"Глаз в пирамиде" - читать интересную книгу автора (Роберт Шей, Роберт Антон)Трип второй, или ХОКМАА космический корабль «Земля», этот восхитительный и кровавый цирк, вот уже четыре миллиарда лет все двигался по орбите вокруг Солнца; его конструкция, впрочем, оказалась столь совершенной, что никто из пассажиров вообще не ощущал движения. Те, кто находились на темной стороне корабля, в основном спали и путешествовали в мирах свободы и фантазии; те же, кто оказался на освещенной стороне, выполняли задачи, поставленные перед ними лидерами, или праздно ожидали, когда поступит очередной приказ сверху. Доктор Чарльз Мочениго в Лас-Вегасе пробудился от очередного ночного кошмара и отправился в туалет мыть руки. Он думал о том, что вечером ему предстоит свидание с Шерри Бренди, и, слава Богу, не догадывался, что это его последнее свидание с женщиной. Все еще пытаясь успокоиться, он подошел к окну и взглянул на звезды. Будучи В этой Стране Белых Мужчин я занимаю самое низкое и зависимое положение, потому что у меня не белый цвет кожи и потому что я не мужчина. Я олицетворяю все недостойное и презренное, потому что я цветная женщина из индейского племени и близка к природе, а всему этому нет места в технологическом мире белых мужчин. Я — дерево, которое срубают, чтобы построить фабрику, отравляющую воздух. Я — река, в которую сбрасывают сточные воды. Я — тело, презираемое сознанием. Я ниже дна, грязь под вашими ногами. И при этом из всех женщин мира Джон Диллинджер выбрал в невесты именно меня. Он утонул во мне, упал в мою бездну. Я была его супругой, но не в том смысле, в каком понимают супружество ваши умники, церкви и правительства, нет, мы сочетались истинным браком. Как дерево повенчано с землей, гора с небом, а солнце с луной. Я держала его голову на моей груди, ерошила его волосы, словно это была сладкая свежая трава, и называла его Джонни. Он был не просто мужчина. Он был безумец, но не обычный безумец, которым становится мужчина, покинувший родное племя и вынужденный жить среди враждебно настроенных чужаков, которые его оскорбляют и презирают. Он был не из тех безумцев, какими бывают все остальные белые мужчины, которым неведомо, что такое племя. Он был безумен так, как может быть безумен бог. И теперь мне говорят, что он мертв. — Саймон получил то еще образование. Понимаешь, если твои родители анархисты, то чикагская школа сделает все, чтобы отшибить тебе мозги напрочь. Представьте меня школьником в 1956 году, в классе, на одной стене которого висит портрет Эйзенхауэра с лицом Моби Дика, на другой — портрет Никсона с усмешкой капитана Ахаба, а между ними, на фоне обязательной звездно-полосатой тряпки, стоит Мисс Дорис Дэй[15] (или ее старшая сестра?) и велит ученикам отнести домой буклеты, разъясняющие их родителям, почему им обязательно следует голосовать. — Мои родители не голосуют, — говорю я. — Эта брошюра как раз им и объяснит, почему нужно голосовать, — отвечает она с поистине неподражаемой, лучистой, солнечной и по-канзасски сентиментальной улыбкой Дорис Дэй. Учебный год только начался, и она еще не слышала обо мне отзывов учителей, которые преподавали в моем классе в прошлом году. — Я уверен, что ничего не получится, — отвечаю я как можно вежливее. — По их мнению, нет никакой разницы, кто займет Белый дом: Эйзенхауэр или Стивенсон. Они считают, что все равно командовать будет Уолл-стрит. Туча закрыла солнце. Сразу потемнело. Ее не готовили к такому повороту там, где штампуют все эти копии Дорис Дэй. Поставлена под сомнение мудрость Отцов. Она открывает и закрывает рот, потом снова открывает и закрывает, и наконец, делает такой глубокий вдох, что у всех мальчиков в классе (все мы в пике полового созревания) при виде ее взмывшей и опавшей груди наступает эрекция. Все молят Бога (за исключением меня, поскольку я, конечно же, атеист), чтобы их не вызвали и им не пришлось встать. — Только подумайте, в какой замечательной стране мы живем, — наконец выдохнула она. — Даже люди с такими убеждениями могут высказывать их вслух, не опасаясь попасть в тюрьму. — Чушь собачья, — говорю я. — Мой папа столько раз садился в тюрьму и выходил из нее, что там уже пора поставить турникет специально для него. И мама моя тоже. Да вы Естественно, после школы меня встречает банда патриотов из расчета семеро против одного. Они выбивают из меня дерьмо и заставляют целовать их красно-бело-синий тотем. Дома не лучше. Мама — убежденная анархо-пацифистка, ну там, Лев Толстой и все такое, и она вытягивает из меня признание, что я не отвечал ударом на удар. Мой папа — настоящий Поэтому вряд ли вас удивит, что я начал слоняться по Уолл-стрит, покуривать травку и очень быстро стал самым молодым и активным представителем так называемого поколения битников. Это не улучшило мои отношения со школьным руководством, но по крайней мере внесло некоторое разнообразие в весь этот ура-патриотизм и анархизм. Но вот мне уже стукнуло семнадцать лет, Кеннеди убит, страна начинает трещать по швам, и мы больше не битники, мы теперь хиппи, и главное, что надо сделать, — это отправиться на Миссисипи. Вы когда-нибудь были на Миссисипи? Знаете, что говорил доктор Джонсон о Шотландии? «Лучше всего говорить, что Бог создал ее с какой-то целью, но ведь то же самое можно сказать и об Аде». Вычеркиваем Миссисипи; в нашем повествовании об этом больше ни слова. Следующая остановка — Антиохский колледж в старом добром Йеллоу-Спрингс (штат Огайо), где по причинам, о которых вы скоро догадаетесь, я специализировался по математике. На прилегающей к колледжу территории бурно разрасталась конопля, и этот уголок дикой природы тянул нас, словно магнитом, к знаниям. Можно было выйти туда ночью, нарвать травки на неделю с женских конопляных растений, спать под звездами с женщиной — настоящей женщиной, а не растением, — затем проснуться поутру с птицами, кроликами и всей этой утраченной Америкой Томаса Вулфа: камень, лист, ненайденная дверь и все такое, а потом отправиться на лекцию, чувствуя легкость и желание учиться. Однажды я проснулся, когда по моему лицу бежал паук, и подумал: «Вот, по моему лицу бежит паук», — и бережно стряхнул его: «Ведь это и его мир». Хотя в городе я бы его убил. То есть я хочу сказать, что антиохская жизнь была сплошным кайфом, но она ничуть не подготовила меня к возвращению в Чикаго и к Химической Войне. Нет, до 1968 года я еще не нюхал газа «мейс», но зато умел читать знамения. Пусть они говорят вам, братья и сестры, что это загрязнение окружающей среды. Это самая настоящая Химическая Война. Они истребят нас всех ради лишнего доллара. Однажды вечером, сильно накурившись, я отправился домой, чтобы посмотреть, как на мое состояние отреагируют мама с папой. Все было по-прежнему, но как-то иначе. У нее изо рта все так же выскакивал Толстой, у него — Бакунин. И вдруг все стало каким-то странным и призрачным, словно ожил кафкианский мир: двое давным-давно мертвых и похороненных русских спорят друг с другом через двух чикагских радикалов-ирландцев. Надо сказать, что в это самое время