"Скоморохи" - читать интересную книгу автора (Аристов Владимир Павлович)Глава IIСтоял Ждан у ворот, слушал, как близко в бору куковала кукушка. Загадал: «Кукушка! Кукушка! Долго мне у монахов жить?». Считал: десять, один на десять, два на десять. «Ой, не может статься». За тыном старческий голос окликнул: — Ивашко! Ждан ссутулился. Лицо сразу стало скучным, повернул к воротам голову. Ворота невеликие, створчатые, с тесовой кровлей шатром. На воротах лики святых. От времени и непогоды краски потемнели и облупились, остались клоки бород, сложенные для крестного знамения персты, вверху над бородами и перстами сумеречное всевидящее око. Ждан вошел в фортку рядом с воротами. За тыном посреди двора стоит бревенчатая церквушка с деревянным крестом над двухскатной тесовой кровлей. Вокруг церквушки вразброс лепится пяток изб, ставленных прямо на земле — кельи иноков, клетушка и рядом с клетью поварня. Позади изб под самый тын протянулись гряды, на грядах капуста, лук, чеснок и горох — все на потребу иноков. У ближней избы, широко расставив ноги, обутые в новые лапти, стоял инок Захарий — келарь, позевывая крестил рот. Ждан подбежал к иноку, сложил лодочкой руки, склонил голову. Захарий привычно махнул рукой, благословляя, лениво ворочая со сна языком, выговорил: — Собирайся, Ивашко, в город к боярыне Зинаиде, боярина Логина Теленка вдовке, скажи: келарь Захарий челом бьет, в обительской клети хоть шаром покати, и муку, и горох иноки приели. День ангела покойного боярина Логина на носу, бьет-де келарь Захарий челом, чтобы пожаловала братии на помин бояриновой души кормов, как сулилась. Да в городе долго не мешкай, перескажешь боярыне, что наказано, и обратно бреди. У Ждана глаза повеселели, метнулся идти. Инок Захарий поймал Жданово ухо, потянул, но не больно, больше для порядка: — Чего мечешься, или память отшибло… Ждан руки лодочкой, лицо стало скучным, изогнулся: — Благослови, отец Захарий! Монах помахал пальцами. Сам думал: «Без малого четыре года в обители живет, из отрока в парня вытянулся, через два лета и чин ангельский принимать, молитвы с голоса все перенял, а обычаев юношеских, какие от святых отцов, в памяти не держит». От ворот едва приметная тропка ведет в бор. Ждан, шагнув десяток шагов, оглянулся. Позади был обительский тын, густо увитый диким хмелем, за тыном виднелись тесовые кровельки иноческих келий, перекосившийся крест на церквушке, сверху ворот сердито глядит всевидящее око — все давно знакомое, опостылевшее. Ждан не помнит, как попал он к монахам. Инок же Захарий рассказал: возвращался он глухой дорогой, шел из Москвы, увидел при дороге мертвого мужика и рядом отрока. Отрок был без памяти и едва жив. Захарий давно подумывал, что следует взять в обитель отрока, воды принести или другое какое дело сделать, помощник нужен. Пробовал было об этом заговаривать с архимандритом, но без толку. Увидев же отрока, обрадовался: «Господь указует». Отыскал поблизости мужика-бортника, приволок Ждана в обитель, выхаживал не страшась, хоть и знал — болезнь прилипчивая та, что занесли на Русь татары. Мертвого Оксена иноки отпели и похоронили. Очнулся Ждан после болезни, рассказал Захарию все, как татары село Суходрев разорили и сожгли, как увели его с отцом и матерью в полон и как отбил у татар полонянников великокняжеский воевода. Захарий, когда отошла вечерняя служба, повел с игуменом Дионисием разговор: «Благослови, отец, мальцу в обители остаться, куда ему идти, сиротине малой». Обитель была бедная, иноков вместе с игуменом Дионисием жило в обители всего шесть душ. Дионисий пришел в лесную лощинку, когда еще обители и в помине не было. В миру Дионисия звали Тимофеем Громославом. Был он конюшим тверского князя. На охоте по хмельному делу в ссоре ударил охотничьим ножом любимого княжеского боярина, пришлось Громославу, спасая голову, бежать, куда глаза глядят. До города Можая от лощины, куда пришел Дионисий, было рукой подать, но вокруг простирались лесные трущобы, даже мужики-древолазы, промышлявшие в бортях мед и воск диких пчел, избегали заходить в лощину, где простор был одним лесным бесам и лешакам. Лучшего места спасать душу и голову было не найти, бесов же Дионисий не боялся, верил, что молитва изведет всякую вражью силу. Поселился Дионисий в просторном дупле, кое-как пролетовал лето, к осени выкопал землянку. Питался он ягодами, грибами, а когда случалось раздобыть муки, пек лепешки. Скудная еда иссушила и сгорбила его могучее тело и обескровила лицо. Дионисий скоро стал походить на святых, каких рисовали на деревянных досках мастера-богомазы. Весть о новом подвижнике разнесли мужики-бортники, от них и узнали о пустыннике в ближних городах — Можае и Звенигороде. В лесную лощину стали наведываться люди — кто с дарами просил подвижника помолиться о спасении души, кто послушать пророчества. Прибилось еще двое бродячих чернецов, просили благословения копать рядом землянки, спасения ради души. Мужики-древолазы срубили лес, расчистили место, поставили церквушку и избы отшельникам, умрешь — будет кому помолиться за душу. Так появился в лесной трущобе монастырек. Князья, сидевшие в уделах, были монахам первыми радетелями, жаловали обители землями. Пахарям и мужикам-поземщикам, какие земли не пахали, а промышляли разными промыслами и сидели на пожалованных землях, наказывали давать в монастырь оброк, каким монахи изоброчат. Можайский князь Иван был скуп, обители ничего не пожаловал, думал князь не о спасении души, а смотрел, как бы урвать что-нибудь у князей соседей. Жили монахи в лесной обители скудно, перебивались с хлеба на воду, кормились тем, что жаловали радетели, и огородиной с обительского огорода. Обитель не росла, хоть и славилась благочестием иноков и уставом, как у монахов на Афонской горе. Устав игумен Дионисий соблюдал строго. Потому, когда заговорил инок Захарий, чтобы оставить Ждана в обители, Дионисий, пожевав высохшими губами, строгим голосом заявил: — А ведаешь, Захарий, что афонские святители ребят голоусов в обителях держать заказали? Захарий хотел было сказать: афонские святители наказывали так для своих иноков греков, чтобы не случилось между ними блуда, а блуд такой не то сказать, а и помыслить русскому