитета все и началось. — Ишь ты, какие слова знаешь!—удивился военком.— Что это за штука — «иммунитет»? — Иммунитет — это невосприимчивость к какому-нибудь заболеванию, обусловленная защитными силами организма,— словно по-писаному отчеканил паренек.— По теории Мечникова в крови человека... У военкома от удивления поднялись брови. — Погоди с Мечниковым!.. Отвечай толком: где, сколько учился и какое имеешь образование? — Учился в реальном. Если считать приготовительные классы, учился девять лет. — Интеллигент, значит!.. Из дворян, из купцов или кутейников? — Сын служащего. Мещанин. — На какие средства жил? — У меня старший брат — инженер. И сам уроками зарабатывал. — В Красную Армию как попал? — Добровольно, по мобилизации профсоюза. — Понимать тебя надо так: хотя ты и из «прочих», но сочувствующий... Что делать умеешь? Здесь-то и выяснилось, что, кроме поверхностного знакомства с телефонным аппаратом, другими практическими познаниями обнаруженный в полку интеллигент не обладает. Но и девять классов были большим капиталом! На следующий день, когда кудрявый телефонист, пройдя суровую санобработку (на то был дан категорический комиссарский приказ), явился в штаб, его судьба была решена бесповоротно. — Если ты за счет народа девять классов получил, то должен теперь эти классы обратно народу вернуть! — заявил военком. — Как «обратно вернуть»? — Через культпросвет! Завбибом будешь. И одновременно обязан в ликбезе участвовать. Ну, конечно, и другие дела найдутся... Освоить премудрость десятичной классификации книг и таблиц Кеттера бывшему реалисту было нетрудно. Не прошло и трех недель, как книги, лежавшие бесформенной кучей на полу «штаб-офицерской», выстроились в стройном порядке по полкам новеньких стеллажей. Двери библиотеки открылись на неделю раньше назначенного военкомом срока. Нашлись для завбиба и обещанные ему «другие дела». Однажды, зайдя в библиотеку, военком обнаружил рисованный лозунг-плакат, изображавший большую раскрытую книгу. На левой ее странице красивым шрифтом «рондо» было написано: «Книга учит жить», на правой — «С книгой нужно дружить». И лозунг и художественное его оформление принадлежали самому завбибу. — Так! — сказал военком, не без уважения поглядывая на автора-художника. — Один стих у тебя получился. А целое стихотворение написагь сможешь? — Смогу! — чуть покраснев, сознался завбиб. — Я раньше много писал для училищного журнала, да и сейчас кое-когда... Для себя, конечно... — Ну-ка, прочитай что-нибудь? Почти все полиграфисты твердо верят во всепобеждающую силу печатного слова. Отсюда проистекала забота военкома о библиотеке. Естественно, что литература в целом, а поэзия в частности, представлялась ему нужнейшими и важнейшими видами искусства. Конечно, не все из того, что прочитал завбиб, военкому понравилось, но самый факт появления полкового поэта его обрадовал. Молодое дарование было взято на учет и стало объектом повседневного внимания комиссара. Критические его замечания, как мы уже видели, не отличались особой деликатностью, но завбиб, сумевший быстро раскусить характер начальника, прекрасно понимал, что шли они от доброго сердца, и не обижался на военкома тогда, когда тот сравнивал его с Демьяном Бедным (сам завбиб, если и хотел походить на кого-либо, то только на Александра Блока!). Вначале он ценил военкома как внимательного слушателя, но скоро творче- ское общение с ним стало для него привычкой, а потом и потребностью... Древнейший из министров культуры — бог Аполлон насчитывал в штате министерства девять муз, но с тех пор утекло много воды, и число их, нужно думать, возросло во много миллионов раз и, по наблюдениям автора, продолжает неудержимо расти. Дело в том, что каждый поэт хочет иметь персональную музу, а иные претендуют на двух... В описываемое нами время из-за кудрявого завбиба конфликтовали две музы, совершенно несхожие по характеру и облику. Если одна походила на дышавшую духами, туманами и древними повериями Незнакомку, то вторая как две капли воды смахивала на коренастого, большеухого и громкоголосого полкового комиссара Сидорова. Этой-то распрей муз-вдохновительниц и объяснялась та непостижимая легкость, с какой поэт мог переноситься из Китежа на батальонную кухню и обратно. В таких творческих метаниях материальные блага (будь то даже махорка!) роли не играли, но вот слава... Слава — другое дело! Выступления гармонистов, куплетистов и частушечников, хотя их и подавали, как мы уже видели, на закуску к лекциям на самые прозаические темы, пользовались неизменным успехом. Фамилия автора слов не упоминалась, но сам завбиб прекрасно знал автора, и под гром аплодисментов сердце его билось упоенно и сладостно... И еще... Впрочем, к завбибу, товарищ читатель, мы успеем попасть в любое время, а вот застать непоседу-военкома в новом его кабинете куда мудренее. Промедлишь минутку, и ищи его тогда по всем ротам, командам, красным уголкам, цейхгаузам, складам, швальням и конюшням! Но на этот раз, кажется, мы успели... Мы застаем комиссара Сидорова в момент, когда он, стоя в дверях своего кабинета, любуется полным его убранством. Шершавая нагота стола прикрыта газетами, желтый ящик телефонного аппарата, чернильница-непроливайка и новая ручка с пером «86» застыли в деловой готовности на своих местах. Развешанные по стенам плакаты придают кабинету ровно столько уюта, сколько требуется, чтобы хо- зяину не быть обвиненным в погоне за буржуазной роскошью. В качестве эксперта, ценителя изящного, военком приглашает полкового адъютанта Потапенко. Ведя его, загодя оправдывается: — Ты не думай, что я забурел и иду на отрыв от массы... Для пользы дела сделано, для культуры... К тому же и разговоры у военкома всякие бывают: одного нужно про-жучить, другого с песком протереть, третьему под хвост перцу насыпать. Раньше, в походе как бывало? При всех вслух орать приходилось... Теперь — иное дело: «Товарищ Иванов, зайдите, пожалуйста, ко мне!». Тот заходит. «Закройте за собой дверь. Присаживайтесь!». Он присаживается. Тут -то я и беру его в работу. «На каком таком основании, щукин ты сын, окунуть тебя в бром, йод и перекись водорода, дурака валяешь?» И все это вежливо, спокойно: и я глотку не рву, и у него барабанная перепонка цела. И ему в культурной обстановке оправдаться легче: оправдался — молодец, не сумел оправдаться — тут уж я досконально по существу выскажусь. Объяснения военкома привели адъютанта, неоднократно слышавшего «доскональные высказывания», в веселое настроение, убранство же кабинета едва не заставило его рассмеяться. Это не ускользнуло от наблюдательного хозяина. — Что нашел смешного? — с сердцем спросил он. —• Все хорошо, только вот плакаты... Даже сидеть под ними страшно. Насмотришься на них и есть не захочешь. Адъютант Потапенко был прав. Самый большой плакат, изображавший увеличенное в тысячи раз насекомое, вещал: «Вошь — передатчик сыпного тифа». Другой отвра щения не вызывал, но был много страшнее. На черном фоне отчетливо выделялась фигура тощего, изможденного старика. Призывно взмахнув костлявыми руками, он кричал: «Помогите!» Бесспорно, этот плакат, звавший на помощь голодающим, был подлинным произведением большого гуманного искусства, но уютнее от него не становилось. Случайно попавший на видное место стола жирный газетный заголовок «Беднота» с предельной точностью определял общий стиль кабинета. Все это адъютант и высказал нахмурившемуся военкому. Но у того оказался собственный, солидно мотивированный взгляд на декоративное оформление. — Ты говоришь, «посмотришь и есть не захочешь»? Вот и выходит, что плакат свое дело делает. Когда есть голод, так и нужно, чтобы у каждого сытого кусок в горле застревал! И «Беднота» кстати пришлась. Кто о бедноте думать должен, как не комиссар? В пылу спора военком Сидоров иной раз прибегал к преувеличениям, доводя до абсурда мысль, высказанную оппонентом. Так случилось и сейчас. — Ты что, хочешь, чтобы я в своем кабинете картинок с деревцами и с красавицами навешал? Если, мол, мы на мирное положение переходим, так можно в мелкобуржуазное болото катиться? Но адъютант Потапенко был неустрашим и находчив в споре: недаром перед тем как идти в юнкерское, учился на первом курсе юридического факультета. — Насчет деревцев и красавиц я вам, товарищ военком, ничего не говорил, это уже демагогия!.. Но, если хотите правду услышать,— вшивому плакату место не в кабинете, а в предбаннике! В заключение своей речи адъютант высказал мысль, что агитплакаты печатаются не для военкомов, а для более широких масс трудящихся. Спор окончился компромиссом: плакат «Помогите!» уцелел, зловещий портрет распространительницы тифа был заменен «Антантой под маской мира», газета на столе перевернута наизнанку. Только вбил военком последний гвоздь в стену, в дверях показалась голова дежурного штабного писаря. — Товарищ военком, вас там парнишка какой-то спрашивает. Говорит, очень нужно ему комиссара Сидорова видеть, а по какому делу — не объясняет. Третий раз приходит. — Давай его сюда! Через несколько секунд на пороге появилась фигура худощавого подростка, одетого... Впрочем, не убогость одежды, не крайне истощенный вид неожиданного посетителя поразили военкома, а выражение удивления, испуга, горя, отчаяния, последовательно отразившиеся на его лице. Паренек даже попятился, увидев хозяина кабинета. — Погоди, куда ты?