происходило сюрреалистическое пробуждение молодых — Вы оба не правы, — сказал я. — Любовь не приносит свободы, и Сила не приносит свободы. Свободу дает Воображение. — Я произносил, где надо, заглавные буквы, и был под таким кайфом, что они тоже врубились и услышали эти буквы. Они оба открыли рот, и я почувствовал себя Уильямом Блейком, объяснявшим Тому Пейну, что к чему. Рыцарь Магии взмахнул моим жезлом и рассеял тени Майи. Первым пришел в себя папа. — Воображение, — сказал он, сморщив большое багровое лицо в усмешке, которая всегда выводила из себя копов, когда они его арестовывали. — Вот что получается, когда хороших мальчиков из рабочего класса отправляют учиться в колледжи для богатых тунеядцев. Они начинают путать книги и фразы с реальностью. Когда ты был в той тюрьме в Миссисипи, ты воображал себя за пределами тюремных стен, ведь так? Сколько раз в час ты воображал, будто находишься вне тюрьмы? Могу себе представить. Первый раз, когда меня арестовали в тридцать третьем во время забастовки, я проходил сквозь тюремные стены миллионы раз. Но всякий раз, когда я открывал глаза, стены и решетки оказывались на прежнем месте. И что же меня в конце концов освободило? И что, в конце концов, освободило тебя из Билокси? Этот разговор с отцом, его слова и странную прозрачную голубизну его глаз я запомнил навсегда. В том же году он умер, и я узнал о Воображении еще больше, потому что выяснилось, что он вовсе не умер. Он по-прежнему здесь, где-то в тайных закоулках моей черепушки, и постоянно со мной спорит. Это чистая правда. Хотя правда и то, что он мертв, по-настоящему мертв, и вместе с ним похоронена частица меня. В наше время не принято любить своего отца, поэтому я даже не знал, что любил его, пока не закрыли крышку гроба и я не услышал собственные рыдания. И теперь это ощущение вселенской пустоты накатывает на меня всякий раз, когда я слышу песню «Джо Хилл»: Они убили тебя, Джо. Нет, я не умирал! Верны обе строчки, и нескончаема скорбь. Они не застрелили папу в прямом смысле, как Джо Хилла, но методично уничтожали его из года в год, гася его анархистский огонь (а он был Овном, настоящим огненным знаком) при помощи копов, судов, тюрем, налогов, корпораций, клеток для духа и кладбища для души, пластикового либерализма и убийственного марксизма. Я даже считаю себя должником Ленина, поскольку позаимствовал у него фразу, прекрасно выразившую мои чувства, когда умер папа. «Революционеры, — говорил Ленин, — это мертвецы в отпуске». Приближался чикагский съезд демократической партии 1968 года, и я понимал, что мой отпуск может оказаться намного короче, чем папин, потому что я был готов драться с ними на улицах. Всю весну мама трудилась в центре «Женщины за мир», а я участвовал в заговорах сюрреалистов и йиппи. Тогда-то я и познакомился с Мао Цзуси. Это произошло 30 апреля в Я их разносил в пух и прах. У меня как раз был период увлечения Донатьеном Альфонсом Франсуа де Садом. — У анархистов в голове такой же запор, как и у марксистов, — выдавал я; вы уже узнаете стиль? — Кто выступает от имени таламуса, желез внутренней секреции, клеток организма? Кто — Следующий за анархией шаг, — сказал кто-то цинично. — — А почему бы нет? — спросил я. — Кто из вас тут работает, как все люди? — Конечно же, никто не отозвался; я отсыпал себе еще дозу. — А станете вы ходить на такую работу ради какой-то организации, члены которой называют себя анархо-синдикалистами? Будете вы стоять за токарным станком по восемь сраных часов в день, если синдикат скажет, что народу нужна ваша продукция? Если да, то новым тираном станет — К черту машины, — с воодушевлением воскликнул поэт Кевин Маккул. — Назад, в пещеры! — Он обкурился не хуже меня. Восточная мордашка приблизилась: на лбу повязка, украшенная золотым яблоком внутри пятиугольника. Черные глаза девушки почему-то напомнили мне голубые глаза моего отца. — То, к чему вы стремитесь, — это Я отшатнулся. Услышать именно эти слова именно в тот момент — это было уж слишком! — Один парень из Общества Веданты рассказывал, что Джон Диллинджер прошел сквозь стену, когда совершил побег из тюрьмы Краун-Пойнт, — спокойно продолжала мисс Мао. — Вы считаете, такое возможно? Вы знаете, как обычно сумрачно в кофейнях. Но в «Дружелюбном незнакомце» было еще темнее, чем везде. Пора было выметаться. Блейк по утрам за завтраком беседовал с архангелом Гавриилом, но я еще не достиг таких высот. — Эй, Саймон, ты куда? — донесся до меня чей-то голос. Мисс Мао ничего не сказала, а я не оглядывался на это тонкое задумчивое лицо. Было бы намного проще, будь оно мрачным и непроницаемым. Но когда я вышел на улицу и направился в сторону Фуллертон-стрит, сзади послышались шаги. Я обернулся, и Падре Педерастия ласково коснулся моей руки. — Я пригласил ее прийти и послушать, что ты говоришь, — сказал он. — Она должна была подать сигнал, когда решит, что ты готов. Но, кажется, тебя пробило сильнее, чем я ожидал. Это был какой-то эмоционально значимый диалог из твоего прошлого? — Она что, ясновидящая? — тупо спросил я. — Можно сказать и так. — Я посмотрел на него при свете от кинотеатра «Биограф» и вспомнил рассказ мамы о людях, обмакивавших свои носовые платки в кровь Диллинджера; неожиданно в моей голове зазвучал старый гимн «ТЫ ОМЫЛСЯ, ты омылся, ТЫ ОМЫЛСЯ КРОВЬЮ агнца?» Мне вспомнилось, как все мы верили, что ОН живет среди нас, уродов, надеясь вернуть нас обратно в лоно церкви — «священной римско-католической и апостольской», как называл ее папа, когда был пьяный и злой. Было понятно: куда бы Падре ни вербовал меня, это не имело отношения к данному богословскому профсоюзу. — В чем дело? — спросил я. — И что это за женщина? — Она дочь Фу Манчу, — ответил он. И вдруг откинул голову назад и расхохотался, как кукарекающий петух. Потом так же внезапно умолк и уставился на меня. Прямо пожирал меня глазами. — Так или иначе, — медленно сказал я, — вы сочли, что я готов увидеть спектакль, который вы с ней разыгрываете. Но не готов ко всему остальному, пока не сделаю верный шаг? — Он едва заметно кивнул, не сводя с меня глаз. Что ж, я был молод и невежествен во всем, что выходило за пределы десяти миллионов книг, которые я проглотил, позорно неуверен в полетах моего воображения над зоной реализма отца и, конечно же, обкурен, это все так. Но все-таки я сообразил, почему он на меня так смотрит: в какой-то мере это был чистый дзэн, и любые сознательные или волевые действия с моей стороны не могли его удовлетворить. И, значит, я должен делать то, чего не мог — — Странно, — отозвался он. — А И тогда я прошел сквозь стены и попал в Огонь. Что стало началом более тонкой и изощренной части моего (Саймонова) образования, в которой мы пока еще не можем за ним угнаться. Сейчас он спит, скорее учитель, чем ученик, а бодрствующая Мэри Лу Сервикс лежит возле него и пытается понять, что же это было: то ли дело в траве, то ли с ней действительно случилось что-то необъяснимое. Говард резвится в Атлантике. Бакминстер Фуллер, пролетая на Тихим океаном, пересекает часовые пояса и снова