человеку срамно. Захарий рассудил: хоть и не благословил игумен остаться отроку в обители, но и запрета не наложил, и решил оставить. Посоветовался с братией, те рассудили: работных мужиков, как в других монастырях, в обитали нет, подрастет отрок, будет на обитель работник, да я куда сироте деться. Так и остался Ждан с монахами в обители. Звать его стали теперь, как крестил в Суходреве поп — Иваном. Инок Захарий заправлял всем обительским хозяйством, он же пек для братии хлебы, стряпал немудреные яства и варил квасы. К делу он быстро приучил и Ждана. Монахи скоро привыкли к сметливому отроку, привык и сам игумен Дионисий, хотя и не сказал Ждану за три года и десятка слов, — игумен слыл великим молчальником… …Нетерпеливо шагал Ждан по лесной тропке. Тропка знакомая, раз в месяц приходилось бывать Ждану с Захарием в Можае, Захарий одного еще ни разу не отпускал. Стращал: «В миру бес бродит, ищет душу христианскую поглотити. Того ради бес иной раз зрак женский примет, иной раз в личину скоморошью вырядится, и песни поет, и на гудках играет, и хребтом вихляет, и все то чинит бес на погибель человеков». Хоть и боялся Ждан бесов и среди ночи не раз кричал во всю мочь, когда бывало приснится ему после Захариевых поучений нечистый — мохнатый, с козлиными рогами, но рад теперь был, что вырвался, наконец, из обители, можно будет потолкаться на торгу среди народа. С Захарием ходить была одна мука. Случалось, завернут на торг к купцу-благодетелю муки или масла промыслить, тут как тут подвернутся скоморохи с ученым медведем, лицедеи в личинах, народ обступит веселых молодцов, смех, крик. Ждан юркнет между народом, только веселые начнут играть позорище, а Захарий уже тянет за рукав подальше от бесовского игрища, отплевывается. Не раз он грозил: «Воротимся в обитель — поучу жезлом». Бить однако не бил: был он нрава кроткого. За мыслями не заметил Ждан, как добрался он до болота, пересекавшего тропу. За болотом — просека. Просекой идет дорога до самой Москвы. Ездили здесь нечасто, среди гнилых пней буйно пробивалась зелень. Ждан остановился. Просека в этом месте прямая, уходила в даль суживаясь. Ждан прикинул, сколько пути до Москвы пешему: «В три дня, пожалуй, добраться можно. Эх, Москва, какая-то ты есть? Хотя бы одним глазом взглянуть!» Мужики, какие бывали в Москве, говорили: раз в сто Москва больше Суходрева, а народу — не пересчитать. На влажной земле Ждан разглядел следы многих копыт. Стало под сердцем нехорошо. Не татары ли? Ждан вышел на опушку, увидел длинные жерди изгородей, за изгородями зеленела рожь, конопляники, огороды, вразброс стояли избы подгородних пахарей. Его окликнули: — Гей, святая душа! Ждан увидел над коноплями человеческую голову. Присмотревшись, узнал Микиту Пятку, старосту подгородних мужиков. Видел он Пятку не раз в обители, когда приходил тот с калачами, просил монахов за помин родителевой души. Ждан свернул к коноплянику. Пятка замахал руками, закричал еще издали: — В город наладился, — так обратно вороти. Рассказал, что чуть свет наехала в город московская рать. Князь Иван, без оглядки, бежал прямешенько к литовскому рубежу. Ждан, не дослушав Микиты, мимо дворов подгородних пахарей, заспешил к городу. На стенах, рубленных из толстенных бревен, поблескивали железные шапки московских ратных. У распахнутых настежь проезжих ворот двое караульных, опершись на бердыши, спорили с молодым вершником. Вершник размахивал плетью, приподымался в седле и кольчуга на нем серебряно звенела. Ждан прошмыгнул в ворота. В узких улочках от множества коней, пеших ратных и сбежавшегося в город посадского люда — едва можно было повернуться. У двора князя Ивана не то человеку пройти — мышь и та не проберется. Стояли здесь посадские и пахари да немногие из можайских боярских детей. Ждан поддал плечом влево, вправо. Кто-то крепко стукнул его локтем в нос, кто-то влепил в голову щелчок. Ждан пробился во двор, к крыльцу. На крыльце показался человек в алом кафтане — московский дьяк. За дьяком вышел боярин. С голов полетели шапки, в разных местах закричали: — Здоров будь, боярин Федор! Боярин приветливо кивал в стороны: «Живите по-здоровому, люди русские». В боярине Ждан узнал великокняжеского воеводу Басенка; был воевода такой же кряжистый и румянолицый, как в то время, когда выручил русских полонянников из татарского полона. Дьяк тряхнул рукавом, достал откуда-то свиток, развернул. Басенок перегнулся через перила крыльца, зычно крикнул: — Угомонитесь! О чем читал дьяк, Ждан сразу не разобрал, понял дьячью речь, когда стал тот от имени великого князя вычитывать вины князя Ивана: «…Приходила рать Сеид Ахметова, и от нас было послано тебе, князю Ивану, чтобы помочь была, а ты, князь Иван, ни сам к нам не поехал, ни помочи не послал. На Галич рать татарская приходила, и мы посылали к тебе владыку Геронтия, чтобы шел ты, князь Иван, на оборону христианству, или воеводу послал, а ты, князь Иван, ни сам не пошел, ни людей своих не послал…» Перечел дьяк еще многие обиды, какие чинил Можайский князь Иван великому князю Василию и всей Руси. Услышали можайские люди, что не со злом пришла московская рать, а покорить князя Ивана, русской земле изменника и обидчика, и что Можаю быть теперь под высокой рукой великого князя Василия. Дьяк стал сворачивать грамоту. В толпе поднялось несколько рук, пальцы были сложены для крестного знамени: — Слава богу! В разных местах замахали руками, закрестились: — Слава богу! — Князю Василию здравствовать многие лета! — Стоять нам с Москвою против супостатов заодно. Ждан стал выбираться с княжеского двора. Потолкался бы еще среди народа, да вспомнил наказ Захария — в городе не мешкать. Толпа перед княжеским двором редела, солнце стояло в полдень, время было обедать. Ждан перешел по узкому мостку через реку. Двор боярыни Зинаиды, вдовки боярина Теленка, стоял сейчас же за речкой. Тын вокруг бояринова двора высокий, местами видно, что бревна ставлены недавно, кровля над воротами крыта новым тесом. Ждану пришлось стучать долго. Малого роста, трясущийся старичок приоткрыл ворота, пытливо глянул острыми глазками, заворчал: — Пошто толчешь? Узнав в Ждане монастырского послушника, старичонок смягчился, велел ждать