"Стратегическая нестабильность ХХI века" - читать интересную книгу автора (Панарин Александр Сергеевич)

Объяснение на идеологическом уровне


Поведение Америки после окончания холодной войны в свое время никто не предвидел. Я не говорю здесь о российских прозелитах нового великого учения, буквально воспринявших пропагандистские штампы Запада в период, когда он вел холодную войну с коммунистическим Востоком.

Стратегической целью этой пропаганды являлась не только деморализация противника — подавление его воли к победе, но и раскалывание его рядов. Сначала речь шла о расколе "социалистического лагеря": восточноевропейских участников Варшавского договора тайком манили в Европу, обещая "полное европейское признание" и всяческие предпочтения в случае разрыва с советской империей.

Вторая линия прорыва: раскол самого Советского Союза во имя осуществления права на национальное самоопределение с последующим принятием в европейский дом опять-таки тех, кто быстрее всех дистанцируется от советского наследия.

Наконец, раскол внутри бывших советских наций и внутри России: поощрение демократического меньшинства за счет недемократического большинства, обремененного неисправимой историко-культурной наследственностью. Главным союзником Запада на Востоке были объявлены "внутренние эмигранты" — те, кто, живя в туземной среде, душой принадлежали Западу. Именно им сулили статус передового демократического авангарда, наделенного неограниченными полномочиями в деле управления своими незадачливыми народами. Но купить такой статус можно было только одним: безусловной преданностью не только идеалам Запада, но и преданностью Америке как практическому носителю нового мирового порядка. А в том, что этот порядок будет мирным, демократическим, основанным на плюрализме и консенсусе, на скрупулезном следовании международно-правовым документам и стандартам в области прав человека, сомневаться было непозволительно.

Либерально-демократические аксиомы относительно безусловного пацифизма демократических государств Запада были сформулированы в разное время и в разных терминах.

Наиболее ранняя апологетическая версия сводится к тому, что феодальное общество, возглавляемое военным классом служилого дворянства, является милитаристским по самому своему этосу, определяемому этосом дворянской воинской доблести; в противовес феодальному буржуазное общество управляется и направляется третьим сословием, профессиональным занятием которого является не война, а предпринимательство и торговля. Война, таким образом, интерпретируется как специфический формационный феномен — как порок добуржуазных общественных формаций.

Более рафинированная версия демократического "вечного мира" принадлежит И. Канту. Как известно, основой кантовской философии является различение эмпирического субъекта, обремененного признаками партикулярной «телесности» (будь то телесность этнических признаков, телесность инстинкта или даже телесность специфического "менталитета"), и трансцендентального — всеобщего — субъекта, воплощающего универсальные категории общечеловеческого мышления (сознания).

Кантовская антропология, как и кантовская философия истории, обещает полный и окончательный переход человеческой личности от естественного состояния к разумному состоянию, что равносильно переходу от существования в условиях, налагающих на нас «местный» отпечаток, к существованию универсально всеобщему.

Как известно, проблемой естественного (эмпирического) индивида был озабочен еще Гоббс, у которого государственное состояние есть преодоление естественного состояния войны всех против всех (закон джунглей). Кант идет дальше, отмечая, что на международной арене сами государства ведут себя как находящиеся в естественном состоянии субъекты, не подчиняющиеся закону, а выясняющие отношения с помощью силы. Альтернативно этому у Канта является всемирно-гражданское состояние. В этом состоянии граждане создают договоры, обязательные также и для своих государств, то есть судят их от имени требований разума. С таких позиций сами государства выступают в роли эмпирических индивидов, обремененных доразумным, дорациональным — аффективным поведением. "…Идея права всемирного гражданства есть не фантастическое или нелепое представление о праве, а необходимое дополнение неписаного кодекса государственного и международного права к публичному праву человека вообще и потому к вечному миру".[2]

Словом, в социальной философии Канта сквозит мысль, что по-настоящему разумен только индивид в своей гражданской автономии; всякая традиционная интеграция его — помимо его сознательного решения — в любые коллективные образования означает отступление рационального перед иррациональным, стереотипного перед критически усвоенным. В самом же разуме нет ничего партикулярного, ничего такого, чтобы делало людей качественно отличными друг от друга и взаимно противопоставляло их. Вот почему трансцендентальный, а значит — всемирно-исторический субъект стоит выше всего того, что может вызывать войны и другие рецидивы естественно-инстинктивного состояния. У Канта нет ясности по поводу того, каким путем будет формироваться этот всемирно-исторический индивид, сопричастный идее мирового гражданства. С одной стороны, он уповает на Просвещение, которое устраняет в человеке и человечестве все местное и партикулярное, погружая его в пространство универсалий разума. С другой стороны, он не прочь ускорить ход истории, дополняя "платонизм просвещения" практической эффективностью демократического авангарда человечества: "Если бы по воле судеб какой-либо могучий и просвещенный народ имел возможность образовать республику… то такая республика служила бы центром федеративного объединения других государств, которые примкнули бы к ней… и с помощью многих таких присоединений все шире и шире раздвигались бы границы союза".[3]

Третий источник, из которого черпает свои аргументы официозный пацифизм либерального толка, — это теория рационального действия О. Канта—М. Вебера.