попадает в 23 апреля. В Лас-Вегасе светает, и Мочениго, забыв о ночных кошмарах и тревогах, предвкушает создание первой живой культуры …Вселенная — это внутреннее без внешнего, звук, созданный одним открывающимся глазом. В сущности, я даже не знаю, что это универсум. Скорее всего, есть множество Ага, вот именно: кожа каждого человека — его собственный мультиверсум, как дом каждого человека — его крепость. Но все мультиверсумы стремятся слиться, создав истинную Вселенную, которую мы прежде себе лишь представляли. Возможно, она будет духовной, как дзэн или телепатия; возможно, она будет физической, эдакий Большой Трах, но это должно произойти: создание одной Вселенной и Великий Глаз, который открывается, чтобы наконец увидеть себя. — Эй, парень, ты обкурился в камень. Что за бред ты несешь? Нет, я пишу с предельной ясностью, впервые в моей жизни. — Неужели? Тогда не расскажешь ли, почему вдруг Вселенная — это звук одного открывающегося глаза? Не твое дело. И вообще, кто ты такой и как ты проник в мою голову? — Теперь твоя очередь, Джордж. В дверях стояли шериф Картрайт и монах в странной красно-белой рясе, державший что-то похожее на жезл цвета пожарной машины. — Нет… нет… — забормотал было Джордж. Но он знал. — Конечно, ты знаешь, — ласково сказал шериф, словно сожалея о том, что происходит. — Ты знал еще до того, как покинул Нью-Йорк и приехал сюда. Они стояли у подножия эшафота. «…Каждый в своих собственных измерениях, времени, пространстве, законах и странностях», — отчаянно думает Джордж. Да: если Вселенная — это один большой глаз, взирающий сам на себя, то телепатия — никакое не чудо, потому что любой, кто полностью открывает глаза, способен смотреть глазами остальных (на какой-то миг Джордж увидел мир глазами Джона Эрлихмана в тот момент, когда Дик Никсон бесстыдно его наставляет: «Скажи, что ты не помнишь. Скажи, что не можешь вспомнить. Скажи, что никак не можешь объяснить то, что помнишь». — Я буду по тебе скучать, малыш, — произнес шериф, смущенно протягивая ему руку. В полном оцепенении Джордж пожал ее. Рука была горячей и напоминала скорее лапу рептилии. Монах прошел мимо него и начал подниматься по лестнице на эшафот. «Тринадцать ступенек, — подумал Джордж. — На эшафот всегда ведут тринадцать ступенек. И ты всегда кончаешь в штаны, когда тебе ломают шею. Это как-то связано с давлением на спинной мозг, которое передается предстательной железе. Берроуз называет это „Трюк Оргазма Смерти“». На пятой ступеньке монах неожиданно воскликнул: «Слава Эриде». Джордж ошарашенно уставился на монаха. Эрида? Это, кажется, что-то из греческой мифологии, но что-то очень важное… — Все зависит от того, хватит ли у этого дурака мозгов, чтобы повторить. — Тише, болван: он может нас услышать! «Мне попалась плохая трава, — решил Джордж, — и я до сих пор лежу на постели в гостиничном номере, а это всё галлюцинации». Но он неуверенно повторил: «Слава Эриде». И в тот же миг, как во время его первого и пока единственного кислотного путешествия, пространство начинает изменяться. Ступеньки становятся выше, круче — подняться по ним кажется таким же гиблым делом, как взойти на Эверест. Воздух внезапно осветился красноватым пламенем… А потом, по какой-то причине, смотрит вверх. Теперь каждая ступенька стала выше обычного здания. Он стоит у подножия небоскреба в виде пирамиды, к вершине которой ведет тринадцать гигантских ступенек. А на вершине… А на вершине… А на вершине Один Громадный Глаз — кровавый дьявольский шар холодного огня, без сострадания, жалости или презрения — смотрит Рука опускается вниз, открывает до отказа вентили обоих кранов над ванной, затем то же самое проделывает с краном умывальника. Малдонадо по кличке «Банановый Нос» наклоняется вперед и шепчет Кармелу: «Теперь можно говорить». (22 ноября 1963 года Мао Цзуси встретила в международном аэропорту Лос-Анджелеса пожилого мужчину, пользовавшегося именем «Фрэнк Салливан», и отвезла его в дом на Фаунтин-авеню. Его отчет был лаконичным и бесстрастным. «Боже мой, — сказала она, когда он умолк, — и что вы об этом думаете?» Он надолго задумался. «Ума не приложу. У тройного туннеля был, безусловно, Гарри Койн. Я узнал — Красный Китай? — недоверчиво шепчет Малдонадо. — Ты, верно, начитался «Ридерс дайджест». Мы получаем весь наш героин от дружественных правительств вроде Лаоса. Иначе ЦРУ давно схватило бы нас за задницу. — — Бернард Баркер, бывший чиновник при режимах Батисты и Кастро, надевает перчатки возле комплекса Уотергейт; в его памяти мелькает воспоминание: Травяной Холм, Освальд, Гарри Койн и — еще дальше в прошлом — Кастро, ведущий переговоры с Банановым Носом Малдонадо. (Но 24 марта нынешнего года генералиссимус Текилья-и-Мота наконец-то нашел книгу, которую искал. Это была такая же подробная инструкция для пользователей, как и — (Впрочем, еще каких-то пять лет назад Атланта придерживалась совсем других взглядов. Когда «Божья молния» откололась от «Освобождения женщин», она выступала под лозунгом «Долой сексизм», и ее первыми мишенями были книжные магазины для взрослых, образовательные программы по половому воспитанию, мужские журналы и зарубежные фильмы. Только после знакомства с Улыбчивым Джимом Трепоменой из «Рыцарей христианства, объединенных верой»[17], Атланта узнала, что мужское превосходство и оргазмы были частью Международного Коммунистического Заговора. Вот тогда-то и произошел окончательный разрыв между «Божьей молнией» и ортодоксами из «Освобождения женщин», поскольку в то время ортодоксальная фракция трубила, что мужское превосходство и оргазмы являются частью Международного Капиталистического Заговора.) — Фернандо-По, — говорит репортерам президент США в тот момент, когда Атланта призывает к глобальной войне, — не станет вторым Лаосом или второй Коста-Рикой. — А когда мы начнем выводить наши войска из Лаоса? — быстро спросил репортер «Нью-Йорк таймс». Представитель «Вашингтон пост» тут же добавил: — И когда мы начнем выводить войска из Коста-Рики? — У нас разработан четкий график вывода войск, на который мы ориентируемся при составлении наших планов, — начал Президент; В это же время, но в другом отеле Тобиас Найт, временно переведенный в ЦРУ из ФБР для выполнения специального задания, завершает вечернюю радиосвязь с американской подводной лодкой, находившейся в двадцати трех милях от берега: «Русские вырыли яму, которая может быть только шахтой для запуска ракет, а косоглазые строят что-то похожее на ядерный реактор…» Хагбард Челине на борту подводной лодки (А тем временем в одном из универмагов Хьюстона появилась совершенно странная, хотя на первый взгляд ничем не примечательная часть всей мозаики. Это была табличка, гласившая: НЕ КУРИТЬ. НЕ ПЛЕВАТЬ. Она заменила провисевшую на стене главного торгового зала многие годы прежнюю табличку, которая требовала лишь НЕ КУРИТЬ. Это едва заметное изменение повлекло за собой весьма ощутимые последствия. Универмаг обслуживал лишь очень богатых людей, и постоянные покупатели не возражали, когда им запрещали курить. В конце концов, все