—остановил его военком. — Вы... вы и есть комиссар Сидоров? — Тогда вы не тот! Военком был некрасив, знал об этом, даже иной раз, когда желал «нагнать страху» (это удавалось только в отношении новичков, не успевших его узнать), умел извлекать пользу из своей, как он выражался, «мордономии», но в данном случае он нагонять страх не хотел и поэтому улыбнулся. — Ошибка у тебя, юнец, вышла. Нашего брата, Сидоровых, как собак нерезаных. — Тот Сидоров тоже военком... В Архангельском гарнизоне другого комиссара Сидорова не было, но за всю Красную Армию поручиться было невозможно. — Ты кем ему доводишься? Родственником? — Учеником... Когда он у нас в Сибири, на Горелом погосте, в ссылке жил, так три года меня учил. Даже больше. — Он в ссылке был? Как его звать? — Петром Федоровичем. — Петр Сидоров?.. Слышал про такого... Так тот — старый большевик! Он чуть ли не военкомдивом в прошлом году на Южном фронте был... В военкомовский кабинет уже пробирались ранние осенние сумерки, и получилось очень кстати, что писарь принес и поставил на стол зажженную керосиновую лампу. — Чего ты, парень, стоишь? Садись на стул. Подросток осторожно присел на край махорочного ящика. Желтоватый свет упал ему на лицо, и военком сразу понял, что путь от Горелого погоста до Архангельска был нелегок. — Как ты сюда добрался? — До Тюмени — на баржах, потом — поездами... Когда как еха\ . В Вятке меня с сыпняком сняли, в госпиталь положили Там, в госпитале, и услышал, что военком Сидоров в Архангельске. Вот и приехал. Трое суток ехал, сегодня четвертые... С товарняка на товарняк перелезал, какой скорее пойдет... Еще через реку перебраться трудно было. Всю ночь сидел, пароход «Москву» ждал... И вовсе зря ждал, потому что без билета не посадили... Переплывать пришлось. Военкому показалось, что он ослышался. Переправляться через Северную Двину вплавь в октябре, да еще после только что перенесенного тифа — на такое способен не каждый! Даже мысль мелькнула; не бредит ли парень. Протянул руку, пощупал лоб гостя, но жара не обнаружил. Заметив тревогу военкома, подросток пояснил: — Это ничего, что переплывать... Обь в два раза шире, а когда нужно было, сколько раз переплывал. И еще ладно, что доска на берегу сыскалась, чтобы одежу и мешок положить... Многосуточная усталость, перенесенная болезнь, голод, пережитое страшное разочарование, наконец, напряжение от разговора сделали свое дело. Ресницы подростка опустились, под его глазами легла недетская черная тень. Военком Сидоров был добр простой деятельной добротой рабочего человека, знавшего, видевшего и понимавшего человеческую нужду всех степеней, во всем ее многообразии. — Посиди здесь маленько, я сейчас приду,— деловито сказал он и торопливо вышел. Разыскать штабного вестового и настропалить его было делом нескольких минут. — Лети экстренным электрическим чертометом в каптерку! Отдашь записку, принесешь пайку хлеба и сахару. Погоди, я еще допишу. 1 ам у него в энзе американская сгущенка осталась, так одну банку возьмешь... Потом — на кухню. Чтобы супу на здорового мужика налили... Поспешив в кабинет, военком застал гостя в той же позе унылого окостенения. Однако при приближении военко» ма парнишка очнулся, поднялся, надел рваную, не по голове просторную папаху и, взяв неуклюжий по форме вещевой мешок, решительно шагнул к двери. — Пошел я. Военком загородил проход. — Куда? — Настоящего комиссара Сидорова искать! При иных обстоятельствах такая фраза обидела бы военкома Сидорова, но сейчас он ее даже не заметил. — Чудак человек — голова, два уха, и оба холодные! Где ты его сейчас искать будешь? — Найду! Не смотрите, что я тощий, я сильный! — Обожди, силач!.. Искать военкома Петра Сидорова нужно с толком, через почту. Мне это сделать легче, чем тебе. Когда найдем его, я тебе литер на ^проезд выпишу... Документы у тебя есть какие-нибудь? Если что-либо и заставило подростка остановиться, то только явная доброта и сочувствие повстречавшегося на его пути человека. Документ нашелся. Был он спрятан за пазуху, завернут в тряпочку, для еще большей сохранности вложен в самодельный чехол из старой тетрадочной клеенки. Пока вскрывались все эти оболочки, успел сработать экстренный чертомет. Искоса глянув на странного комиссарского гостя, вестовой поставил на стол дымящийся котелок с супом и положил принесенные из каптерки продукты. Чтобы не отбивать у парня аппетит (впрочем, сделать это едва ли было возможно), военком взялся за чтение документа. И умели же в старину — в первые годы революции — писать документы! Жаль, мало осталось их, этих документов! Возьмешь иной пожелтевший от времени листок, так и дохнет на тебя огненным ветром Октября. Что ни листок— страничка истории. Чего стоят по сравнению с ними наши датированные годами мира командировочные предписания, выписки из протоколов, характеристики! В меру грамотные и обстоятельные, всегда корректные по форме, они, конечно, выполняют свою важную роль, но... не слишком ли спокойны эти лишенные темперамента документы? Листок, который держал в руках военком Сидоров, был великолепным образцом деловой литературы времен гражданской войны. Прежде всего он был напечатан на машинке. Каким путем забрел «Ремингтон» в Нелюдненскую волость — одна из загадочных тайн истории материальной культуры, но тот факт, что из его регистра выпали буквы «о», «к», «м», «п», «у» и «ш», неоспоримо указывал на то, что его дальнее путешествие не было путем, усеянным розами. Недостающие буквы были заменены соответствующими знаками, сделанными от руки. Это уменьшало красоту документа, зато свидетельствовало о старательности его составителей. Очень четкая, видимо, совсем новая, печать, что скрепляла разма- шистую подпись председателя волисполкома, завершала дело, превращая листок, вырванный из тетради «в две косых линейки», в документ, решающий судьбу человека. Вот полный его текст: «Сей мандат выдан гражданину селения Горелый погост Ивану Киприановичу Перекрестову, рождения 1905 года, декабря 6 числа. Дан ему в том, что он является сыном крестьянина-красногвардейца, без вести пропавшего в 1918 году. Сам гражданин Иван Киприанович Перекрестов участвовал в кровавых действиях местного партизанского отряда по взятию у колчаковских юнкерей парохода с баржей и двумя орудиями. Мать гр. Перекрестова померла от тифа, а изба со всем имуществом сгорела от огня гражданской войны. Образование гр. Перекрестов имеет домашнее, высшее не законченное. Ко всем партийным, советским и другим организациям просьба оказывать бывшему партизану и крестьянину-бед-няку Ивану Перекрестову всякое содействие и давать правильное ему направление. Предволисполкома Г. Ерпанов». Пока обладатель мандата расправлялся с большим тресковым хвостом, комиссар Сидоров успел обдумать план дальнейшего разговора. Достоверность прочитанного документа не возбудила в нем никакого сомнения, и, вняв просьбе его составителя, он считал своей партийной обязанностью дать заблудившемуся молодому партизану «правильное направление». Для этого требовалось кое-что уточнить. — Документ у тебя в полной исправности, — сказал он.