Канта можно назвать одним из авторов теории "процесса рационализации". В основе этого процесса — очищение нашего мышления от пережитков телеологического и метафизического подходов. Это означает, что мы не должны привлекать в наш процесс восприятия вещного мира никаких сантиментов культуры, никаких домыслов, касающихся скрытой сущности мира или сущности вещей. "Социальные факты", как затем разъяснят нам последователи Канта, также должны восприниматься как вещи. Эта программа гносеологического вещизма предполагает, с одной стороны, извлечение познающего субъекта из системы социокультурных связей, мешающих воспринимать вещи в сугубо утилитарном, прагматическом контексте, с другой — извлечение самих вещей из системы вещных связей, создающих "порочный круг познания". Единичный субъект наряду с единичной вещью — вот идеал "рационального подхода".

М. Вебер развил эти процедуры «нейтрализации» нашего познания дальше. Для того чтобы воспринимать мир нейтрально или рационально, необходим отбор из четырех возможных видов действия одного, действительно соответствующего критериям рациональности.

Во-первых, речь идет о выбраковке действий аффективного типа — под влиянием эмоций. Во-вторых — традиционного типа, предопределенных нормами однажды заведенного, унаследованного. В-третьих, действий, рациональных по ценности, то есть предпринятых хотя и на основе сознательного индивидуального выбора, но при этом выбора, отягченного ценностным воодушевлением, то есть внеутилитарного. Впрочем, сам Вебер не склонен был дискредитировать этот тип действия в качестве недостойного современного типа личности. Но уже идущие за ним адепты рационализации забраковали и эту разновидность, оставив одну — целерациональное действие, то есть прагматически расчетливое, утилитарное.

Кому же легче всего дается это радикальное размежевание с тремя предыдущими, «дорациональными» типами практики? Американская либеральная идеология дает на это четкий ответ: американскому "новому человеку", в отличие от «староевропейского», не связанного грузом традиционной культуры и внеутилитарными ценностными «сантиментами».

Признанные авторитеты в области теории политической культуры Алмонд и Верба связывают "решающие преимущества" американской политической культуры перед всеми другими, в том числе и западноевропейскими, с тем, что она является гомогенной — однородной как по классовой вертикали, так и по территориальной горизонтали, светской, то есть "ценностно не озабоченной", и центристской, чурающейся крайностей правого и левого радикализма. Люди здесь имеют максимальный шанс договориться, ибо не спорят о ценностях, не заглядывают в душу собеседника (партнера) и делят только то, что в самом деле является делимым, — материальные ценности. Словом, это культура сутяжнического типа, постоянно адресующаяся к юристу, а не к идеологам, ораторам, правдолюбцам и прочим «харизматикам».

А теперь вернемся к главному вопросу: каким образом и отчего представители такой культуры пошли на беспрецедентную авантюру горячей мировой войны в ядерный век — условие, которое и по меркам старых иррационалистов и харизматиков горячую мировую войну исключало?

Отягчающим обстоятельством является тот факт, что без всякой войны оставшаяся единственной сверхдержава получила то, что превышало всякие прежние ожидания. Без единого выстрела прежний грозный противник не только капитулировал, но и объявил самороспуск: своей страны, своей армии, своих альянсов по всему миру, своего военно-промышленного комплекса, своего научно-технического корпуса, своих "промышленных армий".

Мало того — сама направленность спонтанных процессов, вызванных окончанием холодной войны, работала, несомненно, в пользу США и возрастания их роли в мире. Захватившая "передовые умы эпохи" концепция мирового открытого общества, без границ и протекционистских барьеров, обеспечивала растущую экспансию американской экономики и разорение континентальных «евразийских» экономик, лишившихся привычных рынков и привычной протекционистской защиты. Аналогичным образом работала концепция "открытого общества" в сфере идеологии и культуры: она создавала невиданно благоприятные условия для глобальной экспансии американской массовой культуры и подрыва местных традиционных культур.

Наконец, в условиях сохранения высокой либеральной репутации Америки, подтверждающей свои обещания миру, "вырвавшемуся из оков тоталитаризма", на местах, безусловно, возрастало бы влияние местных западников-американофилов, готовых верой и правдой служить США и блокировать, подвергать цензуре, дискредитировать морально все то, что могло еще сопротивляться их новой глобальной миссии. Специалисты в области маркетинга подсчитали, что около 80 % стоимости современной фирмы составляет ее добротная репутация, гарантирующая ей наилучшие условия выживания и экспансии в окружающей социальной среде. И разве Америка не ощущает свою миссию в мире в качестве фирмы, способной наводнить целый мир не только своими товарами, но и своими идеалами, ценностями, стандартами жизни и нормами?

А если это так, то чем же объяснить этот двойной риск, которому подвергла себя Америка, навязав миру новую войну: и риск физический, затрагивающий ее жизнь и благополучие, и риск моральный, связанный с утратой репутации — этого важнейшего условия выживания в нашем тесном и ревнивом мире?