понимали, что такое пожар. Но вот в дополнительном запрещении плевков они усмотрели оскорбительный оттенок. Безусловно, они были не из той породы людей, которые плюют на пол. По крайней мере, ни один из них не плевал на пол уже через месяц, ну максимум через год после того, как разбогател. Да, требование было явно нетактичным. Накапливалось негодование. Продажи упали. А число членов хьюстонского отделения «Божьей молнии» возросло. К тому же членов богатых и влиятельных. Как ни странно, администрация универмага не имеет никакого отношения к этой табличке.) Джордж Дорн с криком просыпается. Он лежит на полу своей камеры в окружной тюрьме Мэд-Дога. Непроизвольно бросив затравленный взгляд в сторону соседней камеры, он видит, что труп Гарри Койна оттуда исчез. Параша вернулась на свое место в углу, и он чувствует, даже не имея возможности это проверить, что человеческих кишок в ней нет. Тактика террора, думает он. Они вознамерились его сломать — задача, которая уже начала казаться ему довольно простой, — но по ходу дела прячут улики. За оконцем камеры темно; значит, все еще ночь. Он не уснул, а просто потерял сознание. Как девушка. Как патлатый коммунистический гомик. Ладно, слизняк и дерьмо, кончай с этим мазохизмом, мрачно сказал он себе. Ты всегда знал, что ты не герой. Не надо сыпать соль на старую рану и натирать ее наждаком. Ты не герой, но ты чертовски упрямый, тупой и непреклонный трус. Вот почему ты всегда выживал на таких заданиях, как это. Покажи этой южной деревенщине, каким упрямым, тупым и непреклонным ты можешь быть. Джордж начинает со старого трюка. Он оторвал кусочек ткани от рубашки — пригодится вместо бумаги. Острый кончик шнурка сойдет за ручку. Плюнуть на ботинок, сохранивший остатки ваксы, и растереть — вот тебе и чернила. Усердно работая на протяжении получаса, он сумел нацарапать записку следующего содержания: ПОЗВОНИТЬ ДЖО МАЛИКУ НЬЮ-ЙОРК И СКАЗАТЬ ДЖОРДЖА ДОРНА ДЕРЖАТ БЕЗ АДВОКАТА ОКРУЖНАЯ ТЮРЬМА МЭД-ДОГ. Эта записка не должна упасть слишком близко к зданию тюрьмы, поэтому Джордж озирается в поисках тяжелого предмета. Через пять минут решает воспользоваться пружиной из матраса; на вырывание пружины уходит еще семнадцать минут. После того как ракета запущена из окна — Джордж знает, что нашедший записку, вероятнее всего, немедленно отнесет ее шерифу Джиму Картрайту, — он начинает разрабатывать альтернативные. Однако вскоре он обнаружил, что вместо разработки планов побега или освобождения его мысли настойчиво уносятся в совершенно другом направлении. Его преследует лицо монаха из видения. Он точно знает, что уже видел это лицо; но где? Почему-то важно это вспомнить. Он изо всех сил пытается восстановить в памяти это лицо, узнать его. На ум приходят Джеймс Джойс, Г. Ф. Лавкрафт и монах с картины Фра Анджелико. Никто из них им не был, но чем-то монах похож на каждого из них. Внезапно устав и потеряв к этому интерес, Джордж опустился на койку, его рука мягко сжала пенис через штаны. Герои детективов не дрочат, попадая в передряги, напомнил он себе. Ну их к черту: я не герой, и это не детектив. Кроме того, я вообще не собирался дрочить (в конце концов, они же могут за мной подсматривать через глазок, чтобы воспользоваться этой естественной тюремной слабостью, еще сильнее меня унизить и сломить мое эго). Нет, я совершенно не собирался мастурбировать: я просто хотел его подержать, легонько, через штаны, пока не почувствую прилив жизненных сил и не избавлюсь от страха, опустошения и отчаяния. Я вспоминаю Пат в Нью-Йорке. На ней ничего нет, кроме прелестного кружевного лифчика и трусиков, и ее соски набухли и торчат. Теперь ты София Лорен и снимай с себя лифчик, чтобы я полностью увидел твои соски. Да, вот так, а теперь попробуй сделать это по-другому: она (София, нет, пусть снова Пат) в лифчике, но без трусов, и показывает свой лобковый пушок. Пусть она с ним играет, теребит волоски пальчиками, а другую руку держит на соске, да, вот так, а сейчас она (Пат — нет, София) опускается на колени, чтобы расстегнуть молнию на моих брюках. Мой пенис становится тверже, а ее рот в ожидании приоткрывается. Я наклоняюсь, сжимаю ее груди одной рукой, захватывая сосок, который она ласкает, и ощущаю, как он еще больше твердеет. (Занимался ли этим когда-нибудь Джеймс Бонд в темнице доктора Ноу?) Язык Софии (а не моя рука, Затем слышатся автоматные очереди. Господи ж ты разэтакий боже, в ужасе думаю я, что бы это ни было, меня обнаружат с этим мокрым пятном спереди на штанах. А еще, кажется, в моем теле переломаны все кости. Автомат внезапно стих, и я слышу крик — что-то вроде В замке камеры загремел ключ. Взглянув, я вижу молодую женщину в свободном плаще с автоматом «томми», которая отчаянно вставляет в замок один ключ за другим. Где-то внутри здания тюрьмы гремит четвертый взрыв. Женщина напряженно ухмыляется. — Комми, мать их так, — бормочет она, все еще подбирая ключ. — Кто вы такие, черт побери? — наконец спрашиваю я хрипло. — Какая тебе разница, — парирует она. — Мы пришли тебя спасти — разве этого мало? Прежде чем до меня дошел смысл ее фразы, дверь распахивается. — Быстро, — говорит она. — Сюда. Я тащусь за ней по коридору. Вдруг она остановилась, внимательно исследовала стену и надавила на один кирпич. Стена плавно отодвигается, и мы входим в помещение, напоминающее часовню. Господи Иисусе со всеми его апостолами, — думаю я, — я Ибо это вовсе не та часовня, какую нормальный человек мог бы ожидать увидеть в тюрьме Мэд-Дога. Вся красно-белая — цвета Хасана ибн Саббаха и ассасинов из Аламута, как неожиданно вспоминаю я, — она украшена непонятными арабскими символами и лозунгами на немецком языке: «Heute die Welt Morgens das Sonnensystem», «Ewige Blumenkraft Und Ewige Schlangekraft!», «Gestern Hanf, Heute Hanf, Immer Hanf»[18]. А алтарем служит пирамида с тринадцатью ступенями — и рубиновым глазом на вершине. Сейчас я с нарастающим смятением вспоминаю, что это символ с Большой Государственной Печати Соединенных Штатов. — Сюда, — говорит женщина, подталкивая меня автоматом. Мы проходим через еще одну отодвигающуюся стену и оказываемся на аллее за зданием тюрьмы. Нас ждет черный «кадиллак». — Все уже здесь! — кричит шофер. Это пожилой мужчина, лет за шестьдесят, но с виду крепкий. — Хорошо, — говорит женщина. — Это Джордж. Меня втолкнули на заднее сиденье, уже и так заполненное мрачными людьми и еще более мрачно выглядящим оружием, и машина тут же тронулась. — Последнюю для ровного счета, — крикнула женщина в плаще и бросила в сторону тюрьмы еще одну пластиковую бомбу. — Верно, — сказал водитель. — Как раз пять штук. — Закон Пятерок, — злобно фыркнул другой пассажир. — Так им, коммунистическим ублюдкам. Пусть отведают собственного лекарства. Сдерживаться больше нет сил. — Что, черт побери, здесь происходит? — возопил я. — Кто вы такие? С чего вы взяли, что шериф Картрайт и его полиция — коммунисты? И куда вы меня везете? — Заткнись, — сказала женщина, выпустившая меня из камеры, и легонько ткнула меня автоматом. — Поговорим, когда будем готовы. А