"Стихи" - читать интересную книгу автора (Набоков Владимир)
Стихотворения, не входившие в прижизненные сборники
РыцарьЯ в замке. Ночь. Свод сумрачно-дубовый.Вдоль смутных стен портретов смутный ряд.Я не один: в углу — средневековыйсуровый страж, составленный из лат.Он в полутьме, как сон убийцы хмурый,стоял с копьем в закованной руке.Я расставлял огромные фигурыпри трех свечах на шахматной доске.И вот огонь угрюмый отсвет кинулна рыцаря — и видел, слышал я:он медленно забрало отодвинул,и звякнула стальная чешуя.Он подошел тяжелою походкой,стуча копьем и латами звеня;сел предо мной и руку поднял четко,и стал играть, не глядя на меня.Взор опустив и трепетом объятый,бессмысленно я пешки выдвигал.Жемчужные и черные квадратыкрылатый ветр, дохнув, перемешал.Последнею пожертвовал я пешкой,шепнул: «сдаюсь», и победитель мойс какою-то знакомою усмешкой,привстав, ко мне нагнулся над доской…Очнулся я. Недвижно рыцарь хмурыйстоит в углу с копьем своим в руке,и на местах все тридцать две фигурыпередо мной на шахматной доске.
18. 3. 19.
АкропольЧей шаг за мной? Чей шелестит виссон?Кто там поет пред мрамором богини?Ты, мысль моя. В резней тени колоннкак бы звенят порывы дивных линий.Я рад всему. Струясь в Эрехтейон,мне льстит лазурь и моря блеск павлиний;спускаюсь вниз, и вот запечатленв пыли веков мой след, от солнца синий.Во мглу, во глубь хочу на миг сойти:там, чудится, по Млечному Путибылых времен, сквозь сумрак молчаливыйв певучем сне таинственно летишь…О, как свежа, благоговейна тишьв святилище, где дышит тень оливы!
1919, Англия
У каминаНочь. И с тонким чешуйчатым шумомзацветающие уголькирасправляют в камине угрюмомогневые свои лепестки.И гляжу я, виски зажимая,в золотые глаза угольков,я гляжу, изумленно внимаяголосам моих первых стихов.Серафимом незримым согреты,оживают слова, как цветы:узнаю понемногу приметывдохновившей меня красоты;воскрешаю я все, что, бывало,хоть на миг умилило меня:ствол сосны пламенеющий, алыйна закате июльского дня…
13 марта 1920
* * *Когда, мечтательно склонившись у дверей,ночь придает очарованьепечалям жизненным, я чувствую острейсвое ненужное призванье.Ненужное тебе, рабыня губ моих,и от тебя его я скрою,и скрою от друзей, нечистых и пустых,полузавистливых порою.Деревья вешние в мерцающих венцах,улыбка нищего, тень дыма,тень думы — вижу все; в природе и в сердцахмне ясно то, что вам незримо.От счастья плачет ночь, и вся земля в цвету…Благоговею, вспоминаю,творю — и этот свет на вашу слепотуя никогда не променяю!
Кембридж, 12. 5. 20.
* * *В неволе я, в неволе я, в неволе!На пыльном подоконнике моемследы локтей. Передо мною домтуманится. От несравненной болия изнемог… Над крышей, на спинеготического голого уродца,как белый голубь, дремлет месяц… Мнетак грустно, мне так грустно… С кем бороться— не знаю. Боже. И кому помочь— не знаю тоже… Льется, льется ночь(о, как ты, ласковая, одинока!);два голоса несутся издалека;туман луны стекает по стенам;влюбленных двое обнялись в тумане…Да, о таких рассказывают намшарманки выцветших воспоминанийи шелестящие сердца старинных книг.Влюбленные. В мой переулок узкийони вошли. Мне кажется на миг,что тихо говорят они по-русски.
Кембридж, 31. 5. 20.
Так будетС собакою седой, которая когда-то,смеясь по-своему, глядела мне в глаза,ты выйдешь ввечеру, и месяц, как слеза,прольется на цветы последние заката.Над книжкой, в полутьме блеснувшей белизной,склони ты голову, склони воспоминанья,прими, пойми стихи, задуманные мнойна дальней пристани в ночь звездную изгнанья.Ты будешь тосковать, угадывая, чьялепечущая тень печалила поэта.Ты вспомнишь свежие и сладостные лета,золотоствольный лес и встречи у ручья.И улыбнешься ты загадочно, и сядешьна мшистую скамью в лесу на склоне дня,и светлой веткою черемухи погладишьсобаку старую, забывшую меня.
Кембридж, 11. 6. 20.
ПанихидаСколько могил,сколько могил,ты — жестока, Россия!Родина, родина, мы с упованьем,сирые, верные, греем последним дыханьемноги твои ледяные.Хватит ли сил?Хватит ли сил?Ты давно ведь ослепла.В сумрачной церкви поют и рыдают.Нищие, сгорбясь у входа, тебя называютоблаком черного пепла.Капает воск,капает воск.И на пальцах твердеет.Стонет старик пред иконою смуглой.Глухо молитву поют; звук тяжелый и круглыйкатится, медлит, немеет…Капает воск,капает воск,как слеза за слезою.Плещет кадило пред мертвым, пред гробом.Родина, родина! Ты исполинским сугробомвстала во мгле надо мною.Мрак обступил,мрак обступил…Неужели возможноверить еще? Да, мы верим, мы верими оскорбленной мечтою грядущее мерим…Верим, но сердце — тревожно.Сколько могил,сколько могил,ты — жестока, Россия!Слышишь ли, видишь ли? Мы с упованьем,сирые, верные, греем последним дыханьемноги твои ледяные…
lt;1920gt;
* * *Как было бы легко, как песенно, как дружномои моленья бы неслись,когда бы мы в саду, во храме ночи южнойс тобой нечаянно сошлись.Свет лунный по кустам, как лоск на мокрых сливах,там серебрится средь полян.Бестрепетны цветы. В аллеях молчаливыхмедвяный, бархатный туман.И ветерок вдали рождается, и вскоревздыхает жимолость во сне.За кипарисами угадываешь море.Чу! Море молится луне.Скользит оно, скользит, сокрытой страстью вея,и слышишь, и не слышишь ты,и смутный мотылек, жужжа и розовея,считает смутные цветы.
9. 7. 21.
* * *От взгляда, лепета, улыбкив душе глубокой иногдасвет загорается незыбкий,восходит крупная звезда.И жить не стыдно и не больно;мгновенье учишься ценить,и слова одного довольно,чтоб все земное объяснить.
Груневальд, 31. 7. 21.
Осенние листья
1
В переулке на скрипке играет слепой.Здравствуй, осень!Пляшут листья, летят золотою толпой.Здравствуй, осень!Медяки из окна покатились, звеня.Славься, осень!Ветер легкими листьями бросил в меня.Славься, осень!
2
Стою я на крыльце. Напротив обитаетценитель древностей; в окошке пастушокточеный выставлен. В лазури тучка тает,как розовый пушок.Гляди, фарфоровый, блестящий человечек:чернеют близ меня два голых деревца,и сколько золотых рассыпанных сердечекна ступенях крыльца.
8 ноября 1921, Кембридж
БеженцыЯ объездил, о Боже, твой мир,оглядел, облизал, — он, положим,горьковат… Помню пыльный Каир:там сапожки я чистил прохожим…Также помню и бойкий Бостон,где плясал на кабацких подмостках…Скучно, Господи! Вижу я сон,белый сон о каких-то березках…Ах, когда-нибудь райскую вестья примечу в газетке раскрытой,и рванусь и без шапки, как есть,возвращусь я в мой город забытый!Но, увы, приглянувшись к нему,не узнаю… и скорчусь от боли;даже вывесок я не пойму:по-болгарски написано, что ли…Поброжу по садам, площадям, —большеглазый, в поношенном фраке…"Извините, какой это храм?"И мне встречный ответит: «Исакий».И друзьям он расскажет потом:"Иностранец пристал, все дивился…"Буду новое чуять во всеми томиться, как вчуже томился…
lt;1921gt;
* * *Был крупный дождь. Лазурь и шире и живей.Уж полдень. Рощицы березовой опушкаи солнце мокрое.Задумчиво кукушкасчитает золото, что капает с ветвей,и рада сырости пятнистая лягушка,и тонет в капельке уродик-муравей,и скромно гриб стоит, как толстый человечек,под красным зонтиком, и зыблется вездепод плачущей листвой сеть огненных колечек,а в плачущей траве — серебряной звездеромашки — молится неистово кузнечик,и, по небу скользя, как будто по воде,блистает облако…
lt;1921gt;
Знаешь веру мою?Слышишь иволгу в сердце моем шелестящем?Голубою весной облака я люблю,райский сахар на блюдце блестящем;и люблю я, как льются под осень дожди,и под пестрыми кленами пеструю слякоть.Есть такие закаты, что хочется плакать,а иному шепнешь: подожди.Если ветер ты любишь и ветки сырые,Божьи звезды и Божьих зверьков,если видишь при сладостном слове «Россия»только даль и дожди золотые, косыеи в колосьях лазурь васильков, —я тебя полюблю, как люблю я могучий,пышный шорох лесов, и закаты, и тучи,и мохнатых цветных червяков;полюблю я тебя оттого, что заметишьвсе пылинки в луче бытия,скажешь солнцу: спасибо, что светишь.Вот вся вера моя.
lt;1921gt;
Моя веснаВсе загудело, все блеснуло,так стало шумно и светло!В лазури облако блеснуло,как лебединое крыло.И лоснится, и пахнет пряностволов березовых кора,и вся в подснежниках поляна,и роща солнечно-пестра.Вот серые, сырые сучья,вот блестки свернутых листков…Как спутываются созвучьягремящих птичьих голосов!И, многозвучный, пьяный, вольный,гуляет ветер, сам не свой.И ухает звон колокольныйнад темно-синею рекой!Ах, припади к земле дрожащей,губами крепко припади,к ее взволнованно звенящей,благоухающей груди!И, над тобою пролетая,божественно озарена,пусть остановится родная,неизъяснимая весна!
lt;1921gt;
НочьУж погорел лучистый крайлетучей тучки, и, вздыхая,ночь подошла… О, голубая,о, величавая, сияй,сияй мне бесконечно: всюду,где б ни застала ты меня, —у кочевого ли огняиль в гордом городе — я буду,о, звездная, как ныне, радтвоей улыбке непостижной…Я выпрямлюсь и взор недвижныйскрещу с твоим! О, как горят,ночь ясная, твои запястья,да, ослепи, да, опьяни…Я лучшего не знаю счастья!Ночь, ты развертываешь райнад темным миром и, вздыхая,на нас глядишь… О, голубая,о, величавая, сияй!
lt;1921gt;
ПетербургТак вот он, прежний чародей,глядевший вдаль холодным взороми гордый гулом и просторомсвоих волшебных площадей, —теперь же, голодом томимый,теперь же, падший властелин,он умер, скорбен и один…О город, Пушкиным любимый,как эти годы далеки!Ты пал, замученный, в пустыне…О, город бледный, где же нынетвои туманы, рысаки,и сизокрылые шинели,и разноцветные огни?Дома скосились, почернели,прохожих мало, и онипри встрече смотрят друг на другаглазами, полными испуга,в какой-то жалобной тоске,и все потухли, исхудали:кто в бабьем выцветшем платке,кто просто в ветхом одеяле,а кто в тулупе, но босой.Повсюду выросла и сгнилатрава. Средь улицы пустойзияет яма, как могила;в могиле этой — Петербург…Столица нищих молчалива,в ней жизнь угрюма и пуглива,как по ночам мышиный шуркв пустынном доме, где недавносмеялись дети, пел рояльи ясный день кружился плавно —а ныне пыльная печальстоит во мгле бледно-лиловой;вдовец завесил зеркала,чуть пахнет ладаном в столовой,и, тихо плача, жизнь ушла.Пора мне помнится иная:живое утро, свет, размах.Окошки искрятся в домах,блестит карниз, как меловаячерта на грифельной доске.Собора купол вдалекемерцает в синем и молочномвесеннем небе. А кругом —числа нет вывескам лубочным:кривая прачка с утюгом,две накрест сложенные трубкисукна малинового, рядсмазных сапог, иль виногради ананас в охряном кубке,или, над лавкой мелочной,рог изобилья полустертый…О, сколько прелести роднойв их смехе, красочности мертвой,в округлых знаках, букве ять,подобной церковке старинной!Как, на чужбине, в час пустынныйвсе это больно вспоминать! Брожу в мечтах, где брел когда-то.Моя синеющая теньструится рядом, угловатоперегибаясь. Теплый деньгорит и ясно и неясно.Посередине мостовойседой, в усах, городовойстолбом стоит, и дворник красныйшуршит метлою. Не горя,цветок жемчужный фонаря,закрывшись сонно, повисаетна тонком, выгнутом стебле.(Он в час вечерний воскреснет,и свет сиреневый во мглежужжит, втекая в шар сетистый,и мошки ластятся к стеклу.)Торчит из будки, на углу,зеленовато-водянистыйюмористический журнал.Три воробья неутомимоклюют навоз. Проходят мимопосыльный с бляхой, генерал,в носочках лунных франт дебелый,худая барышня в очках,другая, в шляпе нежно-белойи с завитками на щеках,чуть отуманенных румянцем;газетчик, праздный молодец,в галошах мальчик с пегим ранцем,шаров воздушных продавец(знакомы с детства гроздь цветная,передник, ножницы его).Гляжу я, все запоминая,не презирая ничего…Морская улица. Под аркой,на красной внутренней стенебочком торчат, как гриб на пне,часы большие. Синью жаркой,перед дворцом, на мостовойсияют лужи, и оградав них отразилась. Там, вдоль сада,над обольстительной Невой,в весенний день пройдешь, бывало:дворцы, как призраки, легки,весна гранит околдовала,и риза синяя рекився в мутно-розовых заплатах.Два смуглых столбика крылатыхза ней, у биржи, различишь.Идет навстречу оборванец:под мышкой клетка, в клетке чиж;повеет Вербой… Влажный глянецна листьях липовых дрожит,со скрипом жмется баржа к барже,по круглым камням дребезжитпролетка старая, — и стар жеубогий ванька, день-деньскойна облучке сидящий криво,как кукла мягкая… Тоскойтуманной, ласковой, стыдливой,тоскою северной весныцветы и звуки смягчены.Да, были дни, — но беззаконносменила буря тишину.Я помню, город погребенный,твою последнюю весну,когда на площади дворцовой,махая тряпкою пунцовой,вприсядку лихо смерть пошла!Уже зима тускнела, мокла,фиалка первая цвела,но сквозь простреленные стеклацветочных выставок протекиных, болезненных растенийслащавый дух, подобный тениблудницы пьяной, и цветокбумажный, яростный и жалкий,заместо мартовской фиалки,весной искусственной дыша,алел у каждого в петлице.В своей таинственной темницеНевы крамольная душаочнулась, буйная свободаее окликнула, — но звонмогучий, вольный ледоходаиным был гулом заглушен.Неискупимая година!Слепая жизнь над бездной шла:за ночью ночь, за мглою мгла,за льдиной тающая льдина…Пьянел неистовый народ.Безумец, каторжник, мечтатель,поклонник радужных свобод,картавый плут, чревовещатель, —сбежались все; и там и тут,на площадях, на перекрестках,перед народом, на подмосткахзахлебывался бритый шут…Не надо, жизнь моя, не надо!К чему их вопли вспоминать?Есть чудно-грустная отрада:уйти, не слушать, отстранятьдень настоящий, как глухуюзавесу, видеть пред собойне взмах пожаров в ночь лихую,а купол в дымке голубой,да цепь домов веселых, хмурых,оливковых, лимонных, бурых,и кирку, будто паровозв начале улицы, над Мойкой.О, как стремительно, как бойкокатился поезд, полный грез, —мои сверкающие годы!Крушенье было. Брошен яв иные, чуждые края,гляжу на зори через водысреди волнующейся тьмы…Таких, как я, немало. Мыблуждаем по миру бессоннои знаем: город погребенныйвоскреснет вновь, все будет в немпрекрасно, радостно и ново, —а только прежнего, родного,мы никогда уж не найдем…
lt;1921gt;
РодинаКак весною мой север призывен!О, мятежная свежесть его!Золотой, распевающий ливень,а потом — торжество… торжество…Облака восклицают невнятно.Вся черемуха в звонких шмелях.Тают бледно-лиловые пятнана березовых светлых стволах.Над шумливой рекою, — тяжелойот лазури влекомых небес, —раскачнулся и замер веселый,но еще неуверенный лес.В глубине изумрудной есть место,где мне пальцы трава леденит,где, как в сумерках храма невеста,первый ландыш, сияя, стоит…Неподвижен, задумчиво-дивенослепительный, тонкий цветок…Как весною мой север призывен)Как весною мой север далек!
lt;1921gt;
Тихая осеньУ самого крыльца обрызгала мне плечипротянутая ветвь. Белеет небосклон,и солнце на луну похоже, и далече,далече, как дымок, восходит тонкий звон,вон там, за нежно пожелтевшимсквозным березняком, за темною рекой…И сердце мягкою сжимается тоской,и, сетуя, поет, и вторит пролетевшимчудно-унылым журавлям,за облаками умолкая…А солнце круглое чуть тлеет; и такаяпечаль воздушная блуждает по полям,так расширяется и скорбно и прекраснополей бледнеющая даль,что сердцу кажется притворною, напраснойлюдская шумная печаль.
lt;1921gt;
ХрамСтоял костел незрублены,а в тум костеле три оконечки…Стих калик перехожихТучи ходят над горами,путник бродит по горам,на утесе видит храм:три оконца в этом храменебольшом, да расписном;в первом светится оконцеослепительное солнце,белый месяц — во втором,в третьем звездочки… Прохожий!Здесь начало всех дорог…Солнце пламенное — Бог,Месяц ласковый — сын Божий,Звезды малые во мгле —Божьи дети на земле.
lt;1921gt;
ПоэтЯвляюсь в черный день родной моей земли,поблекшие сердца, в пыли поникли долу…Но, с детства преданный глубокому глаголу,нам данному затем, чтоб мыслить мы могли,как мыслят яркие клубящиеся воды, —я все же, в этот век поветренных скорбей,молюсь величию и нежности природы,в земную верю жизнь, угадывая в нейдыханье Божие, лазурные просветы,и славлю радостно творенье и Творца,да будут злобные, пустынные сердцамоими песнями лучистыми согреты…
1921?
