"Обряд" - читать интересную книгу автора (Крашенинников Александр)

Александр Крашенинников ОБРЯД

Перед новолунием — день этот, крайне тяжелый по календарю астрологов, Игорь запомнит навсегда — они с женой отправились с утра в универмаг.

Сразу два приятных события случились у Игоря на этой неделе. Еще зимой он, желая завязать личные отношения с зарубежными странами, отправил письмо в Новую Каледонию, самую отдаленную точку земного шара — теперь это стало возможным. Он знал рассказ Чехова про Ваньку Жукова и, шутя, балуясь, обозначил на конверте: товарищу губернатору. Когда вдруг пришел ответ — из Новой (!) Каледонии (!), — он перепугался и хотел выбросить письмо. Недавние порядки еще помнились, с ними не шути, как еще повернется. Но любопытство паче не только страха, а и самой смерти. Он вскрыл конверт. Письмо внезапно оказалось на французском, хотя он-то писал по-английски (три дня мучительных филологических упражнений), ничего про Каледонию да еще и Новую не зная. Меж страниц, писанных от руки, была вложена фотография оливковокожей мадам в возрасте Игоревой прабабушки, недавно умершей. Он кинулся в библиотеку за словарем. Оказалось, губернатор разыграл Игорево письмо по конкурсу (пять претендентов — такова была теперь популярность родины Игоря и перемен, здесь происходящих). «Любезный Егор, — так он перевел, — я стала рада с овладением письма… Ваш почерк прекрасен…» Два дня Игорь был счастлив, представляя себе, что кроме него ни один человек в городе не переписывается с Новой Каледонией — ведь это все равно, что состоять в переписке с планетой Нептун.

Вторым светлым моментом было то, что тещу, бабку Анну, наконец-то ограбили. К бабке Анне он относился хорошо, даже прекрасно, но деньги ее считал не то что неправедными, а как бы злополучными, ничего от них хорошего не ожидая. Странно было думать, что люди давали их отцу Николаю, прошлый год умершему, за регулярное произнесение слов, которые были им известны не хуже его самого. Нет, не верил он этим деньгам. Да разве не подействовали они на Михаила, сына бабки Анны, самым унылым образом: дала ему бабка Анна денег на свадьбу, а он потратил их на проститутку. Конечно, и с проституткой получилось что-то похожее на свадьбу. Только вот бабку Анну на нее не пригласили.

Деньги Игорю нужны, но он их сам добудет.

Бабка Анна прилетела к ним на такси рано утром да так теперь и живет у них, выходить боится. Придется, видимо, Игорю на время переселяться в ее дом, охранять его, а потом, может, и продавать.

В общем, в пятницу утром он и Люба, катя коляску с малышом, пошли купить сувенир для мадам с Каледонии. Таким приятным письмом было бы неразумно пренебречь, Игорь решил и дальше ковать международную дружбу. С понедельника он был в отпуске. Новоиспеченная топографическая фирма, где он служил, только еще разворачивала дела, не было инструмента, него, несмотря на сезон, побаловали десятью днями.

Стояли сиреневые полупрозрачные ночи, днем же проливались дожди, парило, пекло, рвалась кверху всякая былка, и городские скверы, тряся кудрями, источали головокружительные запахи.

На спуске с Петровской горы посреди улицы стоял желтый фургон, и человек с мегафоном, корчась и дергая ногой, сквернословил в адрес властей. Рядом торчало чучело Президента — кукла из старых газет в очках для горных лыж. Кажется, его собирались сжечь. Но готовилась и противоборствующая сторона, собирая поодаль обломки кирпичей. На Президента было наплевать и этим, с кирпичами, как и на мэра и прочих. Но так уже завелось — бить другой лагерь, все равно за что. Игорь понимал интерес мадам Денивье к его родине.

Возле универмага на затененной тополями площадке сбился уже целый табунок колясок. Притворно сонная старушка в черных чулках сидела поодаль на скамейке, поглядывая на площадку. Люба втиснула их красную меж двух синих, и Игорь наклонился над сыном проверить, крепко ли спит. Игрушечные веки были сладко закрыты, розовый румянец тихо светился на плотных подушечках щек. Игорь едва удержался, чтобы не поцеловать.

В универмаге было широко и пустынно. Лишь в углу толпа давилась за деревянными ложками — кажется, только на них цена осталась доступной. Люба, покинув его, уже летела туда.

Что может потрясти каледонку (каледонийку, каледонянку?) так, чтобы она в ответ прислала что-нибудь этакое? Интернациональные связи должны иметь материальный фундамент.