—Только одно непонятно: откуда у тебя высшее образование взялось да еще домашнее? —• Это дядя Гриша написал так потому, что я ни в какой школе никогда не учился, а ходил на уроки домой к Петру Федоровичу. А образование у меня высшее на самом деле, потому что я всю арифметику от начала до конца знаю и даже задачи по алгебре решать умею. Сосчитать невозможно, сколько я всяких задач и примеров решил! И писать умею. Если захочу, все написать могу. Даже с ятем! — Ять теперь отменили. — И правильно сделали. Я еще когда говорил Петру Федоровичу и дяде Грише: на кой хрен этот ять нужен! Наевшись и отогревшись в относительном тепле воен- комовского кабинета, сибирский партизан оживился, даже повеселел. — Кто такой дядя Гриша? — Григорий Ерпанов, который мне мандат выдал. Сейчас он в Нелюдненском волисполкоме председателем, а при Колчаке нашим партизанским отрядом командовал. Родил-ся-то он на Горелом погосте, поэтому я его и зову дядей. У нас никого храбрее его не было!.. Когда он в немецкую войну воевал, два креста получил. Глаз ему выбило, три пальца оторвало, а он все равно лучше всех стрелял. — Ты-то что в отряде делал? — Когда что... Чего дядя Гриша велел, то и делал. Когда в цепи ходил, когда в разведку, а больше приказания и донесения носил. Мне, потому что я тогда меньше всех был, японский карабин выдали. Легкий, но бил, ух ты как!.. Потом к нему патронов не стало, а то бы я никогда с ним не расстался! Этот карабин мы на пароходе у юнкерен взяли. Ух ты, какой в тот раз бой был!.. Три часа палили! — И ты стрелял? — В тот раз не пришлось: меня дядя Гриша послал лодку у юнкерей угнать, чтобы они через Обь не убегли. Я к ним по берегу, по кустам прополз и у лодки ножом веревку перехватил. Едва живой утек!.. Юнкеря враз заметили, когда лодка мимо них поплыла, и пошли по кустам садить! Даже из пулеметов били, думали, я там не один. У них на берегу стража была, так ихний командир постового за то, что он за лодкой недосмотрел, из нагана застрелил... Его застрелил, потом сам застрелился — не хотел живым Ерпану сдаваться. Вот какой был! В тот раз мы четырнадцать беляков побили, а двадцать девять в плен взяли. Команда, какая на пароходе была, вся на нашу сторону перешла. Не зря удостоверяла волисполкомовская печать участие гражданина Ивана Киприановича Перекрестова «в кровавых действиях»! — Изба-то твоя как сгорела?—поинтересовался военком. — После того боя купец из Нелюдного белякам доказал, где наш отряд скрывается, и Колчак на наш Горелый погост целую роту послал. Только Ерпан опередил его, увел всех за Черные озера, а туда хоть всю белую армию пошли, вся без остатка потонет! Один дядя I риша там дорогу знал. Нас-то Ерпан увел, а сам Погост беляки сожгли. Лес и тот кругом погорел... Внимание военкома давно уже привлекал вещевой мешок, принесенный его гостем. Вся его полезная емкость была занята одним-единственным предметом правильной прямоугольной формы. — Это что ты с собой в мешке привез? — спросил он. — Счеты... Петр Федорович Сидоров перед тем, как с Погоста и вовсе из ссылки бежать, мне их подарил... Военком искренне удивился: — Счеты?.. Как же они при пожаре не сгорели? — Я их, когда от карателей за Черные озера уходил, в тайге схоронил. Там, в тайге, если с умом, все, что хочешь, спрятать можно: сто лет пролежит — и никто не тронет... В госпитале хотели у меня отобрать, да я упросил, чтоб оставили... Потому... — Рассказчик неожиданно зевнул: вспышки бодрости хватило не надолго.— Мо жно, я где-нибудь у вас на полу спать лягу? — попросил он. Через полчаса паренек уже сладко похрапывал. Не на полу, а на новом кабинетном диване, застланном военкомовским тулупом. Ложась, вместо подушки положил себе под голову мешок со счетами. СОДЕРЖИТ О ТОМ РАССКАЗ, КАК ОДИН ТОПОР ДВУХ МУЖИКОВ СПАС. БАЛЛАДА О ДРЕВЕСНОМ СПИРТЕ Уснул Иван Перекрестов вольным сибирским партизаном, проснулся от звуков горна бойцов регулярной Рабоче-Крестьянской Красной Армии — учеником музкоманды стрелкового полка... Такое свое решение военком Сидоров обосновал коротко: — Пока мы с тобой Петра Федоровича ищем, ты на довольствии состоять должен, а довольствие без службы никому не дается. Законно ли было такое решение (парню до 16 лет трех месяцев не хватало) — вопрос, но отправить Ваньку в дет- дом не позволила военкому неугомонная большевистская совесть. Сама по себе мысль дать Ваньке в дополнение к высшему еще и музыкальное образование была неплоха (в муз-команде на тридцать музыкальных инструментов приходилось восемь музыкантов), но когда капельмейстер (он же первая и единственная труба) начал испытывать присланное ему пополнение, возникло непредвиденное обстоятельство: Ванька проявил упорное нежелание признавать разницу между «до» и «ре». Звук камертона ничего не говорил ни его душе, ни сердцу. — Спой что-нибудь! — предложил капельмейстер, швыряя на стол ненужный инструмент. На это Ванька охотно согласился. — Про что? Я много песен петь умею: могу и про бродягу, и про централ, и про могилу... — Вот и спой. —• Громко или как? — Как сумеешь. Откашлявшись, Ванька набрал, сколько в него влезло, воздуха и, зажмурившись от вдохновения и натуги, запел: — Пускай моги-и-ла-а меня накажет... за то, что я да й-о-о-о люблю... Много видели и слышали толстые стены старинной казармы, только не такое! Трубач-капельмейстер схватился за уши, остальные музыканты — за животы. Но сам Ванька ничего не видел и не слышал, поэтому, захватив новую порцию воздуха, продолжал: — Но и-а моги-илы д-да не бо-й-у-у-ся... — Стой! — Чего «стой»? Я только начал. Я еще громче могу! Может, другое что спеть? — Спаси и помилуй! Но Ванька вошел во вкус музыкального искусства. — Тогда дайте я на чем-нибудь сыграть попробую... При этом он с вожделением поглядел (известно, большому куску рот рад) на контрабас-тубу. По малодушию или из любопытства ему разрешили «попробовать», правда, дав не тубу, а валторну. С ее помощью Ванька, оказавшись одновременно композитором и исполнителем, продудел экспромтом нечто, что ставило его в ряды крайних абстракционистов от музыки. Он охотно перепробовал бы все инструменты, но и того было более чем достаточно! Как ни растолковывали Ваньке, что при отсутствии слуха музыкант из него не получится, он этого не понял Что касается военкома Сидорова, то, узнав о плачевных результатах испытания, он высказал мысль, что, возможно, впоследствии, вращаясь в музыкальной среде, Ванька все-таки разовьет слух и освоит если не барабан, то тарелки или треугольник. Капельмейстер только головой покачал. —• Если человеку медведь всей лапой на ухо наступил, ничто не поможет!—убежденно сказал он. На короткое время опрометчиво зачисленный в муз-команду сибирский партизан оказался предоставленным самому себе. Но не такая была у него натура, чтобы оставаться без дела! По давнишней любви к лошадям сунулся Ванька сначала на конюшню, но ротозеи-конюхи, проученные завбибов-скими куплетами, перестали быть ротозеями и сердито прогнали явившееся им на помощь «постороннее лицо». Заглянул было в лечебный околоток, где ему приглянулась работа проворных санитаров, но и там для него дела не нашлось. Очень хотелось Ваньке в оружейную мастерскую, откуда доносился заманчивый стук молотков, но заворуж даже заглянуть туда не позволил. Совсем пропал бы со скуки Ванька, если бы, обследуя полковое хозяйство, не заметил надписи: «Библиотека». Что такое библиотека, он не знал, но потому, что надпись была сделана старательно и красиво, сразу определил: заглянуть туда стоило. Заглянул и рот разинул, увидев неимоверное богатство. — Ух ты! Кто ж столько книг читать поспевает? — Всякий, кто хочет! — убежденно ответил завбиб.— Ты, мальчик, грамотный? Начавшийся разговор закончился быстро: через две минуты Ванька спускался с лестницы, держа под мышкой «Робинзона» и «Муму». Выдавая эти книги, завбиб был убежден, что неплохо удовлетворил запросы нового читателя. Но вышло не так! Уже на другой день книги были возвращены. — Прочитал обе? — удивился завбиб.— Понравились? — Одна совсем ерундовая, у другой конец нужно переделать! О книгах, как правило, читатели отзывались уважительно, и отрицательный отзыв о произведениях двух классиков сразу не только удивил, но даже обидел завбиба. — Чем тебе не понравился «Робинзон»?—спросил он. — Чего в нем хорошего? Обыкновенный спекулянт!.. Попал на остров, лодку выдолбил, а поплыть на ней струсил. И все богу молится! Какой листок не перевернешь, везде молится да благодарит, И еще золото считает, с места на место перекладывает, видно, боится, чтобы Пятница не спер. А на кой хрен им обоим деньги, если на острове никого нет? Однажды на досуге завбиб сам заглянул в «Робинзона». Знаменитый роман в дореволюционной ханжеской «обработке для детей» был превращен в жалкого литературного инвалида. Почти все, что относилось к трудовой деятельности героя (самым важным из нее обработчик счел только сооружение зонтика и приручение попугая), было вымарано, зато рассуждения о неисповедимых путях всеблагого провидения — сохранены полностью. Робинзон представал перед читателем в образе благочестивого валютчика, то и дело занимавшегося пересчитыванием и перепря-тыванием гиней и фунтов. — А чем тебе не понравилась «Муму»? — поинтересовался завбиб. — Конец шибко жалостный. К этой бы книжке да конец веселый! Предлагать приделать веселый конец к трагическому повествованию о глухонемом Герасиме и бедной Муму мог не каждый! Сам Иван Сергеевич такого варианта, как известно, не предусматривал. — Какой же ты веселый конец для «Муму» придумал? — Чтобы Герасим не Муму утопил, а барыню! Завбибу, воспитанному в преклонении перед классиками, показалось, что начинает опрокидываться печка Барыню ему, собственно, жаль не было, но он считал нужным заступиться за автора. — И не жалко тебе было бы барыню? — спросил он. — Она других не жалела, и ее жалеть нечего! Пришлось завбибу, идя навстречу читательскому запросу, искать книжку с веселым концом. Такой книжкой оказался «Конек-Горбунок». Гибель злого царя в котле с кипятком, несомненно, должна была понравиться жестокосердному любителю счастливых развязок. В библиотеке Ваньку интересовало все. К тому же явная молодость завбиба позволяла Ваньке держаться на равной с ним ноге. — Чего ты все время пишешь?