РоссииНе предаюсь пустому гневу,не проклинаю, не молю;как изменившую мне деву,отчизну прежнюю люблю.Но как я одинок, Россия!Как далеко ты отошла!А были дни ведь и другие:ты сострадательной была.Какою нежностью щемящей,какою страстью молодойзвенел в светло-зеленой чащесмех приближающийся твой!Я целовал фиалки мая, —глаза невинные твои, —и лепестки, все понимая,чуть искрились росой любви…И потому, моя Россия,не смею гневаться, грустить…Я говорю: глаза такиеу грешницы не могут быть!
1921?
ГрибыУ входа в парк, в узорах летних днейскамейка светит, ждет кого-то.На столике железном перед нейгрибы разложены для счета.Малютки русого боровика —что пальчики на детской ножке.Их извлекла так бережно рукаиз темных люлек вдоль дорожки.И красные грибы: иголки, слизьна шляпках выгнутых, дырявых;они во мраке влажном вознеслисьпод хвоей елочек, в канавах.И бурых подберезовиков ряд,таких родных, пахучих, мшистых,и слезы леса летнего горятна корешочках их пятнистых.А на скамейке белой — посмотри —плетеная корзинка бокомлежит, и вся испачкана внутричерничным лиловатым соком.
13 ноября 1922
* * *Ясноокий, как рыцарь из рати Христовой,на простор выезжаю, и солнце со мной;и последние стрелы дождя золотогошелестят над истомой земной.В золотое мерцанье, смиренный и смелый,выезжаю из мрака на легком коне:Этот конь — ослепительно, сказочно белый,словно яблонный цвет при луне.И сияющий дождь, золотясь, замираяи опять загораясь — летит, и звучитто земным изумленьем, то трепетом рая,ударяя в мой пламенный щит.И на латы слетает то роза, то пламя,и в лазури живой над грозой бытиявольно плещет мое лебединое знамя,неподкупная юность моя!
1. 12. 22.
ВолчонокОдин, в рождественскую ночь, скулити ежится волчонок желтоглазый.В седом лесу лиловый свет разлит,на пухлых елочках алмазы.Мерцают звезды на ковре небес,мерцая, ангелам щекочут пятки.Взъерошенный волчонок ждет чудес,а лес молчит, седой и гладкий.Но ангелы в обителях своихвсе ходят и советуются тихо,и вот один прикинулся из нихбольшой пушистою волчихой.И к нежным волочащимся сосцамзверек припал, пыхтя и жмурясь жадно.Волчонку, елкам, звездным небесам —всем было в эту ночь отрадно.
8 декабря 1922
* * *Как объясню? Есть в памяти лучисокрытые; порою встрепенетсядремавший луч. О, муза, научи:в понятный стих как призрак перельется?Проезжий праздный в городе чужом,я, невзначай, перед каким-то домом,бессмысленно, пронзительно знакомым…Стой! Может быть, в стихах мы только лжем,темним и рвем сквозную мысль в угодуразмеру? Нет, я верую в свободуразумную гармонии живой.Ты понимаешь, муза, перед домоммне, вольному бродяге, незнакомым,и мне — родным, стою я сам не свойи, к тайному прислушиваясь пенью,все мелочи мгновенно узнаю:в сплошном окне косую кисею,столбы крыльца, и над его ступеньюя чувствую тень шага моего,иную жизнь, иную чую участь(дай мне слова, дай мне слова, певучесть),все узнаю, не зная ничего.Какая жизнь, какой же век всплывает,в безвестных безднах памяти звеня?Моя душа, как женщина, скрываети возраст свой, и опыт от меня.Я вижу сны. Скитаюсь и гадаю.В чужих краях жду поздних поездов.Склоняюсь в гул зеркальных городов,по улицам волнующим блуждаю:дома, дома; проулок; поворот— и вот опять стою я перед домомпронзительно, пронзительно знакомым,и что-то мысль мою темнит и рвет.
Stettin, 10. 12. 22.
ВеснаТы снишься миру снова, снова, —весна! — я душу распахнул;в потоках воздуха ночногоя слушал, слушал горний гул!Блаженный блеск мне веял в очи.Лазурь торжественная ночитекла над городом, и там,как чудо, плавал купол смуглый,и гул тяжелый, гул округлыйвсходил к пасхальным высотам!Клубились бронзовые волны,и каждый звук, как будто полныйгустого меда, оставлялв лазури звездной след пахучий,и Дух стоокий, Дух могучийвосторг земли благословлял.Восторг земли, дрожащей дивноот бури, бури беспрерывнойеще сокрытых, гулких вод…Я слушал, в райский блеск влюбленный,и в душу мне дышал бездонныйзолотозвонный небосвод!И ты с весною мне приснилась,ты, буйнокудрая любовь,и в сердце радостном забиласьглубоким колоколом кровь.Я встал, крылатый и высокий,и ты, воздушная, со мной…Весны божественные сокио солнце бредят под землей!И будут утром отраженья,и световая пестрота,и звон, и тени, и движенье,и ты, о, звучная мечта!И в день видений, в вихре синем,когда блеснут все купола, —мы, обнаженные, раскинемчетыре огненных крыла!
lt;1922gt;
ЖукВ саду, где по ночам лучится и дрожитлуна сквозь локоны мимозы,ты видел ли, поэт? — живой сапфир лежитмеж лепестков блаженной розы.Я тронул выпуклый, алеющий огонь,огонь цветка, и жук священный,тяжелый, гладкий жук мне выпал на ладонь,казалось: камень драгоценный.В саду, где кипарис, как черный звездочет,стоит над лунною поляной,где соловьиный звон всю ночь течет, течет, —кто, кто любезен розе рдяной?Не мудрый кипарис, не льстивый соловей,а бог сапфирный, жук точеный;с ним роза счастлива… Поэт, нужны ли ейтвои влюбленные пэоны?
lt;1922gt;
Легенда о старухе, искавшей плотникаДомик мой, на склоне, в Назарете,почернел и трескается в зной.Дождик ли стрекочет на рассвете, —мокну я под крышею сквозной.Крыс-то в нем, пушистых мухоловок,скорпионов сколько… как тут быть?Плотник есть: не молод и не ловок,да, пожалуй, может подсобить.День лиловый гладок был и светел.Я к седому плотнику пошла;но на стук никто мне не ответил,постучала громче, пождала.А затем толкнула дверь тугую,и, склонив горящий гребешок,с улицы в пустую мастерскуюшмыг за мной какой-то петушок.Тишина. У стенки дремлют доски,прислонясь друг к дружке, и в углудремлет блеск зазубренный и плоскийтам, где солнце тронуло пилу.Петушок, скажи мне, где Иосиф?Петушок, ушел он, — как же так? —все рассыпав гвоздики и бросивкожаный передник под верстак.Потопталась смутно на пороге,восвояси в гору поплелась.Камешки сверкали на дороге.Разомлела, грезить принялась.Все-то мне, старухе бестолковой,вспоминалась плотника жена:поглядит, бывало, молвит слово,улыбнется, пристально-ясна;и пройдет, осленка понукая,лепестки, колючки в волосах, —легкая, лучистая такая, —а была, голубка, на сносях.И куда ж они бежали ныне?Грезя так, я, сгорбленная, шла.Вот мой дом на каменной вершине, —глянула и в блеске замерла…Предо мной, — обделанный на диво,новенький и белый, как яйцо,домик мой, с оливою радивой,серебром купающей крыльцо!Я вхожу… Уж в облаке лучистомразметалось солнце за бугром.Умиляюсь, плачу я над чистым,синим и малиновым ковром.Умер день. Я видела осленка,петушка и гвоздики во сне.День воскрес. Дивясь, толкуя звонко,две соседки юркнули ко мне.Милые! Сама помолодеюза сухой, за новою стеной!Говорят: ушел он в Иудею,старый плотник с юною женой.Говорят: пришедшие оттудапастухи рассказывают всем,что в ночи сияющее чудопролилось на дальний Вифлеем…
lt;1922gt;
Невеста рыцаряЖду рыцаря, жду юного Ивэйна,и с башни вдаль гляжу я ввечеру.Мои шелка вздыхают легковейно,и огневеет сердце на ветру.Твой светлый конь и звон его крылатыйв пыли цветной мне снится с вышины.Твои ли там поблескивают латыиль блеска слез глаза мои полны?Я о тебе слыхала от трувэра,о странствиях, о подвигах святых.Я ведаю, что истинная верадушистей роз и сумерек моих.Ты нежен был, — а нежность так жестока!Одна, горю в вечерней вышине.В блистанье битв, у белых стен Востока,таишь любовь учтивую ко мне.Но возвратись… Пускай твоя кольчугасомнет мою девическую грудь…Я жду, Ивэйн, не призрачного друга, —я жду того, с кем сладостно уснуть.
lt;1922gt;
ПегасГляди: вон там, на той скале — Пегас!Да, это он, сияющий и бурный!Приветствуй эти горы. День погас,а ночи нет… Приветствуй час пурпурный.Над крутизной огромный белый конь,как лебедь, плещет белыми крылами, —и вот взвился, и в тучи, над скалами,плеснул копыт серебряный огонь.Ударил в них, прожег одну, другуюи в исступленном пурпуре исчез.Настала ночь. Нет мира, нет небес, —все — только ночь. Приветствуй ночь нагую.Вглядись в нее: копыта след крутойузнай в звезде, упавшей молчаливо.И Млечный Путь плывет над темнотойвоздушною распущенною гривой.
lt;1922gt;
ПетербургОн на трясине был построенсредь бури творческих времен:он вырос — холоден и строен,под вопли нищих похорон.Он сонным грезам предавался,но под гранитною пятойдо срока тайного скрывалсямир целый, — мстительно-живой.Дышал он смертною отравой,весь беззаконных полон сил.А этот город величавыйглаву так гордо возносил.И оснеженный, в дымке синейоднажды спал он, — недвижим,как что-то в сумрачной трясиневнезапно вздрогнуло под ним.И все кругом затрепетало,и стоглагольный грянул зов:раскрывшись, бездна отдавалазaвopoженныx мертвецов.И пошатнулся всадник медный,и помрачился свод небес,и раздавался крик победный:"Да здравствует болотный бес". РоссияПлыви, бессонница, плыви, воспоминанье…Я дивно одинок. Ни звука, ни луча…Ночь за оконницей безмолвна, как изгнанье,черна, как совесть палача.Мой рай уже давно и срублен, и распродан…Я рос таинственно в таинственном краю,но Бог[3] у юного, небрежного народаРоссию выхолил мою.Рабу стыдливую, поющую про зорисвои дрожащие, увел он в темнотуи в ужасе ее, терзаньях и позорепознал восторга полноту.Он груди вырвал ей, глаза святые выжег,и что ей пользы в том, что в тишь ее равнинпольется ныне смрад от угольных изрыжекЕвропой пущенных машин?Напрасно ткут они, напрасно жнут и веют,развозят по Руси и сукна, и зерно:она давно мертва, и тленом ветры веют,и все, что пело, сожжено.Он душу в ней убил. Хватил с размаху о полмладенца теплого. Вдавил пятою в грязьживые лепестки и, скорчившись, захлопалв ладоши, мерзостно смеясь.Он душу в ней убил — все то, что распевало,тянулось к синеве, плясало по лесам,все то, что при луне над водами всплывало,все, что прочувствовал я сам.Все это умерло. Христу ли, Немезидемолиться нам теперь? Дождемся ли чудес?Кто скажет наконец лукавому: изыди?кого послушается бес?Все это умерло, и все же вдохновеньеволнуется во мне, сгораю, но пою.Родная, мертвая, я чаю воскресеньяи жизнь грядущую твою!
lt;1922gt;
Снежная ночьКак призрак я иду, и реет в тишинетакая тающая нега, —что словно спишь в раю и чувствуешь во снепорханье ангельского снега.Как поцелуи губ незримых и немых,снежинки на ресницах тают.Иду, и фонари в провалах кружевныхслезами смутными блистают.Ночь легкая, целуй, ночь медленная, лейсладчайший снег зимы Господней, —да светится душа во мраке все белей,и чем белей, тем превосходней.Так, ночью, в вышине воздушной бытия,сквозь некий трепет слепо-нежныйнавстречу призракам встает душа моя,проникшись благодати снежной.
lt;1922gt;
СуфлерС восьми до полночи таюсь я в будке тесной,за книгой, много раз прочитанной, сижуи слышу голос ваш… Я знаю, — вы прелестны,но, спутаться боясь, на вас я не гляжу.Не ведаете вы моих печалей скрытых…Я слышу голос ваш, надтреснутый слегка,и в нем, — да, только в нем, а не в словах избитых,звучат пленительно блаженство и тоска.Все так недалеко, все так недостижимо!Смеетесь, плачете, стучите каблучком,вблизи проходите, и платье, вея мимо,вдруг обдает меня воздушным холодком.А я, — исполненный и страсти и страданья,глазами странствуя по пляшущим строкам, —я кукольной любви притворные признаньябесстрастным шепотом подсказываю вам…
lt;1922gt;
Finis *Не надо плакать. Видишь, там — звезда,там — над листвою, справа. Ах, не надо,прошу тебя! О чем я начал? Да,— о той звезде над чернотою сада;на ней живут, быть может… что же ты,опять! Смотри же, я совсем спокоен,совсем… Ты слушай дальше: день был зноен,мы шли на холм, где красные цветы…Не то. О чем я говорил? Есть слово:любовь, — глухой глагол: любить… Цветыкакие-то мне помешали. Тыдолжна простить. Ну вот — ты плачешь снова.Не надо слез! Ах, кто так мучит нас?Не надо помнить, ничего не надо…Вон там — звезда над чернотою сада…Скажи — а вдруг проснемся мы сейчас?
9. 1. 23.
* * *Я видел смерть твою, но праздною мольбойв час невозможный не обиделголубогрудых птиц, дарованных тобой,поющих в памяти. Я видел.Я видел: ты плыла в серебряном гробу,и над тобою звезды плыли,и стыли на руках, на мертвом легком лбуконцы сырые длинных лилий.Я знаю: нет тебя. Зачем же мне молванеобычайная перечит?"Да полно, — говорит, — она жива, жива,все так же пляшет и лепечет."Не верю… Мало ли, что люди говорят.Мой Бог и я — мы лучше знаем…Глаза твои, глаза в раю теперь горят:разлучены мы только раем.
10. 1. 23.
* * *Как затаю, что искони кочую,что, с виду радостен и прост,в душе своей невыносимо чуюгромады, гул, кишенье звезд?Я, жадный и дивящийся ребенок,я, скрученный из гулких жил,жемчужных дуг и алых перепонок, —я ведаю, что вечно жил.И за бессонные зоны странствий,на всех звездах, где боль и Бог,в горящем, оглушительном пространствея многое постигнуть мог.И трудно мне свой чудно-бесполезныйогонь сдержать, крыло согнуть,чтоб невзначай дыханьем звездной бездныземного счастья не спугнуть.
13. 1. 23.
ЖемчугПосланный мудрейшим властелиномстрастных мук изведать глубину,тот блажен, кто руки сложит клиноми скользнет, как бронзовый, ко дну.Там, исполнен сумрачного гуда,средь морских свивающихся звезд,зачерпнет он раковину: чудобудет в ней, лоснящийся нарост.И тогда он вынырнет, раздвинувяркими кругами водный лоск,и спокойно улыбнется, вынувиз ноздрей побагровевший воск.Я сошел в свою глухую муку,я на дне. Но снизу, сквозь струи,все же внемлю шелковому звукууносящейся твоей ладьи.