пока суши штаны. Машина разгоняется в ночной тьме. (Федерико Малдонадо по кличке «Банановый Нос» попыхивал сигарой, развалившись в лимузине «Бентли», пока шофер вез его к особняку Роберта Патни Дрейка, в Блю-Пойнт на Лонг-Айленде. Вдруг вспомнились Чарли Уоркман по кличке «Жук», Менди Вейсс и Джимми Землеройка, которым 23 октября 1935 года он отдал приказ: «Не упустите Голландца. Приковбойте сукина сына». Три стрелка бесстрастно кивают. Мы ехали до рассвета. Машина остановилась на дороге у белого песчаного пляжа. Высокие тонкие пальмы темнеют на фоне лазурного неба. Наверное, это Мексиканский залив, думаю я. Сейчас они могли сковать меня цепями и бросить в залив в сотнях миль от Мэд-Дога, не вмешивая в это дело шерифа Джима. Да нет, они ведь совершили налет на тюрьму шерифа Джима. Или это была галлюцинация? Надо внимательнее присматриваться к реальности. Наступил новый день, и при свете солнца я должен познать факты, тяжелые и острые, и потом не забывать о них. После ночи в машине у меня ноет все тело. Весь мой отдых свелся к дурманной дреме, в которой на меня смотрели циклопические рубиновые глаза, отчего я в ужасе просыпался. Мэвис, женщина с автоматом, несколько раз обнимала меня, когда я вскрикивал. Она что-то нежно бормотала мне, и один раз ее губы, мягкие, прохладные и нежные, легко коснулись моего уха. На пляже Мэвис знаком приказывает мне выйти из машины. Солнце жаркое, как епископское исподнее по окончании проповеди против порнографии. Она выходит вслед за мной и захлопывает дверь. — Мы ждем здесь, — говорит она. — Остальные возвращаются. — А чего мы ждем? — спрашиваю я. В этот момент водитель завел двигатель. Машина развернулась, описав широкую дугу, и через минуту скрылась за поворотом шоссе. Мы остаемся наедине с восходящим солнцем и асфальтом, припорошенным песком. Мэвис манит меня за собой на пляж. Чуть впереди, довольно далеко от воды, стоит небольшая белая кабинка для переодевания. Дятел прилетел и опустился на крышу кабинки — с таким усталым видом, словно он налетал больше, чем пилот Йоссариан, и ему уже никогда не подняться в небо. — Какой у нас план, Мэвис? Тайная казнь на далеком пляже в другом штате, чтобы на шерифа Джима не пала тень подозрения? — Не будь идиотом, Джордж. Мы взорвали тюрьму этой коммунистической мрази. — Почему ты все время называешь шерифа Картрайта коммунистом? Если у кого-то на лбу написано «ККК», то именно у этой реакционной деревенщины. — Ты что, не читал вашего Троцкого? «Чем хуже, тем лучше». Болваны вроде Картрайта пытаются дискредитировать Америку, чтобы подготовить ее к тому, что к власти придут левые. — Я сам левый. Если ты против коммунистов, ты должна быть против меня. — Я не собирался ей рассказывать о других моих друзьях, из «Уэзерменов» и «Моритури». — Ты обычный либеральный олух. — Я не либерал. Я воинствующий радикал. — Радикал — это тот же либерал, только с луженой глоткой. А воинствующий радикал — это тот же горластый либерал, но в костюме Че Гевары. Все это чепуха. Настоящие радикалы — это мы, Джордж. Мы делаем дело — как прошлой ночью. За исключением «Уэзерменов» и «Моритури», все твои воинствующие радикалы занимаются только тем, что берут рецепт коктейля Молотова, который аккуратно вырезали из Дятел повернул голову в нашу сторону и подозрительно осматривал нас взглядом старого параноика. — И каковы твои политические взгляды, если ты такая радикалка? — спросил я. — Я считаю, что правительство управляет тем лучше, чем меньше оно управляет. Желательно, чтобы оно — Но тогда тебе должны быть ненавистны мои политические убеждения. Зачем же ты меня спасла? — Ты нужен. — Кому? — Хагбарду Челине. — А кто такой Хагбард Челине? Мы подошли к кабинке и остановились, глядя друг на друга в упор. Дятел повернул голову и теперь наблюдал за нами другим глазом. — Что такое Джон Гилт? — сказала Мэвис. Давно надо было догадаться, подумал я: поклонница Атланты Хоуп. — Понадобилась целая книга, чтобы ответить на этот вопрос[19] . Что касается Хагбарда, ты поймешь, кто он, когда с ним встретишься. Сейчас тебе достаточно знать, что именно этот человек попросил нас тебя спасти. — Но лично тебе я не нравлюсь, и сама ты, конечно же, палец о палец не ударила бы, чтобы мне помочь? — Я не знаю насчет «нравиться — не нравиться». Знаю только, что пятно спермы на твоих штанах возбуждает меня с самого Мэд-Дога. Добавь сюда возбуждение от налета на тюрьму. Мне надо снять напряжение. Я предпочла бы сберечь себя для мужчины, который полностью соответствует моей системе ценностей. Но, дожидаясь такого, я рискую дико перевозбудиться. Нет сожалений — нет вины. Так что сгодишься и ты. — Ты это о чем? — Да о том, чтобы ты меня трахнул, Джордж. — Я никогда не встречал девушку, то есть женщину, которая верила бы в капиталистическую экономику и при этом хорошо трахалась. — Какая связь между твоими трогательными подружками и ценами на золото? Сомневаюсь, что ты когда-нибудь встречал женщину, которая верила бы в реальное капиталистическое невмешательство государства в экономику. Вряд ли такую женщину можно встретить в твоих лево-либеральных кругах. — Мэвис взяла меня за руку и повела в кабинку. Она сбросила с себя плащ и аккуратно расстелила его на полу. На ней были узкий черный свитер и синие джинсы, плотно облегавшие тело. Она стащила через голову свитер. Лифчика на ней не было, и я увидел ее конусообразные груди размером с яблоко, увенчанные сосками-вишенками. Между ними было темно-красное родимое пятно. — Ты представляешь себе капиталистическую женщину как «никсонеточку» образца 1972 года, которая верит в эту сраную корпоративную, социалистическую, ублюдочную фашистскую смешанную экономику, которой Фрэнк Рузвельт облагодетельствовал США. — Она расстегнула широкий черный ремень, молнию на джинсах и с усилием стянула их с бедер. Я почувствовал, как в штанах у меня зашевелилось. — Женщины, борющиеся за свободу, хорошо трахаются, потому что знают, чего хотят, а то, чего они хотят, им очень нравится. — Джинсы упали на пол, открыв трусики золотистого цвета из какого-то странного синтетического материала, похожего на металл. Разве можно в таких условиях познавать факты, тяжелые и острые, и потом не забывать о них? — Ты действительно хочешь, чтобы я трахнул тебя прямо здесь, на этом общественном пляже, среди бела дня? — В этот момент дятел решил приступить к работе и, словно ударник из рок-группы, застучал клювом прямо над нашими головами. Мне вдруг вспомнился школьный стишок: — Джордж, ты слишком серьезен. Разве ты не умеешь играть? Тебе никогда не приходило в голову, что жизнь — это игра? Пойми, между жизнью и игрой нет никакой разницы. Смотри, когда ты играешь с игрушкой, в этой игре нет ни побед, ни поражений. Жизнь — это игрушка, Джордж. Я игрушка. Думай обо мне как о кукле. Вместо того чтобы втыкать в меня иголки, воткни в меня свою штуковину. Я магическая кукла вуду. Кукла — это произведение искусства. Искусство — это магия. Ты создаешь образ того, чем хочешь обладать или с чем хочешь справиться, — и достигаешь цели. Если ты