—спросил он.— Вчера писал и сегодня опять пишешь. На этот раз завбиб писал не стихи, а инвентаризировал книги. По установленному правилу, книга вписывалась в инвентарь, затем «обрабатывалась»: снабжалась номером, индексом, кеттеровским знаком, наконец, на внутренней стороне обложки приклеивался карман для формуляра. Такая кропотливая работа, особенно если ее много, а температура в помещении близка к нулю, ни для кого не находка, для чувствительного поэта — тем более. — Дай я тебе пособлять буду!—предложил Ванька. Уступая половину рабочего места и своих обязанностей самоуверенному юнцу, завбиб вовсе не хотел его эксплуатировать, а только показать на практике, как ответственна, сложна и трудна библиотечная работа. К его удивлению, через час активист читатель прекрасно освоил искусство инвентаризации (на долю завбиба приходилась только классификация книг). Ванькин почерк, хотя и излишне старательный и по-детски округлый, не портил ни формуляров, ни инвентарной книги. Просидев часа два за столом, Ванька начал чувствовать то, что давно уже мучило завбиба,—холод. — Почто печку не топишь?—спросил он. Ответить на этот простой вопрос было не так-то легко. Дрова во дворе казармы лежали горами, но их нужно было колоть. Искусство же колки завбибу никак не давалось. А уж он ли не старался? Выпросив для нужд библиотеки новый топор, он собственноручно выстругал перочинным ножом для него очень красивое топорище. Увы, топорище после первых двух ударов почему-то треснуло, и, хотя завбиб стянул его шпагатом, топор упрямо не хотел на нем держаться. Попытка закрепить его клиньями и клинышками ни к чему не привела. При таком положении дел завбиб со дня на день стоически откладывал начало отопительного сезона, хотя архангельский октябрь давал о себе знать все напористее. — Кабы топор где достать, можно было бы истопить.. — продолжал между тем вслух размышлять Ванька. — Топор есть, вон там, за печкой, лежит,— не совсем бесхитростно ответил завбиб. Ванька вытащил топор и начал его осматривать. Вначале на его лице можно было прочесть удивление, потом — нечто большее. — Разве ж это топор?! Вот балда, вот дурень безмозглый!.. — Хороший, новый топор!—обиделся завбиб. — Топор-то хороший. Я того остолопа крою, который топорище прилаживал! «Остолоп» стоял в двух шагах от Ваньки. Не понимая, в чем дело, он покраснел, но мудро предпочел не сознаваться. — Я вчера этот топор в одном месте взял,— не совсем уверенно сказал он. — Топорище, конечно, не совсем того... —• Этим бы топорищем да по пустой башке того, кто его делал! — продолжал негодовать Ванька.— Шестнадцатый год живу, а еще ни разу не видел такого дурня, язви его в печенку!.. Березы ему не хватило, что он топорище из сырой сосны вытесал! Так вот оно в чем дело! А завбиб-то радовался, что сумел выбрать для топорища такой прямой и ровный брусок дерева! Оказывается, то была сосна!.. За добытые полезные сведения завбиб расплатился сполна, выслушав еще полдюжины эпитетов и пожеланий. Впрочем, Ванькиной желчи хватило не надолго. Осмотрев и прикинув на вес топор, он внезапно решил: — А топор ладный. С таким топором мы с тобой знаешь как заживем!.. Сейчас схожу насчет дровишек... Вернулся Ванька с промысла через полчаса. Грохнул об пол тяжелой охапкой дров и пошел за другой. Пока он ходил, завбиб успел осмотреть вернувшийся на место топор. Новое, наспех сделанное березовое топорище красотой не отличалось, но было подогнано ловко и таило в себе запас прочности не на один год. Загудело пламя в изголодавшейся печке, в библиотеке сразу поуютнело, а вскоре и теплеть начало. Тут-то и завязались разговоры. — Ты сам откуда? — спросил Ванька. — Из Москвы. — То -то и слышно — говоришь чуднб: все «а» да «а». Я-то сибирячок... С Горелого погоста. Может, слышал? — Не слышал, — честно сознался завбиб. — А я про Москву слышал. У вас Пресня и еще Кремль есть. Мамонты-то у вас часто попадаются? — Кости мамонта есть в музее, — добросовестно ответил завбиб. — А я одного в тайге нашел. Ух ты, какие мослы здоровые! Семь верст их волокли... А верно татары говорят, что за всю жизнь человек только одного мамонта найти может? Если раз нашел, то другого уже не ищи, все равно он тебе не откроется?.. — Думаю, что неверно. Есть ученые, которые всю жизнь ископаемых животных ищут. Палеонтологи. — Ну, и находят? — Находят. Они знают, где искать. — Ты где учился? —- В реальном училище. — Иксы и игреки находить умеешь? Если два уравнения с иксом и игреком? — Умею. — Ия умею. А сам сочинить задачу, скажем, про книги можешь? —- Пожалуй, смогу, — взвесив свои силы, ответил зав-биб. — А куб мне объяснить можешь? Про квадрат-то, если около какой-нибудь цифры справа сверху маленькая двойка стоит, я знаю, а вот про кубы... Завел такой разговор обоих в невылазные математические дебри. Комиссар Сидоров редко что забывал и, уж конечно, никак не мог забыть о Ваньке. Однако срочные дела позволили ему добраться до музкоманды только вечером. Заглянул туда — нет парня! — Куда моего сибирского партизана дели? — Не знаем... Обругал трубу за недосмотр, разогнал всех музыкантов по ротам и сам на поиски пошел. Парень как в воду канул! Уже на обратном пути, заглянув в библиотеку, обнаружил пропажу. Видит, сидят Ванька и завбиб у печки, в какую-то книжку заглядывают и что-то пишут. Сначала, не разобрав дела, военком рассердился. — Ты, завбиб, мне парня стихами не порть! Однако, когда выяснилось, что стихи ни при чем, а книга не что иное, как алгебраический задачник Шапошникова и Вальцева, сменил гнев на милость и выслушал рассказ завбиба о его знакомстве с Ванькой. Недолгие размышления комиссара сразу вылились в форму распоряжения: — Вот тебе, партизан, временное назначение: прикомандировываю тебя к библиотеке. Зтого-то завбиб и добивался (он уже как-то просил военкома прикомандировать в помощь ему писаря, но получил отказ). Теперь Ванька доказал, что и он мог быть хорошим помощником. Увы, радость хитрого завбнба была недолговечна! Военком продолжал: — А ты, завбиб, за это новую нагрузку получишь — художественную часть. На военной службе всякое бывает: от приказания не откажешься. Ошеломленный завбиб осведомился только, что представляет из себя «художественная часть». — Украшение казарм. Чтобы в ротах голых стен не было, их расписать нужно. Я уже краски достал. Кисти, клей—-все, что нужно, есть. Козлы, чтобы поверху лазить, гоже будут. Чтобы к третьей Октябрьской годовщине все готово было! — Я же не художник, товарищ комиссар! — Не художник, а это что? Военком показал на изображение развернутой книги с написанными афоризмами. — Книгу нарисовать просто, а человека или лошадь не могу... Честное слово, не справлюсь, товарищ военком! — Захочешь — справишься! Пойдем посмотрим. При входе в помещение первой же роты завбиб ужаснулся непомерной величине свежепобеленных стен: за три недели их не расписала бы сотня опытных художников-мо-нументалистов. К чести комиссара нужно сказать, он и сам сообразил, что потребовал невыполнимого. После осмотра стен и детального обсуждения размеры заказа были снижены до некоего реального минимума: над входной аркой каждой ротной казармы должно было быть изображено что-нибудь символизирующее воинскую доблесть: скре щенные винтовки с красной звездой над ними, клинки, знамена с гербами, горны и барабаны... В конце концов завбиб, как часто с ним бывало, сам увлекся идеей военкома, тем более что над эскизами фресок голову ломать не приходилось: мало ли заставок и виньеток можно было найти в военных книгах и журналах! Временно изменяя поэзии, завбиб утешал себя тем, что искусство живописи было не менее благородно. Что же касается монументальности, то... Автор никогда не видел в