во дворе, пока боярыня встанет от сна. Спросил — видел ли Ждан московских ратных людей. Услышав, что дьяк читал грамоту и Можаю теперь быть под Москвой, сказал: — Слава богу, дождались! От князя Ивана ни стар, ни мал житья не видали. Солнце палило жарко. Большой двор был пуст. Ждан присел в тени под кленом у тына, стал разглядывать хоромы. Дед покойного боярина Теленка хоромы ставил — не столько бы были видом красны, как крепки. Дом рублен из бревен в аршин толщиною. Литва набежит или татары, а то чего доброго налетят свои же православные, дружина князя супостата, — за такими стенами от любого ворога можно отсидеться, разве выкурят огнем. В ряд с четырьмя косещатыми оконцами прорезаны заложенные втулками щели для лучного и огненного боя. Бревна от времени почернели, угол опален огнем, хоромы видали виды. Старичонок, впустивший Ждана во двор, растянулся у клети на кошме и похрапывал со свистом. Ждан сидел, пока и его от жары не стало клонить в сон. Он вытянул ноги и заснул, уткнувшись лицом в прохладную траву. Проснулся Ждан от щекотки, думал муха, хлопнул себя ладонью по затылку. Услышав над головой смешок, он повернулся на бок. Склонив белое лицо, перед ним стояла на коленях девка, в руке у нее была соломинка, синие глаза смеялись, верхняя губа задорно приподнята. Девка оглянулась по сторонам, блеснула ровными, один к одному, зубами, шепнула: — Монашек! Ждан со сна обалдело таращил на девку глаза, разом встали в памяти рассказы отца о ласковых русалках. Сказал первое, что взбрело на язык: — Русалка! Девка протянула руку, больно щипнула Ждана за бок. — Глупой! Русалки в воде живут. Я — боярыни Зинаиды племянница Незлоба. — Протянула соломинку, провела по Ждановым губам, дразня. Старичонок заворочался на своей кошме, закашлял. Незлоба вскочила на ноги, юркнула за клеть. Старичонок поднялся, покрестил рот, пошел к крыльцу. Скоро он вернулся, сказал, чтобы Ждан шел в хоромы. Боярыня Зинаида сидела в передней хоромине. Голова ее была повязана черным платком и сама вся в черном. Две девки разбирали на лавке пряжу. Одна — Незлоба подняла глаза, посмотрела строго, точно ничего и не было только что, и уткнулась в пряжу. Ждан поклонился боярыне-хозяйке, пересказал, что велел сказать Захарий. Боярыня запричитала и заохала: — Охти мне, многогрешной, из памяти вон, что покойного боярина Логина ангела день не за горами. Велела кликнуть ключника. Вошел старичонок, впускавший Ждана. Боярыня Зинаида наказала ему завтра с утра отвезти в обитель бочку муки и меру толокна. В сенях, когда Ждан уходил, догнала его Незлоба, блеснула синими глазами, будто нечаянно толкнула локтем, зарумянилась нежно. Ждан перешел через мост. Ворота на дворе князя Ивана по-прежнему были распахнуты. Ко двору со всех концов тянулись посадские люди, волокли жареное и вареное, жбаны пива и меда, — давать пир московским ратным. Был канун Иванова дня и дня Купалы. Монахи отстояли вечерню, перекусили редьки с луком, расползлись по келейкам подремать, пока игумен Дионисий не поднимет ко всенощной. Ждан дожидался, пока в поварне не поспеют хлебы. Вытащив хлебы из печи, присел на крылечке. Солнце, догорая, золотило верхушки елей, подступивших вплотную к обительскому тыну, где-то в бору постукивал дятел, жалобно попискивала какая-то пичужка. Тянуло вечерней лесной сыростью. От тишины и одинокого попискивания птицы у Ждана защемило сердце. Подумал о том, что сегодня канун Купалы, вспомнил, как праздновали купальскую ночь в Суходреве. Отец дважды брал его на купальские игрища. Сегодня, как завечереет, потянется из Можая к Горбатой могиле разный люд, сойдутся и посадские мужики и подгородные пахари, станут жечь купальские огни и плясать и песни петь. Кому песни, а кому стоять с монахами всенощную службу. Служба под иванов день — рождество пророка Иоанна — длинная, в монастырской церквушке темно, свечки чуть теплятся, лампадка перед образом тлеет, от скудного света лики угодников еле видны, и чудятся не угодники, а хмурые мертвецы обступили и глядят со стен деревянными глазами, голос у игумена Дионисия тихий, загробный и пока благословит иноков идти по кельям, ноги окаменеют. От этих мыслей на сердце стало совсем тошно. Поглядеть бы хоть одним глазом на купальские игрища. Да разве можно? Захарий только одно и твердит: «В миру бес, а на мирских игрищах бесов легионы». До Горбатой могилы рукой подать, можно было бы, пока монахи от сна встанут, и туда и обратно поспеть, никто и знать не будет. Другое страшно — одним глазом на игрища поглядишь, а на том свете станут потом черти горячими крючьями мясо с костей драть, как в церковном притворе намалевано. Ждан передернул плечами, показалось — уже впиваются в кожу острые крючья. Из лесу наползали медленные сумерки, подступали к обители. Дятел не стучал больше, не слышно стало и пичужки. Сильнее потянуло лесной сыростью. На пустом монастырском дворе тишина. Ждану иноческие келейки показались расставленными вокруг церквушки гробами. Не выдержал, вскочил на ноги, шагнул к Захарьевой избушке. Дверь в келью была приоткрыта. Игумен Дионисий строго-настрого наказывал инокам двери в кельях держать прикрытыми плотно, щелей не оставлять, чтобы грехом не вскочил в иноческое жилье бес. Ждан постоял на пороге. За дверью храпел инок Захарий, и от храпа его гудела крохотная избушка. Захарий был на сон крепок, на какой бок ложился, с того вставал. Ждан знал — проснется инок не скоро. Постоял еще, решившись наконец, махнул рукой: «Будь, что будет». Отодвигать засов у фортки не стал, подтянувшись на руках, перемахнул прямо через тын, зашагал по едва видной в лесном мраке знакомой тропинке. Шел он торопливо и, пока выбрался на опушку, вспотел. На лесной опушке Ждан остановился перевести дух. В небе еще горела заря, а Ивановы червячки уже зажигали в траве свои зеленоватые фонарики. Пахло прохладно мятой и терпко горюн-травой. Вдали, у поросшего кустарниками невысокого холма — Горбатой могилы — смутно белели рубахи мужиков. Ждан подошел ближе. Вокруг толстой, в обхват, купальской березы тесно сидели старики. Один, волосатый, как лешак, притиснув коленями полено и отставив далеко локти, вертел сук, обвитый смолистой травой. Старики тихими голосами тянули