творец, твои творения подчиняются твоей воле. Усек? Разве ты не хочешь мною овладеть? Ты можешь это сделать, но только на мгновение. Я покачал головой. — Я тебе не верю. Ты говоришь как-то… не реально. — Я всегда так говорю, когда возбуждена. Наверное, в таком состоянии я становлюсь чувствительнее к космическим вибрациям. Джордж, а единороги реальны? Кто создал единорогов? Мысль о единорогах — это реальная мысль? Чем отличается мысль о единорогах от мысли о моей киске, которую ты представляешь в данную минуту, хотя никогда ее не видел? Разве сам факт, что ты думаешь о том, чтобы трахнуть меня, а я думаю о том, чтобы трахнуться с тобой, означает, что мы Когда она сказала «киска», я невольно посмотрел на выпуклость ее лобка, скрытого под золотыми трусиками, а затем мой взгляд скользнул к родимому пятну в центре груди. Это была не родинка. Меня словно окатили ледяной водой. Я указал на нее: — А что значит для тебя красный глаз внутри красно-белого треугольника? Она немедленно влепила мне пощечину: — Ублюдок! Никогда не говори со мной об этом! И тут же опустила голову: — Извини, Джордж. Я не имела права так поступать. Можешь тоже меня ударить, если хочешь. — Не хочу. Но, боюсь, ты отбила у меня охоту к сексу. — Чушь. Ты здоровый мужик. Но сейчас мне хочется тебе кое-что дать, не требуя ничего взамен. — Она опустилась передо мной на расстеленный плащ, раздвинув колени, расстегнула молнию на моих брюках, просунула внутрь быстрые щекочущие пальцы и вытащила мой пенис. Она обволокла его ртом. Моя тюремная фантазия становилась реальностью. — Что ты Она отняла губы от моего пениса, я посмотрел вниз и увидел его отполированную слюной влажную головку, заметно разбухавшую в быстрых пульсациях. Ее груди — я старательно не смотрел на масонскую татуировку — налились, а соски затвердели и поднялись. Она улыбнулась. — Не свисти, когда писаешь, Джордж, и не задавай вопросы, когда у тебя отсасывают. Заткнись и будь потверже. Это просто компенсация. Кончая, я почувствовал, как мало вылилось спермы. Но ведь я обильно пролил ее в тюрьме. Не без удовольствия я заметил, что Мэвис не выплюнула то немногое, что попало ей в рот. Она с улыбкой это проглотила. Солнце стояло выше и светило ярче, и дятел торжествовал, увеличивая частоту и громкость стука. Залив искрился, как лучшие бриллианты из коллекции леди Астор. Я засмотрелся на воду: сразу под горизонтом среди бриллиантов поблескивало золото. Вдруг Мэвис выпрямила согнутые в коленях ноги и откинулась на спину. — Джордж! Я не могу дать, не взяв. Прошу тебя, быстрее, пока он еще твердый, иди сюда и вставь его в меня. Я посмотрел на нее. Ее губы дрожали. Она оттянула золотые трусики в сторону, обнажив черноволосую промежность. Мой мокрый член уже начал опадать. Я смотрел на нее сверху и ухмылялся. — Нет, — сказал я. — Мне не нравятся Неспешно и аккуратно я заправил в ширинку свой долбильник (не отбитый, как в стишке, но уже изрядно натертый) и отошел от нее. — А ты, сукин сын, как я погляжу, не такой уж говнюк, — сказала она сквозь зубы. Ее рука быстро двигалась между ногами. Через мгновение она выгнула спину, сильно зажмурила глаза и издала тихий, удивительно непорочный стон, словно впервые поднявшаяся в небо молодая чайка. Она секунду отдохнула, затем поднялась с пола и начала одеваться. Она смотрела на залив, а я следил за ее взглядом. Мэвис показала на отдаленный золотой блик. — Хагбард здесь. Через водное пространство донесся гул. Через мгновение я заметил мчавшуюся к нам маленькую черную моторную лодку. Мы молча наблюдали, как лодка уткнулась носом в белый песок. Мэвис дала мне знак, и я пошел за ней по песку к кромке воды. На корме лодки сидел мужчина в черном свитере с высоким воротом. Мэвис влезла в лодку и вопросительно взглянула на меня. Дятел учуял плохие вибрации и взлетел, хлопая крыльями и каркая, словно вестник Рока. В какую чертовщину я вляпался и почему я такой идиот, что соглашаюсь с этим? Я попытался увидеть, что находится в том направлении, откуда пришла моторная лодка, но солнечные блики на золотом металле меня слепили, и я не мог рассмотреть даже очертаний. Я снова взглянул на черную моторную лодку и увидел, что на ее носу изображен круглый золотой предмет, а на корме развевается маленький черный флаг, в центре которого изображен такой же золотой предмет. Я кивнул в сторону этой эмблемы. — Что это? — Яблоко, — сказала Мэвис. Люди, которые выбрали своей эмблемой яблоко, не могут быть совсем уж плохими. Я запрыгнул в лодку, и ее кормчий оттолкнулся веслом от берега. Мы с гулом рассекали водную гладь залива, приближаясь к золотому объекту на горизонте. Он все еще слепил глаза, бликуя отраженным солнечным светом, но я все же сумел разглядеть какой-то длинный низкий силуэт с маленькой башенкой в центре, что-то вроде спичечного коробка на палке от метлы. Затем я понял, что неправильно оценил расстояние. Корабль, или что там это было, находился гораздо дальше от берега, чем показалось мне вначале. Это была подводная лодка — золотая субмарина — длиной, пожалуй, в пять городских кварталов, не меньше самого большого океанского лайнера. Коническая башня была высотой в три этажа. Когда мы остановились рядом с ней, нам помахал с башни какой-то человек. Мэвис махнула ему в ответ. Я тоже вяло махнул, почему-то решив, что так будет правильно. Я все еще думал об этой масонской татуировке. В борту подводной лодки открылся люк, куда и вплыла маленькая моторка. Люк закрылся, вода ушла, лодка осела на спусковые салазки. Мэвис показала рукой на дверь, с виду похожую на дверь лифта. — Иди туда, — велела она. — Увидимся позже, может быть. — Она нажала на кнопку, и, когда открылась дверь, я увидел позолоченную кабину с ковром. Я вошел в нее и был мигом поднят на три этажа. Когда дверь открылась, я попал в небольшую комнату, где меня ожидал человек, позой своей напомнивший мне не то индуса, не то индейца. Я сразу вспомнил замечание Меттерниха о Талейране: «Если кто-то пнет его в зад, на его лице не дрогнет ни одна мышца, пока он не решит, что делать». Еще он был поразительно похож на Энтони Куинна: те же густые черные брови, желтовато-коричневая кожа, мощный нос и не менее мощная нижняя челюсть. Перед мной стоял крупный дородный мужчина с могучими мышцами под тельняшкой в черно-зеленую полоску. Он протянул мне руку. — Прекрасно, Джордж. У тебя получилось. Я Хагбард Челине. — Мы обменялись рукопожатием; у него была хватка Кинг-Конга. — Добро пожаловать на борт подводной лодки — Где, черт возьми, вы достали этот корабль? Никогда бы не поверил, что существование такой подводной лодки можно скрыть от всего мира. — Эта лодка — мое детище. Она построена по моему проекту в норвежском фьорде. Вот на что способен освобожденный разум. Я Леонардо да Винчи XX столетия, хотя и не гей. Конечно, я попробовал и это, но все-таки женщины интересуют меня больше. Мир никогда не слышал о Хагбарде Челине. И все потому, что мир глуп, а Челине — умен. Эту лодку не засечет ни радар, ни сонар. Она лучше любой разработки американцев или русских. Может