Ближе всего лежат объяснения по аналогии. Гитлер в 1938-м, в результате Мюнхенских соглашений, тоже получил абсолютно все, что требовал. Без единого выстрела он освободил страну от стеснительных условий Версаля, расширил ее территорию путем присоединения Австрии и Чехословакии, излечил национальное самолюбие немцев от комплекса страны-неудачника, получил карт-бланш для "геополитических инициатив" на Востоке. Казалось бы, ну чего еще надо! Тем не менее он ввергает свою только что восстановленную и достигшую благополучия страну в пучину мировой войны, при этом без всякого повода со стороны окружающих стран.

Наиболее простое, психологическое объяснение этому — головокружение победителя, которому кажется, что отныне ему все подвластно и все позволено. Более сложное, идеологическое объяснение состоит в том, что идеология по-своему обязывает. Без нацизма как воодушевляющей идеологии гитлеровский режим никогда бы не достиг столь впечатляющих успехов в столь короткий срок. Но идеология берет в плен не только тех, кто является объектом ее манипулятивного воздействия, но и тех, кто пользуется ею в качестве субъекта действия. Воодушевляющая сила идеологий неразрывно связана с их манихейской, бинарной структурой: они делят мир на два полюса — добра и зла, что обязывает сторону, воплощающую добро, к бескомпромиссному натиску и непрерывному наступлению. Здесь остановиться — значит отлучить самого себя от собственной идеологии, утратить силу ее ауры, превратиться из «знающего» (жреца) в профана, из посвященного в отлученного.

Ментальная конструкция любой идеологии такова, что делит человечество на две неравноценные половины, одна из которых олицетворяет "ветхого человека", другая — "нового человека", сближаемого со сверхчеловеком. Связав свою судьбу с идеологией, вы становитесь на эскалатор, который несется все стремительней — к состоянию, в котором, как ожидается, зло будет искоренено, исчезнет с лица земли, из человеческой истории окончательно.

Дело, следовательно, не только в том, что победителю психологически трудно остановиться. Дело прежде всего в том, что условием всяких побед вообще в эпоху, последовавшей за американской и французской революциями на Западе, является идеологическая одержимость. Не одержимые не побеждают, одержимые же не могут остановиться, спрыгнуть с эскалатора идеологии. Мировые авантюры затевают идеологически одержимые, наделенные идеологиями миссий и статусом суперменов. От суперменов же нельзя ждать рационально выверенного поведения, связанного с обычной "человеческой бухгалтерией", оперирующей реальными фактами и цифрами. Почему Гитлер решился воевать сразу на два фронта, то есть практически со всем миром сразу? Потому что за ним стоял не обреченный народ, а народ суперменов, из которых один стоит сотни и тысячи врагов. Не решившись на "окончательный штурм" прожившего мира, этот народ оказался бы отлученным от идеологии, наделившей его силой и уверенностью; оставшись же верен ей, он не мог уклониться от «миссии».

Но как же в таком случае обстоит дело с Америкой? Общепризнанно, что ее идеологией является либерализм. Вступила ли Америка в новую мировую войну в силу верности своей либеральной идеологии или вопреки ей, изменив ей? Еще раз обратим наше внимание на то, что идеология выводит своих адептов из нейтрального состояния, нейтрального отношения к окружающим, ставя перед жесткими дилеммами: избранные или отлученные, передовые или отсталые, коммунисты или антикоммунисты, либералы или антилибералы. Не будь подобных дилемм, планетарное пространство оказалось бы куда более поместительным — благополучно вмещающим самые разные общественные типы. Но, оказавшись в наэлектризованном идеологическом поле, люди утрачивают благоразумие терпимости. От каждого требуют предъявить свидетельство его идеологической принадлежности, выстраивают в ряд, сравнивают, тестируют по критерию нового — старого, традиционного — современного, отсталого — передового и т. п.

Является ли в этом отношении либеральная идеология благополучным исключением? Перестали ли нам после того, как эта идеология победила коммунизм, задавать эти полицейски строгие вопросы? В самом ли деле отныне наше принятие или непринятие в "приличное общество", наше общественное признание, наши социальные перспективы перестали зависеть от того, какую оценку мы получим по шкале новой идеологии, и вообще, перестали ли нас оценивать по таким шкалам?

В более общих терминах эти вопросы могут быть сформулированы следующим образом. Что произошло: отказ от гегемонизма или смена одного гегемонизма другим? отказ от идеологии или смена одной другою? отказ от нетерпимости или смена ее вектора? отказ от охоты за ведьмами по всему миру или смена охотника?

Не заключена ли парадоксальная особенность новой ситуации в том, что предельно конфронтационные демонстрации и мобилизации силы ныне совершаются по куда менее важным поводам, то есть порог "тотальной идеологической мобилизации" не повысился, а снизился? Н. С. Хрущеву и Дж. Кеннеди для того, чтобы всерьез заговорить об "опасной черте", понадобился карибский кризис, в котором ставкой было полное взаимное уничтожение двух сверхдержав.

Клинтону и Бушу-младшему требовался куда меньший повод для того, чтобы "потерять терпение".

То же самое относится и к собственно идеологической области. Кого, спрашивается, легче ввести в состояние идеологического неистовства и спровоцировать на убийственные выпады: Суслова или Новодворскую, престарелых членов Политбюро или младореформаторов? Ответ ясен, но он означает, что мы вступили в эпоху, на деле отличающуюся бульшим накалом идеологической нетерпимости, чем предыдущая.