Он прошел в отдел сувениров.

Четверть часа спустя они, встретясь возле обувных полок, направились к выходу.

— Матушка сегодня опять не спала, — сказала Люба. — Под утро, говорит, задремала и ей приснился папа. Идут они вдвоем по нашей улице, поднимаются к церкви, а на ней вместо креста обелиск. Тут ей словно кто кулаком в спину: это, мол, в память вашего вспомоществования властям предержащим. Церковь, мол, но грудь в крови и грязи, чему и как она может учить людей…

— Страсти какие, — весело прервал ее Игорь, беря под руку.

— Тут она этому говорит, который за спиной: не церковь де в крови и грязи, а ты, антихрист, ее под это подведший. И сразу все сгинуло, матушка стоит па поляне, пчелы жужжат, солнце за облачком тает, и дышится — будто маковую росу пьешь…

— Молодец бабка, — засмеялся Игорь. — Классически повернула. Значит, и церковь под пятой антихриста? — он посмотрел Любе в глаза внимательно и нежно. — Бабка у нас замечательная. Вот бы еще старичка ей откуда-нибудь выписать.

И по смущенной улыбке жены, по тому, как дрогнула ее рука, понял, что и она хочет того же. Он подумал, что ему повезло с женой необычайно: к счастью или к несчастью, он до женитьбы знал женщин немало, стал привередлив, но такой у него никогда не было.

Так, внезапно опять влюбленные друг в друга, скрыто напряженные и счастливые, они вышли на улицу. Далеко за полуразрушенной башней университета, за металлоконструкциями недостроенного театра, за тихой кружевной зеленью предместий стояло сверкающее облако, как бы вдруг вспенившее свои бока и так застывшее — в жабо и взметнувшихся белоснежных мантиях, округло, плотно. Рябые тени на асфальте искрили солнечными пятнами.

Старушки возле площадки с колясками уже не было, поодаль прыгали на асфальте две полуголые девчушки в розовых трусиках и сандалиях. Стального цвета рефрижератор, разогнавшись на ровном участке, вдруг со свистом пролетел за барьерчиком из декоративного кустарника.

Коляски с Димой на месте не оказалось. Красных на площадке было лишь две. Игорь кинулся к ним. Там спали другие дети, такие же розовые, мирные и славные, но чужие. Голову Игорю стиснул озноб, он огляделся, ничего не понимая.

— Игорь! — закричала Люба, до побеления сжав руки на груди.

Он уже бежал к девчушкам.

— Кто ушел с красной коляской, вон там меж синих стояла? — спросил он, стараясь сдержаться, чтобы не дрогнул голос, ненароком не испугал.

Девочки стояли молча на своих «классах», глядя на него во все глаза.

— С красной коляской! — крикнул он.

— Девочки, подождите, не бойтесь, — Люба подбежала, опустилась на одно колено возле старшей, гладя ей плечи. — Здесь был кто-нибудь? Подходил кто-нибудь сюда?

Девочки молчали, выпрямив ноги и сдвинув носки ступней вовнутрь.

— Мы не знаем, тетя, — сказала та, что помладше. — Мы не боимся, мы, правда, не знаем.

Старшая кивнула., опустив руки и теребя трусики.

— Тут много людей проходило, — сказала она наконец. — Мы не заметили.

Игорь опять огляделся, ничего вокруг себя почти уже не видя. Тусклые размытые одежды акаций, серое колеблющееся поле асфальта, бородатая кукла с портфелем, вдруг ирреально прошагавшая по тротуару перед ним. Он кинулся к коляскам, проверяя остальные в сумасшедшей надежде, что Дима каким-то образом оказался в одной из них. От универмага к площадке уже летела какая-то молодая мамаша, мотая полиэтиленовой сумкой. Игорь выпрямился, чувствуя, что голова становится ясной, звонкой и пустой.

Люба бегала по тротуару, останавливая прохожих я что-то бессвязно крича. Девочки поодаль внимательно и серьезно наблюдали за ней.

Игорь отошел от колясок. Голову жгло, не было ни одной сколько-нибудь отчетливой мысли.

Мамаша с сумкой подошла к Любе, и та схватила ее за локоть, глядя ей в лицо и силясь что-то объяснить. Вокруг стали собираться люди. Легонький старичок в пиджаке почти до колен радостно поворачивался то к одному, то к другому, лицо у него блестело и глаза щурились.