опускаться на любую глубину в любом океане. Мы опускались на дно Атлантической впадины, исследовали котловину Минданао и несколько безымянных провалов в морском дне, о которых никто никогда не слышал. — Вы говорите о китах? — Я говорю о Левиафане, дружище. Кит для этой рыбины, если ее можно назвать рыбиной, все равно что гуппи для кита. Не спрашивай меня, кто такой Левиафан — я даже приблизительно не могу тебе сказать, какой он формы. В подводном мире есть лишь один Лефиаван, и я даже не знаю, — Да о чем это вы говорите? — спросил я, засомневавшись, не попал ли я в какое-то безумное сюрреалистическое кино, переходя от шерифов-телепатов к убийцам-гомосексуалистам, нимфоманкам-масоншам и психически больным пиратам по сценарию, написанному двумя наркоманами и юмористом с Марса. — Я говорю о приключениях, Джордж. Я говорю о том, что ты можешь увидеть такие вещи и встретиться с людьми, которые действительно освободят твое сознание, — а не просто переходить с либерализма на марксизм, чтобы шокировать своих родителей. Я говорю о том, чтобы взять и уйти с того грязного плана, на котором ты живешь, и совершить вместе с Хагбардом путешествие в трансцендентальную вселенную. Ты знаешь, что на затонувшей Атлантиде есть пирамида, построенная древними жрецами и облицованная керамическим веществом, выдержавшим тридцать тысяч лет пребывания на дне океана? Эта пирамида до сих пор совершенно чиста и бела, как полированная слоновая кость, за исключением огромного красного мозаичного глаза на ее вершине. — Я вообще не верю в существование Атлантиды, — сказал я. — Как по мне, все это полный бред. — Атлантида — это то место, куда мы направляемся, приятель. Ты доверяешь свидетельству собственных органов чувств? Надеюсь, да, ведь ты своими глазами увидишь и Атлантиду, и пирамиду. Эти сволочи иллюминаты пытаются раздобыть золото на осуществление своего заговора, ограбив храм атлантов. Но Хагбард сорвет их планы, ограбив храм первым. Потому что я борюсь с иллюминатами при каждом удобном случае. И еще потому, что я археолог-любитель. Ты хочешь к нам присоединиться? Если нет, можешь уйти отсюда хоть сейчас. Я доставлю тебя на берег и даже дам денег, чтобы добраться до Нью-Йорка. Я покачал головой. — Я журналист. Пишу статьи и тем зарабатываю себе на жизнь. И даже если девяносто процентов рассказанного вами — чушь собачья, плод больного воображения или самый искусный розыгрыш со времен Ричарда Никсона, лучшей истории я все равно не встречал. Сумасшедший тип, у которого гигантская золотая подводная лодка. Среди его последователей — прелестные партизанки, взрывающие тюрьмы на Юге и освобождающие заключенных. Нет, я никуда отсюда не уйду. Вы слишком крупная дичь, чтобы выпустить вас из рук. Хагбард Челине хлопнул меня по плечу. — Молодчина! Ты смел и инициативен. Ты доверяешь только своим глазам и не веришь в то, что тебе рассказывают другие. Я в тебе не ошибся. Давай спустимся в мою каюту. Он нажал на кнопку, мы вошли в позолоченный лифт и быстро спустились к серебряным воротам в восьмифутовой арке. Челине нажал на кнопку, и дверь лифта отъехала в сторону одновременно с этими наружными воротами. Мы оказались в устланном коврами помещении. Миловидная чернокожая женщина сидела в дальнем конце его, под сложной эмблемой: якоря, морские ракушки, викинги, львы, канаты, осьминоги, молнии, а в самом центре — золотое яблоко. — — Да здравствует Дискордия, — ответила она. — Челине повел меня по длинному коридору. — Ты увидишь, что на этой подводной лодке роскошная меблировка. Я не обязан жить в таких же монашеских условиях, как эти мазохисты, которые идут в военные моряки. Спартанская простота — не для меня. Мой корабль больше похож на океанский лайнер или большой европейский отель эпохи Эдуарда VII. Подожди, я вот покажу тебе мой номер люкс. Твоя каюта тебе тоже понравится. Я все делал на широкую ногу, от души. В моем бизнесе нет места бухгалтерам-скупердяям. Я считаю, что надо тратить деньги, чтобы зарабатывать деньги, и тратить зарабатываемые деньги, чтобы получать от них удовольствие. Кроме того, мне же в этой чертовой посудине жить! — А в чем именно заключается ваш бизнес, мистер Челине? — спросил я. — Или я должен называть вас «капитан Челине»? — Конечно, нет. Мне не нужны дурацкие чины и звания. Я — Вольный Человек Хагбард Челине, но традиционное обращение «мистер» меня тоже устроит. А лучше всего, если ты будешь называть меня по имени. Черт, да зови ты меня как хочешь. Если мне не понравится, я врежу тебе по носу. Если бы было больше разбитых носов, то меньше было бы войн. В основном я занимаюсь контрабандой. Иногда немножечко пиратствую — исключительно для поддержания бодрости. Но это только применительно к иллюминатам и их жертвам-коммунистам. Мы хотим доказать, что никакое государство не имеет никакого права регулировать коммерческую деятельность. Да и физически не может, когда дело касается вольных людей. Вся моя команда набрана из добровольцев. Среди нас есть освобожденные моряки, которые раньше были связаны кабальными договорами с флотами Америки, России и Китая. Отличные парни. Ни одно государство мира нас не поймает, ибо вольные люди всегда умнее рабов, а любой человек, работающий на государство, — это раб. — Значит, вы, в сущности, банда объективистов? Должен вас предупредить, что я выходец из династии красных рабочих агитаторов. И вы никогда не заставите меня встать на позиции правых. Челине отпрянул, словно я сунул ему под самый нос тухлое мясо. — Объективисты? — Он произнес это слово таким тоном, словно я обвинил его в растлении малолетних. — Мы анархисты и нелегалы, черт возьми. Разве ты еще не понял? Мы не имеем никакого отношения ни к правым, ни к левым, ни к какой другой недоделанной политической категории. Если ты работаешь в системе, то приходишь к одному из двух вариантов выбора «или-или», которые подразумеваются в этой системе с самого начала. Ты говоришь, как средневековый крепостной, который пытался добиться от заезжего агностика, кому тот все-таки поклоняется: Богу или Дьяволу. Мы находимся вне категорий этой системы. Ты никогда не поймешь нашу игру, если продолжишь мыслить двухмерными представлениями о правом и левом, добре и зле, верхе и низе. Если тебе так необходимо навесить на нас групповой ярлык, то изволь: мы — политические неевклидовцы. Но даже это неправда. Пойми, на этом корыте никто ни с кем ни в чем не согласен, за одним, пожалуй, исключением: все они согласны с одной фразой, которую парень с рогами когда-то бросил дедушке в облаках: Non serviam. — Я не знаю латыни, — сказал я, потрясенный этим взрывом чувств. — Он распахнул дубовую дверь, и я вошел в комнату, обставленную дорогой и яркой мебелью и спроектированную действительно на широкую ногу: в центре ковра можно было поставить автобус, и осталась бы еще куча места. Над оранжевой тахтой висела гигантская картина в изящной позолоченной раме толщиной не менее фута. Она изображала человека в мантии с длинными седыми волосами и бородой, который стоял на вершине горы и изумленно таращился на