натуре лоджий Ватикана, но полагает, что сам Рафаэль подпрыгнул бы от восторга, увидев добротные стены архангельских казарм. Откуда ни возьмись,— не то с Баренцева моря, не то с самого Ледовитого океана,— пожаловал неласковый гость — ветер-поморозник. Придавили притихший город быстрые низкие облака, посыпалась с неба крупа, от которой никто никогда сыт не бывал. Пока дойдешь от Быка до Солом-бальского моста, так исхлещет лоб, нос и щеки, что потом у непривычного южного человека вся кожа с лица лоскутками сойдет. Москвич-завбиб норовит засунуть под нахлобученную летнюю фуражку не только лоб, но и уши. А Ваньке — все нипочем — не то еще видал! Деревянная набережная пуста. Под ней с гулом и плеском бушует Двина. Не барашками — матерыми белыми медведями ходят пенистые гребни темных густых волн. Неохота Двине на покой уходить, но ничего не поделаешь! Как ни бунтуй, голубушка, а придется утихомириться. Пронесет поморозник облака, наподдаст мороз, и уляжешься ты на многие месяцы под толстую ледяную шубу... Белая пелена скрывает не только острова, но и ближайшие строения. Впереди уступами вздымаются какие-то горы. Только когда совсем близко подойдешь — разберешь, что вовсе то не горы, а закрепленные штабеля бревен. Дальше — пустой берег. Лишь кое-где, покачивая высокими голыми мачтами, поскрипывают на причалах рыболовецкие парусники. Но вот впереди чернеет первое настоящее морское судно. На округлой корме его — четкая надпись «Георгий Седов», сделанная по всем правилам старой орфографии: «и» десятеричное, ять, твердый знак. Орфография старая, а жизнь на нем идет новая: труба дымит, на палубе копошатся люди, делая какие-то нелегкие морские дела. Ванька останавливается около корабля как вкопанный. — Неужели в море пойдет? —спрашивает он. Завбиб уже бывал на пристанях и кое-что знает. — Это ледокол. Он всю зиму будет работать. Ванька не верит. — А когда река станет? Что же он, как паровоз, ездить будет? Завбиб, как может, объясняет устройство ледокола. — У него корпус очень крепкий, а нос стальной и тяжелый. Он перед собой носом лед давит. — А почему его так назвали? — В честь Георгия Седова. Был такой путешественник, который хотел по морю до Северного полюса добраться. — Доплыл? — Нет, погиб. — Жаль мужика!.. Но если корабль в честь его назвали, значит снова на полюс поплывут? Ванька — романтик по натуре, завбиб — по настроению. — Очень возможно,— отвечает он. — А что, если мы пойдем сейчас к капитану и попросимся, чтобы он нас с собой взял? В другую погоду завбиб, может быть, сам бы помечтал об этом, но сейчас... Как ни относителен уют полковой библиотеки, сравнивать его с уютом палубы арктического корабля не приходилось. Сердце завбиба переполняется пламенной любовью к библиотечной печке, и Ванькино предложение делает его наитрезвейшим из реалистов, когда-либо учившихся в реальных училищах. Однако свой решительный отказ от арктической экспедиции он мотивирует отнюдь не любовью к печке. — Нам этого нельзя сделать: мы на военной службе. Нас не возьмут, но если бы даже и взяли, мы оказались бы дезертирами. Ваньке остается одно: вздохнуть, но согласиться. — Идем, Ваня! — пробует завбиб оторвать спутника от околдовавшего его зрелища. — Обожди!.. Похоже, ящики какие-то лебедкой в трюм спускать хотят... — Холодно же! Завбиб в своей летней фуражке, короткополой второ-срочной шинели и рваных бахилах и впрямь промерз насквозь. — На, возьми мою папаху, а мне дай картуз! Предложение делается от чистого сердца и выглядит заманчиво. К счастью, завбиб вовремя вспоминает, что у него под фуражкой есть кудри, а Ваньку военком заставил остричься под машинку. Да и одет-то Ванька ничуть не теплее завбиба. Папаха — единственный предмет его обмундирования, сколько-нибудь соответствующий обстановке. — Ничего, обойдусь,— бодро отвечает завбиб. Вздохнув, Ванька отрывается от парапета набережной, и оба идут дальше. Силуэт судна исчезает в белесых сумерках ледяной метели. И невдомек обоим, что не за горами время, когда имя Георгия Седова, ставшее именем корабля, озарится ореолом новой славы! Впереди возникает силуэт другого судна, широкого, приземистого, сурового. Ни ветер, ни волны не могут вывести его из состояния покоя. — Броненосец «Чесма»! -— объясняет завбиб. — Ух ты! — восклицает Ванька. — Я ж сколько раз его на картинке видел! Но нет над «Чесмой» ни развевающихся флагов, ни грозного черного дыма. Холодной глыбой металла застыла она на последнем мертвом приколе. Что грезится боевому кораблю в его предсмертной дремоте? Зеленые ли волны океанов, разбивающиеся о его форштевень? Отвесные ли лучи тропического солнца? Мерцающий ли свет далеких маяков? Кто знает тайны старого корабля!.. Но навсегда миновало для него время дальних плаваний, боевых тревог, торжественных салютов. Никому не страшны его приподнятые вверх, когда-то грозные пушки. От поэтических размышлений завбиба отвлекают холод и Ванька. Ванька явно разочарован. — На картинке он куда больше казался. И пушек па нем вовсе мало. Разве только, что из железа сделан! Дел у завбиба невпроворот, а тут какая-то тоска напала. Днем еще ничего, а по вечерам до того тоскливо и муторно становится, что стихи писать не хочется. Хватко задуманную поэму «Я на полюсе» (запасной заголовок — «Разговор с Полярной звездой») из-за недостатка творческого пороха пришлось сжечь. «Баллада о старом корабле» окунулась в Лету, не выйдя из эмбрионального состояния. И все вроде чего-то не хватает... Завбиб догадывается, чего именно не хватает, но помалкивает. А Ванька режет правду-матку без обиняков: — Завбиб, тебе дюже жрать охота? Еще бы не охота! Тыловой паек стал такой, что прожить проживешь, а досыта не наешься. Особенно донимает голодная тоска после ужина: треть котелка жидкого кулеша только обманывает. Поешь, а через полчаса кишка кишке снова сказку про кашку сказывает. Строевикам в ротах лучше. Они ходят командами на разгрузку и погрузку леса и на работу в порту. За физический труд полагается добавок: двести граммов хлеба, немного сахару, в ротный котел закладывается больше жиров и рыбы. Кое-кто ухитряется подрабатывать натурой на стороне. Завбиб и Ванька наравне с писарями, музыкантами, санитарами околотка отнесены к нестроевикам. В доказательство справедливости такого порядка и этой обездоленной категории добровольно причислил себя комиссар Сидоров. —• Отпусти меня завтра до обеда,—apos;Просится у завби-ба Ванька. — Зачем? —■ Насчет жратвы промыслю. •— Где ты ее возьмешь? —- А это что? Ванька показывает на топор. С полминуты поколебавшись, завбиб соглашается. На другой день к полудню Ванька возвращается с вещевым мешком, на четверть наполненным картофелем. До чего же вкусен картофель, испеченный в печке! Разломишь сморщенную, слегка подгоревшую картофелину, так и пахнёт от ее рыхлой белой серединки ароматным дымком! И нет к тому кушанью лучшей приправы, чем крупная серая соль-бузун! Ванька степенно, как приличествует удачливому добытчику, рассказывает о подробностях похода: — Тетка одна зазвала меня дрова ей поколоть... Прихожу, а соседка ейная давай надо мной насмешничать: «Кого привела? Разве такой сопляк управится?..» Ну, я ей и показал «сопляка»!.. У хозяйки лежал во дворе комель березовый пудов на восемь весу. Лет двадцать лежал, потому что хозяин его осилить не мог. Так я с него и начал... Разобрался, с какого конца зайти сподручнее, и пошел че- 177 12, А. Шубин. сать!.. С пятого удара развалил! Топор-то ладный... Завбибу до краски в лице стыдно есть Ванькин картофель. Но что поделаешь, если рука сама так и тянется? Ванька завбибовской стыдливости не понимает, даже не замечает. Подбрасывает в жар новый десяток картофелин. — Жми, завбиб! На сытое брюхо, ух ты, как спать будем!.. А в понедельник вместе промышлять пойдем, ладно? Соседка, какая меня сопляком обозвала, напросилась, чтобы я ей полторы сажени попилил и поколол. Пила у нее есть. Поглядел я ее. Если развести да поточить маленько,— сойдет... Дело стоящее: вещевой мешок картошки, творогу и шанежек посулила. В понедельник библиотека закрыта, и завбиб с энтузиазмом принимает предложение. — Вот и ладно! — говорит Ванька.