песню о купальском огне: Дед, вертевший сук, вздохнул, откинул упавшие на лоб космы, быстрее задвигал локтями. Запахло дымом, на остром конце сука блеснул огонек, разгораясь, пополз вверх. Старики поднялись, раскачиваясь с ноги на ногу, затянули громче скрипучими голосами: Толпившийся у березы люд подхватил припев. Пук травы, обвивавший сук, горел ровно, желтым огнем. Это было хорошей приметой. Дед сунул огонь в кучу сухого хвороста, присел на корточки, замахал колпаком, раздувая пламя. Толпа вдруг задвигалась, заговорила. Толкаясь, люди полезли к огню с лучинами, прихватив купальского огня, несли лучины к охапкам хвороста. По всему лугу зажигались купальские костры. Костры еще не разгорелись как надо, а старики уже тянули ковшики к жбанам, полным меда и пива, и начинали рассказывать богатырщины и бывальщины про старые годы. Ждан совсем забыл, что хотел он только взглянуть на игрище, и пошел бродить по лугу. От множества костров было светло. Девушки, взявшись за руки, ходили вокруг костров и пели купальские песни. Ждан увидел в стороне четырех женщин, старых и безобразных. Они стояли у костра, шептали примолвления и валили в огонь чадившие травы. В своих черных шушунах, высохшие и сгорбленные, с крючковатыми носами, они походили на ворон. Одна вытащила из-за пазухи ребячью рубашку, кинула в пламя. За ней каждая бросила в костер по рубашке. Это были ведуньи. Наговорами в купальскую ночь они отгоняли от хворых ребят хворь, и матери перед днем Купалы не скупились на подарки ведуньям. В другом месте долговязый парень прыгал через костер. Он подбирал полы сермяжного кафтанца, высоко вскидывал длинные ноги, прыгал раз, оборачивался и прыгал опять. Парень остановился перевести дух, тряхнув мочальными кудрями, он обратил к Ждану лицо, некрасивое, тыквой раздавшееся в стороны, со вздохом выговорил: — Марьянка, старосты Ерша дочь сердце присушила, а идти замуж не хочет. Бабка Кочетуха велела полста раз через огонь прыгнуть. Тогда чародейная присуха сгинет. У Горбатой могилы взвизгнули дуды, и глухо, басами, заговорили гудки. Со всех сторон к холму потянулся народ. Ждан не дослушал долговязого парня. А тот, передохнув, опять запрыгал, высоко вскидывая над огнем длинные ноги. У купальской березы полукругом стояли веселые молодцы-скоморохи. Их было шестеро. Пламя костра падало на их нарочито равнодушные лица, — у двоих голые, у других с коротко остриженными бородками, — сдвинутые на макушку маленькие колпачки и видные из-под кургузых цветных кафтанцев цветные же порты в обтяжку, убранные в короткие сапоги с раструбами. Скомороший атаман, невысокий плотный человек в алом кафтане, сильно рванул струны гудка, повел головой. Дудошники опустили дуды, гудошники — как держали пальцы на струнах, так и застыли. Скомороший атаман потянул с головы колпачок, за ним потянули колпаки и его товарищи, поклонились народу на одну сторону, поклонились на другую. Атаман выговорил степенно: — Бьем челом честному народу православному, — и скороговоркой: — А люди мы не простые, а люди мы святые, перехожие веселые скоморохи. Похожий на лешака дед, тот, что зажигал купальский огонь, ступил вперед шажок, спросил: — А издалека ли, молодцы веселые, бредете, да куда путь-дорогу держите? Скомороший атаман блеснул зубами, озорно подмигнул деду лучистым глазом: — Дома у нас нездорово, блоха с печи упала, убиться не убилась, а ноги поломала. Вот с горя кинули мы двор и бродим, молодцы, по чисту полю, что коровы заблудящие, что вороны залетящие, бредем же из Твери-города. Девки захихикали в рукава, мужики, хороня в усах смех, разглядывали веселых молодцов. Скомороший атаман продолжал: — Где люди добрые, да пиво и мед хмельные, туда нам и путь-дорога лежит. А дело наше невеликое и немалое — человеческие души потешать. Вели, хозяин, потеху начинать. Дед для важности помедлил, повозился рукой в бороде, тогда только ответил: — С богом! Потеха вовремя — дело доброе. Скоморохи переглянулись, дудошники поднесли к губам дуды, засвистали соловьями. Гудошники тронули струны. Народ раздался кругом, выскочил скоморох-плясун, сам плясун роста невеликого, круглые щечки рдеют малиной, завертелся, закружился, только летали полы кафтанца. Девки не выдержали, взмахнули рукавами, поплыли лебедями. Подскочили парни, пошли в пляс с притоптыванием и присвистом. Все вокруг купальской березы завертелось в плясе. В большой костер кинули еще охапку хвороста. Пламя взвилось, далеко осветив луг. От огня венки на головах девок горели золотом. Рукава рубах летали как мотыльки. Старики и бабы хлопали в ладони, притоптывали, вот, кажется, — все, что есть на лугу, от мала до велика, кинется в пляс. Ждан отошел в сторону, присел на землю, от чужого веселья стало грустно. Одежда на нем не такая, как у людей, не то кафтан, не то ряска, скинуть бы с плеч монастырский, пропахший темьяном и воском, кафтанишек, замешаться среди парней, кружиться бы вот так же между лукавоглазых девок под свист дуд и густой перебор струн. Ждан вздохнул. Иное ему суждено, не о плясах думать, а богу служить. Год-два пройдет, пошлет его игумен Дионисий к владыке епископу, отрежет у него епископ клок волос, пострижет в евангельский чин, нарекут ему новое имя, и станет Ждан иноком черноризцем, за чужие грехи молельщиком. Захарий говорит: только монахам и открыта в рай дороженька. Мирских людей, какие помрут, черти прямо в пекло крючьями волокут. А какие муки тем назначены, какие с дудами, гудками да гуслями ходят и песни поют, и играми народ потешают, подумаешь — в голове мутится и волосы дыбом поднимаются. Кому в котлах смоляных кипеть, кому в печи огненной гореть и не сгорать и мучиться так довеку. Глядеть на скоморошьи позорища тоже грех большой, и смоляного котла мирянам, как ни вертись, не миновать. Свой же грех он успеет замолить, когда станет иноком. Ждан подумал, что, пожалуй, монахи скоро в обители проснутся становиться ко всенощной службе, поднялся идти. Скоморохи, оставив дуды и гудки, сели со стариками поближе к жбанам с пивом. Было уже, должно быть, поздно. Толпа на лугу поредела. Багровели головешками потухавшие костры. Над посветлевшим лугом из-за бора червонным щитом всходила луна. На обочине луга Ждан увидел