черную каменную стену. На этой стене огненная рука над его головой выводила указательным пальцем пылающие буквы: ДУМАЙ САМ, ГОВНЮК! Рассмеявшись, я почувствовал, как под ногами мерно заработал гигантский двигатель. А в это время в Мэд-Доге Джим Картрайт говорит в телефонную трубку с шифратором против прослушивания: «В соответствии с планом мы позволили группе Челине захватить Дорна, а Гарри Койн… э… больше не с нами». — Хорошо, — отвечает Атланта Хоуп. — Вся Четверка направляется в Ингольштадт. Все ГОТОВО. — Она повесила трубку и тут же набрала другой телефонный номер, соединивший ее с компанией «Вестерн Юнион». — Мне нужно отправить обычную телеграмму по двадцати трем разным адресам, — отрывисто произнесла она. — Текст везде одинаковый: «Поместите объявление в завтрашних газетах». Подпись: Атланта Хоуп. — Далее она продиктовала двадцать три адреса в крупных городах Соединенных Штатов, каждый из которых принадлежал региональной штаб-квартире «Божьей молнии». (На следующий день, 25 апреля, в этих газетах, в колонках даваемых гражданами объявлений, появился странный текст: «С благодарностью Св. Иуде за дарованное покровительство. — А. В.». Дело принимало крутой оборот.) А потом я села и задумалась о Гарри Койне. Когда-то мне показалось, что у меня с ним может получиться: в нем было что-то настолько омерзительное, настолько жестокое, дикое и психопатическое… но, конечно, ничего не вышло. Как и с любым другим мужчиной. Ничего. «Бей меня, — визжала я. — Кусай меня. Сделай мне больно. Сделай Позже я попыталась навести о нем справки, но никто из тех, кто стоял в Ордене выше меня, не проронил ни слова, а те, кто были ниже, просто не знали. Но со временем я все же докопалась: он был очень большим человеком в Синдикате, возможно, даже самым главным. И так я выяснила, что давние слухи были правдой, и Синдикатом, как и всем остальным, тоже управлял Орден… Но этот холодный мрачный старик больше не сказал об этом ни слова. Я ждала, пока мы одевались, когда он дал мне чек, когда провожал к двери, и даже выражение его лица, казалось, отрицало, что он что-то сказал или знает, что его слова означают. Распахнув передо мной дверь, он положил мне на плечо руку и сказал, чтобы мог слышать его секретарь: «Да приблизит ваша работа тот день, когда Америка вернется к чистоте». В его глазах не было ни тени насмешки, а голос звучал совершенно искренне. И при этом он сумел увидеть меня насквозь, понять, что я придуриваюсь и что один только страх может развязать мои рефлексы; возможно, он даже знал, что я уже пробовала физический садизм, но это не сработало. Выйдя на Уолл-стрит, я увидела в толпе человека в газовой маске — в тот год это была еще редкость, — и мне показалось, что мир вращается быстрее, чем я могу понять, и что я знаю лишь столько, сколько Орден считает нужным для меня. Однажды брат Бегхард, который под своим «настоящим» именем был политиком в Чикаго, объяснил мне Закон Пятерок в связи с принципом пирамиды власти. На интеллектуальном уровне я подумала: это единственный способ нормальной работы, каждая группа есть отдельный вектор, и самое большее, что сможет узнать любой вражеский агент, — это малую часть общего плана. На эмоциональном же уровне мне временами бывает страшновато: действительно ли Пятерка наверху знает все? Я не знаю и не понимаю, как они могут предвидеть действия такого человека, как, например, Дрейк, или догадываться, что он замышляет. Здесь кроется парадокс, я знаю, что примкнула к Ордену в поисках власти, а стала инструментом, пешкой в его руках. Если бы такой человек, как Дрейк, хоть раз об этом задумался, он мог бы испортить им всю обедню. Другое дело, если Пятерка действительно обладает теми силами, о которых заявляет; но я не настолько простодушна, чтобы верить в эту чушь. Немного гипноза, немного старой доброй сценической магии, но это не имеет никакого отношения к чему-то по-настоящему сверхъестественному. Никто не заставит меня верить в сказки с тех пор, как мой дядюшка вошел в меня, двенадцатилетнюю, рассказывая мне басню о том, что это остановит кровотечение. Если бы родители заранее рассказали мне о менструации… Достаточно об этом. Пора заняться работой. Я нажала на кнопку и вызвала к себе секретаря, мистера Мортимера. Как я и подозревала, было уже начало десятого, и он напряженно сидел в приемной, волнуясь по поводу моего настроения бог знает сколько времени, пока я грезила наяву. Пока я изучала свой блокнот, он с опаской ждал приказаний… Наконец я его заметила и сказала: «Присаживайтесь». Он уселся на место, где обычно записывал поручения под мою диктовку, при этом, к моему обычному удовольствию, его голова оказалась точно под изображением молнии на стене, и открыл записную книжку. — Позвоните Зеву Хиршу в Нью-Йорк, — сказала я, наблюдая, как летает его карандаш. — Фронт освобождения фут-фетишистов проводит демонстрацию. Скажите ему, что их надо В национальной штаб-квартире «Божьей молнии» начинался очередной полный хлопот день; а Хагбард Челине, введя в БАРДАК отчет Мэвис о сексуальном и прочем поведении Джорджа, получил код С-1472-В-2317А, который заставил его бурно расхохотаться. — Что там такого смешного? — спросила Мэвис. — С запада слышится грозный грохот копыт гигантской лошади, Онан, — сказал с усмешкой Хагбард. — Снова скачет одинокий странник! — Что это все означает, черт побери? — Есть шестьдесят четыре тысячи возможных типов личности, — объяснил Хагбард, — но такой результат я встречал раньше только однажды. Угадай, кто это был. — Не я, — быстро сказала Мэвис, начиная краснеть. — Нет, не ты. — Хагбард снова рассмеялся. — Это Атланта Хоуп. Мэвис была поражена. — Это невозможно. Начнем с того, что она фригидна. — Есть много видов фригидности, — сказал Хагбард. — Все сходится, поверь мне. Она примкнула к женскому освобождению в том же возрасте, в каком Джордж примкнул к Уэзерману. И оба через несколько месяцев ушли. И ты удивишься, узнав, как были похожи их матери и как их раздражали удачные карьеры старших братьев… — Но ведь по сути своей Джордж хороший парень. Хагбард Челине сбил пепел с кончика длинной итальянской сигары. — Все мы по сути своей хорошие парни, — сказал он. — Но после того, как жизнь пройдется по нам, становимся немного другими. В 1918 году в Шато-Тьери Роберт Патни Дрейк смотрел на разбросанные вокруг мертвые тела, знал, что из всего взвода он единственный остался в живых, и слышал, как приближаются немцы. Он почувствовал холодную сырость между ног, и только тогда до него дошло, что он обмочился. Где-то рядом разорвался снаряд, и он разрыдался: «О Господи Иисусе, прошу Тебя. Не позволяй им меня убить. Я боюсь умирать. Молю Тебя, Иисусе, Иисусе, Иисусе…» Мэри Лу и Саймон завтракают в постели, по-прежнему нагие, как Адам и Ева. Намазывая гренок джемом, Мэри Лу спрашивает: «Нет, ну правда, что было галлюцинацией, а что — реальностью?» Саймон отхлебнул кофе. «Все в этой жизни галлюцинация, — просто сказал он. — И в смерти тоже, — добавил он. — Вселенная нас просто дурачит. Навязывает нам свою линию». |
||
|