Иными словами, новая либеральная идеология не просто заняла поле научного коммунизма, но и очистила это поле от «примесей» обычного здравомыслия, осторожности и житейского благодушия.

В результате появилось "молоко волчицы" и те, кто вскормлен им, окажутся способными на многое.


Вот основные ингредиенты этого идеологического напитка.


1. Новая апокалиптика: вера в то, что конец истории близок и человечество присутствует при последней схватке либерального добра с антилиберальным злом — схватке, исход которой, разумеется, предрешен.


2. «Формационное» высокомерие: капитализм американского образца выдается за высшую историческую формацию, заведомо превосходящую все предыдущие. Она автоматически наделяет своих представителей суперменскими качествами в любых возможных измерениях: решающим превосходством в экономической области, в административной и военной организации, в культуре. Люди этой формации возвышаются над всеми остальными, словно Гулливер в стране лилипутов. Большая часть этих лилипутов — злодеи и недоумки, носители бацилл "агрессивного традиционализма", меньшая — недотепы, нуждающиеся в опеке, защите и наставничестве.

Надо сказать, подобный уровень суперменского высокомерия большевистский "новый человек" проявлял только в самую раннюю пору своего владычества над мелкобуржуазной страной — Россией, в 20—30-е годы. Ментальная структура, лежащая в основе «победоносной» либеральной идеологии, напоминает структуру американского «супербоевика», где супермены окружены злодеями и страшилами, но в победоносных схватках с ними не получают и царапины. (Что за собой скрывает это неприятие царапин: предельное самомнение или предельную неспособность к жертвенности?) В этом пространстве нет места для малейшего проявления обычных человеческих ситуаций и чувств — оно технократически враждебно жизни.


3. Непреодолимая тяга к подтасовкам и «припискам». Уже в советской страсти к припискам, к "выведению мужского результата" таилось сочетание разнородных страстей и «стилей». Проявлением низкого стиля было стремление получать незаслуженные премии, повышение в должности и другие поощрения. Проявлением высокого стиля была «формационная» гордыня: советский человек не может работать и действовать плохо. Американский этос сохраняет эту дуальную структуру, доводя ее до экстатического состояния.

Ярчайшим проявлением этого двойного экстаза — страсти к дивидендам и страсти к превосходству — стали XIX Олимпийские зимние игры в Солт-Лейк-Сити (США). Что скрывалось за скандальным судейством, подыгрывающим «своим» и бракующим «чужих» ("фаворитизм и дефаворитизм", в терминах американской социальной психологии)? Разумеется, большой спорт по-американски — это большие деньги. Здесь подтасовки, дающие нужный результат, приносят миллионные дивиденды не только спортсменам, тренерам, организаторам, но и телекомпаниям, рекламодателям и т. п. Но несомненно также, что эти страсти "низкого стиля" проявляются на фоне другой, имперской страсти: к абсолютному превосходству и величию.

Несомненно, что это обличает тайный страх, тайную неуверенность: чем выше заявка на величие, тем выше страх несостоятельности и неудачи, создающий непреодолимое стремление подстраховаться любой ценой. «Герой», слишком поспешно объявивший о том, что действительность полностью покорена и управляется, начинает втайне ее ненавидеть и подменять мифом. Такова была логика советского мифа, такова же логика американского мифа.

Уже на основе данной идеологической структуры можно объяснить авантюристическую решимость зачинщиков новой глобальной войны.

Начнем с апокалипсической компоненты нового великого учения. Сознание находимости мира на пике "великого кануна", на краю бытия или в конце истории сообщает всем принимаемым решениям патологическую лихорадочность. Речь идет о "последних усилиях", но не в банальном смысле, как, например, в конце рабочего дня, а в смысле рокового "или—или". Когда ставкой является ни больше ни меньше как конечное состояние мира и наш статус в нем, последние усилия, совершаемые под этим знаком, обретают особый смысл. Главной характеристикой этой ситуации выступает то, что ее нельзя повторить; здесь довлеет психология последнего боя и последнего шанса.

В этом — основной парадокс светской идеологической апокалиптики. Ее сциентистско-детерминистская составляющая, связанная с диктатом научности, призвана давать объективные гарантии закономерного хода истории. Но ее спрятанная манихейско-мистическая компонента сообщает сознанию адептов одновременно и великий страх, и бешеную энергию. Если бы адепты великих учений в самом деле верили в научно выверенные объективные законы истории, они бы выделялись среди других фаталистическим спокойствием.