женщин. Они мочили росою ладони и, обратив к луне лица, терли щеки. Одна из них крикнула Ждану: — Паренек, иди к нам умываться росой. Инок Захарий постоянно поучал Ждана бежать от прелести женской: «От жены начало греху и тою все умираем. В огонь и в жену впасть равно есть. Бежи от красоты женския невозвратно, яко Ной от потопа, яко Лот от Содома и Гоморры. Не гляди на жену многоохотну и на девицу краснолику — не впадешь нагло в грех». Ждан отвел глаза в сторону, сотворил молитву, как поучал Захарий, миновал женок, точно не слышал зазыванья. Под каждым кустом парами сидели девки и парни. Ждан видел в лунном тумане их, сидевших близко, казалось, слившихся в одно. Парни целовали девок, и те шептали и смеялись. Так было у каждого куста, и Ждану казалось — не парни и девки, а кто-то один счастливый шепчет бесстыдное и смеется тихим смехом. От девичьего шепота и смеха у Ждана горела голова и в висках тяжело билась кровь. Он думал о том, что никогда ему не изведать прелести женской, сладкой и греховной, влекущей к погибели человеческую душу. И от этих мыслей ложилась на сердце несказанная грусть. Опустив голову, Ждан шагал к знакомой тропке. Луна уже стояла в полнеба… Наперерез Ждану брел по лугу человек, и черная тень двигалась за ним по залитой лунным светом траве. Ждан узнал старика, того, что из кусков дерева добывал купальский огонь. Дед был без колпака, белая рубаха на нем висела до колен, в хмелю он потерял опояску. Старик придержал Ждана за полу кафтана, вытянул руку, тыча пальцем на черневшие кусты, постоял, прислушиваясь к шепоту девок и парней. — Чуешь? — усмехнулся, показывая месяцу крепкие зубы. Лицо у старика было доброе, и он теперь не походил на лешака. Тихо, будто боясь вспугнуть тех, что миловались у кустов, выговорил: — Эх, Купало, Купало! Девичьего стыда погубитель! Не одна касатушка в сю ночь венок на лугу оставит. Ждан шагал по лугу, смех и шепот в кустах казались ему теперь еще более сладкими и бесстыдными и он готов был заткнуть себе уши, чтобы только ничего не слышать. Он гнал от себя греховные мысли и думал о том, что когда его постригут в монахи, он будет подвижником еще более суровым, чем сам игумен Дионисий. Он никогда не подымет глаза на девку или женку. Так, раздумывая, добрался Ждан до Красавина ручья. Под кустом у ручья что-то белело. Ждан разглядел в белевшем девку. Она сидела, склонив голову с высоким кокошником, и косы ее, казалось, свисали до воды. Ждан застыл на месте, и тело его от пяток до макушки стало ледяным. Русалка Красава. Девка подняла голову, вскочила на ноги, закинула назад длинные косы, шагнула, протягивая перед собою руки, ноги ее были скрыты высокой травой, казалось, она плыла по воздуху, засмеялась русалочьим смехом: — Монашек! Луна смотрела русалке в лицо, и Ждан разглядел — носом и губами походила она на Незлобу, племянницу боярыни Зинаиды. Ждан слышал — русалки, чтобы погубить христианскую душу, не раз выходили из воды, оборотившись девками и женками, и жили подолгу между людьми. Он подумал, что боярынина племянница — оборотень. Не напрасно на боярынином дворе со сна принял он ее за русалку. Ждан отступил шаг, ткнул перед собой сложенными для крестного знамения перстами (учил его инок Захарий так отгонять бесовское наваждение). «Во имя отца и сына, сгинь, рассыпься…» Русалка протянула руку, — Ждан почувствовал на шее ее пальцы, теплые, не как должно быть у русалки, — сердито сказала: — Пошто крестом в меня тычешь, поп меня крестил, как малая была. Потянула к себе, смотрела близко, и в глазах от луны голубели смешливые искорки. — Или опять тебе русалка померещилась?.. У Ждана страх прошел. Теплые пальцы на шее ласкали и жгли, и было стыдно. Он дернул головой, освобождаясь. Незлоба закинула за голову руки, рукава рубахи завернулись, блеснуло голое тело. — Ой, тошнехонько мне, монашек, не мил и свет белый. Пойдем сядем над водой. Может, горе-беду размыкаем. Схватила за кушак, потянула. Ждан шел за Незлобой, и сердце его сладко млело. Не глядя на Ждана, Незлоба почти сердито кинула: — Сядь! Села сама рядом, подперла руками голову. В воду между теней, падавших от ветел, каменела луна. Едва слышно плескалась у берега какая-то рыбешка. Незлоба повернула к Ждану лицо, быстро заговорила: — Девки веселятся, хороводы водят, с парнями милуются, а мне и Купала не в радость. Какой девке счастье, какой два, а мне, монашек, ни одного. — Досадливо махнула рукой. — Да что тебе говорить, ты, должно, и не слыхал, как парни с девками любятся, тебе бы только молитвы петь да темьян с монахами нюхать. Теть Зинаида вчера плеткой отходила — пряжу-де неладно сучишь. А как ее сучить, когда всякое дело из рук валится? — На ресницах у Незлобы блеснули слезинки, она отвернулась, глядела в сторону. У Ждана в горле что-то защекотало, ему хотелось сказать Незлобе ласковое слово, но язык точно прирос, только и выдавил пересохшими губами: — Не тоскуй, Незлоба! Девка повернула лицо к Ждану, изогнулась всем телом, заламывая руки: — Ой, монашек, как же мне не тосковать! — Вздохнула. — Омелько, боярский сын, сердце мое присушил, и в садок миловаться приходил, и в церковь по-честному сулил вести, да вместо того тиунову Домашку к венцу повел. Незлоба затрясла головой, запричитала вполголоса: — Ой, горе-горюшко мне, девке бесталанной, как теперь из сердца Омелькину присуху выжить, как на свет белый глядеть! — Смотрела на Ждана большими жалостливыми глазами. — Присоветуй, монашек! — И со злостью: — Изведу со света лиходельницу Домашку, змею подколодную. — И потом: — Эх, пускай любятся, силом милой не быть. — Придвинулась совсем близко, обвила мягкими руками Жданову шею, дохнула горячо, припала щекой к щеке: — Ой, монашек, полюби девку бесталанную. Месяц в ручье качнулся, и лунные столбы колыхнулись и поднялись до неба. И когда притянула Незлоба паренька на высокую грудь и, перебирая кудрявые волосы, в который раз повторяла горячим шепотом: «Жданушка, ласковый красавчик», точно сквозь сон услышал Ждан голос инока Захария: «Бежи от красоты женския невозвратно». Но Ждан и не подумал бежать, он еще крепче прижался к Незлобе, чтобы познать, наконец, сколь сладостна проклятая монахами бесовская женская прелесть. Потом, когда