— Я ей так и обещал: приду не один, а с помощником... В понедельник завбиб возвращается из отхода с горящими на руках мозолями, но зато с чистой совестью. В набитом до отказа мешке есть и его законная доля... С той поры так и пошло, благо недостатка в работодателях не было: слава ловкого «сибирячка» прошла по улице из конца в конец. К чести завбиба надо сказать, что он делал все, чтобы сравняться с Ванькой, и если цели не достиг, то не по недостатку усердия... Зашел как-то вечером в библиотеку военкЛи, а там идет пир-пированьице, почеетный стол. Чего на том столе нет: тут и картошка с алгеброй и морковные шанежки с геометрией и морковый чай со стихами... Узнав, откуда взялась такая роскошь, военком покосился на завбиба. -— Ну-ка, покажи руки! Завбиб показал. Руки были заветренные, шершавые, в ссадинах и неподдельных, успевших затвердеть мозолях. Собирался военком его попрекнуть, но не вышло. В полку народ самый разный, со всех концов матушки-России. Кроме северян — архангельцев, вологодцев, вятских — есть здесь и рязанцы, и тамбовцы, и саратовцы, и казанские татары. Наравне со «стариками» (иной всю не- мецкую войну в окопах провел) в полк поступает и молодое пополнение, но тон казарменному быту задают многоопытные фронтовики. По утрам во взводах идет раздача хлебных пайков. Наторевшие хлеборезы навострились так делить, что пайку от пайки не отличишь, но, по старому обычаю, все решает жребий. Один пайку берет, другой, отвернувшись, по списку вычитывает: —- Кому? — Петухову. — Кому? — Юфтереву. — Кому? — Зворыкину. Посмотреть со стороны — лишняя потеря времени. Но не зря такой обычай повелся. Недовольных никогда не оказывается: если что и не так, пеняй не на товарища, а на жребий. Большое дело —хлебная пайка, но товарищеская спайка во сто крат дороже! Днем, кроме дневальных, в ротах никого нет, но и тогда можно безошибочно разобраться, кто где живет. Постельные принадлежности «стариков» тщательно прибраны. Возле каждого аккуратно скатанного матраца стоит самодельный сундучок с висячим замком. По размерам замков и самих сундучков нетрудно определить уровень хозяйственности владельцев. Впрочем, содержимое сундучков довольно однообразно. В каждом найдется пара, а то и две пары запасных портянок, лоскутки для заплаток и пуговицы от гимнастерок и шаровар (иглу с вложенной в нее аршинной ниткой хозяин в пррдвидении аварии носит вколотой в подкладку фуражки или папахи). Тут же в сундучке запас табака, старые газеты, письма из дома, мыло. Табак и мыло в одном углу, в другом — продовольственный запас: мешочек с сухарями, а у кого нет — сбереженный на ужин кусок хлеба и завернутая в тряпочку соль. Кое-кто из «стариков» в великой тайне от соседей (узнают— засмеют!) на самом донышке укладки держит тщательно завернутые маленькие иконы, чаще всего — Георгия Победоносца и Николы-угодника. Еще старательнее наградные кресты и медали попрятаны. Три года назад, в семнадцатом году, следовало царские награды выбросить, но не у всякого рука налегла: не царский подарок дорог, а память о пролитой крови, о пропавших на фронте годах... А вот фотографии, у кого есть, те на самое видное место — к внут- ренней стороне крышки пришпилены. Когда хозяин открывает сундук, любуйся ими сколько душе угодно! У иного «старика», склонного к франтовству, найдутся в укладке и бритва, и зеркальце, и оселок. Все одолжит сосед соседу — и нитку, и лоскуток для заплатки, и табачку взаймы даст, а вот бритву—едва ли! На случай вежливого отказа даже пословица сложена: бритва, что жена, в чужих руках побывает, хозяина не узнает. Кто успел за время долгой службы освоить какое-нибудь мастерство, держит в сундучках нехитрый инструмент, чаще всего сапожный нож, молоток, шильце, пригоршни две железных и деревянных гвоздей, дратву, кусок вара, пучок связанных ниткой щетинок. Ну, конечно, и материал: подметки, обрезки кожи. Капитального ремонта, требующего перетяжки на колодках, ротные старики не делают (на то мастерская есть), но в срочном текущем ремонте никому не отказывают, причем цену за работу назначают самую божескую. Поставит такой мастер на ботинки заплатки, прибьет отставшие подметки, набойки и зовет заказчика: — Получай свою обуву! Заказчик, чаще всего из молодых, осматривает ботинки. Ремонт сделан хоть и неказисто, но добротно: ни гвоздей, ни дратвы мастер не пожалел. — Сколько тебе за это дело, отец? Спрашивает нерешительно: у него в кармане — вошь на аркане. Это обстоятельство прекрасно известно и самому мастеру. Однако плату какую ни на есть взять надо: мудрое правило казармы гласит, что приучать молодых к даровым услугам не следует, пусть чужой труд уважают. — Сколько дашь... Чего не жаль, то и давай!..— хитро отвечает мастер. Такой ответ ставит заказчика в самое трудное положение. — Завтра, когда хлеб получим, я тебе пайку...— Он и впрямь готов остаться голодным, лишь бы уплатить долг. — Завтра я сам пайку получу, так что твоя мне без надобности. Табачок-то у тебя есть? — Есть осьмушка... Только початая, цигарки три из нее выкурил. — Вот и давай! Осьмушка переходит в руки мастера. Деловито осмот- рев и ощупав ее, он отсыпает половину табака в свой кисет. Осталец возвращает хозяину. — Ты всю бери! — набивается подавленный великодушием заказчик. — А ты, дурья голова, что курить будешь? Навыкать у товарищей стрелять — не дело... Ты вот лучше подсоби мне маленько: нож поточи да дратву варом протри. Вместе с годной для носки обувью новичок получает приватно памятный урок солдатской этики и познает азы полезного сапожного ремесла. У грамотеев из писарей свой промысел: писание пи сем. Для того держат они в сундучках бумагу и самодельные конверты. Не к их чести сказать, они куда корыстолюбивее мастеров-сапожников. Плату за услугу обуславливают заранее, причем учитывается все: и почерк, и качество бумаги, и количество передаваемых поклонов. Иной жених за красивый почерк (пусть невеста любовь чувствует!) котелок сухарей отвалит. Вполне бескорыстен только один завбиб, которого гонит на промысел злая нехватка табака. Возьмет за письмо пригоршню махорки — цигарок на пять — и доволен! Одно плохо: парень с чудинкой — всегда в самую суть письма вникает и норовит без «господа-бога» обойтись... — Кабы я жене писал, можно было бы без бога,— доказывает ему клиент.— А то бабке пишу. Бабке без господа-бога никак нельзя! В таких случаях завбиб идет на компромисс: — Ладно. Только господа-бога один раз в самом конце напишем. — Экий ты, право! Жалко тебе, что ли? В остальном завбиб покладист. Можно поручиться, что каждый поклон («Еще низко кланяюсь Вам, дорогой братец Григорий Лукич!») дойдет по назначению. И невдомек диктующему, что в конце письма хитрый завбиб пишет имя господа-бога не с прописных, а со строчных букв! Таким образом, делая поблажку бабушке, завбиб одновременно соблюдает честь атеиста-культпросветработника. И овца почти цела, и волк почти сыт... Во всякой роте есть музыканты — гармонисты и балалаечники, но играют они редко, по настроению. Не ладится и с пением: народ в полку собрался с бору да с сосен- ки — со всех концов страны. Очень трудно музыканту иля певцу на все вкусы потрафить. Если и играют музыканты, то потихоньку, для себя, чтобы пальцы ладов не забыли. И еще есть мастера... Эти обходятся без всяких инструментов. Если в каком-нибудь уголке ротного помещения сбилась кучка хохочущих бойцов, так и знай, что собралась она вокруг балагура-краснобая, гораздого на забористые сказки про бар и царских офицеров. Фигурируют в них и барыни, и попадьи, и офицерские жены, В качестве же положительного персонажа неизменно подвизается либо хитрый денщик, либо удалая головушка —- «служивый». Но бог с ними, этими сказками! Хоть иная может насмешить до слез, но похабны они сверх меры. В другом уголке казармы другая кучка собралась. Сидят тихо, чинно, лица у всех задумчивые, внимательные, даже мечтательные. Посреди слушателей сидит старичок-сказитель. Неторопливо и монотонно вяжет он вычурный кружевной узор длинной волшебной сказки. — Вот она, эта самая баба-яга, и говорит: «Коли хочешь ты ту Жар-птицу и Царь-девицу найти, закажи себе наперед семь пар железных ботинок, потому что идти за ними не близко. Находятся они чичас за тридевять земель, за ста морями-океанами, во дворце самого Кощея Бессмертного»... Покуда набравшийся терпения и мужества Иван Крестьянский сын примеривает первую пару железных ботинок, томящаяся в заточении у Кощея Царь-девица получает от старой служанки, сестры бабы-яги, задание не менее трудное — наполнить слезами семь сорокаведерных кадок... Не на час, не на два часа — на всю долгую северную ночь рассчитана такая сказка. Чего только в ней нет! И волшебные леса с невиданными зверями и деревьями, и заколдованные горы, на которых живут птицы с железными клювами, и подводное царство. И хотя всем отлично известно, что Иван Крестьянский сын в конце концов обязательно разыщет Жар-птицу и Царь-девицу, слушатели боятся слово пропустить. Гипнозу лукавой поэзии поддаются все, даже завбиб и Ванька. Завбиб, впрочем, внимает сказителю с видом знатока (чай, сам мастер слова!), но Ванька слушает так самоэаб- ьепно, что забывает обо всем окружающем. Художественный образ для него не образ, а нечто до осязаемости реальное. Сказочный Иван только еще обувается, а Ванька пальцами ног шевелит, пробует, каково им в железных ботинках приходится... — Кому сказано, спать ложиться?! —по третьему разу сердится дежурный по роте. — Мы ведь тихонько... Еще хоть полчасика послушать... — Завтра успеете... Дежурный прав. Сказки хватит и на завтра и на послезавтра... Завбиб и Ванька ночуют в библиотеке, раскладывая набитые соломой матрацы на скамьях с обеих сторон печки. Здесь они сами себе хозяева. Спать после недослушанной сказки им неохота, и Ванька предлагает: — Давай, завбиб, затопим? Погреемся, картошки напечем и почайпьем? Сквозь огромные замерзшие окна в комнату заглядывает мохнатая черная ночь. Ванька и завбиб сидят рядом около печки и смотрят на весело пляшущее пламя. — Вроде у костра в тайге,— говорит Ванька.