Но они, напротив, выделяются лихорадочным беспокойством и неистовством. Люди "старого типа" умели долго ждать и жили неторопливо. Патологическая торопливость человека новой формации объясняется не только чрезвычайным ускорением современного ритма жизни. Наряду с вмешательством техники, лихорадящей нашу жизнь, не меньшую роль играет вмешательство идеологии, подстегивающей нас в глубинно-экзистенциальном смысле. Сегодня самым идеологическим народом на земле, несомненно, являются американцы. Полнота их идентификации с новым великим учением объясняется тем, что по меркам этого учения именно они являются "избранным народом", именно им вручена миссия и обещано конечное торжество. Поэтому и решения, которые принимает Америка, — это апокалипсические решения, отмеченные близостью окончательной разводки исторической драмы человечества. Мировая война за окончательное торжество либерального идеала во всем мире для США — то же самое, что мировая революция для большевиков первого призыва. Как те, так и другие уже не способны воспринимать людей другой формации обычным человеческим образом: они наделяются демоническими чертами носителей последнего зла. Вопреки всяким разглагольствованиям о толерантности, плюрализме, диалоге и прочих реликтах старого либерального сознания, новое либеральное сознание абсолютно монологично, абсолютно закрыто для апелляций извне, для свидетельств другой позиции и другого опыта.

Либеральный джихад — вот ключевое понятие для обозначения американской "антитеррористической операции", настоящее имя которой — глобальная война с «неверными».

Обратимся теперь ко второй составляющей либерального комплекса — формационному высокомерию. В рамках этого комплекса исчезает принятие обычного мирового пространства, в котором существование любых стран и культур является самоценным и не ставится под сомнение. В формационно «взыскательном» пространстве каждый оправдывает свое существование степенью близости к самому передовому строю. А страна, заявившая о себе в качестве формационного гегемона, не может не превосходить всех остальных. Формационная идеологическая гордыня возводит в патологическую степень психологию обычной гордыни. Для подобных гордецов любое поражение, отставание, пребывание в ситуации, заслуживающей снисходительности, буквально хуже смерти. Америка победила в холодной войне и вступила в позицию наставника человечества в результате беспрецедентной серии демонстраций превосходства. Абсолютное превосходство для нее — не преходящее состояние или счастливая случайность, а то, без чего она не согласна жить.

Именно здесь и скрывается главная тайна начавшейся мировой авантюры. Дело в том, что наряду с идеологией существуют светские формы знания — экономика с ее холодной статистикой, социология, демография. И все они достоверно свидетельствуют, что уже через двадцать лет "неправильно устроенный", «нелиберальный» Китай опередит США по большинству экономических показателей и станет первой державой мира. Примерно еще столько же лет понадобится Индии, чтобы опередить США и стать второй после Китая сверхдержавой мира. Если бы пространство бытия не было так трагически искривлено великими учениями, то в самом факте экономического возвышения одних и отставания других не было бы ничего экстраординарного и миропотрясательного. Более того, все светские науки, не заряженные идеологическим манихейством, постулируют естественно-неизбежный характер неравномерности экономического, демографического, технологического развития. Там, где есть динамика, там неизбежно присутствует неравномерность. Но подобные вещи легко объяснять остуженному сознанию, обычно выступающему в двух разновидностях: научном и обыденном. Идеологически заряженному сознанию это объяснить невозможно. Для него всегда побеждают те, кому положено.

Кто воплощает самую передовую по меркам либерального учения экономическую модель? Разумеется, США.

Кто воплощает самую передовую демократию, дающую наибольший простор свободной индивидуальной инициативе и соревновательность? Разумеется, они же.

Кто, наконец, воплощает новейший тип личности, свободный от всех традиционных комплексов и пережитков? Опять-таки они же. Следовательно, абсолютное превосходство США — экономическое, научно-техническое, интеллектуальное, является больше чем фактом — непреложной формационной закономерностью. Допустить иное — значит перевернуть всю "логику мира" с ног на голову, перечеркнуть усилия всех тех, кто формировал весь этот новый прекрасный мир, воспитывая нового, либерального человека, это значит создать расстройство в рядах великой либеральной армии передового человечества, посеять сомнения в присутствии и перед лицом чужих — традиционалистов, коммунистов, фундаменталистов, жаждущих реванша.

Допустить это — значит выбить почву, лишить перспективы всех тех, кто сделал ставку на либеральные идеалы, на американский мировой порядок, на глобальное открытое общество.

А может быть, идеологический ущерб еще выше, может, он затрагивает статус западной цивилизации как таковой? Дело в том, что либеральная идеология, в отличие от марксистской, обосновывает свои формационные презумпции посредством методов глубинной культурологии. Марксизм рассматривает формационную динамику как культурно нейтральную, связанную исключительно с развитием производительных сил — и потому понимает ее универсалистски. Одним словом, формации не имеют культурно-цивилизационной специфики, и потому между народами и культурами существуют одни только количественные различия, связанные с врйменным отставанием регионов, располагаемых на одной и той же оси мирового исторического времени, друг от друга.

Современный либерализм, использующий данные сравнительной культурологии и этнологии, поместил прогресс как особую "машину времени" в пространство одной-единственной цивилизации — западной. Не будь западных влияний, вторжений и провокаций, индусы, китайцы, африканцы навечно застряли бы в своем традиционном обществе — строительного материала для формационной исторической лестницы в их культуре не существовало. Запад подарил миру прогресс, и в этом качестве западная цивилизация — не просто одна из мировых цивилизаций, а цивилизация-авангард, с которой связаны гарантии восходящего исторического развития для всего человечества. В ее истории все преисполнено высшего формационного смысла, только ее исторические драмы провиденциальны, ибо предвосхищают счастливый — либеральный — финал истории.