смотрел Ждан в глубокие Незлобины глаза и смеялся от радости, он пожалел инока Захария, никогда, должно быть, не отведавшего бесовской женской прелести и потому наставлявшего людей бежать от прельщения женок. А Незлоба сидела притихшая, сердце же, слышал Ждан сквозь полотняный летник, стучало часто. У Горбатой могилы передохнувшие скоморохи ударили в бубны и засвистали в дуды. Незлоба вскочила, подобрала распустившиеся косы: — Ой, Ждан, радостно мне, плясать охота! Обнявшись, шли по лугу Ждан и Незлоба, и от ног их оставался на росистой траве серебряный след. Небо уже светлело, прохладой тянуло с реки и прозрачный туман поднимался над лугом. Скоморохи, хлебнувшие довольно меду, дули в свои дуды, кто во что горазд. Как всегда, на исходе купальской ночи, все перемешалось в плясе. Ждан с Незлобой протиснулся в толпу, закружился, заскакал, только развевались полы черного кафтана. Притоптывал, выкрикивая несуразное, что — не знал и сам, видел только ласковые Незлобины глаза и алым цветком расцветшие губы. Вихляясь задом, прошла в плясе грузная посадская женка, толкнула Ждана так, что тот едва не слетел с ног. Хлестнули по лицу чьи-то косы. Козлом проскакал, потряхивая космами, похожий на лешака, дед. Скоморохи нетерпеливо перебирали ногами, вертели колпаками, если бы не дуды да гудки, пустились бы в пляс и они. Казалось, сама земля у Горбатой могилы от людского веселья ходит ходуном. Глухой, точно из-под земли, гнусавый, с хрипотцой голос выкрикнул: — Остановитесь, бесоугодники! И как будто в ответ еще пронзительнее засвистали дуды и басовитее заговорили гудки. А голое повторил уже громче и ближе: — Остановитесь! Прокляну! Ждан не видел, как поредела вокруг и раздалась толпа. Дуды пискнули и смолкли, скомороший атаман как держал поднятый к верху бубен, так и окаменел. Ждан опомнился, когда кто-то гулко поддал ему в спину. Он выпустил руку Незлобы, замахнулся, шаря глазами, искал, кому дать сдачи. Перед ним стоял игумен Дионисий. Борода его, отсыревшая от росы, сбилась набок. Стоял он длинный и сутулый, подняв кверху костлявую, со скрученными пальцами руку, будто хотел схватить уплывающий бледный месяц, гневно тыкал в землю высоченным, вровень с клобуком посохом, выкрикивал хрипло, точно лаял: — Бесоугодники! Аггелы сатанинские! Племя лукавое! — Повернул бороду к девкам и женкам, овечками жавшимся друг к дружке: — Ехидны лютые! Змии скорпии! Грехов учительницы! Похоть ненасытная! Кинул на землю посох, взвизгнул тонко, по-бабьи: — Про-о-о-кляну! Девки и женки охнули, толкая друг дружку, посыпались — кто куда, в кусты. Из-за игуменовой спины высунулся инок Захарий (Ждан его только теперь увидел), поднял посох, низко поклонившись, подал его Дионисию. Мужики стояли, опустив головы. Скомороший атаман несмело сказал: — Не гневайся, монах, от отцов и дедов наших пошло — в купальскую ночь на игрище собираться, по стародавнему обычаю чиним. У игумена гнев стал проходить, говорил теперь он не со злостью, с дрожанием, точно читал молитву: — Не отвращайте лица своего от господа. Плясание и скакание, и хребтом вихляние, игры бесовские все то сатаны прельщение и дьяволу служение, за бесовские игрища гореть вам в огне неугасимом вечно. Пока Дионисий стращал мужиков, Ждан тихонько подался в сторону. Незлоба, схоронившись за кустом, манила его пальцем. Только было Ждан шагнул, цепкая Захарьева рука схватила его за ворот, другой монах вцепился в летник Незлобы, выволок девку из-за куста, прошипел в ухо: — Погоди, распутница, доведу боярыне Зинаиде, она тебе волосы перечтет. Незлоба рванулась, в кустах мелькнули девичьи косы, только и видел монах Захарий девку Незлобу. Совсем рассвело, и в кустах уже на все лады заливались голосистые пичуги. Шаркая по росистому лугу лаптями, расходились пахари и городские люди с купальского игрища, тащили домой пустые жбаны и кувшины, переговаривались: — Добро, что монахи про игрища поздно проведали. — Спохватились, как и Купалу проводили. — Не гораздо, что монахи стародедовские обычаи ломают. — И огонь вечный сулят. — Как деды и отцы наши Купалу честили, так и нам честить. Игумен Дионисий с иноком Захарием, разогнав купальское сборище, тоже потянулись к обители. Шли по тропке, промятой между кустарников. Впереди волочил ноги игумен Дионисий, за ним плелись инок Захарий со Жданом. Захарий бормотал под нос, сокрушенно вздыхал: — Ой, отроче юный, не ведаешь, что учинил. Велит теперь игумен тебя по канону афонскому шелопугами бить и в затвор посадить. Раны телесные тело изъязвляют, грех же душу язвит. Блудный же грех всем грехам грех, и от того греха смерть и огонь вечный. Ждан придержал Захария за рукав, чтобы Дионисий ушел вперед и не услышал, прошептал радостно: — Ой, отец! Сладкий тот грех! Захарий остолбенел, стоял, бормотал совсем бессвязно: — От женок сколько человеков пострадало: Ной праведный, Лот праведный да Иосиф красный, сам царь Давид, увидав женку Вирсавию, от уязвления красоты ее смерть хотел принять… Ждан смотрел на инока-наставника, и глаза его сияли (Захарий подумал: «Чисто, как отрок, что вышел из пещи огненной невредимым»), вымолвил тихо, Захарий едва его расслышал: — Женки ради и смерть сладостна. Захарий поперхнулся на полуслове, закатил глаза, обмахнулся сложенными перстами. — Свят, свят, господи, откуда такое? — зашагал торопливо и, уже не слушая Ждана, думал свое: «Чаял, возрастет отрок в молитве и послушании, прилепится душою к обители, а вместо того такое говорит, не выговоришь — помыслить страшно». Решил: «Мало отрока учил и жезлом и власодранием — мой грех». А Ждан шагал позади монахов и думал о том, что, пожалуй, ему шелепов на этот раз не миновать. Игумен Дионисий не спускал отрокам погрешений ни больших, ни малых. За малые епитимию меньше трехста поклонов не накладывал, за большие — дул братьев-молельщиков, а случалось и мирян, смоленными плетьми. Ждан об игуменовых плетях не думал, в мыслях было другое, отчего хотелось бежать, куда глаза глядят. Чуть свет — поднимайся к утренней службе, стой, тяни за монахами молитвы. Отойдет служба — иди на поварню, стряпай братии яство, двор подмети, воды наноси, дров наколи, бреди в церквушку к вечерней службе, а потом, подремавши, опять