— Люба! — крикнул Игорь подходя. — Это, наверно, та старуха, тут сидела, в черных чулках.

— Она, она! — старичок взмахнул руками, и лицо у него стало озабоченным. — Где?! Вы видели?

— Я? — старичок ясно, молодо посмотрел на Игоря. — Нет, я не видел.

Снова задрожали руки, Игорь ступил назад, исподлобья глядя на старичка.

— Игорь, — вдруг сказала Люба, как бы сбрасывая с себя безумие. — Иди туда. Я — сюда.

Действительно, возле универмага шла только одна тротуарная дорожка, переход же через улицу был далеко, метрах в ста. Игорь бросился к переходу, на бегу оглядываясь. Люба, отчаянно семеня в своей узкой черной юбке, уже мелькала вдали. Ее полноватые ноги ступали на асфальт прочно, уверенно, но голову она держала до странности недвижно, и Игорь понял, что она вряд ли что видит перед собой, кроме сына.

Тротуар был малолюден, да и вообще вся улица хорошо просматривалась в оба конца: старухи с красной коляской нигде не было. Но уже подбегая к переходу и случайным взглядом задев пыльный асфальт, он заметил на нем слабые продолговатые пятнышки, в равномерном ритме идущие по тротуару. Отчего он решил, что это след детской коляски (колесо, где-то заехавшее в мазут), коляски с Димой? Может, причиной тому оставшийся в подсознании комочек чего-то черного и вязкого, лежавший у подъезда? Может быть, причиной всего лишь то, что это была единственная различимая мета — здесь прошли с коляской? Чувствуя, как голову заливает жар, он побежал вдоль этих ненадежных пятнышек. Кто-то вскрикнул, шатнувшись сего пути, стариковская палка задела по ноге жестким шершавым наконечником.

Сколько миновало времени с тех пор, как они вошли в универмаг — двадцать минут, полчаса? Ему перехватило горло. Да ведь за полчаса можно сесть в автобус, на электричку, вообще уехать из города! Он остановился, беспомощно глядя, как из-за угла, там, где улица поворачивает направо, — пестро, празднично вытекает змейка дошколят. Что же будет, что будет с Димой? Или… Зачем он им, ей, этой старухе? Нет, лучше не думать…

Как он ждал своего сынишку! Они поженились почти четыре года назад, но детей все не было. Они и хотели, и боялись: отец у Игоря был алкоголик, кончил в психобольнице, а он где-то читал, что всё, и здоровье, и нездоровье, передается через одно поколение, то есть от деда к внуку. Может быть, ученые ошибались, и глупо им верить, но это в Игоря так залезло, что он и Любу напугал. А ну как будет неполноценный! Но Дима родился таким крепеньким и крикливым, так ясно и живо на все реагировал, что уже не хотелось и вспоминать о своих страхах. Он и раньше жил одной лишь семьей, находя в ней не только опору, но и оправдание всей своей жизни. С появлением же сына вообще все исчезло — ничего на свете нет, кроме их троих.

Он опять огляделся, словно не понимая, где находится. Женщина в белых брюках парила в тихом воздухе, едва касаясь шпильками асфальта, воздушный шар ее прически золотился под солнцем, дрожало над мостовой радужное марево, грузовик вгрызался в пространство улицы.

Игорь снова бросился бежать, кое-как нащупывая взглядом тающий пунктир пятен. Детсадовский ручеек пересек ему дорогу, он остановился, бессмысленно уставясь на воспитательницу, почти девочку, сопровождающую ребятишек. Она вдруг заволновалась, начала подгонять отставших. Он, неожиданно для себя озлобляясь, шагнул в сторону, на газон, чтобы обойти препятствие. Последним шел, повернув куда-то назад голову и сонно шаркая сандалиями, круглый беспечный мальчуган. Игорь едва удержался, чтобы не оттолкнуть его. В два прыжка он снова выскочил на тротуар. След от коляски исчез!.. Он кинулся назад, расшвыривая детей. Ударил навстречу крик воспитательницы, ее искаженное лицо мелькнуло в метре от него. Пятна-полоски уходили к универмагу, но там, где прошли ребятишки, их не было. Мальчуган в сандалиях, прижавшись к кустарнику, сдвинув свои мягкие плюшевые колени, непонимающе и бесстрашно таращился на него. Игорь побежал дальше, туда, откуда пришли дети. Автобусная остановка, стая севших на газон абонементов, переполненная урна, свисающая из нее увядшая гвоздика, растрепанный, помятый перелетом газетный лист, наколовшийся на сухой сучок боярышника, стрела бетонного бордюра, песок нечищенного тротуара… Следы больше не появлялись. Он пробежал еще с полквартала, нагибаясь на ходу, и возле размытого дождем рекламного щита остановился.