14 января 1923
СонЗнаешь, знаешь, обморочно-пьяноснилось мне, что в пропасти окнавысилась, как череп великана,костяная, круглая луна.Снилось мне, что на кровати, кривовыгнувшись под вздутой простыней,всю подушку заливая гривой,конь лежал атласно-вороной.А вверху — часы стенные, с бледным,бледным человеческим лицом,поводили маятником медным,полосуя сердце мне концом.Сонник мой не знает сна такого,промолчал, притих перед бедойсонник мой с закладкой васильковойна странице, читанной с тобой…
15 января 1923
Через векаВ каком раю впервые прожурчалиистоки сновиденья моего?Где жили мы, где встретились вначале,мое кочующее волшебство?Неслись века. При Августе, из Римая выслал в Байи голого гонцас мольбой к тебе, но ты неуловимаи сказочной осталась до конца.И не грустила ты, когда при звонесирийских стрел и рыцарских мечеймне снилось: ты — за пряжей, на балконе,под стражей провансальских тополей.Среди шелков, левреток, виноградаиграла ты, когда я по нагимволнам в неведомое Эльдорадобыл генуэзским гением гоним.Ты знаешь, калиостровой наукимы оправданьем были: годы шли,вставали за разлуками разлукитоской богов и музыкой земли.И снова в Термидоре одурелом,пока в тюрьме душа тобой цвела,а дверь мою тюремщик метил мелом,ты в Кобленце так весело жила…И вдоль Невы, всю ночь не спав, раз двестилепажи зарядив и разрядив,я шел, веселый, к Делии — к невесте,все вальсы ей коварные простив.А после, после, став вполоборота,так поднимая руку, чтобы грудьприкрыть локтем, я целился в кого-тои не успел тугой курок пригнуть.Вставали за разлуками разлуки,и вновь я здесь, и вновь мелькнула ты,и вновь я обречен извечной мукетвоей неуловимой красоты.
16 января 1923
* * *В кастальском переулке есть лавчонка:колдун в очках и сизом сюртукеслова, поблескивающие звонко,там продает поэтовой тоске.Там в беспорядке пестром и громоздкомкинжалы, четки — сказочный товар!В углу — крыло, закапанное воском,с пометкою привешенной: Икар.По розам голубым, по пыльным книгамползет ручная древняя змея.И я вошел, заплаканный, и мигомсмекнул колдун, откуда родом я.Принес футляр малиново-зеленый,оттуда лиру вытащил колдун,новейшую: большой позолоченныйхомут и проволоки вместо струн.Я отстранил ее… Тогда другуюон выложил: старинную в сухихи мелких розах — лиру дорогую,но слишком нежную для рук моих.Затем мы с ним смотрели самоцветы,янтарные, сапфирные слова,слова-туманы и слова-рассветы,слова бессилия и торжества.И куклою, и завитками урныколдун учтиво соблазнял меня;с любовью гладил волосок лазурныйиз гривы баснословного коня.Быть может, впрямь он был необычаен,но я вздохнул, откинул огонькикамней, клинков — и вышел; а хозяинглядел мне вслед, подняв на лоб очки.Я не нашел. С усмешкою суровойсложи, колдун, сокровища свои.Что нужно мне? Одно простое словодля горя человеческой любви.
17. 1. 23.
* * *…И все, что было, все, что будет,и золотую жажду жить,и то бессонное, что нудитна звуки душу разложить,все объясняли, вызывалиглаза возлюбленной земной,когда из сумрака всплывалиони, как царство, предо мной.
18. 1. 23.
* * *Я где-то за городом, в поле,и звезды гулом неземнымплывут, и сердце вздулось к ним,как темный купол гулкой боли.И в некий напряженный свод —и все труднее, все суровей —в моих бессонных жилах бьетглухое всхлипыванье крови.Но в этой пустоте ночной,при этом голом звездном гуле,вложу ли в барабан резнойтугой и тусклый жемчуг пули,и, дула кисловатый ледприжав о высохшее нёбо,в бесплотный ринусь ли полетиз разорвавшегося гроба?Или достойно дар примувеликолепный и тяжелый —всю полнозвучность ночи голойи горя творческую тьму?
20 января 1923
ТрамвайВот он летит, огнями ночь пробив,крылатые рассыпав перезвоны,и гром колес, как песнопений взрыв,а стекла — озаренные иконы.И спереди — горящее числои рая обычайное названье.Мгновенное томит очарованье— и нет его, погасло, пронесло,И в пенье ускользающего гулаи в углубленье ночи неживой —как бы зарница зыбкой синевойза ним на повороте полыхнула.Он пролетел, и не осмыслить мне,что через час мелькнет зарница этаи стрекотом, и судорогой светапо занавеске… там… в твоем окне.
21. 1. 23.
ПисьмаВот письма, все — твои (уже на сгибах таютследы карандаша порывистого). Днем,сложившись, спят они, в сухих цветах, в моемдушистом ящике, а ночью — вылетают,полупрозрачные и слабые, скользяти вьются надо мной, как бабочки: инуюпоймаю пальцами, и на лазурь ночнуюгляжу через нее, и звезды в ней сквозят.
23. 1. 23.
УзорДень за днем, цветущий и летучий,мчится в ночь, и вот уже мертвоцарство исполинское, дремучийпапоротник счастья моего.Но хранится, под землей беспечной,в сердце сокровенного пластаотпечаток веерный и вечный,призрак стрекозы, узор листа.
24 января 1923
Эфемеры
Посв. В. И. Полю
Спадая ризою с дымящихся высоткрутого рая — Слава! Слава! —клубится без конца, пылает и ползетпоток — божественная лава…И Сила гулкая, встающая со дна,вздувает огненные зыби:растет горячая вишневая волнас роскошной просинью на сгибе.Вот поднялась горбом и пеной зацвела,и нежно лопается пена,и вырываются два плещущих крылаиз пламенеющего плена.И ангел восстает стремительно-светло,в потоке огненном зачатый,— и в жилках золотых прозрачное крыломерцает бахромой зубчатой.И беззаветную хвалу он пропоет,на миг сияя над потоком,— сквозными крыльями восторженно всплеснет,исчезнет в пламени глубоком.И вот возник другой из пышного огня,с таким же возгласом блаженства:вся жизнь его звенит и вся горит, звеня,и вся — мгновенье совершенства.
-
И если смутно мне, и если даль мутна,я призываю эти зыби:растет горячая вишневая волнас роскошной просинью на сгибе…
26. 1. 23.
* * *Ты все глядишь из тучи темно-сизой,и лилия — в светящейся руке;а я сквозь сон молю о лепесткеи все ищу в изгибах смутной ризыизгиб живой колена иль плеча.Мне твоего не выразить подобьяни в музыке, ни в камне… Исподлобьяглядят в мой сон два горестных луча.
27 января 1923
* * *И утро будет: песни, песни,каких не слышно и в раю,и огненный промчится вестник,взвив тонкую трубу свою.Распахивая двери наши,он пронесется, протрубит,дыханьем расправляя чашинеупиваемых обид.Весь мир, извилистый и гулкий,неслыханные острова,немыслимые закоулки,как пламя, облетит молва.Тогда-то, с плавностью блаженной,как ясновидящие, всеподнимемся и в путь священныйпо первой утренней росе.
30 января 1923
* * *Глаза прикрою — и мгновенно,весь легкий, звонкий весь, стоюопять в гостиной незабвенной,в усадьбе, у себя, в раю.И вот из зеркала косогопод лепетанье хрусталейглядят фарфоровые совы —пенаты юности моей.И вот, над полками, гортензийлегчайшая голубизна,и солнца луч, как Божий вензель,на венском стуле, у окна.По потолку гудит досададвух заплутавшихся шмелей,и веет свежестью из сада,из глубины густых аллей,неизъяснимой веет смесьюеловой, липовой, грибной:там, по сырому пестролесью,— свист, щебетанье, гам цветной!А дальше — сон речных извилини сенокоса тонкий мед.Стой, стой, виденье! Но бессиленмой детский возглас. Жизнь идет,с размаху небеса ломая,идет… ах, если бы навекостаться так, не разжимаяросистых и блаженных век!
3. 2. 23.
Гексаметры
Чудо
В жизни чудес не ищи; есть мелочи — родинки жизни;мелочь такую заметь, — чудо возникнет само.Так мореход, при луне увидавший моржа на утесе,внуков своих опьянит сказкой о деве морской.
Очки Иосифа
Слезы отри и послушай: в солнечный полдень, старыйплотник очки позабыл на своем верстаке. Со смехоммальчик вбежал в мастерскую, замер, заметил, подкрался,тронул легкие стекла, и только он тронул, — мгновеннопо миру солнечный зайчик стрельнул, заиграл по далекимпасмурным странам, слепых согревая и радуя зрячих.
Сердце
Бережно нес я к тебе это сердце прозрачное. Кто-тов локоть толкнул, проходя. Сердце, на камни упав,скорбно разбилось на песни. Прими же осколки. Не знаю,кто проходил, подтолкнул: сердце я бережно нес.
7 марта 1923
Памяти ГумилеваГордо и ясно ты умер, умер, как Муза учила.Ныне, в тиши Елисейской, с тобой говорит о летящеммедном Петре и о диких ветрах африканских — Пушкин.
19 марта 1923
РодинеПосвящается моей сестре ЕленеВоркующею теплотой шестая —чужая — наливается весна.Все ждет тебя душа моя простая,гадая у восточного окна.Позволь мне помнить холодок щемящийзеленоватых ландышей, когдатвой светлый лес плывет, как сон шумящий,а воздух — как дрожащая вода.Позволь мне жить, искать Творца в творенье,звать изумленье рифмы и любви.Не укоряй в час трудного горенья,что вот я вспомнил ландыши твои.Как тень твоя, чужой апрель мне сладок.Взволнованно душа тебя зовет,текучий блеск твоих дождей и радуг,когда весь лес лепечет и плывет.Твой будет взлет неизъяснимо ярок,а наша встреча — творчески-тиха;склонюсь, шепну: вот мой простой подарок,вот капля солнца в венчике стиха.
31 марта 1923
РекаКаждый помнит какую-то русскую реку,но бессильно запнется, едваговорить о ней станет: даны человекулишь одни человечьи слова.А ведь реки, как души, все разные… нужно,чтоб соседу поведать о них,знать, пожалуй, русалочий лепет жемчужный,изумрудную речь водяных.Но у каждого в сердце, где клад заковалакочевая стальная тоска,отзывается внятно, что сердцу, бывало,напевала родная река.Для странников верныхкачнул я дыханьем душиэти качели слогов равномерныхв бессонной тиши.Повсюду —в мороз и на зное —встретишьстранников этих,несущих, как чудо,как бремя страстное,родину.Сам я, бездомный,как-то ночью стоял на мостув городе мглистом,огромном,и глядел в маслянистуютемнотурядом с тенью случайно любимой,стройной, как черное пламя,да только с глазамибезнадежно чужими.Я молчал, и спросила она на своем языке:"Ты меня уж забыл?" —и не в силах я былобъяснить,что я там, далеко, на рекеилистой, тинистой, с именем милым,с именем что камышовая тишь…Это словно из ямочки в глинечерно-синийвыстрелит стриж.И вдоль по сердцуноситсяс криком своим изумленным: вий-вии!Это было в России,это было в раю…Вот,гладкая лодка плыветв тихоструйную юность мою,мимо леса,полного иволог, солнца, прохлады грибной,мимо леса,где березовый ствол чуть сквозит белизнойстройнойв буйном бархате хвойном,мимо красных крутых береговпарчевых островков,мимо плавных полянок сырых, в скабиозахи лютиках.Раз! — и тугие уключинызвякают, — раз! — и весло на весупроливает огнистые слезыв зеленую тень.Чу! — в прибрежном лесукто-то легко зааукал…Дремлет цветущая влага, подковылистьев ползучих, фарфоровый купалцветкаводяного.Как мне запомнилась эта река,узорная, узкая.Вечереет…(и как объяснить,что значило русское"вечереет?")стрекоза, бирюзовая нить,два крыла слюдяных — замерлана перилах купальни…солнце в черемухах. Колокол дальний.Тучки румяные, русые.Червячка из чехлавыжмешь, за усикивытащишь, и на крючок.Ждешь. Клюет.Сладко дрогнет леса, и блеснет,шлепнет о мокрые доскиголубая плотва, головастый бычокили хариус жесткий.А когда мне удить надоест,на деревянный навесвзберусь(…Русь!..)и оттуда беззвучно ныряюв отраженный закат…Ослепленный, плыву наугад,ширяю,навзничь ложусь — и не ведаю, где я —в небесах, на воде ли.Мошкара надо мною качаетсявверх и вниз, вверх и вниз — без конца…Вечер кончается.Осторожно сдираю с лицалипкую травку.В щиколку щиплет малявка:сладок мне рыбийслепой поцелуй.В лиловеющей зыбиузел огненных струй —и плыву я,горю,глотаю зарювечеровую…А теперь в бесприютном краю,уж давно не снимая котомки,качаю — ловлю я, качаю — ловлюстроки о русской речонке,строки, как отблески солнца, бессвязные…А ведь реки, как души, все разные,нужно,чтоб соседу поведать о них,знать) пожалуй, русалочий лепет жемчужный,изумрудную речь водяных.Но у каждого в сердце, где клад заковалакочевая стальная тоска,отзывается внятно, что сердцу, бывало,напевала родная река…
8 апреля 1923, Берлин
* * *Когда я по лестнице алмазнойподнимусь из жизни на райский порог,за плечом, к дубинке легко привязан,будет заплатанный узелок.Узнаю: ключи, кожаный пояс,медную плешь Петра у ворот.Он заметит: я что-то принес с собою —и остановит, не отопрет."Апостол, — скажу я, — пропусти мя!.."Перед ним развяжу я узел свой:два-три заката, женское имяи темная горсточка земли родной…Он поводит строго бровью седою,но на ладони каждый изгибпахнет еще гефсиманской росоюи чешуей иорданских рыб.И потому-то без трепета, без грустиприду я, зная, что, звякнув ключом,он улыбнется и меня пропустит,в рай пропустит с моим узелком.
21 апреля 1923
* * *В часы трудов счастливых и угрюмыхмоя благая слушает тоска,как долгой ночью в исполинских думахворочаются в небе облака.Ударит и скользнет Господь по лире,здесь отзвук — свет еще одной зари…Здесь все творит в сладчайшем этом миреи от меня все требует: твори.Гул дантовский в тебе я слышу, тополь,когда ты серебришься пред грозой,и муравьиный вижу я Акрополь,когда гляжу на хвойный холм живой.Поет вода, молясь легко и звонко,и мотыльковых маленьких мадоннзакат в росинки вписывает тонкопод светлый рассыпающийся звон.Так как же мне, в часы нагие ночитомясь в себе, о, как же не творить,когда весь мир, весь мир упрямый хочетсо мной дышать, гореть и говорить?
28. 4. 23.
* * *О, как ты рвешься в путь крылатый,безумная душа моя,из самой солнечной палатыв больнице светлой бытия!И, бредя о крутом полете,как топчешься, как бьешься тыв горячечной рубашке плоти,в тоске телесной тесноты!Иль, тихая, в безумье тонкомгудишь-звенишь сама с собой,вообразив себя ребенком,сосною, силовьем, совой.Поверь же соловьям и совам,терпи, самообман любя, —смерть громыхнет тугим засовоми в вечность выпустит тебя.
2 мая 1923
* * *Нет, бытие — не зыбкая загадка!Подлунный дол и ясен, и росист.Мы — гусеницы ангелов; и сладковъедаться с краю в нежный лист.Рядись в шипы, ползи, сгибайся, крепни,и чем жадней твой ход зеленый был,тем бархатистей и великолепнейхвосты освобожденных крыл.
6. 5. 23.
* * *Я странствую… Но как забыть? Свистящийрвал ветер твой платок, дышал прибой,дышала ты… на гальке шелестящейпрощался я с отчизной и тобой.Мотало ялик. Полоса туманалуну пересекала пополам,вздымалось море отгулом органа,стекало по заплаканным скалам.И ты на небывалое изгнаньеблагословляла жалобно меня,и снилось мне, что ночь твое дыханье,что ты умрешь при мановенье дня.И клялся я, что вечно и повсюду,на всех распутьях мировой глуши,о, как беречь, как праздновать я будугнев и любовь — бессонницу души.И море встало. Холодом и дымомотхлынул берег, весь тобой звеня.Я странствую… На берегу родимомты, верная, еще не ждешь меня.
Берлин, май 1923 г.