ко всенощной. Тоска смертная! И так день за днем. Хорошо, когда забредет в обитель какой-нибудь перехожий человек или кто из мирян, можно хоть словом перекинуться. С монахами много не наговоришь. Только и знают поклоны бить, дрыхнуть, да толокно жрать. Солнце выкатилось из-за леса и брызнуло по лугу лучами. Роса на траве заиграла, заискрилась цветными бусинками. В кустах еще веселее зазвенели пичужки. Ждан узнал ветлы у Красавина ручья, где ночью сидел он с Незлобой. Чудится Ждану в ушах горячий шепот. Кажется, жизни не жаль, только б еще увидеть близко девичьи глаза, услышать опять: «Жданушка, ласковый». Игумен Дионисий, подпираясь посохом, перебирался через ручей по кладке на ту сторону. За ним ступил на кладку Захарий. Ждан только этого и ждал — пригнулся, скользнул между лозняков. Остановился, когда был далеко, услышал, как кричал с того берега Захарий: — Иван! Потом опять: — Ждан! И еще: — Иван! Ждан выбрался из лозняков от ручья. Голос Захария доносился чуть-чуть. Ждану стало жаль доброго монаха, подумал: «От смертной хвори выходил». Но, вспомнив долгие церковные службы, постылый запах ладана, вздохи и бормотанье иноков, махнул рукой и зашагал к городу. Когда показались бревенчатые городские стены, Ждан присел передохнуть в тени под старой березой. Солнце стояло уже высоко, и листья на березе блестели, как молодые. Теплый ветер ласкал щеки. Ждан смотрел на широкий луг, раскинувшийся на все четыре стороны от Горбатой могилы, думал о дорогах и тропках, еще им не исхоженных, о городах и землях, еще не виденных, о великой сладости ласковых женок и небывалая радость входила в его сердце. Слова, еще не высказанные, рождаясь, готовы были сложиться в песню, и он запел, тихо, по несколько раз повторяя родившееся слово. Он пел о широких лугах, о полюшке, где есть разгуляться молодецкой волюшке, о ласковой душе-девице с трубчатой косой и соболиными бровями. Ждан пел, потому что ему пришло время запеть. Из ближних кустов вышел человек, лицо с похмелья хмурое, с боку на ремне в расписном нагуслярье гусли. Человек протер ладонью глаза, стал слушать. Ждан его не видел. Он низал в песню родившиеся слова, как девушка нанизывает на нитку цветные бусинки. У гусляра лицо повеселело, он постоял, послушал, тихо ступая, приблизился, негромко выговорил: — Ладно, молодец, поешь! Ждан вздрогнул, вскочил, смотрел оторопело. Узнал в гусляре скоморошьего атамана, хоть и была на том теперь не цветная крута, а холщовый кафтан и колпак, как у всех. Скоморох тоже ночью при костре приметил Ждана, узнав его, спросил: — Ты и есть тот парень, что монахи уволокли? — Я! Скомороший атаман сел на землю, обхватил руками колени, прищурил на Ждана глаза. — Сядь! — когда Ждан сел рядом, спросил: — Песню самосильно склал, иль от кого перенял? У Ждана румянец на щеках разлился до ушей, было стыдно, что скомороший атаман слышал, как он складывал песню. Ждан отвел в сторону глаза, ответил: — У монахов таких песен не услыхать. Гусляр ласково усмехнулся: — Мне так и сдается, что не услыхать. Ждан рассказал гусляру, как сожгли татары Суходрев, как хворого подобрал его и выходил инок Захарий. Обо всем рассказал Ждан, только Незлобу помянуть не хватило духу. Когда, рассказывая, поглядывал украдкой на скоморошьего атамана, разглядел — глаза у того смотрят по-разному, правый скучный и неподвижный будто видел человек что-то печальное, да так и остался, не может тоски-печали развеять, левый веселый, искорками. Скомороший атаман слушал, потряхивал посеченной бородкой. Когда Ждан замолчал, гусляр вздохнул, — левый веселый глаз его потемнел, — заговорил, и голос его казался Ждану знакомым: — Сирот по русской земле бродит без числа, у каких отцов с матерями татары в полон увели, у каких литва посекла, а то и княжеские люди в холопство продали. Как я от злой смерти уберегся — не ведаю. Ходил великий князь Василий воевать князя Димитрия Шемяку. Бежал князь Димитрий в Устюг и велел устюжским людям себе крест целовать, а какие люди не хотели крестное целование великому князю Василию нарушить, велел тем князь Димитрий вязать на шею камни и в реку метать. Меня тоже в реку Князевы люди вкинули, да бог злой погибели не допустил. Камень оборвался, а креста богопротивному Шемяки я не целовал… Гусляр опустил голову, сидел задумавшись. Ждан смотрел на него сбоку. Плечи у скоморошьего атамана широкие, из шитого ворота рубахи выступала крепкая шея, из-под холщового колпака видны были волосы, русые с проседью. И широкие плечи и проседь в волосах, должно быть, ранняя, напомнили Ждану его отца Разумника. Вот такой же был и отец ладный, хорошо скроенный, только глаза у нового знакомца не те. Гусляр вскинул голову, заговорил медленно и смотрел так, точно обдумывал что-то: — Думается, с монахами житье тебе не в радость. Песни ты складываешь ладные, умельство такое от бога дано. Дар же господень хоронить грех великий. Ладан нюхать да поклоны бить еще поспеешь, как за плечами старость встанет. Ждан от удивленья только хлопал глазами. Иноки в обители поучали: мирские песни петь — бесу угождать, а песенникам одна дорога после смерти прямешенько в пекло, сковороды горячие у чертей лизать, а этот говорит — песня от бога дар. Гусляр потянулся к гуслям. — Пой песню, что склал, а я на гуслях приспособлю. Ждан повторил слова, голос его дрожал. Гусляр тронул струны, и они заговорили, точно живые, в лад Ждановой песне. Из-за кустов выползли вчерашние гудошники и дудошники (спали там, где свалил хмель), стояли, трясли неопохмелившимися головами, кое-кто попробовал хрипловатым голосом подтянуть. Ждан пел, глаза его затуманились и казалось ему, что летит он, и голова его кружилась сладко и на сердце было легко, как никогда еще не бывало. Скомороший атаман сильно дернул по струнам и отложил гусли. Скоморохи заговорили все разом: — Ай, да молодец! — Вот тебе и монашек! Скомороший атаман сказал: — Бреди, парень, с нами. — Подмигнул левым искристым глазом. — Мы люди веселые — скоморохи. Не пашем, не сеем, живем — хлеб жуем, иной день с маком, а иной с таком. Скоморохи, переглядываясь, усмехались: — Иной с маком! — Иной с таком! Скомороший атаман поднялся, повел на товарищей взглядом: — Поволите ли, братцы-скоморохи, быть