Такая формационная логика выстраивает в жесткий ряд античность, ренессанс, эпоху просвещения, промышленный переворот XIX века (средневековье, правда, остается на подозрении). Все перечисленные блестящие эпохи Запада закономерно вели к нынешней высшей фазе окончательного либерального воплощения, все они затребованы той самой логикой прогресса, которая поставила Запад во главе с США в центр современного мира. Ни китайцы, ни индусы, ни русские не имели ни своей античности, ни блестящего ренессанса, ни собственной эпохи просвещения. (Последняя если и была у русских, то только в качестве импортированного продукта.) Так можно ли поверить, можно ли принять, что эти народы с незадачливой традиционалистской историей могут опередить Запад по его собственным критериям — критериям экономической, научно-технической и информационной развитости? Разве это не ломало бы самым грубым образом всю логику мира и логику истории? Разве не внесло бы разрушительный хаос в умы, не нарушило бы цивилизованный порядок, целиком основанный на западном водительстве и западном превосходстве?

Принять китайское превосходство над США — не значит ли «предать» античность, ренессанс, просвещение, роковым образом обесценить их? Не решается ли здесь, таким образом, судьба западной культуры, западного типа личности — вместе с многочисленными западниками других культур, успевшими стать влиятельнейшими региональными элитами? Разумеется, если бы спор Запада и не-Запада шел перед мифом другого типа личности, отличной от нынешнего массового "экономического человека", превыше всего ставящего потребительские ценности, то и логика сравнения была бы иной. Возможно, мы имели бы банальную ситуацию, при которой каждый народ больше всего любит собственную историю и культуру. Может быть, в условиях современного "диалога культур" в глобальном мире мы столкнулись бы с ситуацией, когда люди разных континентов становятся более или менее взыскательными эклектиками, выбирающими из других культур то, что им по душе. И в том, и в другом случае никакого манихейского противостояния и противопоставления не было бы.

Приходится признать, что опаснейшим манихеем, помещающим мировые культуры и регионы в особое пространство неуживчивости, является не только идеологический человек, но и потребительский человек. Перед его лицом проиграть экономическое соревнование — значит лишиться всякого доверия, лишиться лояльного отношения вообще. Разве это не он, потребительский человек, не простил Советскому Союзу проигранного экономического соревнования и не перечеркнул все — историю собственной страны, ее государственное величие, ее культуру и мораль, ее веками вынашиваемые ценности? Америка значительно менее богата по этой культурно- исторической части. Если она не оправдает ожидания потребительского человека, не удовлетворит его специфическую гордыню, связанную с обладанием "самой большой потребительской корзиной в мире", он не пощадит в ней ничего.

В этом лежит своеобразное «оправдание» нынешней американской авантюры, предпринятой, несомненно, с прицелом на главного будущего соперника — Китай.

Массовым заказчиком этой авантюры, самим того не осознающим, несомненно, является потребительский человек, более всего презирающий экономических неудачников, даже если речь идет о целых странах, формациях, цивилизациях, и отказывающий им во всяком признании и доверии.

Ввиду этого подобная антрополитическая разновидность заслуживает не только чисто культурологических оценок, которые в литературе не раз уже ей ставились, но и оценок стратегического толка.

Но вначале попытаемся оценить потребительский тип по критериям теории рационализации, призванным отделить архаично воинственный тип от современного, либерально-пацифистского. Сегодня стараниями либеральной пропаганды формируется брезгливо-опасливое отношение к жертвенному, альтруистскому и аскетическому сознанию. Именно в этом типе сознания усматривают социокультурную и социально-психологическую базу этатизма и милитаризма. Уберите эту базу — и этатизм рухнет, лишенный человеческой подпитки. Что же касается потребительско-гедонистического сознания, то в нем усматривают таинственным образом заложенную программу «рационализации». Иными словами, «рационально» все то, что не жертвенно, не наделено чертами социального воодушевления и моральной взволнованности.

Сначала могло показаться, что либеральная идеология воюет со специфически тоталитарными формами коллективистского воодушевления, желая противопоставить ему воодушевление гражданское, демократическое. Но затем вполне обнаружился тот факт, что под подозрение поставлены воодушевляющие идеалы как таковые. Вынеси их за скобки — и на сцену выйдет расчетливо рыночный человек, «взвешенный» индивидуалист.

Самое удивительное состоит в том, что при этом замалчивался колоссальный банк данных американской эмпирической социологии, изучившей потребительское сознание в разных измерениях.

В первую очередь было отмечено, что это манипулируемое сознание, принимающее на веру примитивнейшие провокации торговой рекламы, пропаганды, приемы "ложной идентификации" и т. п. Если бы оно в самом деле было рационально-суверенным, то вся система "производства искусственных потребностей" повисла бы в воздухе. Не менее примечательной особенностью является и то, что оно является ревнивым, завистливым сознанием. Феномен "потребительской конкуренции" и сопутствующие ему самоубийственные страсти (невозможность жить и спать спокойно, если у сослуживца или соседа появилась машина более престижной марки, чем твоя собственная) детально описаны в литературе. Причем, что важно, процедуры ревнивого потребительского сравнения осуществляются не только на индивидуальном, но и на коллективном уровне: представители разных групп общества, отраслей производства, регионов ревниво наблюдают, чтобы другие сравнимые группы не вырвались вперед, не чувствовали себя лучше. Известный феномен "инфляционной демократии", связанный с претензиями экономически менее эффективных групп на те же доходы, что и у групп более эффективных и производительных, говорит о том, что в индивидуалистическом обществе бушуют и коллективные страсти.