* * *Зовешь, — а в деревце гранатовом совенокполаивает, как щенок.В вечерней вышине так одинок и звоноклуны изогнутый клинок.Зовешь, — и плещет ключ вечернею лазурью.Как голос твой, вода свежа,и в глиняный кувшин, лоснящийся глазурью,луна вонзается дрожа.
26. 7. 23.
* * *Как бледная заря, мой стих негромок,и кратко звуковое бытие,и вряд ли мой разборчивый потомокприпомнит птичье прозвище мое.Что ж делать, муза, жизнь моя. Мы будемв подстрочном примечанье скромно жить…Не прозвенеть, не высказать мне людям,что надо Божьей тенью дорожить.Что Божья тень волнистая сквозь нашизавесы разноцветные видна;что день и ночь — две дорогие чашиживой воды и звездного вина.Не прозвенеть, не высказать — и скоромою забудут бледную зарю,и первая забудет та, которойпоследние лучи я подарю.И все же, муза, счастлив я… Ты нежность,ты — тишина; с тобой нельзя грустить;ты в пенье дней житейскую мятежность,как лишний слог, не можешь допустить.
31. 8. 23.
* * *Ночь свищет, и в пожары млечные,в невероятные края,доваливаясь в бездны вечные,идет по звездам мысль моя,как по волнам во тьме неистовой,где манит Господа рукарастрепанного, серебристого,скользящего ученика…
2. 9. 23.
* * *Я помню в плюшевой оправедагерротипную мечтуи очи в северной дубраве,и губы в громовом порту.Но ты… Прямой и тонкой тенью,как бы ступая по стеклу,внимая призрачному пенью,вникая пристально во мглу,— во мглу, где под железным кленомя ждал, где, завернув с угла,сквозные янтари со стономтекли в сырые зеркала —безгласно в эту мглу вошла ты,и все, что скучно стыло встарь,все сказкой стало: клен зубчатый,геометрический фонарь…Ты… Платье черное мне снится,во взгляде сдержанный огонь,мне тихо на рукав ложитсяпродолговатая ладонь.И вдруг, улыбкою нежданнойблеснув, указываешь мне:клин теневой, провал обманныйна бледной, на косой стене.Да, правда: город угловатыйиграет жизнью колдовскойс тех пор, как в улицу вошла тысвоей стеклянною стопой.И в этом мире небываломтеней и света мы одни.Вчера нам снились за каналомвенецианские огни.И Гофман из зеркальной дверивдруг вышел и в плаще прошел,а под скамьею в темном скверея веер костяной нашел.И непонятный выступ медныйгорит сквозь дальнее стекло,а на стене, косой и бледной —откуда? — черное крыло.Гадая, все ты отмечаешь,все игры вырезов ночных,заговорю ли — отвечаешь,как бы доканчивая стих.Таинственно скользя по гласным,ты шепчешь, замираешь ты,и на лице твоем неясномловлю я тень моей мечты.А там над улицею сонной,черты земные затая,стеною странно освещеннойстоит за мною жизнь моя.
Берлин, 25. 9. 23.
* * *Санкт-Петербург — узорный иней,ex libris беса, может быть,но дивный… Ты уплыл, и нынемне не понять и не забыть.Мой Пушкин бледной ночью, летом,сей отблеск объяснял своейОлениной, а в пенье этомсквозная тень грядущих дней.И ныне: лепет любопытных,прах, нагота, крысиный шуркв книгохранилищах гранитных;и ты уплыл, Санкт-Петербург.И долетая сквозь туманыс воздушных площадей твоих,меня печалит музы пьянойскуластый и осипший стих.
Берлин, 25. 9. 23.
АвтобусРасшатывая сумрак бурыйогнями, жестяным горбом,на шинах из слоновой шкурыгремящий прокатился дом.И вслед качнувшейся громаде,как бы подхвачен темнотой,я кинулся и вспрыгнул сзади,и взмыл по лестнице витой.И там, придерживая шляпу,в свистящей сырости ночнойя видел: выбросила лапуи скрылась ветка надо мной.И вспомнил допотопный ужас,бег, топот, выгибы клыков…Пускай в гранатовые лужистекают стекла кабаков,— пожарище тысячелетий,душа дремучая моя,отдай же мне огонь и ветер,грома иного бытия!Когда я легкий, низколобыйна ветке повисал одиннад обезумевшею злобойбегущих мамонтовых спин.
5. 10. 23
* * *Милая, нежная — этих старинных,песенных слов не боюсь, и пою…О, наклоняйся из сумерек длинныхв светлую бездну мою!Я подарю тебе солнечной мастирьяных коней, колесницу в цветах,ибо сейчас я не пристальный мастер,я — изумленье и взмах.Милая, нежная, я не ошибся,часто мне женские снились черты.Все они были из ломкого гипса,золото легкое — ты.Это, пойми, не стихи, а дыханье,мреющий венчик над страстью моей,переходящий в одно колыханьенеизмеримых зыбей.
17. 10. 23.
* * *Из мира уползли — и ноют на лунешарманщики воспоминаний…Кто входит? Муза, ты? Нет, не садись ко мне:я только пасмурный изгнанник.Полжизни — тут, в столе, шуршит она в руках,тетради трогаю, хрустящийклин веера, стихи — души певучий прах, —и грудью задвигаю ящик…И вот уходит все, и я — в тенях ночных,и прошлое горит неяро,как в черепе сквозном, в провалах костяныхзажженный восковой огарок…И ланнеровский вальс не может заглушить…Откуда?.. Уходи… Не надо…Как были хороши… Мне лепестков не сшить,а тлен цветочный сладок, сладок…Не говори со мной в такие вечера,в часы томленья и тумана,когда мне чудится невнятная играушедших на луну шарманок…
Ноябрь 1923
БарсПожаром яростного крапамаячу в травяной глуши,где дышит след и росный запахтвоей промчавшейся души.И в нестерпимые пределы,то близко, то вдали звеня,летит твой смех обезумелыйи мучит и пьянит меня.Луна пылает молодая,мед каплет на мой жаркий мех;бьет, скатывается, рыдая,твой задыхающийся смех.И в липком сумраке зеленомпожаром гибким и слепымкружусь я, опьяненный звоном,полетом, запахом твоим…Но не уйдешь ты! В полнолуньев тиши настигну у ручья,сомну тебя, мое безумьесеребряное, лань моя.
1923
ВстречаИ странной близостью закованный…
А. Блок
Тоска, и тайна, и услада…Как бы из зыбкой чернотымедлительного маскарадана смутный мост явилась ты.И ночь текла, и плыли молчав ее атласные струитой черной маски профиль волчийи губы нежные твои.И под каштаны, вдоль канала,прошла ты, искоса маня;и что душа в тебе узнала,чем волновала ты меня?Иль в нежности твоей минутной,в минутном повороте плечпереживал я очерк смутныйдругих — неповторимых — встреч?И романтическая жалостьтебя, быть может, привелапонять, какая задрожаластихи пронзившая стрела?Я ничего не знаю. Страннотрепещет стих, и в нем — стрела…Быть может, необманной, жданнойты, безымянная, была?Но недоплаканная горестьнаш замутила звездный час.Вернулась в ночь двойная прорезьтвоих — непросиявших — глаз…Надолго ли? Навек? Далечеброжу и вслушиваюсь яв движенье звезд над нашей встречей.И если ты — судьба моя…Тоска, и тайна, и услада,и словно дальняя мольба…Еще душе скитаться надо.Но если ты — моя судьба…
1923 г.
ГрозаСтоишь ли, смотришь ли с балкона,деревья ветер гнет и самшалеет от игры, от звонас размаху хлопающих рам.Клубятся дымы дождевыепо заблиставшей мостовойи над промокшею впервыезелено-яблочной листвой.От плеска слепну: ливень, снег ли,не знаю. Громовой удар,как будто в огненные кегличугунный прокатился шар.Уходят боги, громыхая,стихает горняя игра,и вот вся улица пустая —лист озаренный серебра.И с неба липою пахнулоиз первой ямки голубой,и влажно в памяти скользнуло,как мы бежали раз с тобой:твой лепет, завитки сырые,лучи смеющихся ресниц.Наш зонтик, капли золотыена кончиках раскрытых спиц…
1923
ПесняВерь: вернутся на родину все,вера ясная, крепкая: с севералыжи неслышные, с юганочная фелюга.Песня спасет нас.Проулками в горушел я, в тяжелую шел темноту,чуждый всему, и крутому узоручерных платанов, и дальнему споруволн, и кабацким шарманкам в порту.Ветер прошел по листам искривленным,ветер, мой пьяный и горестный брат,и вдруг затих под окном озаренным:ночь, ночь — и янтарный квадрат.Кто-то была та, чей голос горящийрусскою песней гремел за окном?В сумраке видел я отблеск горящий,слушал ее под поющим окном.Как распевала она! Проплывалосердце ее в лучезарных струях,как тосковала,как распевала,молясь былому в чужих краях,о полнолунье небывалом,о небывалых соловьях.И в темноте пылали звуки, —рыдающая даль любви,даль — и цыганские разлуки,ночь, ночь — и в роще соловьи.Но проносился ветер с морядыханьем соли и вина,и гармонического горяспадала жаркая волна.Касался грубо ветер с моряглициний вдоль ее окна,и вновь, как бы в блаженстве горя,пылала звуками она…О чем? О лепестке завялом,о горестной своей красе,о полнолунье небывалом,о небывалом —ветер! Вернутся на родину все,вера ясная, крепкая: с севералыжи неслышные, с юга ночная фелюга…Все.
1923 г.
Прованс
1
Как жадно, затая дыханье,склоня колена и плеча,напьюсь я хладного сверканьяиз придорожного ключа.И, запыленный и счастливый,лениво развяжу в тениевангелической оливысандалий узкие ремни.Под той оливой, при дороге,бродячей радуясь судьбе,без удивленья, без тревоги,быть может, вспомню о тебе.И пеньем дум моих влекома,в лазури лиловатой дня,в знакомом платье незнакома,пройдешь ты, не узнав меня.
1923, Сольес-Пон
2. Солнце (Из цикла "Прованс")
Слоняюсь переулками без цели,прислушиваюсь к древним временам:при Цезаре цикады те же пели,и то же солнце стлалось по стенам.Поет платан, и ствол в пятнистом блеске;поет лавчонка; можно отстранитьлегко звенящий бисер занавески:поет портной, вытягивая нить.И женщина у круглого фонтанапоет, полощет синее белье,и пятнами ложится тень платанана камни, на корзину, на нее.Как хорошо в звенящем мире этомскользить плечом вдоль меловых оград,быть русским заблудившимся поэтомсредь лепета латинского цикад!
Сольес-Пон, 1923 г.
ВластелинЯ Индией невидимой владею:приди под синеву мою.Я прикажу нагому чародеюв запястье обратить змею.Тебе, неописуемой царевне,отдам за поцелуй Цейлон,а за любовь — весь мой роскошный, древний,тяжелозвездный небосклон.Павлин и барс мой, бархатно-горящий,тоскуют; и кругом дворцашумят, как ливни, пальмовые чащи,все ждем мы твоего лица.Дам серьги — два стекающих рассвета,дам сердце — из моей груди.Я царь, и если ты не веришь в это,не верь, но все равно, приди!
lt;1923gt;
* В С.: без назв., дата 7. 12. 23.
Гекзаметры
Памяти В. Д. Набокова
Смерть — это утренний луч, пробужденье весеннее. Верю,ты, погруженный в могилу, пробужденный, свободный,ходишь, сияя незримо, здесь, между нами — до срока,спящими…О, наклонись надо мной, сон мой подслушай —снятся мне слезы, снятся напевы, снятся молитвы…Сплю я, раскинув руки, лицом обращенный к звездам:в сон мой втекает мерцающий свет, оттого-то прозрачныдаже и скорби мои…Я чую: ты ходишь так близко,смотришь на спящих; ветер твой нежный целует мне веки,что-то во сне я шепчу; наклонись надо мной и услышишьсмутное имя одно, — что звучнее рыданий, и слащепесен земных, и глубже молитвы — имя отчизны.
lt;1923gt;
* * *Живи, звучи, не поминай о чуде, —но будет день: войду в твой скромный дом,твой смех замрет, ты встанешь: стены, людивсе поплывет, — и будем мы вдвоем…Прозреешь ты в тот миг невыразимый,спадут с тебя, рассыплются, звеня,стеклом поблескивая дутым, зимыи вёсны, прожитые без меня…Я пламенем моих бессонниц, хладоммоих смятений творческих прильну,взгляну в тебя — и ты ответишь взглядомпокорным и крылатым в вышину.Твои плеча закутав в плащ шумящий,я по небу, сквозь звездную росу,как через луг некошеный, дымящий,тебя в свое бессмертье унесу…
lt;1923gt;
* * *И в Божий рай пришедшие с землиустали, в тихом доме прилегли…Летают на качелях серафимыпод яблонями белыми. Скрипятверевки золотые. Серафимыкричат взволнованно…А в доме спят, —в большом, совсем обыкновенном доме,где Бог живет, где солнечная леньлежит на всем; и пахнет в этом доме,как, знаешь ли, на даче, — в первый день…Потом проснутся; в радостной истомепосмотрят друг на друга; в сад пройдут —давным-давно знакомый и любимый…О, как воздушно яблони цветут!..О, как кричат, качаясь, серафимы!..
lt;1923gt;
ОленьСлова — мучительные трубы,гремящие в глухом лесу, —следят, перекликаясь грубо,куда я пламя пронесу.Но что мне лай Дианы жадной,ловитвы топот и полет?Моя душа — олень громадный —псов обезумевших стряхнет.Стряхнет — и по стезе горящейпромчится, распахнув рога,сквозь черные ночные чащина огненные берега!
lt;1923gt;
ПетербургМне чудится в Рождественское утромой легкий, мой воздушный Петербург…Я странствую по набережной… Солнцевзошло туманной розой. Пухлым слоемснег тянется по выпуклым перилам.И рысаки под сетками цветнымипроносятся, как сказочные птицы;а вдалеке, за ширью снежной, таютв лазури сизой розовые струинад кровлями: как призрак золотистый,мерцает крепость (в полдень бухнет пушка:сперва дымок, потом раскат звенящий);и на снегу зеленой бирюзоюгорят квадраты вырезанных льдин.Приземистый вагончик темно-синий,пером скользя по проволоке тонкой,через Неву пушистую по рельсамигрушечным бежит себе, а рядомрасчищенная искрится дорожкамеж елочек, повоткнутых в сугробы:бывало, сядешь в кресло на сосновыхполозьях, — парень в желтых рукавицахза спинку хвать, — и вот по голубомугудящему ледку толкает, крепкоотбрасывая ноги, косо ставяножи коньков, веревкой кое-какприкрученные к валенкам, тупые,такие же, как в пушкинские зимы…Я странствую по городу родному,по улицам таинственно-широким,гляжу с мостов на белые каналы,на пристани и рыбные садки.Катки, катки, — на Мойке, на Фонтанке,в юсуповском серебряном раю:кто учится, смешно раскинув руки,кто плавные описывает дуги,и бегуны в рейтузах шерстяныхгоняются по кругу, перегнувшись,сжав за спиной футляр от этих длинныхконьков своих, сверкающих как бритвы,по звучному лоснящемуся льду.А в городском саду — моем любимом —между Невой и дымчатым собором,сияющие, легкие виденьясквозных ветвей склоняются над снегом,над будками, над каменным верблюдомПржевальского, над скованным бассейном,и дети с гор катаются, гремят,ложась ничком на бархатные санки.Я помню все: Сенат охряный, тумбыи цепи их чугунные вокругседой скалы, откуда рвется в небокрутой восторг зеленоватой бронзы.А там, вдали, над сетью серебристой,над кружевами дивными деревьев —там величаво плавает в лазуриморозом очарованный Исакий:воздушный луч на куполе туманном,подернутые инеем колонны…Мой девственный, мой призрачный!.. Навекив душе моей, как чудо, сохранитсятвой легкий лик, твой воздух несравненный,твои сады, и дали, и каналы,твоя зима, высокая, как соно стройности нездешней…Ты растаял,ты отлетел, а я влачу виденьяв иных краях, — на площадях зеркальных,на палубах скользящих… Трудно мне…Но иногда во сне я слышу звукидалекие, я слышу, как в раюо Петербурге Пушкин ясноглазыйбеседует с другим поэтом, позднопришедшим в мир и скорбно отошедшим,любившим город свой непостижимыйрыдающей и реющей любовью.И слышу я, как Пушкин вспоминаетвсе мелочи крылатые, оттенкии отзвуки: "Я помню, — говорит, —летучий снег, и Летний Сад, и лепетОлениной… Я помню, как, женатый,я возвращался с медленных баловв карете дребезжащей по Мильонной,и радуги по стеклам проходили,но, веришь ли, всего живее помнютот легкий мост, где встретил я Данзасав январский день, пред самою дуэлью…"
lt;1923gt;
Размеры
Глебу Струве
Что хочешь ты? Чтоб стих твой говорил,повествовал? — вот мерный амфибрахий…А хочешь петь — в эоловом размахеанапеста — звон лютен и ветрил.Люби тройные отсветы лазуриЭгейской — в гулком дактиле; отметьгекзаметра медлительного медьи мрамор, — и виденье на цезуре.Затем: двусложных волн не презирай;есть бубенцы и ласточки в хорее:он искрится все звонче, все острее,торопится… А вот — созвучий рай, —резная чаша: ярче в ней, и слаще,и крепче мысль; играет по краямблеск, блеск живой! Испей же: это ямб,ликующий, поющий, говорящий…
lt;1923gt;
РодинаКогда из родины звенит намсладчайший, но лукавый слух,не празднословно, не молитваммой предается скорбный дух.Нет, не из сердца, вот отсюда,где боль неукротима, вот —крылом, окровавленной грудой,обрубком костяным — встаетмой клекот, клокотанье: Боже,Ты, отдыхающий в раю,на смертном, на проклятом ложетронь, воскреси — ее… мою!..
lt;1923gt;
На рассветеЯ показывал твой смятый снимоктрем блудницам. Плыл кабак ночной.Рассвело. Убогий город вымокв бледном воздухе. Я шел домой.Освещенное окно, где черныйчеловечек брился, помню; стонпервого трамвая; и просторный,тронутый рассветом небосклон.Боль моя лучи свои простерла,в небеса невысохшие шла.Голое переполнялось горлосудорогой битого стекла.И окно погасло: кончил бриться.День рабочий, бледный, впереди.А в крови все голос твой струится:"навсегда", сказала, «уходи».И подумала; и где-то капалкран; и повторила: «навсегда».В обмороке, очень тихо, на полтихо соскользнула, как вода.