— Ух ты, и хорошо там! — А не страшно? Ванька с таким удивлением смотрит на завбиба, что тому становится стыдно. — Чего ж там бояться? Зверь ежели, так он от человечьего духа уходит. У нас на Горелом погосте за все время один раз было, что черный зверь человека задрал, да и то потому, что тот его из берлоги поднял. И случилось это давно, когда меня еще на свете не было. — А заблудиться разве не страшно? — Ежели человек вовсе без ума или шибко пьяный, заблудиться может. Еще ребятенки махонькие, бывает, блу-кают. Одну девчонку у нас полдня искали. Зашла версты за три, устала, легла и заснула. Я ж ее и нашел. Ничего страшного в тайге нет... Только вот раз со мной случилось... Последнюю фразу Ванька произнес после паузы, как-то нерешительно. Это и возбудило интерес завбиба. В великой тайне от всех он работал в то время над циклом «Северных баллад». Две из них: «Сполохи»*и «Розовый снег» были уже закончены. Содержание первой баллады из-за его бессодержательности завбиб очень скоро сам забыл, зато вторая... Она-то наверняка кое-что содержала! Посудите сами. В зимней тайге встречаются голодный медведь-шатун и человек. В страшном поединке гибнут оба: беспомощно подыхает раненый зверь, в нескольких шагах от него дожидается смерти искалеченный человек. К полю боя, озаренному сполохом, подбирается стая голодных волков. Развязка не заставляет себя ждать, ибо... ... У волка повадка волчья: И зверь и человек — в клочья. Даже съеден розовый снег. Этот «розовый снег», поданный «под занавес», завбиб склонен расценивать как большую творческую находку. Многообещающий Ванькин намек на страшное таежное происшествие будит в нем профессиональный интерес делового свойства: не пахнет ли сюжетом новой баллады? — Что случилось с тобой, Ваня? — Рассказывать неохота... Ванька грустно и задумчиво глядит на огонь: видно, ему и впрямь неприятно о чем-то вспоминать. — Очень страшное? — Нужно бы страшнее, да некуда... Со мной-то ничего не случилось, а... Ты мне вот что, завбиб, ответь: убил бы ты человека, если 6 то сделать нужно было? Такого перехода завбиб не ожидал, но пристальный Ванькин взгляд требовал скорого и точного ответа. — В бою мог бы. Был случай, когда завбибу, сражавшемуся в 1919 году на Юге, пришлось отстреливаться от налетевших на полковой штаб конников-белогвардейцев. И он убил одного из них. Завбиб видел, как всадник, выронив саблю и потеряв стремена, до нелепости неуклюже упал с лошади. Правда, по кавалеристам стреляли и другие бойцы, но он целился именно в того, который упал сразу после его, завбиба, выстрела. Это было так же достоверно, как и то, что, подскакав к завбибу ближе, белогвардеец обрушил бы на его краснозвездную фуражку быстрый и ловкий удар сабли. Все произошло по закону боя. Поступок завбиба не был его личным делом, а маленьким эпизодом того великого, что вошло в мировую историю под именем «Гражданской войны в России». — А без боя?—продолжал допытываться Ванька.— Если просто убить надо? «Просто убить»—это в голове завбиба не укладывалось, и Ваньке пришлось пояснить: — Если человек такой, что его живым оставить нельзя? — Казнить его? — Ага! Смертную казнь завбиб относил к числу печальных необходимостей. Он даже сам мог бы подписать приговор, но привести его в исполнение... — Не мог бы! — сознался он. Походило на то, что Ванька выпытывал у завбиба именно такое признание. — Ну, а если, кроме тебя, некому? — Тогда, может быть, и решился бы... Если человек что-нибудь уж очень плохое сделал... Большой твердости в ответе не чувствовалось, но Ванька на большем и не настаивал. — Вот слушай, что было... Иду раз по тайге,— верст, может, за пятнадцать от Погоста зашел (я в то время второго мамонта все искал),— и вдруг слышу: воет... Слово «воет» Ванька выговорил так, что у завбиба по спине мурашки забегали. — Волк? —поторопился догадаться он. — Кабы волк!.. Неведомо кто воет, ни по-человечьему, ни по-звериному. Вроде бы и негромко, но так, что у меня враз сердце захолонуло. Стал на месте и не знаю, что делать: домой бежать или туда, где воет. Подался к дому, потом остановился: а ну, если человек? Набрался духу и на-прямки на вой пошел. А по тайге знаешь как ходить? Где буревал, где болото. Хорошо, если кочкарь, а то окна да чарусы. Слышу, совсем близко воет, а все еще никого не вижу. На два шага подошел и увидел: под кокорой2 человек лежит. Окликаю его, он не отвечает, только воет... Наклонился над ним — не могу понять, кто. Одежда вся порванная, лицо грязное, ободранное, глазами смотрит, но ничего не понимает. Тронул я его за плечо, он меня как схватит!.. Думал, душить начнет. Но куда там! Взял я его за руку, а в ней вовсе силы нет. «Чего с тобой?» — спрашиваю. Услышал он человеческие слова и опамятовался, бормотать стал. И опять понять его невозможно, потому что по-татарски. Только тут я догадался, что то татарин Микеятий (коли не считать Ерпана, он у нас на всю тайгу лучший охотник был). Назвал его по имени. Он обрадовался. «Да,— говорит,—-мой — Микеша!.. Только моя шибко худо, моя подыхает... Вода дай!..» — Вода недалеко, но в чем ее принести? Кроме картуза, ничего нет. Три раза с картузом бегал, потом догадался: снял рубаху, намочил, принес ее и ему в рот отжал. Тут он вроде совсем в себя пришел, говорит: «Моя глаза потерял». Пригляделся я и вижу: глаза у него ровно шалые, бегают по-чудному. Махнул перед ним рукой —• не моргнул. «Как же ты,— спрашиваю,— ослеп?» — «Ваш Лаврушка нам такой спирт давал: как моя выпил, худо стало... Шибко худо! Сразу голова потемнел, потом глаз не стало...» Попробовал я его поднять, чтобы повести, он встать не может. Тогда я другое надумал. Говорю: «Я сюда Ерпана приведу». Сказал так потому, что Ерпан со всеми татарами, особенно с Микен-тием, дружил, даже разговаривать по-татарски умел. Ми-кентий обдумал и говорит: «Ерпан — самый хорош человек, только пускай не ходит. Моя ничего не надо, моя все одно подыхай. Моя сам виноват: пьяница был». Взяв кочережку, Ванька сгреб в кучу рассыпавшиеся головешки и жар и подкинул сверху три новых полена. Походило на то, что он не хотел продолжать рассказ. — Дальше что было? — взволнованно спросил завбиб. — Как он сказал, так и было... Помер он... Я, конечно, его не послушал, побежал за Ерпаном. Пока Ерпан за лошадью ходил, пока ехали, пока Микентия до телеги на волокуше тащили, он уже обмирать стал. Привезли в юрт — он говорить уже не мог, в ту же ночь и помер... Оказалось, в тайге трое суток лежал, четвертые шли, когда я его нашел. И не один он помер: Лаврушка в тот раз еще двух татар отравил. Только те до юрта доехали и там померли. Ну, а Микентий не утерпел, не доходя юрта, в тайге чуть не всю бутылку выпил... — Кто такой Лаврушка? —поинтересовался завбиб. — Мужик наш погостовский. Подлее и скупее его у нас никого не было. Все в купцы лез... До войны для не-людненского торговца меха всякие за водку выменивал, народ спаивал. В войну водку запретили, так они где-то спирт-денатур добывать наловчились, а в семнадцатом году, когда и того не стало, три ведра древесного спирта привезли и по бутылкам разлили. А спирт этот вовсе ядови- тый: от него кто сразу помирает, кто наперед слепнет. — Лаврентия судили? Что ему было?—озабоченно спросил завбиб. — Кто бы его судить стал? В волостном правлении у него кругом кумовья да шабры — эсеры да энесы всякие. Стали бы они за татар заступаться! Они в ту пору насчет войны до победного конца глотки драли. Безнаказанность отравителя глубоко возмутила зав-биба. — Расстрелять его нужно было!