Наконец, главной, может быть, чертой потребительского сознания является его неудержимое стремление к нарушению легальных норм поведения. Специалисты отмечают удивительно точное совпадение структуры ценностей преступных личностей со структурой ценностей типичной потребительской личности. "Те же ценности, которые лежат в основе "американского образа жизни"… помогают мотивировать поведение, ценимое нами превыше всего и рассматриваемое как "типично американское", оказываются в числе основных детерминантов того, что мы осуждаем как "патологическое поведение"".[4]

Иными словами, преступившая личность отличается от законопослушного потребителя не структурой своих потребностей и мотиваций, а лишь специфической конформистской нерешительностью. Поведенческие цели у тех и других одни, разнятся только поведенческие рамки. И если потребительская личность в условиях достаточно решительного характера, к тому же постоянно подстегиваемая завышенными по сравнению с реальными возможностями рекламными стандартами, то и дело выступает в роли милитариста ежедневности — прибегает к уголовному насилию, то не ясно ли, что между бюргерским сознанием либерального "золотого века" и современным массово-буржуазным сознанием лежит пропасть?

Признаюсь, когда я наблюдал человека новой индивидуалистической формации, наводнившего наши города в 90-х годах, и отмечал агрессивно-милитаристские черты его облика и поведения, то приписывал это его происхождению — из распущенных спецслужб, верхи которых получили львиную долю собственности, а нижним чинам велено было кормиться на свой страх и риск, причем с гарантиями соответствующей снисходительности стражей правопорядка.

Сегодня я думаю, что за милитаризмом происхождения скрывается не- что более глубокое, связанное с основами потребительского человека как сугубо телесного, языческого человека, с погашенной духовностью.

Потребительское общество реактивирует в массах молодежи черты языческого типа личности с акцентированной телесностью, а не духовностью. Несомненно, речь идет об индивидуализме, но особого рода. Это не индивидуализм ярко выраженной интровертности, погруженной в свой, спрятанный от других, оберегаемый от внешних вторжений, мир. Такого рода индивидуализм служил подспорьем классической книжной культуры, европейского романа, поэзии и музыки. На мой взгляд, дилемма коллективизм—индивидуализм является современным либерально-пропагандистским упрощением, связанным с задачами "борьбы с коммунизмом". Во всяком случае, различение видов индивидуализма не менее существенно. Индивидуализм, означающий состояние личности наедине с Богом (с высшей ценностной системой), и индивидуализм, означающий состояние личности наедине с потребительской вещью, ценимой превыше всех общественных связей, — вот различение, которому пора уделить внимание.

Потребительски интересные вещи ничейными не бывают. И если специфический язычник позднелиберальной эпохи желает завладеть вещью, остаться один на один с нею, — а таково его главное вожделение, — ему предстоит предварительное сведение счетов с теми, кто завладел этой вещью раньше.

Есть вещи, сознательно производимые на продажу, — с ними все ясно. Но есть вещи, не произведенные, но сегодня получившие особую потребительскую ценность: земля, сырье, энергоносители.

Эти вещи имеют хозяев в традиционном, добуржуазном смысле — речь идет о народах и странах, которым волею исторических судеб досталась территория, богатая такого рода «вещами».

Ясно, что потребительское сознание Запада, нуждающееся в вовлечении этих вещей в оборот, не может терпеть и впредь сохраняющегося добуржуазного статуса этих вещей, не желающих покидать своих хозяев. Не в этом ли кроется секрет глобального заказа на рыночные реформы постсоветского пространства? И не во имя ли этого новая либеральная философия так старательно остужает наше ценностное сознание, призывает к «десакрализации» таких понятий, как "родная земля", "родная природа", «Отечество»? Только сформировав вполне «остуженное» отношение к этим святыням, овеществив их путем отсечения кроющегося в них духовного, культурного содержания, можно рассчитывать на их появление на мировом рынке, где им предстоит поменять своих владельцев.

Таким образом, важной особенностью потребительского сознания является не только его ревниво-завистливое отношение к более удачливому сознанию этого же типа, но и совершенно нетерпимое, ненавистническое отношение к инородному, непотребительскому сознанию. Если носители этого сознания не желают перевоспитываться, их готовы уничтожить.

Особенностью современного потребительского социума является его стремление уничтожить дуалистскую структуру мира, в которой издавна соседствуют два начала: сфера обмениваемого, продаваемого, и сфера самоценного, не измеряемого в деньгах. В человеческом микромире это в первую очередь семья: отношение супругов, отношение родителей и детей и т. п. Эта сфера моментально утратит свою экзистенциальную подлинность и социальную эффективность, если начнет подчиняться логике товарно-денежных, расчетных отношений. Такие вещи, как любовь, забота, поддержка и другие гарантии существования, в принципе не формируемые и не измеримые по законам рынка, сразу же исчезнут, а вместе с ними — и человеческая личность как таковая. Даже самые отчаянные рыночники не решаются оспорить внерыночный статус семейного микромира.[5]

Но и на социальном макроуровне, несомненно, присутствуют структуры и инстанции, выводимые за пределы отношений обмена и утилитарной умышленности.