Берлин, 8. 2. 24.
ОкноПри луне, когда косую крышулижет металлический пожар,из окна случайного я слышусладкий и пронзительный удармузыки; и чувствую, как холодсчастия мне душу обдает;кем-то ослепительно расколотлунный мрак; и медленно в полетсобираюсь, вынимая рукииз карманов, трепещу, лечу,но в окне мгновенно гаснут звуки,и меня спокойно по плечухлопает прохожий: "Вы забыли", —говорит, — "летать запрещено".И, застыв, в венце из лунной пыли,я гляжу на смолкшее окно.
6 марта 1924, Берлин
* В С.: без заглавия.
Санкт-ПетербургКо мне, туманная Леила!Весна пустынная, назад!Бледно-зеленые ветриладворцовый распускает сад.Орлы мерцают вдоль опушки.Нева, лениво шелестя,как Лета льется. След локтяоставил на граните Пушкин.Леила, полно, перестань,не плачь, весна моя былая.На вывеске плавучей — глянь —какая рыба голубая.В петровом бледном небе — штиль,флотилия туманов вольных,и на торцах восьмиугольныхвсе та же золотая пыль.
26 мая 1924, Берлин
ВечерЯ в угол сарая кирку и лопатусвалил с плеча и пот отер,и медленно вышел навстречу закатув прохладный розовый костер.Он мирно пылал за высокими буками,между траурных ветвей,где вспыхнул на миг драгоценными звукаминапряженный соловей.И сдавленный гам, жабий хор гуттаперчевыйна пруду упруго пел.Осекся. Пушком мимолетным доверчивомотылек мне лоб задел.Темнели холмы: там блеснул утешительныйтрепет огоньков ночных.Далече пропыхивал поезд. И длительносвистнул… длительно утих… —И пахло травой. И стоял я без мысли.Когда же смолк туманный гуд,заметил, что смерклось, что звезды нависли,что слезы по лицу текут.
10. 7. 24.
Исход
Муза, с возгласом, со вздохом шумным,у меня забилась на руках.В звездном небе тихом и безумномснежный поднимающийся прахочертанья принимал, как еслидолго вглядываться в облака:образы гранитные воскресли,смуглый купол плыл издалека.Через Млечный Путь бледно-туманныйперекинулись из темнотыв темноту — о, муза, как нежданно! —явственные невские мосты.И, задев в седом и синем мракеисполинским куполом луну,скрипнувшую как сугроб, Исакиймедленно пронесся в вышину.Словно ангел на носу фрегата,бронзовым протянутым перстомрассекая звезды, плыл куда-тоВсадник, в изумленье неземном.И по тверди поднимался тучей,тускло озаренной изнутри,дом; и вереницею текучейстатуи, колонны, фонаритаяли в просторах ночи синей,и, неспешно догоняя их,к Господу несли свой чистый инейпризраки деревьев неживых.Так проплыл мой город непорочный,дивно оторвавшись от земли.И опять в гармонии полночнойтолько звезды тихие текли.И тогда моя полуживаямаленькая муза, трепеща,высунулась робко из-за краянашего широкого плаща.
11 сентября 1924, Берлин
* * *Откуда прилетел? Каким ты дышишь горем?Скажи мне, отчего твои уста, летун,как мертвые, бледны, а крылья пахнут морем?И демон мне в ответ: "Ты голоден и юн,но не насытишься ты звуками. Не трогайнатянутых тобой нестройных этих струн.Нет выше музыки, чем тишина. Для строгойты создан тишины. Узнай ее печатьна камне, на любви и в звездах над дорогой."Исчез он. Тает ночь. Мне Бог велел звучать.
Берлин, 27. 9. 24.
КостерНа сумрачной чужбине, в чаще,где ужас очертанья стер,среди прогалины — горящий,как сердце жаркое, костер.Вокруг синеющие тени,и сквозь летающую сетьтеней и рдяных отраженийсклоненных лиц не разглядеть.Но, отгоняя сумрак жадный,вот песня вспыхнула в тиши,гори, гори, костер отрадный,шинели наши осуши.И снова всколыхнулись плечи,и снова полуночный взмах,кипят воинственные речии слезы светятся в глазах.Зверье, блуждающее в чащах,лесные духи и ветрабегут от этих глаз горящихи от поющего костра.Зато с каким благоговеньем,с какою верой в трудный путь,утешен пламенем и пеньем,подходит странник отдохнуть.
Ноябрь 1924, Берлин
УтроШум зари мне чудился, кипучиймуравейник отблесков за тучей.На ограду мрака и огня,на ограду реющего раяоблокачивался Зодчий Дня,думал и глядел, не раскрываясвоего туманного плаща,как толпа работников крылатых,крыльями блестящими треща,солнце поднимает на канатах.Выше, выше… выше! Впопыхахпросыпаюсь. Купол занавески,полный ветра, в синеватом блескедышит и спадает. Во дворахпо коврам уже стучат служанки,и пальбою плоской окружен,медяки вымаливает стонстарой, удивительной шарманки…
Берлин, 5. 12. 24.
ОвцаНад Вифлеемом ночь застыла.Я блудную овцу искал.В пещеру заглянул — и быловиденье между черных скал.Иосиф, плотник бородатый,сжимал, как смуглые тиски,ладони, знавшие когда-топлоть необструганной доски.Мария слабая на чадоулыбку устремляла вниз,вся умиленье, вся прохладалинялых синеватых риз.А он, младенец светлоокийв венце из золотистых стрел,не видя матери, в потокисвоих небес уже смотрел.И рядом, в темноте счастливой,по белизне и бубенцуя вдруг узнал, пастух ревнивый,свою пропавшую овцу.
11 декабря 1924, Берлин
* В С. под загл. "В пещере"
ВеликанЯ вылепил из снега великана,дал жизнь ему и в ночь на Рождествок тебе, в поля, через моря тумана,я, грозный мастер, выпустил его.Над ним кружились вороны, как мухинад головою белого быка.Его не вьюги создали, не духи,а только огрубелая тоска.Слепой, как мрамор, близился он к цели,шагал, неотразимый, как зима.Охотники, плутавшие в метели,его видали и сошли с ума.Но вот достиг он твоего пределаи замер вдруг: цвела твоя страна,ты счастлива была, дышала, рдела,в твоей стране всем правила весна.Легка, проста, с душою шелковистой,ты в солнечной скользила тишинеи новому попутчику так чисто,так гордо говорила обо мне.И перед этим солнцем отступая,поняв, что с ним соперничать нельзя,растаяла тоска моя слепая,вся синевой весеннею сквозя.
13 декабря 1924, Берлин
ШекспирСреди вельмож времен Елизаветыи ты блистал, чтил пышные заветы,и круг брыжей, атласным серебромобтянутая ляжка, клин бородки —все было, как у всех… Так в плащ короткийбожественный запахивался гром.Надменно-чужд тревоге театральной,ты отстранил легко и беспечальнов сухой венок свивающийся лаври скрыл навек чудовищный свой генийпод маскою, но гул твоих виденийостался нам: венецианский маври скорбь его; лицо Фальстафа — вымяс наклеенными усиками; Лирбушующий… Ты здесь, ты жив — но имя,но облик свой, обманывая мир,ты потопил в тебе любезной Лете.И то сказать: труды твои привыкподписывать — за плату — ростовщик,тот Вилль Шекспир, что «Тень» играл в «Гамлете»,жил в кабаках и умер, не успевпереварить кабанью головизну…Дышал фрегат, ты покидал отчизну.Италию ты видел. Нараспевзвал женский голос сквозь узор железа,звал на балкон высокого инглеза,томимого лимонною лунойна улицах Вороны. Мне охотавоображать, что, может быть, смешнойи ласковый создатель Дон Кихотабеседовал с тобою — невзначай,пока меняли лошадей — и, верно,был вечер синь. В колодце, за таверной,ведро звенело чисто… Отвечай,кого любил? Откройся, в чьих запискахты упомянут мельком? Мало ль низких,ничтожных душ оставили свой след —каких имен не сыщешь у Брантома!Откройся, бог ямбического грома,стоустый и немыслимый поэт!Нет! В должный час, когда почуял — гониттебя Господь из жизни — вспоминалты рукописи тайные и знал,что твоего величия не тронетмолвы мирской бесстыдное клеймо,что навсегда в пыли столетий зыбкойпребудешь ты безликим, как самобессмертие… И вдаль ушел с улыбкой.
Декабрь 1924
ВидениеВ снегах полуночной пустынимне снилась матерь всех берез,и кто-то — движущийся иней —к ней тихо шел и что-то нес.Нес на плече, в тоске высокой,мою Россию, детский гроб;и под березой одинокойв бледно-пылящийся сугробсклонился в трепетанье белом,склонился, как под ветром дым.Был предан гробик с легким теломснегам невинным и немым.И вся пустыня снеговая,молясь, глядела в вышину,где плыли тучи, задеваякрылами тонкими луну.В просвете лунного морозато колебалась, то в дугусгибалась голая береза,и были тени на снегутам, на могиле этой снежной,сжимались, разгибались вдруг,заламывались безнадежно,как будто тени Божьих рук.И поднялся, и по равнинев ночь удалился навсегдалик Божества, виденье, иней,не оставляющий следа…
1924
ГаданьеК полуночи, в Сочельник,под окнами воскресповырубленный ельник,серебряный мой лес.Средь лунного туманая залу отыскал.Зажги, моя Светлана,свечу между зеркал.Заплавает по тазуволшебный огонек;причаливает сразуореховый челнок.И в сумерках, где таетпод люстрою паркет,пускай нам погадаетнаш седенький сосед.На выцветшей лазуриты карты приготовь…И дедушка то хмурит,то вскидывает бровь.И траурные пикинакладывает онна лаковые ликиоранжевых бубен.Ну что ж, моя Светлана,туманится твой взгляд.Прелестного обмананам карты не сулят.Сам худо я колдую,а дедушка в гробу,и нечего седуюдопрашивать судьбу.В сморкающемся блескевсе уплывает вдаль,хрустальные подвескии белая рояль.Огонь в скорлупке малойпотух… И ты исчез,мой ельник небывалый,серебряный мой лес.
1924 г.
К родинеНочь дана, чтоб думать и куритьи сквозь дым с тобою говорить.Хорошо… Пошуркивает мышь,много звезд в окне и много крыш.Кость в груди нащупываю я:родина, вот эта кость — твоя.Воздух твой, вошедший в грудь мою,я тебе стихами отдаю.Синей ночью рдяная ладоньохраняла вербный твой огонь.И тоскуют впадины ступнейпо земле пронзительной твоей.Так все тело — только образ твой,и душа, как небо над Невой.Покурю и лягу, и засну,и твою почувствую весну:угол дома, памятный дубок,граблями расчесанный песок.
1924
КубыСложим крылья наших видений.Ночь. Друг на друга дома угламивалятся. Перешиблены тени.Фонарь — сломанное пламя.В комнате деревянный ветер коситмебель. Зеркалу удержать трудностол, апельсины на подносе.И лицо мое изумрудно.Ты — в черном платье, полет, поэмачерных углов в этом мире пестром.Упираешься, траурная теорема,в потолок коленом острым.В этом мире страшном, не нашем, Боже,буквы жизни и целые строкинаборщики переставили. Сложимкрылья, мой ангел высокий.
1924
МолитваПыланье свеч то выявит морщины,то по белку блестящему скользнет.В звездах шумят древесные вершины,и замирает крестный ход.Со мною ждет ночь темно-голубая,и вот, из мрака, церковь огибая,пасхальный вопль опять растет.Пылай, свеча, и трепетные пальцыжемчужинами воска ороси.О милых мертвых думают скитальцы,о дальней молятся Руси.А я молюсь о нашем дивьем диве,о русской речи, плавной, как по ниведвиженье ветра… Воскреси!О, воскреси душистую, родную,косноязычный сон ее гнетет.Искажена, искромсана, но чуюее невидимый полет.И ждет со мной ночь темно-голубая,и вот, из мрака, церковь огибая,пасхальный вопль опять растет.Тебе, живой, тебе, моей прекрасной,вся жизнь моя, огонь несметных свеч.Ты станешь вновь, как воды, полногласной,и чистой, как на солнце меч,и величавой, как волненье нивы.Так молится ремесленник ревнивыйи рыцарь твой, родная речь.
1924
СкитальцыЗа громадные годы изгнанья,вся колючим жаром дыша,исходила ты мирозданья,о, косматая наша душа.Семимильных сапог не обула,и не мчал тебя чародей,но от пыльных зловоний Стамбуладо парижских литых площадей,от полярной губы до Бискры,где с арабом прильнула к ручью,ты прошла и сыпала искры,если трогали шерсть твою.Мне, быть может, преступнее, краше,голодней всех племен мирских.От языческой нежности нашейумирают девушки их.Слишком вольно душе на свете.Встанет ветер всея Руси,и душа скитальцев ответит,и ей ветер скажет: неси.И по ребрам дубовых лестницмы прикатим с собой на пирбочки солнца, тугие песнии в рогожу завернутый мир.
1924
СмертьУтихнет жизни рокот жадный,и станет музыкою тишь,гость босоногий, гость прохладный,ты и за мною прилетишь.И душу из земного мракаподнимешь, как письмо, на свет,ища в ней водяного знакасквозь тени суетные лет.И просияет то, что соннов себе я чую и таю,знак нестираемый, исконный,узор, придуманный в раю.О, смерть моя! С землей уснувшейразлука плавная светла:полет страницы, соскользнувшейпри дуновенье со стола.
1924
СтихиБлуждая по запущенному саду,я видел, в полдень, в воздухе слепом,двух бабочек глазастых, до упадухохочущих над бархатным пупомподсолнуха. А в городе однаждыя видел дом: был у него такойвид, словно он смех сдерживает; дваждыпрошел я мимо и потом рукоймахнул и рассмеялся сам; а дом, нет,не прыснул: только в окнах огонеклукавый промелькнул. Все это помнитмоя душа, все это ей намек,что на небе по-детски Бог хохочет,смотря, как босоногий серафимвниз перегнулся и наш мир щекочетодним лазурным перышком своим.
1924
СтансыНичем не смоешь подписи косойсудьбы на человеческой ладони,ни грубыми трудами, ни росойвсех аравийских благовоний.Ничем не смоешь взгляда моего,тобой допущенного на мгновенье.Не знаешь ты, как страшно волшебствобесплотного прикосновенья.И в этот миг, пока дышал мой взгляд,издалека тобою обладавший,моя мечта была сильней стократтвоей судьбы, тебя создавшей.Но кто из нас мечтать не приходилк семейственной и глупой Мона Лизе,чей глаз, как всякий глаз, составлен былиз света, жилочек и слизи?О, я рифмую радугу и прах.Прости, прости, что рай я уничтожил,в двух бархатных и пристальных мирахединый миг, как бог, я прожил.Да будет так. Не в силах я тебеоткрыть, с какою жадностью певучей,с каким немым доверием судьбеневыразимой, неминучей —
1924
Страна стиховДай руки, в путь! Найдем среди планетпленительных такую, где не нуженжитейский труд. От хлеба до жемчужин —все купит звон особенных монет.И доступа злым и бескрылым нетв блаженный край, что музой обнаружен,где нам дадут за рифму целый ужини целый дом за правильный сонет.Там будем мы свободны и богаты…Какие дни. Как благостны закаты.Кипят ключи кастальские во мгле.И глядя в ночь на лунные оливыв стране стихов, где боги справедливы,как тосковать мы будем о земле!