пареньку в молодших товарищах, брести с нами скоморошить? Веселые молодцы в один голос ответили: — Охота пареньку с нами скоморошить — волим! Имя скоморошьего старосты было Наум. Прозвище — Упадыш. В ватаге было два гудошника, Федор Клубника и Чунейко Двинянин, хмурый и угрюмый силач родом из Двинской земли. Аггей, прозвищем Кобель, здоровенный человечище с грудью колесом, и Андреян Чекан с Силой Хвостом играли на дудах и пели песни. Упадыш был мастером на все руки — и на гуслях играл, и на дудах свистал, и в бубен бил, и песни пел жалостливые. Станет, поведет скорбным правым глазом, запоет — у матерых мужиков от печали никнут бороды, у баб слезы на глаза сами просятся, иные, не выдержав жалостливой песни, случалось воем выли. Зато если вздумает Упадыш развеселить народ, подмигнет веселым левым глазом, запоет потешную скоморошину или начнет людей потешать, народ от смеха валится с ног. Клубника, кроме гудка, потешал людей пляской и ходил на руках колесом, когда же играли скоморохи позорища и по делу нужна была женка, выряжался в бабью кику и сарафан. Ждан со всеми ватажными молодцами сдружился быстро. От них узнал Ждан — глаза у атамана смотрят по-разному оттого, что били его в Устюге шемякинские ратные палицами, убить не убили — спасла шапка — правый же глаз с тех пор остался мертвым. Упадыш сказал Ждану: пока ватага будет скоморошить в Можае, на глаза народу ему показываться не надо, чего доброго услышат о нем монахи, станут князю бить челом, чтобы воротить Ждана обратно в монастырь, или будут искать на ватаге проести. А платить проести за беглого послушника ватаге и думать нечего, Ждан монастырские корма четыре года ел. Начнут отцы-молельщики считать, что Жданом за четыре года выпито и съедено, такое насчитают, что хоть в кабалу иди. Жили скоморохи на посаде у вдового кузнеца. Кузнец все дни был в кузне, Упадыш со скоморохами уходил с утра на торг. Раз как-то зазвали веселых к самому великокняжескому наместнику Басенку. Наместник давал можайским боярам пир. В избу ватага воротилась заполночь крепко под хмелем. Ждан один коротал дни в избе, думал о Незлобе, два раза ходил он в город ко двору боярыни Зинаиды, перелезши через тын, караулил, не покажется ли Незлоба. Но Незлобы так и не видел. Раз, когда перескакивал обратно через тын, пес начисто отхватил от кафтанца половину полы. От тоски Ждан не находил себе места и то, что будет он теперь бродить на вольной волюшке со скоморохами, его не радовало. Как ни старался не подать вида, а тоски не утаил. Клубника заметил неладное. Был Клубника человеком малого роста, с льняными волосами, бороды не отпускал, скоблил щеки наголо острым ножом. Прозвище — Клубника — дали ему за постоянный румянец на белых и тугих, как у девки, щеках. С шутками и прибаутками выведавши у Ждана все, Клубника весело ему подмигнул: — Кручину, молодец, кинь. Вечером видеться тебе с девкой. Клубника наведался на двор к боярыне Зинаиде. Воротный холоп на слова оказался неразговорчив, веселых людей — скоморохов не жаловал. Пришлось бы Клубнике отъехать ни с чем. Но у холопа оказалась зубная хворь. Клубника вызвался заговорить зуб. Велел мужику открыть рот, оглядел зуб, пошептал, наказал парить горячим молоком, посулил, что к завтрему зубную боль снимет как рукой. Воротнему сторожу показалось, что и в самом деле хворь проходит, сторож повеселел. Выведывать у людей, что ему было нужно, Клубника умел. Слово за слово воротный сторож рассказал Клубнике все. Инок Захарий довел боярыне на Незлобу, видел девку под Купалу на бесовском игрище у Горбатой могилы. Погрозил: «Ой, боярыня, девка — огонь и в летах. Чтоб блудного греха не случилось, отдавай Незлобу за мужа, не то и на твою душу девкин грех падет». Боярыня Зинаида дело решила вмиг. Сама нашла племяннице жениха — Нечая Олексича, заезжего новгородского купца. Нечай в прошлом году овдовел, сам молодой, не стукнуло ему еще четырех десятков, — такого девке мужа и надо. Для порядка Незлоба поревела: «Не хочу за купца идти, за боярина или за сына боярского пойду». Сама же была рада-радехонька. Тетка втолковала: «В Новгороде купцы — те ж бояре». Еще третьего дня поп окрутил молодых. Клубника все, что услышал от воротнего мужика, пересказал Ждану, легонько похлопал его по плечу. «Не кручинься, Жданко. Надумал с веселыми бродить — про зазнобу забудь. Одна у скомороха жена — гудок или дуда». Говорил, сам же знал — не утешить молодца словами, если вошла в сердце мил-краса зазнобушка. Что станешь делать, как свет стоит повелось — от девок и радость и горе. Вечером скоморохов позвали играть. Ждан остался дома. В избе на полатях храпел хозяин-кузнец. Ждан вышел во двор. В темной бездне неба горели стожары. Высоко стояла розовая кичач-звезда, одним сулит удачу, другим невзгоды. Ждан присел на крылечке, стал смотреть в небо. На сердце тоска. Думал он о Незлобе. Хотелось упасть, биться, вопить, как вопят бабы-вопленицы. И так же, как в тот день, когда сидел он под березой на лугу, а над Горбатой могилой голубело небо, Ждан почувствовал, как рождаются на его языке слова. Но это были не те слова, какие пришли в голубое утро после Купалы, когда сердце переполняла радость, а другие, горькие, как полынь. Печалью клонили они голову. Ждан укладывал слово к слову, повторял сложенное, и когда слова легли плотно одно к другому, как ложатся в руках мастера кирпичи, запел. Ждан пел о добром молодце, кинутом красной девицей на горе-гореваньице, буйных ветрах, они одни могут унести молодецкую тоску-печаль. И ему хотелось петь во весь голос, чтобы слышали люди его песню и, послушав, смахивали бы с глаз слезу. И когда несколько раз повторил песню, знал, что все будет: и люди будут слушать его, и девки станут пускать в рукав невольную слезу. У ворот зашаркали ногами, залился лаем пес, на него прикрикнули. Ждан узнал по голосу Клубнику и Упадыша. К крыльцу подошли скоморохи, заговорили вразброд, после пирушки были они под хмелем. Ждан, озябший от ночного холода, пошел за ними в избу. Упадыш вздул лучину, втыкая ее в светец, сказал: — Завтра поутру из Можая, молодцы-скоморохи, вон. Клубника щелкнул пальцами, толкнул Ждана под бок. — В пути девку-присуху забудешь скоро. |
||||||||
|