Ноги стали чугунными, он привалился к кромке щита. Там, на площадке возле универмага, еще была надежда, что кто-то пошутил, может быть, дети решили поиграть, укатили, бросили. Но сейчас ему внезапно во всей наготе стало ясно, что Диму украли с умыслом, возможно, даже выслеживали, ждали момента. И теперь только какое-то чудо может вернуть его. От ужаса и ненависти к похитителям он задрожал всем телом, точно вдруг очутился на морозе.

Он побежал обратно к универмагу, издали стараясь отыскать взглядом жену. В голове горело, ворочалось, он не мог сосредоточиться. Точно бы не до конца понимая, куда и зачем надо спешить, у перехода опять вдруг, остановился.

Облако за универмагом выросло уже в четверть неба, его нижняя часть потемнела, налилась фиолетовым. В недвижном воздухе что-то как бы натянулось, звенело.

Из-за соседнего здания выбежала Люба. Лицо ее было безумным, невидящим, и он понял, что она вряд ли сознает даже, куда вышла. Он не ждал ее с этой стороны. Видимо, обогнула универмаг сквером.

— Люба! — крикнул он.

Она повернулась к нему, вглядываясь, и перешла на шаг. Сиреневая кофточка висела у нее в руке, волочась по тротуару.

— Что ты здесь стоишь?! — тонко закричала она. — Ну чего ты уставился на меня? Ведь говорила, не надо было оставлять его тут, говорила же!

Игорь хорошо помнил, что ни о чем таком и речи не бы то, но смолчал, понимая жену.

Мгновение они стояли друг против друга, точно обессилев.

— Пойдем! — сказал он резко, еще сам не совсем зная, что собирается делать.

И только когда они пересекли тротуар и оказались на одной из боковых дорожек сквера, он понял, что решил правильно. Какого черта было с самого начала бегать по улице, тем более, что прошло уже столько времени после похищения. Так она и будет их поджидать, та, которая увезла Диму.

Он почти бежал, Люба задыхалась, не поспевала.

— Куда мы идем? — сказала она наконец, останавливаясь и глядя на него больными температурными глазами.

— Слушай, — Игорь взял ее за плечи, осторожно встряхивая — чтобы пришла в себя. — Посиди вот здесь на скамейке. Я быстро, десять минут.

Она покорно села на краешек скамьи, слегка забрызганной — после вчерашнего дождя — мелким сором. Полуобморочно посмотрела на него и отвернулась.

Игорь понимал, что эта покорность всего лишь оболочка сотрясающей ее внутри лихорадки, что она и двух—трех минут здесь не высидит. Но куда ж ее тащить — она и саму-то себя теперь не осознает.

— Вот что, — сказал он, как мог властно. — Если разминемся, жди меня возле универмага. Ты поняла?

Она кивнула, теперь уже почти с надеждой глядя на него.

Игорь побежал через сквер.

Не может быть, чтобы они потеряли Диму, не может этого быть… Безумный взгляд жены вдруг вернул ему недавнее озлобление и вместе с ним странную уверенность, что он сможет разыскать сына.

Он миновал сквер и, выскочив на горку, где начинались кварталы новых домов, огляделся. Жены на скамейке уже не было. Он пробежал с полсотни метров вдоль по склону, просматривая сквер с высоты. Двое помятых бродяг, у одного в руке сетка с пустыми бутылками, дед с газетой в кармане, мама с карапузом возле цветника. Коляска лишь одна — бежевая Низенькая гражданочка возле нее в розовом платье, едва удерживающем сдобное тело. Он кинулся наверх, к новостройкам.

Вряд ли Диму увезли на автобусе — здесь они ходят редко. За дорогой, напротив универмага — завод. Идти вдоль улицы, открытым местом, с чужой коляской — тоже вряд ли. Сразу надо было ему сюда, к новым кварталам, сразу!

Через арку в огромном подковообразном доме он вбежал во двор. Двое — даже не разобрал, мамы, бабушки? — с колясками: шоколадная, серая. За спортплощадкой он бросился направо, решив сначала вкруговую, против часовой стрелки. Во дворах шла обычная жизнь: выбивали ковры, разгружали мебель, всегдашний экскаватор терзал только что заасфальтированный проезд. За трансформаторной будкой вдруг открылся пустырь, усеянный валунами, поросший лебедой и крапивой. Игорь повернул назад.