1924 г.
Автомобиль в горах
Сонет
Как сон, летит дорога, и ребромвстает луна за горною вершиной.С моею черной гоночной машинойсравню — на волю вырвавшийся гром!Все хочется, — пока под тем бугромне стала плоть личинкою мушиной, —слыхать, как прах под бешеною шинойрыдающим исходит серебром…Сжимая руль наклонный и упругий,куда лечу? У альповой лачуги —почудится отеческий очаг;и в путь обратный, — вдавливая конусподошвою и боковой рычагпереставляя по дуге, — я тронусь.
lt;1924gt;
Об ангелах
1
Неземной рассвет блеском облил…Миры прикатили: распрягай!Подняты огненные оглобли.Ангелы. Балаган. Рай.Вспомни: гиганты промахивают попарно,торгуют безднами. Алый парот крыльев валит. И лучезарнокипит божественный базар.И в этом странствуя сиянье,там я купил — за песнь одну —женскую душу и в придачу нанялсамую дорогую весну.
2
Представь: мы его встречаемвон там, где в лисичках пень,и был он необычаен,как радуга в зимний день.Он хвойную занозуиз пятки босой тащил.Сквозили снега и розыпраздно склоненных крыл.Наш лес, где была черникаи телесного цвета грибы,вдруг пронзен был дивным крикомзолотой, неземной трубы.И он нас увидел; замер,оглянул людей, лесиспуганными глазамии, вспыхнув крылом, исчез.Мы вернулись домой с сырымигрибами в узелкеи с рассказом о серафиме,встреченном в сосняке.
lt;1924gt;
Подруга боксераДрожащая, в змеином платье бальном,и я пришла смотреть на этот бой.Окружена я черною толпой:мелькает блеск по вырезам крахмальным,свет льется, ослепителен и бел,посередине залы, над помостком.И два бойца в сиянье этом жесткомсшибаются… Один уж ослабел.И ухает толпа. Могуч и молод,неуязвим, как тень, — противник твой.Уж ты прижат к веревке круговойи подставляешь голову под молот.Все чаще, все короче, все звучнейбьет снизу, бьет и хлещет этот сжатыйкулак в перчатке сально-желтоватой,под сердце и по челюсти твоей.Сутулишься и екаешь от боли,и напряженно лоснится спина.Кровь на лице, на ребрах так красна,что я тобой любуюсь поневоле.Удар — и вот не можешь ты вздохнуть, —еще удар, два боковых и пятый —прямой в кадык. Ты падаешь. Распятый,лежишь в крови, крутую выгнув грудь.Волненье, гул… Тебя уносят двоев фуфайках белых. Победитель твойс улыбкой поднимает руку. Войприветственный, — и смех мой в этом вое.Я вспоминаю, как недавно, там,в гостинице зеркальной, встав с обеда,за взгляд и за ответный взгляд соседаты бил меня наотмашь по глазам.
lt;1924gt;
ПутьВеликий выход на чужбину,как дар божественный, ценя,веселым взглядом мир окину,отчизной ставший для меня.Отраду слов скупых и ясныхпрошу я Господа мне дать, —побольше странствий, встреч опасных,в лесах подальше заплутать.За поворотом, ненароком,пускай найду когда-нибудьнаклонный свет в лесу глубоком,где корни переходят путь, —то теневое сочетаньелиствы, тропинки и корней,что носит для души названьеРоссии, родины моей.
lt;1925gt;
РайЛюбимы ангелами всеми,толпой глядящими с небес,вот люди зажили в Эдеме, —и был он чудом из чудес.Как на раскрытой Божьей длани,я со святою простотойизображу их на поляне,прозрачным лаком залитой,среди павлинов, ланей, тигров,у живописного ручья…И к ним я выберу эпиграфиз первой Книги Бытия.Я тоже изгнан был из раялесов родимых и полей,но жизнь проходит, не стираякартины в памяти моей.Бессмертен мир картины этой,и сладкий дух таится в нем:так пахнет желтый воск, согретыйживым дыханьем и огнем.Там по написанному лесутропами смуглыми брожу, —и сокровенную завесуопять со вздохом завожу…
lt;1925gt;
Три шахматных сонета
1
В ходах ладьи — ямбический размер,в ходах слона — анапест. Полутанец,полурасчет — вот шахматы. От пьяницв кофейне шум, от дыма воздух сер.Там Филидор сражался и Дюсер.Теперь сидят — бровастый, злой испанеци гном в очках. Ложится странный глянецна жилы рук, а взгляд — как у химер.Вперед ладья прошла стопами ямба.Потом опять — раздумие. "Карамба,сдавайтесь же!" Но медлит тихий гном.И вот толкнул ногтями цвета йодафигуру. Так! Он жертвует слоном:волшебный шах и мат в четыре хода.
2
Движенья рифм и танцовщиц крылатыхесть в шахматной задаче. Посмотри:тут белых семь, а черных только трина световых и сумрачных квадратах.Чернеет ферзь между коней горбатых,и пешки в ночь впились, как янтари.Решенья ждут и слуги, и царив резных венцах и высеченных латах.Звездообразны каверзы ферзя.Дразнящая, узорная стезяуводит мысль, — и снова мысль во мраке.Но фея рифм — на шахматной доскеявляется, отблескивая в лаке,и — легкая — взлетает на носке.
3
Я не писал законного сонета,хоть в тополях не спали соловьи, —но, трогая то пешки, то ладьи,придумывал задачу до рассвета.И заключил в узор ее ответавсю нашу ночь, все возгласы твои,и тень ветвей, и яркие струитекучих звезд, и мастерство поэта.Я думаю, испанец мой, и гном,и Филидор — в порядке кружевномскупых фигур, играющих согласно, —увидят все, — что льется лунный свет,что я люблю восторженно и ясно,что на доске составил я сонет.
lt;1924gt;
Берлинская весна
1
Нищетою необычнойна чужбине дорожу.Утром в ратуше кирпичнойза конторкой не сижу.Где я только не шатаюсьв пустоте весенних дней!И к подруге возвращаюсьвсе позднее и поздней.В полумраке стул заденуи, нащупывая свет,так растопаюсь, что в стенустукнет яростно сосед.Утром он наполовинуоткрывать окно привык,чтобы высунуть перину,как малиновый язык.Утром музыкант бродячийдвор наполнит до краевпри участии горячейсуматохи воробьев.Понимают, слава Богу,что всему я предпочтудикую мою дорогу,золотую нищету.
2
Когда весеннее мечтаньевлечет в синеющую мглу,мне назначается свиданьепод тем каштаном на углу.Его цветущая громадатуманно звездами сквозит.Под нею — черная оградаи ящик спереди прибит.Я приникаю к самой щели,ловлю волнующийся гам,как будто звучно закипеливсе письма, спрятанные там.Еще листов не развернули,еще никто их не прочел…Гуди, гуди, железный улей,почтовый ящик, полный пчел.Над этим трепетом и звономкаштан раскидывает кров,и сладко в сумраке зеленомсияют факелы цветов.
1925 г.
Воскресение мертвыхНам, потонувшим мореходам,похороненным в глубинепод вечно движущимся сводом,являлся старый порт во сне:кайма сбегающая пены,на камне две морских звезды,из моря выросшие стеныв дрожащих отблесках воды.Но выплыли и наши души,когда небесная трубапропела тонко, и на сушераспались с грохотом гроба.И к нам туманная подходитладья апостольская, в ладс волною дышит и наводитогни двенадцати лампад.Все, чем пленяла жизнь земная,всю прелесть, теплоту, красув себе божественно вмещая,горит фонарик на носу.Луч окунается в морские,им разделенные струи,и наших душ ловцы благиеберут нас в тишину ладьи.Плыви, ладья, в туман суровый,в залив играющий влетай,где ждет нас городок портовый,как мы, перенесенный в рай.
1925
ИзгнаньеЯ занят странными мечтамив часы рассветной полутьмы:что, если б Пушкин был меж нами —простой изгнанник, как и мы?Так, удалясь в края чужие,он вправду был бы обречен"вздыхать о сумрачной России",как пожелал однажды он.Быть может, нежностью и гневом —как бы широким шумом крыл, —еще неслыханным напевомон мир бы ныне огласил.А может быть и то: в изгнаньесвершая страннический путь,на жарком сердце плащ молчаньяон предпочел бы запахнуть, —боясь унизить даже песней,высокой песнею своей,тоску, которой нет чудесней,тоску невозвратимых дней…Но знал бы он: в усадьбе дальнейодна душа ему верна,одна лампада тлеет в спальне,старуха вяжет у окна.Голубка дряхлая дождется!Ворота настежь… Шум живой…Вбежит он, глянет, к ней прижметсяи все расскажет — ей одной… КонькобежецПлясать на льду учился он у музы,у зимней Терпсихоры… Погляди:открытый лоб, и черные рейтузы,и огонек медали на груди.Он вьется, и под молнией алмазнойего непостижимого конькаломается, растет звездообразноузорное подобие цветка.И вот на льду, густом и шелковистом,подсолнух обрисован. Но постой —не я ли сам, с таким певучим свистом,коньком стиха блеснул перед тобой.Оставил я один узор словесный,мгновенно раскружившийся цветок.И завтра снег бесшумный и отвесныйзапорошит исчерченный каток.
1925
СонОднажды ночью подоконникдождем был шумно орошен.Господь открыл свой тайный сонники выбрал мне сладчайший сон.Звуча знакомою тревогой,рыданье ночи дом трясло.Мой сон был синею дорогойчерез тенистое село.Под мягкой грудою колесаскрипели глубоко внизу:я навзничь ехал с сенокосана синем от теней возу.И снова, тяжело, упрямо,при каждом повороте снаскрипела и кренилась рамадождем дышавшего окна.И я, в своей дремоте синей,не знал, что истина, что сон:та ночь на роковой чужбине,той рамы беспокойный стон,или ромашка в теплом сенеу самых губ моих, вот тут,и эти лиственные тени,что сверху кольцами текут…
1925 г.
ЭлектричествоИграй, реклама огневая,над зеркалами площадей,взбирайся, молния ручная,слова пылающие сей.Не те, угрозою священнойявившиеся письмена,что сладость отняли мгновенноу вавилонского вина.В цветах волшебного пожарапопроще что-нибудь пиши,во славу ходкого товара,в утеху бюргерской души.И в лакированной коробке,в чревовещательном гробу,послушна штепселю и кнопке,пой, говори, дуди в трубу.И не погибель, а погодуты нам из рупора вещай.Своею жизнью грей нам воду,страницу книги освещай.Беги по проводу трамвая,бенгальской искрою шурша,и ночь сырая, городскаятобою странно хороша.Но иногда, когда нальетсягрозою небо, иногдаземля притихнет вдруг, сожмется,как бы от тайного стыда.И вот — как прежде, неземная,не наша, пролетаешь ты,прорывы синие являянепостижимой наготы.И снова мир, как много сотенглухих веков тому назад,и неустойчив, и неплотен,и Божьим пламенем объят.
1925 г.
Ut pictura poesis *
M. В. Добужинскому
Воспоминанье, острый луч,преобрази мое изгнанье,пронзи меня, воспоминаньео баржах петербургских тучв небесных ветреных просторах,о закоулочных заборах,о добрых лицах фонарей…Я помню, над Невой моейбывали сумерки, как шорохтушующих карандашей.Все это живописец плавныйпередо мною развернул,и, кажется, совсем недавнов лицо мне этот ветер дул,изображенный им в летучихосенних листьях, зыбких тучах,и плыл по набережной гул,во мгле колокола гудели —собора медные качели…Какой там двор знакомый есть,какие тумбы! Хорошо бытуда перешагнуть, пролезть,там постоять, где спят сугробыи плотно сложены дрова,или под аркой, на канале,где нежно в каменном овалесинеют крепость и Нева.
1926
* Поэзия как живопись (лат.).
* * *Пустяк — названье мачты, план — и следомза чайкою взмывает жизнь моя,и человек на палубе, под пледом,вдыхающий сиянье — это я.Я вижу на открытке глянцевитойразвратную залива синеву,и белозубый городок со свитойнесметных пальм, и дом, где я живу.И в этот миг я с криком покажу вамсебя, себя — но в городе другом:как попугай пощелкивает клювом,так тереблю с открытками альбом.Вот это — я и призрак чемодана;вот это — я, по улице сыройидущий в вас, как будто бы с экрана,и расплывающийся слепотой.Ах, чувствую в ногах отяжелевших,как без меня уходят поезда,и сколько стран, еще меня не гревших,где мне не жить, не греться никогда!И в кресле путешественник из раяописывает, руки заломив,дымок из трубки с присвистом вбирая,свою любовь — тропический залив.
1926 г.
Лыжный прыжокДля состязаний быстролетныхна том белеющем холмувчера был скат на сваях плотныхсколочен. Лыжник по немусъезжал со свистом; а понижескат обрывался: это былуступ, где становились лыжичетою ясеневых крыл.Люблю я встать над бездной снежной,потуже затянуть ремни…Бери меня, наклон разбежный,и в дивной пустоте — распни.Дай прыгнуть, под гуденье ветра,под трубы ангельских высот,не семьдесят четыре метра,а миль, пожалуй, девятьсот.И небо звездное качнется,легко под лыжами скользя,и над Россией пресечетсямоя воздушная стезя.Увижу инистый Исакий,огни мохнатые на льду,и, вольно прозвенев во мраке,как жаворонок, упаду.
1926, Riesengebirge
БилетНа фабрике немецкой, вот сейчас, —дай рассказать мне, муза, без волненья!на фабрике немецкой, вот сейчас,все в честь мою, идут приготовленья.Уже машина говорит: "жую,бумажную выглаживаю кашу,уже пласты другой передаю".Та говорит: "нарежу и подкрашу".Уже найдя свой правильный размах,стальное многорукое созданьепечатает на розовых листахневероятной станции названье.И человек бесстрастно рассуетте лепестки по ящикам в конторе,где на стене глазастый пароход,и роща пальм, и северное море.И есть уже на свете много леттот равнодушный, медленный приказчик,который выдвинет заветный ящики выдаст мне на родину билет.
1927 г.
РодинаБессмертное счастие нашеРоссией зовется в веках.Мы края не видели краше,а были во многих краях.Но где бы стезя ни бежала,нам русская снилась земля.Изгнание, где твое жало,чужбина, где сила твоя?Мы знаем молитвы такие,что сердцу легко по ночам;и гордые музы Россиинезримо сопутствуют нам.Спасибо дремучему шумулесов на равнинах родных,за ими внушенную думу,за каждую песню о них.Наш дом на чужбине случайной,где мирен изгнанника сон,как ветром, как морем, как тайной,Россией всегда окружен.
1927 г.
Шахматный коньКруглогривый, тяжелый, суконцем подбитый,шахматный конь в коробке уснул, —а давно ли, давно ли в пивной знаменитойстоял живой человеческий гул?Гул живописцев, ребят бородатых,и крики поэтов, и стон скрипачей…Лампа сияла, а пол под нейбыл весь в очень ровных квадратах.Он сидел с друзьями в любимом углу,по привычке слегка пригнувшись к столу,и друзья вспоминали турниры былые,говорили о тонком его мастерстве…Бархатный стук в голове:это ходят фигуры резные.Старый маэстро пивцо попивал,слушал друзей, сигару жевал,кивал головой седовато-кудластой,и ворот осыпан был перхотью частой,скорлупками шахматных мыслей.И друзья вспоминали, как, матом грозя,Кизерицкому в Вене он отдал ферзя.Кругом над столами навислитабачные тучи, а плиточный полбыл в темных и светлых квадратах.Друзья вспоминали, какой изобрелон дерзостный гамбит когда-то.Старый маэстро пивцо попивал,слушал друзей, сигару жевали думал с улыбкою хмурой:"Кто-то, а кто — я понять не могу,переставляет в мозгу,как тяжелую мебель, фигуры,и пешка одна со вчерашнего днячерною куклой идет на меня".Старый маэстро сидел согнувшись,пепел ронял на пикейный жилет, —и нападал, пузырями раздувшись,неудержимый шахматный бред.Пили друзья за здоровье маэстро,вспоминали, как с этой сигарой в зубахуправлял он вслепую огромным оркестромнезримых фигур на незримых досках.Вдруг черный король, подкрепив проходнуюпешку свою, подошел вплотную.Тогда он встал, отстранил друзейи смеющихся, и оробелых.Лампа сияла, а пол под нейбыл в квадратах черных и белых.На лице его старом, растерянном, добромдеревянный отблеск лежал.Он сгорбился, шею надул, прижалнапряженные локти к ребрами прыгать пошел по квадратам большим,через один, то влево, то вправо, —и это была не пустая забава,и недолго смеялись над ним.И потом, в молчании чистой палаты,куда черный король его увел,на шестьдесят четыре квадратанеобъяснимо делился пол.И эдак, и так — до последнего часа —в бредовых комбинациях, ночью и днем,прыгал маэстро, старик седовласый,белым конем.
lt;1927gt;
К РоссииМою ладонь географ строгийразрисовал: тут все твоибольшие, малые дороги,а жилы — реки и ручьи.Слепец, я руки простираюи все земное осязаючерез тебя, страна моя.Вот почему так счастлив я.И если правда, что намеднимне померещилось во сне,что час беспечный, час последнийменя найдет в чужой стране,как на покатой школьной парте,совьешься ты подобно карте,как только отпущу края,и ляжешь там, где лягу я.