Если бы таких структур не существовало, из человеческой жизни вообще исчезла бы тема идентичности — важнейшая тема психологии, культуры и морали. Местоимением «мы» Кант хорошо показал в своем различении теоретического и практического разума, что мир ценностей держится на принципиально ином фундаменте, чем система теоретических доказательств. Ценностные основания теоретически не доказуемы, они — отсвет "другого мира". Этот другой мир вполне может существовать и для атеистов, в том случае, если они признают наличие высших, материально не измеримых и не обмениваемых ценностей. Дуальная структура сохраняется, перемещаясь в посюсторонность.

Достойно размышлений неприятие индивидуалистическо-прагматическим сознанием "второго измерения". Ему для самоуспокоения непременно нужно разрушить дуальную структуру существования, где есть верх и низ, духовное и телесное, дневное и ночное. "Культурная революция" нового либерализма имеет целью устранить напряжение этих двух начал — все то, что нас мобилизует, обязывает, подтягивает до высоты культурных норм. Характерный пример — легитимация непечатных выражений, к которой настойчиво призывает… министр культуры.[6]

Этот тип сознания, стремящийся обрести репутацию остуженного и бесстрастного, здесь, в ниспровержении норм, обнаруживает своеобразную нигилистическую страстность. Подобно тому как известные ведомства неистовствовали в поисках врагов, уполномоченные этого типа сознания выискивают — для искоренения — добродетельных. Нет, совсем не так уж безобидно и прозрачно потребительско-индивидуалистическое сознание, в нем присутствует свой демонизм, свой гений отрицания, неустанная раздражительность ко всем проявлениям иных позиций и иных измерений.

Словом, оно способно уполномочивать на борьбу — и борьбу нешуточную.

В целом же можно сделать вывод: процесс рационализации, заявленный еще на заре европейского модерна в качестве главной программы и главной миссии Запада в мире, натолкнулся на самую неожиданную препону. Ее олицетворяют не представители архаических культур, не "полпреды Востока" на Западе — ее образует само западное массовое потребительское общество.

Рационализация предполагает подчинение инстинкта разуму — потребительское сознание, напротив, олицетворяет собой капитуляцию разумной воли перед напором "инстинкта удовольствия".

Рационализация предполагает подчинение краткосрочных выгод долгосрочным стратегиям — потребительское сознание жаждет немедленного удовлетворения любой ценой.

Рационализация означает такое расширение горизонта действия, при котором бы учитывались не только его прямые и немедленные, но и косвенные и отдаленные последствия. Потребительское сознание представляет собой такой очаг возбуждения по поводу центрального объекта вожделения, что все другие зоны и очаги внимания попросту гаснут.

Наилучший пример — экологическая контрреволюция потребительского сознания, совершенная в 80-х годах ХХ века, одновременно с "неоконсервативной волной".

60-е годы на Западе ознаменовались рефлексией по поводу противоречий потребительского общества и классической цивилизации в целом. Благородная самокритика Запада, инициировавшего «покорение» природы, культуры и морали во имя угождения буржуазной потребительской личности, сквозила в выступлениях "новых левых", «зеленых», коммунитаристов, сторонников альтернативного стиля жизни. Казалось, Запад стоит на пороге реформации, превосходящей по своему значению религиозную реформацию. Но вскоре в ответ поднялась неоконсервативно-монетаристская "рыночная волна", задавшаяся целью реабилитировать и возвысить "экономического человека", одновременно унизив и дискредитировав «постэкономического». Многие задавались вопросом: откуда эта предельная запальчивость у людей, сформулировавших оппозицию "экономика — антиэкономика" и идентифицировавших себя в качестве представителей строгого экономического знания? Почему они преследуют критическую рефлексию, добиваясь тоталитарной монолитности на Западе? И почему либеральная революция не только состоялась на Западе, но и превратилась в мировую рыночную революцию, захватив бывшие социалистические страны? Такое нельзя сделать средствами чистой теории: речь шла о мобилизации против культуры, морали и природы нового люмпена. Этим люмпеном, не знающим высших измерений бытия, не имеющим никаких обязательств перед историей и культурой, и стал современный потребительский человек.

Это его люмпенская природа так воспламеняется и бунтует при всяком напоминании о высоком и обязывающем. Это у него нет истории и нет отечества. Это он стал сегодня резервом глобального американского наступления по всему миру. Без него идеология нового либерализма, озабоченного не эмансипацией личности, а эмансипацией инстинкта, могла бы существовать только в качестве некой субкультуры, притягивающей экспериментаторов неофрейдизма. Но потребительский человек — новый люмпен — увидел в ней "потакающую теорию", способную избавить его от комплексов и даже наделить признаками авангардности. К этому потребительскому авангарду, готовому ниспровергать нормы национальных культур на местах, и обращаются США как к своей пятой колонне. Новый интернационал — интернационал люмпенов-потребителей — уже создан, и без него США не решились бы на нынешнюю глобальную авантюру.