Он огибал яму, вырытую экскаватором, когда в просвете меж дальних домов мелькнули два красных пятна. Он, задыхаясь, кинулся туда. За углом подъезда стояли сразу три: синяя, две красных. Еще не добежав до них и двадцати метров, он увидел, что крайняя — их коляска: резиновая шина на левом заднем колесе светлее, чем на других, месяц назад он поставил новую. Казалось, грудь разрывается, он едва мог дышать.

Но Димы в коляске не было. Разорванный полор свисал вовнутрь, держась лишь на одной кнопке. Должно быть не могли отстегнуть, разодрали. Он с ненавистью глянул па черный раскрытый зев подъезда.


За несколько дней до новолуния Отец решил, что самое время для мессы на Михайловском кладбище.

Дьякон не любил кладбищ, а покойников ненавидел. Нет ничего хуже лежащего человека, если он к тому же еще и неподвижен. Поэтому-то он и возразил, когда сказали, что попадью в случае чего можно убрать. «Никаких случаев, — ответил он, может быть и не по чину дерзко. — Если так, я сделаю сам, вдвоем с Игуменьей». Он только попросил Отца достать ему человеческую руку, да настоящую, не муляж, и лучше от повесившегося — иначе может не подействовать.

Рука была нужна, чтобы выключить попадью на несколько минут, пока Игуменья возьмет деньги. Он обмазал пальцы этого не слишком, конечно, приятного обрубка специальным составом и, когда вошли к попадье во двор, поджег их.

«Не только попадья, но, по-моему, весь переулок окаменел, пока мы там были», — сказал он на другой день, передавая Отцу деньги. Не очень-то Дьякон верил во всякую такую магию, но «славная рука» штука беспроигрышная, не подвела и на этот раз.

Теперь, когда его дело было сделано, — друзу аметиста, атлас, коричное, померанцевое масло и прочее достанут другие, — ему особенно не хотелось на кладбище. Но слово Отца — закон.

К кладбищенским воротам все до одного прилетели на такси — таксисты, чмохи повернутые, за лишний червонец готовы хоть в преисподнюю. На севере мягко, сонно голубело, легкое крыло перистого облака опускалось к горизонту. Точно подраненная, крича и нелепо болтаясь в воздухе, промелькнула черная ночная птица и упала за деревья.

— Привет, — сказал Отец, вальяжно-добродушный, огромный в своей белоснежной рясе, и по-домашнему расстегнулся. Под рясой у него была черная рубашка и черные же выглаженные в стрелку брюки.

Дьякон огляделся. Все были свои, из клана. Остальные, еще не принадлежащие к числу Братьев, видимо, будут позже, их встретит Котис или Пан. Последний таксомотор, набросив прозрачное облачко пыли на придорожный клевер, ускользал за поворот. Пел кузнечик, радостно и тревожно.

Отец, оперевшись рукой о плечо Подруги и приподняв ногу, поправил язычок лакового, немодного, но чрезвычайно дорогого полуботинка.

Подругу не любили. Откуда она появилась, оторва? Поговаривали, что она из учительниц. Это было особенно противно. Кто из них не помнил школы, тошнотворного бубнения про «объективные законы истории» и «победивший пролетариат», безысходную петлю красного галстука да душераздирающие «линейки» с их директорской моралью. Падшая учительница — это было даже пикантно, аристократично — разве они сами не аристократы тьмы и распада? — но она никого не подпускала к Отцу, и тут все ее бывшее учительство проступало совершенно определенно…

— Ну что ж, идемте, — сказал Отец, торжественно выпрямляясь и как то вместе с Подругой одновременно поворачиваясь ко всем.

Сколько ей было лет? Пожалуй, можно было дать и двадцать, и тридцать, и сорок. То, что она умела скрывать свой возраст, как дорогая проститутка, все-таки немного примиряло с ней. Если бы только она хоть внешне была пара Отцу. Атлет, зверь, разве что не рогатый (были убеждены, что рога она ему сделает), и — трясогузка. Говорили также, что когда-то давно, в пору первой их, потом прервавшейся дружбы она научила Оша «французской борьбе» и не где-нибудь, а на могильной плите. Эго многое объясняло.

Кладбищенские ворота были разрушены, кирпичные столбы но обеим сторонам рвано светились оставшейся кое-где побелкой.

Дьякон взял Игуменью под руку, и она встревоженно посмотрела на него.