1928 г.
КинематографЛюблю я световые балаганывсе безнадежнее и все нежней.Там сложные вскрываются обманыпростым подслушиваньем у дверей.Там для распутства символ есть единый —бокал вина, а добродетель — шьет.Между чертами матери и сынаострейший глаз там сходства не найдет.Там, на руках, в автомобиль огромныйне чуждый состраданья богатейусердно вносит барышень бездомных,в тигровый плед закутанных детей.Там письма спешно пишутся средь ночи:опасность… трепет… поперек листарука бежит… И как разборчив почерк,какая писарская чистота!Вот спальня озаренная. Смотрите,как эта шаль упала на ковер.Не виден ослепительный юпитер,не слышен раздраженный режиссер;но ничего там жизнью не трепещет:пытливый гость не может угадатьсвязь между вещью и владельцем вещи,житейского особую печать.О, да! Прекрасны гонки, водопады,вращение зеркальной темноты.Но вымысел? Гармонии услада?Ума полет? О, Муза, где же ты?Утопит злого, доброго поженит,и снова, через веси и века,спешит роскошное воображеньесамоуверенного пошляка.И вот — конец… Рояль незримый умер,темно и незначительно пожив.Очнулся мир, прохладою и шумомрастаявшую выдумку сменив.И со своей подругою приказчик,встречая ветра влажного напор,держа ладонь над спичкою горящей,насмешливый выносит приговор.
1928 г.
ОстроваВ книге сказок помню я картину:ты да я на башне угловой.Стань сюда, и снова я застынуна ветру, с протянутой рукой.Там, вдали, где волны завитыепереходят в дымку, различиострова блаженства, как большиефиолетовые куличи.Ибо золотистыми перстамииз особой сладостной землипекаря с кудрявыми крыламиих на грани неба испекли.И, должно быть, легче там и краше,и, пожалуй, мы б пустились вдаль,если б наших книг, собаки нашейи любви нам не было так жаль.
1928
РасстрелНебритый, смеющийся, бледный,в чистом еще пиджаке,без галстука, с маленькой меднойзапонкой на кадыке,он ждет, и все зримое в мире —только высокий забор,жестянка в траве и четыредула, смотрящих в упор.Так ждал он, смеясь и мигая,на именинах не раз,чтоб магний блеснул, озаряябелые лица без глаз.Все. Молния боли железной.Неумолимая тьма.И воя, кружится над безднойангел, сошедший с ума.
1928 г.
ОсаТвой панцирь, желтый и блестящий,булавкой я проткнули слушал плач твой восходящий,прозрачнейший твой гул.Тупыми ножницами жалоя защемил — и вототрезал… Как ты зажужжала,как выгнула живот!Теперь гуденье было густо,и крылья поскорейя отхватил, почти без хруста,у самых их корней.И обеззвученное телошесть вытянуло ног,глазастой головой вертело…И спичку я зажег, —чтоб видеть, как вскипишь бурливо,лишь пламя поднесу…Так мучит отрок терпеливыйчудесную осу;так, изощряя слух и зренье,взрезая, теребя, —мое живое вдохновенье,замучил я тебя!
lt;1928gt;
Разговор
Писатель. Критик. Издатель.
Писатель
Легко мне на чужбине жить,писать трудненько, — вот в чем штука.Вы морщитесь, я вижу?
Благодарю.Не надо. Тошно мне заране.У музы тамошней губаотвисла, взгляд блуждает тупо,разгульна хочет быть, груба;все было б ничего, — да глупо.
Издатель
Однако, хвалят. Новизну,и быт, и пафос там находят.Иного — глядь — и переводят.Я знаю книжицу одну —
Критик
Какое! Грамотеи эти,Цементов, Молотов, Серпов,сосредоточенно, как дети,рвут крылья у жужжащих слов.Мне их убожество знакомо:был Писарев, была точь-в-точьтакая ж серенькая ночь.Добро еще, что пишут дома, —а то какой-нибудь Лидняк,как путешествующий купчик,на мир глядит, и пучит зрак,и ужасается, голубчик:куда бы ни поехал он,в Бордо ли, Токио — все то же:матросов бронзовые рожии в переулочке притон.
Издатель
Так вы довольны музой здешней,изгнанницей немолодой?Неужто по сравненью с тойона вам кажется —
Критик
Безгрешней.Но, впрочем, и она скучна…А там, — нет, все-таки там хуже!Отражены там в серой лужештык и фабричная стена.Где прихоть вольная развязки?Где жизни полный разговор?Мучитель муз, евнух парнасский,там торжествует резонер.
Издатель
Да вы, как погляжу, карательбылого, нового, всего!что ж надо делать?
Критик
Ничего,Скучать.
Издатель
Что думает писатель?Как знать, — быть может, сужденотак развернуться…
Писатель
Мудрено.Года идут. Язык, мне данный,скудеет, жара не храня,вдали живительной стихии.Слова, как берега России,в туман уходят от меня.Бывало, поздно возвращаюсь,иду, не поднимая глаз,неизъяснимым насыщаюсьи знаю: где-то вот сейчаслюбовь земная ждет ответаиль человек родился; где-тов ночи блуждают налегкеумерших мыслящие тени;бормочет где-то русский генийна иностранном чердаке.И оглушительное счастьев меня врывается… Во всемк себе я чувствую участье, —в звездах и в камне городском.И остываю я словамина ожидающем листе…Очнусь, — и кроткими друзьямия брошен, и слова — не те.
Издатель
Я б, господа, на вашем местеПарнас и прочее — забыл.Поймите, мир не тот, что был.Сто лет назад целковых двестивам дал бы Греч за разговор,такой по-новому проворный,за ямб искусно-разговорный…Увы: он устарел с тех пор.
lt;1928gt;
ТолстойКартина в хрестоматии: босойстарик. Я поворачивал страницу,мое воображенье оставалосьхолодным. То ли дело — Пушкин: плащ,скала, морская пена… Слово «Пушкин»стихами обрастает, как плющом,и муза повторяет имена,вокруг него бряцающие: Дельвиг,Данзас, Дантес, — и сладостно-звучнався жизнь его, — от Делии лицейскойдо выстрела в морозный день дуэли.К Толстому лучезарная легендаеще не прикоснулась. Жизнь егонас не волнует. Имена людей,с ним связанных, звучат еще незрело:им время даст таинственную знатность,то время не пришло; назвав Черткова,я только б сузил горизонт стиха.И то сказать: должна людская памятьутратить связь вещественную с прошлым,чтобы создать из сплетни эпопеюи в музыку молчанье претворить.А мы еще не можем отказатьсяот слишком лестной близости к немуво времени. Пожалуй, внуки нашизавидовать нам будут неразумно.Коварная механика поройискусственно поддерживает память.Еще хранит на граммофонном дискезвук голоса его: он вслух читает,однообразно, торопливо, глухо,и запинается на слове «Бог»,и повторяет: «Бог», и продолжаетчуть хриплым говорком, — как человек,что кашляет в соседнем отделенье,когда вагон на станции ночной,бывало, остановится со вздохом.Есть, говорят, в архиве фильмов ветхих,теперь мигающих подслеповато,яснополянский движущийся снимок:старик невзрачный, роста небольшого,с растрепанною ветром бородой,проходит мимо скорыми шажками,сердясь на оператора. И мыдовольны. Он нам близок и понятен.Мы у него бывали, с ним сидели.Совсем не страшен гений, говорящийо браке или о крестьянских школах…И, чувствуя в нем равного, с которымпоспорить можно, и зовя егопо имени и отчеству, с улыбкойпочтительной, мы вместе обсуждаем,как смотрит он на то, на се… Шумятвитии за вечерним самоваром;по чистой скатерти мелькают тенирелигий, философий, государств, —отрада малых сих… Но есть одно,что мы никак вообразить не можем,хоть рыщем мы с блокнотами, подобнокорреспондентам на пожаре, вкругего души. До некой тайной дрожи,до главного добраться нам нельзя.Почти нечеловеческая тайна!Я говорю о тех ночах, когдаТолстой творил, я говорю о чуде,об урагане образов, летящихпо черным небесам в час созиданья,в час воплощенья… Ведь живые людиродились в эти ночи… Так Господьизбраннику передает своестаринное и благостное правотворить миры и в созданную плотьвдыхать мгновенно дух неповторимый.И вот они живут; все в них живет —привычки, поговорки и повадка;их родина — такая вот Россия,какую носим мы в той глубине,где смутный сон примет невыразимых, —Россия запахов, оттенков, звуков,огромных облаков над сенокосом,Россия обольстительных болот,богатых дичью… Это все мы любим.Его созданья, тысячи людей,сквозь нашу жизнь просвечивают чудно,окрашивают даль воспоминаний, —как будто впрямь мы жили с ними рядом.Среди толпы Каренину не разпо черным завиткам мы узнавали;мы с маленькой Щербацкой танцевализаветную мазурку на балу…Я чувствую, что рифмой расцветаю,я предаюсь незримому крылу…Я знаю, смерть лишь некая граница:мне зрима смерть лишь в образе одном,последняя дописана страница,и свет погас над письменным столом.Еще виденье, отблеском продлившись,дрожит, и вдруг — немыслимый конец…И он ушел, разборчивый творец,на голоса прозрачные делившийгул бытия, ему понятный гул…Однажды он со станции случайнойв неведомую сторону свернул,и дальше — ночь, безмолвие и тайна…
lt;1928gt;
ОблакаНасмешлива, медлительна, легкаих мимика средь синего эфира.Объятьям подражают облака.Ленивая небесная сатирана тщание географа, на ликизменчивый начертанного мира;грызет лазурь морская материк.И — масками чудовищными — частопроходят образы земных владык:порою, в профиль мертвенно-лобастыйраспухнет вдруг воздушная гора,и тает вновь, как тает коренастыймакроцефал, которого вчералепили дети красными руками,а нынче точит оттепель с утра.И облака плывут за облаками.
25. 8. 29.
* * *Вздохнуть поглубже и, до плечв крылья вдев расправленные руки,с подоконника на воздух лечьи лететь, наперекор науке,с переменным трепетом стрижа;вдоль сада пронестись, и метить прямов стену, и, перешагнув, над самойземлей скользнуть, и в синеву, дрожа,взмыть…Боюсь, не вынесу полета… —Нет, вынес. На полу сижу впотьмах,и в глазах пестро, и шум в ушах,и блаженная в плечах ломота.
1929 г.
Воздушный островСредь пустоты, над полем дальним,пласты закатных облаковказались призраком зеркальнымокеанических песков.Как он блистает, берег гладкий,необитаемый… Толчок,дно поднимается под пяткой,и выхожу я на песок.Дрожа от свежести и счастья,стою я, новый Робинзон,на этой отмели блестящей,пустой лазурью окружен.И странно вспоминать минутунедоумения, когданащупала мою каютуи хищно хлынула вода;когда она, вращаясь зыбков нетерпеливости слепой,внесла футляр от чьей-то скрипкии фляжку унесла с собой.О том, как палуба трещала,приняв смертельную волну,о том, как музыка играла,пока мы бурно шли ко дну,пожалуй, будет и нетрудномне рассказать когда-нибудь…Да что ж мечтать, какое суднона остров мой направит путь.Он слишком призрачен, воздушен.О нем не знают ничего.К нему создатель равнодушен.Он меркнет, тает… нет его.И я охвачен темнотою,и, сладостно в ушах звеняи вздрагивая под рукою,проходят звезды сквозь меня.
1929 г.
* * *Для странствия ночного мне не надони кораблей, ни поездов.Стоит луна над шашечницей сада.Окно открыто. Я готов.И прыгает с беззвучностью привычной,как ночью кот через плетень,на русский берег речки пограничноймоя беспаспортная тень.Таинственно, легко, неуязвимоложусь на стены чередой,и в лунный свет, и в сон, бегущий мимо,напрасно метит часовой.Лечу лугами, по лесу танцую —и кто поймет, что есть один,один живой на всю страну большую,один счастливый гражданин.Вот блеск Невы вдоль набережной длинной.Все тихо. Поздний пешеход,встречая тень средь площади пустынной,воображение клянет.Я подхожу к неведомому дому, я только место узнаю…Там, в темных комнатах, все по-другомуи все волнует тень мою.Там дети спят. Над уголком подушкия наклоняюсь, и тогдаим снятся прежние мои игрушки,и корабли, и поезда.
1929
На смерть Ю. И. АйхенвальдаПерешел ты в новое жилище,и другому отдадут на дняхкомнату, где жил писатель нищий,иностранец с книгою в руках.Тихо было в комнате: страницаизредка шуршала; за окномвспыхивала темная столицаголубым трамвайным огоньком.В плотный гроб судьба тебя сложила,как очки разбитые в футляр…Тихо было в комнате, но жилов ней волненье, сокровенный жар.Ничего не слышали соседи,а с тобою голос говорил,то как гул колышущейся меди,то как трепет ласточкиных крыл,голос муз, высокое веселье…Для тебя тот голос не потухтам, где неземное новосельеныне празднует твой дух.
Берлин, 1929 г.
Стансы о конеНа полотнищах, озаренныхигрой малиновых лучей,условный выгиб окрыленныхнаполеоновых коней.И цирковое полнолунье,огромный, снежный круп, оплотсосредоточенной плясуньи;песок, и музыка, и пот.И всадник, по лесу спешащий,седла поскрипыванье, хруст,волною счастия шуршащийпо голенищу влажный куст.И ты, лирическое имяв газете уличной, скакун,гнедым огнем летящий мимотобою вспыхнувших трибун.И столь покорный конь манежный,и фальконетов конь живой.Но самый жалостный и нежный,невыносимый образ твой:обросший шерстью с голодухи,не чующий моей любви,и без конца щекочут мухиресницы длинные твои.
1929 г.
* * *Шел поезд между скал в ущелии глубоком,поросшем золотым утесником и дроком;порой влетал в туннель с отрывистым свистком:сначала — чернота гремящая, потом —как будто отсветы сомнительные в гроте,и снова — яркий день; порой на поворотебыл виден из окна сгибающийся змейвагонов позади и головы людей,облокотившихся на спущенные рамы.Сочился апельсин очищенный.Но самыйпрелестный, может быть, из случаев в пути,когда, без станции, как бы устав идти,задумывался вдруг мой поезд. Как спокойно,как солнечно кругом… С назойливостью знойнойодни кузнечики звенят наперебой.Ища знакомых черт, мне ветерок слепойпотрагивает лоб, и мучась беззаконнымжеланьем, я гляжу на вид в окне вагонноми упустить боюсь возможную любовь,и знаю — упущу. Едва ль увижу вновь,едва ль запомню я те камни, ту поляну,и вон на ту скалу я никогда не встану.
10-11. 3. 30.
Неродившемуся читателюТы, светлый житель будущих веков,ты, старины любитель, в день урочныйоткроешь антологию стихов,забытых незаслуженно, но прочно.И будешь ты, как шут, одет на вкусмоей эпохи фрачной и сюртучной.Облокотись. Прислушайся. Как звучнобылое время — раковина муз.Шестнадцать строк, увенчанных оваломс неясной фотографией… Посмейпобрезговать их слогом обветшалым,опрятностью и бедностью моей.Я здесь с тобой. Укрыться ты не волен.К тебе на грудь я прянул через мрак.Вот холодок ты чувствуешь: сквознякиз прошлого… Прощай же. Я доволен.
1930
ОкноСоседний дом в сиренях ночи тонет,и сумраком становится он сам.Кой-где забыли кресло на балконе,не затворили рам.Внезапно, как раскрывшееся око,свет зажигается в одном из окон.К буфету женщина идет.А тот уж знает, что хозяйке надо,и жители хрустальные ей рады,и одного она берет.Бесшумная, сияя желтым платьем,протягивает руку, и невнятензвук выключателя: трик-трак.Сквозь темноту наклонного паркетауходит силуэт тропинкой света,дверь закрывается, и — мрак.Но чем я так пронзительно взволнован,откуда эта радость бытия?И опытом каким волшебно-новымобогатился я?
1930 г.