—не задумываясь, определил он меру наказания. — Кто бы это сделал... Сам-то ты расстрелял бы? — Расстрелял бы! — Вгорячах или подумав? — Всяко. — Это ты сейчас говоришь, а завтра, по светлому, небось раздумал бы! Я тебя знаю. Помнишь, когда я сказал, что Герасиму вместо Муму барыню утопить следовало, тебе той барыни, ух ты, как жалко стало! Ванькина памятливость удивила завбиба, но он вышел из положения, сказав, что человека с собакой равнять нечего. — А Лаврентия, говоришь, и, подумав, расстрелял бы? Под пристальным взглядом Ваньки завбиб заколебался. — Конечно, убивать, безоружного, без суда... — Безоружного? Да у него всегда ружье на человека заряжено было — в одном стволе жакан, в другом — картечь... А три ведра спирта-древесника, что это тебе, не оружие? Хуже Кощея Бессмертного злодей был! Оставь его в живых, он еще двадцать человек за беличьи хвосты или за медвежью шкуру отравит. Перед суровой Ванькиной логикой гуманизм завбиба выглядел беспомощно и, говоря по правде, даже слюняво. И все же он попробовал вывернуться еще раз. — При Советской власти, конечно, судили его? — Советская власть его, гниду, враз раздавила бы. Только не дожил он до нее. Ерпан ждать не стал. — Что он сделал? — Сам его казнил. Застиг Лаврентия, когда он из Нелюдного с товарами ехал, ухватил лошадь под уздцы и наган на него наставил. «Слезай,— говорит,— приехал! Зайдем в лесок, мне с тобой малость потолковать надобно». Тот сразу понял. Свалился с телеги и давай на коленях перед Ерпаном по пыли елозить. Только Ерпан его враз с земли пинком поднял и заставил впереди себя идти... Ох, и не хотелось Лаврушке помирать! Шел, как пьяный: ступ-нет три шага и остановится, а Ерпан его подгоняет, наганом в спину ширяет... Необычайная обстоятельность Ванькиного рассказа навела завбиба на жуткую догадку. — Ты сам при этом был?! — До самого конца не был... Ерпан не велел. Послал меня Лаврентьеву телегу обратно на Нелюдное гнать, а потом в тайгу завернуть. Верстах в двадцати от того места, где он Лаврушку подстерег, была гарь большая, так туда... С этим я ладно управился: телегу только через три недели нашли. Лошадь, понятно, волки зарезали, ну а что на возу было — все целехонько осталось. Ружье Лаврентьево у него прямо под рукой лежало. Только он ухватить его не успел, Ерпан опередил. — Самого Лаврентия нашли? — Куда там! Ерпан далеко завел. Да и не больно-то его искали... Должно быть, потому, что картошка сильно подгорела, ели ее без особого аппетита. Ванька после ужина заснул сразу и добросовестно, но на завбиба напала злая бессонница. Цигарок десять выкурил— не помогло. Одиннадцатую скрутил, глядь, а прикурить не от чего. Пошарил в печи — ни одного уголька. За Ванькиным рассказом печь упустили, не закрыли вовремя, и весь жар в пепел перегорел. Пришлось завбибу одеваться. Сунул ноги в теплые валенки (они на табуретке рядом с печкой стояли), и всякий сон прошел. Накинув стеганку, направился завбиб по ротам огня искать. Разжился парой спичек, затеплил коптилку и за стол сел. На столе, словно нарочно, чистая бумага лежит. Взял и вывел на ней глазастый заголовок: «Баллада о древесном спирте». Но вот поди ж ты! И сюжет налицо, и творческого вдохновения избыток, а дело ни с места! Запущенная на полный ход стиходельная фабрика густо дымила махорочным дымом, но продукции не выдавала. Часа в три ночи пришлось нерентабельное предприятие закрыть, а отходы несосгояв-шегося производства сжечь. Заодно полетела в печку «Баллада о розовом снеге». Укладываясь на свое жесткое ложе, завбиб посмотрел на Ваньку. Тот спал, дыша спокойно и ровно. По-детски круглое лицо его казалось веселым и очень добрым. О ТОМ, КАК ВАНЬКА ВСТУПИЛ В КОМСОМОЛ,А ЗАВБИБ ИЗБАВИЛСЯ ОТ ЗИЯЮЩЕЙ КАВЕРНЫ И БЕЗДУМНОЙ ТОСКИ День за днем идет-катится тыловая военная жизнь. За строевыми занятиями, трудом, политчасами, клубными вечерами незаметно подходит к концу долгая северная зима. Вот уже и весна на носу. Не очень-то приглядиста ранняя архангельская весна с частыми мокрыми снегопадами, пронизывающими ветрами и возвратами морозов, но Ваньке такое не в диковину — не из Африки родом. Тоскует он по другой причине: уже март на исходе, а комиссар полка Сидоров все еще не узнал адреса своего однофамильца — бывшего Ванькиного учителя Петра Федоровича. На частые Ванькины вопросы у комиссара один ответ: — Обожди маленько, такие дела быстро не делаются. Скажет так и сейчас же разговор на другое переведет. После одного посещения военкомовского кабинета вернулся Ванька в библиотеку злющий-презлющий и пожаловался завбибу: — Военком опять нитки мотает: обещал в самом скором времени адрес Петра Федоровича сыскать, а теперь то тем, то другим отбрехивается. Я ему про Петра Федоровича, а он вместо того мне новые ботинки, гимнастерку и шлем посулил. На хрен мне сдалась эта его амуниция?.. Видать, он меня отпускать не хочет. В сердцах Ванька выражался крайне грубо, но была в его словах доля правды. Военком и впрямь не хотел отпускать его из полка, хотя и по причине самой уважительной. Уже три месяца, если не больше, лежал в его секретном ящике ответ ПУРа на посланный вопрос, в котором черным по белому было написано, что военкомдив Сидоров Петр Федорович после участия во многих сражениях с деникинцами и врангелевцами был отчислен от службы в Красной Армии по тяжелой и неизлечимой болезни — туберкулезу легких и отбыл в свой родной город. Видимо, в ПУРе Петра Федоровича хорошо знали: был указан даже город, куда он выбыл. Посылать Ваньку к умирающему от чахотки человеку военком полка считал бессмысленным, даже вредным, и, положившись на целительную силу времени, утаил от Ваньки горькую истину: авось парень втянется в военную жизнь. Расчет был правильный. Но когда завбиб по долгу воспитателя передал военкому Ванькины слова (он, разумеется, постарался, насколько было возможно, их смягчить), стало ясно, что «крутить нитки» дальше не приходится. Но что придумать, чтобы удержать мятущегося паренька? В поисках выхода из положения комиссар полка пересмотрел Ванькины документации и в графе «год рождения» наткнулся на цифру «1905». Проверив месяцы, он с точностью выяснил, что Ваньке недавно перевалило за шестнадцать лет. Лицо военкома сразу прояснилось. Срочно вызвав по телефону отсекра и комсорга полка, он одновременно настропалил «электрический чертомет» за Ванькой. «Уж не пришла ли долгожданная весть о Петре Федоровиче?» Подгоняемый таким предположением, Ванька с грохотом сбежал по лестнице и добрался до комиссарского кабинета быстрее всякого «чертомета». Но речь зашла не о Петре Федоровиче, а о самом Ваньке. Кроме военкома в кабинете оказались почему-то его заместитель, отсекр и комсорг полка. Всех их Ванька отлично знал, как постоянных посетителей библиотеки, но на этот раз его поразила торжественность обстановки. — Знаете ли вы, товарищи, этого товарища? — спросил военком Сидоров присутствующих, показывая на Ваньку. Оказалось, что Ванька прекрасно всем знаком. Тем не менее военком пояснил: — Рекомендую его вашему вниманию как храброго си- барского партизана и сына крестьянина-красногвардейца, погибшего на гражданской войне. Недавно Перекрестову Ивану Киприановичу исполнилось полных шестнадцать лет. Будут ли у присутствующих какие-либо к нему вопросы? Ваньку никто никогда не называл полным именем да еще по отчеству! От такой великой почести у него дух захватило. Вопрос нашелся у комсорга. Встав, он откашлялся я очень торжественно спросил: — Имею к Ивану Киприановичу товарищу Перекрестову один вопрос: как он относится к Коммунистическому Союзу Молодежи? Сметка сразу подсказала Ваньке, что вопрос задан неспроста, а по серьезным политическим соображениям. Правда, он прозвучал неуклюже, но не в форме дело. Ответил Ванька быстро и очень отчетливо: — Очень даже хорошо отношусь! Если бы я, к примеру, стал комсомольцем, все задания выполнял бы... У х ты, чего делал бы! Еще не знаю— чего, а уж наворочал бы! Великое дело искренность! Никто из четверых присутствующих не усомнился и не придрался к слову. Все поняли, что под «не знаю что» подразумевались хорошие поступки и подвиги, а двусмысленный глагол «наворочать» истолковали в позитивном его значении. — Тогда тебе нужно как следует ознакомиться с уставом и программой РКСМ,— потребовал комсорг. — Два раза читал, а потом самое главное еще раз перечитывал, Если своими словами, все рассказать могу... После такого сообщения дальнейшая беседа становилась излишней. — Тогда пиши заявление о приеме в ряды комсомола. Сегодня же рассмотрим на собрании. — А после собрания прямо ко мне зайдешь,— добавил военком.— У меня важное дело до тебя есть. |
||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||
|