Первая любовьВ листве березовой, осиновой,в конце аллеи у мостка,вдруг падал свет от платья синего,от василькового венка.Твой образ легкий и блистающийкак на ладони я держуи бабочкой неулетающейблагоговейно дорожу.И много лет прошло, и счастливоя прожил без тебя, а все жпорой я думаю опасливо:жива ли ты и где живешь.Но если встретиться нежданнаясудьба заставила бы нас,меня бы, как уродство странное,твой образ нынешний потряс.Обиды нет неизъяснимее:ты чуждой жизнью обросла.Ни платья синего, ни имениты для меня не сберегла.И все давным-давно просрочено,и я молюсь, и ты молись,чтоб на утоптанной обочинемы в тусклый вечер не сошлись.
1930
ПредставлениеЕще темно. В оркестре стесненыскелеты музыки, и пусто в зале.Художнику еще не заказалигустых небес и солнечной стены.Но толстая растерзана тетрадь,и розданы страницы лицедеям.На чердаках уже не холодеем.Мы ожили, мы начали играть.И вот сажусь на выцветший диванс невидимой возлюбленною рядом,и голый стол следит собачьим взглядом,как я беру невидимый стакан.А утром собираемся в аду,где говорим и ходим, громыхая.Еще темно. Уборщица глухаяодна сидит в тринадцатом ряду.Настанет день. Ты будешь королем.Ты — поселянкой с кистью винограда.Вы — нищими. А ты, моя отрада,сама собой, но в платье дорогом.И вот настал. Со стороны землизамрела пыль. И в отдаленье зримы,идут, идут кочующие мимы,и музыка слышна, и вот пришли.Тогда-то небожителям нагими золотым от райского загара,исполненные нежности и жара,представим мир, когда-то милый им.
1930
Ульдаборг
(перевод с зоорландского)
Смех и музыка изгнаны. СтрашенУльдаборг, этот город немой.Ни садов, ни базаров, ни башен,и дворец обернулся тюрьмой:математик там плачется кроткий,там — великий бильярдный игрок.Нет прикрас никаких у решетки.О, хотя бы железный цветок,хоть бы кто-нибудь песней прославил,как на площади, пачкая снег,королевских детей обезглавилиз Торвальта силач-дровосек.И какой-то назойливый нищийв этом городе ранних смертей,говорят, все танцмейстера ищетдля покойных своих дочерей.Но последний давно удавился,сжег последнюю скрипку палач,и в Германию переселилсяв опаленных лохмотьях скрипач.И хоть праздники все под запретом(на молу фейерверки веснойи балы перед ратушей летом),будет праздник, и праздник большой.Справа горы и Воцберг алмазный,слева сизое море горит,а на площади шепот бессвязный:Ульдаборг обо мне говорит.Озираются, жмутся тревожно.Что за странные лица у всех!Дико слушают звук невозможный:я вернулся, и это мой смех —над запретами голого цеха,над законами глухонемых,над пустым отрицанием смеха,над испугом сограждан моих.Погляжу на знакомые дюны,на алмазную в небе гряду,глубже руки в карманы засунуи со смехом на плаху взойду.
1930
Из Калмбрудовой поэмы "Ночное путешествие"
(Vivian Calmbrood's "The Night Journey")
От Меррифильда до Ольдтроваоднообразен перегон:все лес да лес со всех сторон.Ночь холодна, луна багрова.Тяжелым черным кораблемпроходит дилижанс, и в немспят пассажиры, спят, умаясь:бессильно клонится челои вздрагивает, поднимаясь,и снова никнет тяжело.И смутно слышатся средь мракаприливы и отливы снов,храпенье дюжины носов.В ту ночь осеннюю, однако,был у меня всего одинпопутчик: толстый господинв очках, в плаще, в дорожном пледе.По кашлю судя, он к беседебыл склонен, и пока рыдванкатился грузно сквозь туман,и жаловались на ухабыколеса, и скрипела ось,и все трещало и тряслось,разговорились мы."Когда бы(со вздохом начал он) меняиздатель мой не потревожил,я б не покинул мест, где прожилвсе лето с Троицына дня.Вообразите гладь речную,березы, вересковый склон.Там жил я, драму небольшуюписал из рыцарских времен;ходил я в сюртучке потертом,с соседом, с молодым Вордсвортом,удил форелей иногда(его стихам вредит вода,но человек он милый), — словом,я счастлив был — и признаюсь,что в Лондон с манускриптом новымбез всякой радости тащусь.В лирическом служенье музе,в изображении стихийлюблю быть точным: щелкнул кий,и слово правильное в лузе;а вот изволь-ка, погрузясьв туман и лондонскую грязь,сосредоточить вдохновенье:все расплывается, дрожит,и рифма от тебя бежит,как будто сам ты привиденье.Зато как сладко для душив деревне, где-нибудь в глуши,внимая думам тиховейным,котенка за ухом чесать,ночь многозвездную вкушатьи запивать ее портвейном,и, очинив перо острей,все тайное в душе своейпевучей предавать огласке.Порой слежу не без опаскиза резвою игрой стиха:он очень мил, он просит ласки,но далеко ли до греха?Так одномесячный тигренокпо-детски мягок и пузат,но как он щурится спросонок,какие огоньки сквозят…Нет, я боюсь таких котят.Вам темным кажется сравненье?Пожалуй, выражусь ясней:есть кровожадное стремленьеу музы ласковой моей —пороки бичевать со свистом,тигрицей прядать огневой,впиваться вдруг стихом когтистымв загривок пошлости людской.Да здравствует сатира! Впрочем,нет пищи для нее в глухомжурнальном мире, где хлопочеммы о бессмертии своем.Дни Ювенала отлетели.Не воспевать же, в самом деле,как за крапленую статьюпобили Джонсона шандалом?Нет воздуха в сем мире малом.Я музу увожу мою.Вы спросите, как ей живется,привольно ль, весело? О, да.Идет, молчит, не обернется,хоть пристают к ней иногдасомнительные господа.К иному критику в немилостья попадаю оттого,что мне смешна его унылость,чувствительное кумовство,суждений томность, слог жеманный,обиды отзвук постоянный,а главное — стихи его.Бедняга! Он скрипит костями,бренча на лире жестяной,он клонится к могильной ямеадамовою головой.И вообще: поэты многоо смерти ныне говорят;венок и выцветшая тога —обыкновенный их наряд.Ущерб, закат… Петроний новыйс полуулыбкой на устах,с последней розой бирюзовойв изящно сложенных перстах,садится в ванну. Все готово.Уж вольной смерти близок час.Но погоди! Чем резать жилу,не лучше ль обратиться к мылу,не лучше ль вымыться хоть раз?"
-
Сей разговор литературныйне занимал меня совсем.Я сам, я сам пишу недурно,и что мне до чужих поэм?Но этот облик, этот голос…Нет, быть не может…Между темзаря с туманами боролась,уже пронизывала тьму,и вот к соседу моемулуч осторожный заструился,на пальце вспыхнуло кольцо,и подбородок осветился,а погодя и все лицо.Тут я не выдержал: "Скажите,как ваше имя?" Смотрит они отвечает: "Я — Ченстон".Мы обнялись.
1931
ПомплимусуПрекрасный плод, увесистый и гладкий,ты светишься, как полная луна;глухой сосуд амброзии несладкой,душистый холод белого вина.Лимонами блистают Сиракузы,Миньону соблазняет апельсин,но ты один достоин жажды Музы,когда она спускается с вершин.
1931
ПробуждениеСпросонья вслушиваюсь в звони думаю: еще мгновенье, —и вновь забудусь я… Но сонуже утратил дар забвенья, —не может дочитать строку,восстановить страну ночную,обратно съехать по ледку…Куда там! — в оттепель такую.Звон в отопленье по утрам —необычайно музыкальный:удар или двойной тра-рам,как по хрустальной наковальне.Март, ветреник и скороход,должно быть, облака пугает.свет абрикосовый растетсквозь веки и опять сбегает.Тут, перелившись через край,вся нежность мира накатила:пса молодого добрый лай,а в комнате — твой голос милый.
lt;1931gt;
* * *Сам треугольный, двукрылый, безногий,но с округленным, прелестным лицом,ижицей быстрой в безумной тревогекомнату всю облетая кругом,страшный малютка, небесный калека,гость, по ошибке влетевший ко мне,дико метался, боясь человека,а человек прижимался к стене,все еще в свадебном галстуке белом,выставив руку, лицо отклоня,с ужасом тем же, но оцепенелым:только бы он не коснулся меня,только бы вылетел, только нашел быэто окно и опять, в неземнойлаборатории, в синюю колбусел бы, сложась, ангелочек ночной.
1932
* * *Иосиф Красный, — не Иосифпрекрасный: препрекрасный, — взгляд бросив,сад вырастивший! Вепрьгорный! Выше гор! Лучше ста Линдбергов, трехсот полюсовсветлей! Из под толстых усовСолнце России: Сталин!(Марина Цветаева, пародия)
1937 г.
* * *Вот это мы зовем луной.Я на луне, и нет возврата.Обнажена и ноздревата…А, здравствуйте — и вы со мной.Мы на луне. Луна, Селена.Вы слышите? Эл, у, эн, а…Я говорю: обнажена,как после праздника арена.Иль поле битвы: пронеслисьтут бегемоты боевые,и бомбы бешено впились,воронки вырыв теневые.И если, мучась и мыча,мы матовые маски снимем,потухнет в этом прахе синеми ваша, и моя свеча.Наш лунный день не будет дологсреди камней и гор нагих.Давайте ж, если вы геолог,займемся изученьем их.В ложбине мрак остроугольныйползет по белизне рябой.У нас есть шахматы с собой,Шекспир и Пушкин. С нас довольно.
1942
Русалка
Заключительная сцена к пушкинской «Русалке»
Берег
Князь
Печальные, печальные мечтывчерашняя мне встреча оживила.Отец несчастный! Как ужасен он!Авось опять его сегодня встречу,и согласится он оставить леси к нам переселиться…
Русалочка выходит на берег.
Что я вижу!Откуда ты, прелестное дитя?
Русалочка
Из терема.
Князь
Где ж терем твой? Отсюдадо теремов далече.
Русалочка
Он в реке.
Князь
Вот так мы в детстве тщимся бытиесравнять мечтой с каким-то миром тайным.А звать тебя?
Русалочка
Русалочкой зови.
Князь
В причудливом ты, видно, мастерица,но слушатель я слишком суеверный,и чудеса ребенку впрок нейдутвблизи развалин, ночью. Вот тебесеребряная денежка. Ступай.
Русалочка
Я б деду отнесла, да мудреноего поймать. Крылом мах-мах и скрылся.
Князь
Кто — скрылся?
Русалочка
Ворон.
Князь
Будет лепетать.Да что ж ты смотришь на меня так кротко?Скажи… Нет, я обманут тенью листьев,игрой луны. Скажи мне… Мать твояв лесу, должно быть, ягоду сбиралаи к ночи заблудилась… иль попавна топкий берег… Нет, не то. Скажи,ты — дочка рыбака, меньшая дочь,не правда ли? Он ждет тебя, он кличет.Поди к нему.
Русалочка
Вот я пришла, отец.
Князь
Чур, чур меня!
Русалочка
Так ты меня боишься?Не верю я. Мне говорила мать,что ты силен, приветлив и отважен,что пересвищешь соловья в ночи,что лань лесную пеший перегонишь.В реке Днепре она у нас царица;"Но, — говорит, в русалку обратясь, —я все люблю его, все улыбаюсь,как в ночи прежние, когда бежала,платок забывши впопыхах, к немуза мельницу".
Князь
Да, этот голос милыймне памятен. И это все безумье —и я погибну…
Русалочка
Ты погибнешь, еслине навестишь нас. Только человекбоится нежити и наважденья,а ты не человек. Ты наш, с тех поркак мать мою покинул и тоскуешь.На темном дне отчизну ты узнаешь,где жизнь течет, души не утруждая.Ты этого хотел. Дай руку. Видишь,луна скользит, как чешуя, а там —
Князь
Ее глаза сквозь воду ясно светят,дрожащие ко мне струятся руки!Веди меня, мне страшно, дочь моя…Исчезает в Днепре.
Русалки (поют)
Всплываем, играеми пеним волну.На свадьбу речнуюзовем мы луну.Все тише качаясь,туманный женихна дно опустилсяи вовсе затих.И вот осторожно,до самого дна,до лба голубогодоходит луна.И тихо смеется,склоняясь к нему,Царица-Русалкав своем терему.
Скрываются. Пушкин пожимает плечами.
1942
* * *Минуты есть: "Не может быть, — бормочешь,не может быть, не может быть, что нетчего-то за пределом этой ночи",и знаков ждешь, и требуешь примет.Касаясь до всего душою голой,на бесконечно милых мне гляжусо стоном умиленья и, тяжелый,по тонкому льду счастия хожу.
27 декабря 1953
Семь стихотворений
1
Как над стихами силы среднейэпиграф из Шенье,как луч последний, как последнийзефир… comme un dernierrayon,[4] так над простором голыммоих нелучших леткаким-то райским ореоломгорит нерусский свет!
1956
2
Целиком в мастерскую высокуювходит солнечный вечер ко мне:он как нотные знаки, как фокусник,он сирень на моем полотне.Ничего из работы не вышло,только пальцы в пастельной пыли.Смотрят с неба художники бывшиена румяную щеку земли.Я ж смотрю, как в стеклянной обителизажигается сто этажейи как американские жителитам стойком поднимаются в ней.
3
Все, от чего оно сжимается,миры в тумане, сны, тоска,и то, что мною принимаетсякак должное — твоя рука;все это под одною крышеюв плену моем живет, поет,но сводится к четверостишию,как только ямб ко дну идет.И оттого, что — как мне помнитсяжильцы родного словарятакие бедняки и скромницы:холм, папоротник, ель, заря,читателя мне не разжалобить,а с музыкой я незнаком,и удовлетворяюсь, стало быть,ничьей меж смыслом и смычком.
-
"Но вместо всех изобразительныхприемов и причуд, нельзя льодной опушкой существительныхи воздух передать, и даль?"Я бы добавил это новое,но наподобие кольцасомкнуло строй уже готовоеи не впустило пришлеца.
4
Вечер дымчат и долог:я с мольбою стою,молодой энтомолог,перед жимолостью.О, как хочется, чтобытам, в цветах, вдруг возник,запуская в них хобот,райский сумеречник.Содроганье — и вот он.Я по ангелу бью,и уж демон замотанв сетку дымчатую.
5
Какое б счастье или горени пело в прежние года,метафор, даже аллегорийя не чуждался никогда.И ныне замечаю с грустью,что солнце меркнет в камышах,и рябь чешуйчатее к устью,и шум морской уже в ушах.
50-е гг., Итака
6 Сон
Есть сон. Он повторяется, как томныйстук замурованного. В этом снекиркой работаю в дыре огромнойи нахожу обломок в глубине.И фонарем на нем я освещаюслед надписи и наготу червя."Читай, читай!" — кричит мне кровь моя:Р,О,С, — нет, я букв не различаю.
7
Зимы ли серые смылиочерк единственный? Эхо ливсе, что осталось от голоса? Мы липоздно приехали?Только никто не встречает нас. В домерояль — как могила на полюсе. Вот тебеласточки. Верь тут, что кромепепла есть оттепель. * * *Средь этих лиственниц и сосен,под горностаем этих гормне был бы менее несносенсуществования позор:однообразнее, быть может,но без сомнения честней,здесь бедный век мой был бы прожитвдали от вечности моей.
Санкт-Мориц, 10. 7. 65.
* * *Сорок три или четыре годаты уже не вспоминалась мне:вдруг, без повода, без перехода,посетила ты меня во сне.Мне, которому претит сегоднякаждая подробность жизни той,самовольно вкрадчивая своднявстречу приготовила с тобой.Но хотя, опять возясь с гитарой,ты опять "молодушкой была",не терзать взялась ты мукой старой,а лишь рассказать, что умерла.
9. 4. 67.
ПастернакЕго обороты, эпитеты, дикция,стереоскопичность его —все в нем выдает со стихом Бенедиктовасвое роковое родство.
22. 8. 70.
* * *Как любил я стихи Гумилева!Перечитывать их не могу,но следы, например, вот такогоперебора остались в мозгу:"…И умру я не в летней беседкеот обжорства и от жары,а с небесной бабочкой в сеткена вершине дикой горы."
Курелия (Лугано), 22. 7. 72.
* * *В ничтожнейшем гиппопотамекак много есть нежности тайной!Как трудно расстаться с цветами,увядшими в вазе случайной!
Монтре, 29. 5. 73.
To VeraAx, угонят их в степь, Арлекинов моих,в буераки, к чужим атаманам!Геометрию их, Венецию ихназовут шутовством и обманом.Только ты, только ты все дивилась воследчерным, синим, оранжевым ромбам…"N писатель недюжинный, сноб и атлет,наделенный огромным апломбом…"