— Приплод берут другие, — негромко сказал он. — Но до полнолуния, до посвящения Отца в Магистры, еще останется какое-то время…

Она смятенно кивнула. Значит, хранить — ей?

— Приплод будет из той же семьи, — добавил он. — Теперь на них знак.

Пан — сегодня это был он — остался у ворот. Прочие пошли вверх по песчаной широкой дороге, держась на белую фигуру Отца, ровно и мощно шагающего впереди. Над левым его плечом высоко летел, качаясь меж облаков, месяц, плотные, как камни, тени лежали в кустах, и где-то в кладбищенской сырости и тишине совсем по-южному звенела отчаянная — вона оно где, болото — лягушка. Вдруг призрачно и безжалостно вспыхивал в лунном свете никелированный крест.

На кого падет выбор? Их шестеро, исключая Отца, все тертые, жеваные и рубленые, но такого, что предстоит, еще никому из них не доводилось делать. Последнее посвящение, два года назад, оказалось неудачным до крайности, нынче зимой Магистр выпал, исчез, до сих пор никто не знает, где он. Посвящали-то без приплода, его заменили чем-то или кем-то. Приплод, по их Писанию, нужен обязательно. Магистр исчез, это знак: ЕМУ in: угодно. Никто не сомневается, это ОН сделал с Магистром.

Дьякон состоял в клане чуть больше двух лет, до этого год еще был в прихожей, И ни о чем не жалел за эти три года. Никогда ему еще не жилось так размашисто и самозабвенно. Когда он и Игуменья, кончив работу (какофония испытательного цеха и тоска сберегательной кассы), садились на оранжевый мотороллер с двигателем от «ИЖ-Планеты», мир проваливался в тартарары, они служили уже только ЕМУ, и у Дьякона от сознания своей силы и решительности сдавливало виски.

Однажды они заманили в укромное место сынка партийного функционера, студента гуманитарного колледжа. Дьякон отпластнул ему ухо и в тот же день почтой выслал папаше в соседний город. В другой раз подложили мину на престижном Андреевском кладбище и подняли в воздух целую аллею именитых попов. Мир спасется тем, что в обиходе называют злом — это он принял сразу, едва придя в клан. Лишь «зло» освободит человека и выведет его на дорогу к лучшему миропорядку. Человеческое стадо думает, что мир устроен по воле бога или политика. Это заблуждение дорого всем обходится. По воле — да, но вовсе не божьей! И Братья докажут им это…

Воздух здесь, на кладбище, был такой, какого в преисподней уж точно нет. Сыроватый резкий запах молодой крапивы, тягучий аромат клейких еще тополиных листьев, а то внезапно как бы дух только что срезанного подосиновика откуда-то из глубины деревьев бросался им в лицо. Теплый ветер окрестных полей летал над головами, иногда падая вниз. На серебряной дороге перед ними светились, отбрасывая нереальные тени, камешки кварца.

— Хорошо! — вдруг сказал Отец, оглядываясь вокруг. — Чем-то живым пахнет, — он посмотрел на остальных, и голос его странно замедлился. — Сегодня в городе синдикалисты схватили одного. Я подошел — лежит на асфальте лицом вниз. Рядом портфель. «В чем дело?» — спрашиваю. «Столичный», — говорят и протягивают карточку. Оказывается, у него всего лишь талон на жительство в столице. Но они теперь и этих, с талонами, — к ногтю. Я сунул им карточку и пошел дальше. Не успел добраться до перекрестка — сзади грохот. Оборачиваюсь — от моих синдикалистов только облачко дыма. Должно быть, в портфеле была бомба. — Он помолчал. — В городе становится невозможно жить. Не пора ли нам выходить на свет?

Никто ему не ответил. Что отвечать — разве они решают это?

Неожиданный, оглушительный, засвистал в стороне соловей. И почти одновременно впереди сбоку выступили матерчатые фигуры, слабо различимые в тени деревьев. Сколько их там было?

Отец сбросил рясу на руки Подруге.

Группа впереди стояла, опершись на лопаты. Широкие серые одежды скрывали очертания их тел, в полумраке они казались огромными комьями глины с приставленными сверху головами.

Это были кроты, или пластилиновые. Они появились в окрестностях города нынешней весной. Сначала, видимо, шарились по деревням, пахали отдаленные кладбища, потом осмелели, засели здесь, уже как месяц. Никто не знал, кто они такие. Бездомные, без роду-племени, без определенного местожительства. Последнее время город вообще наводнили странники, кочующие бандиты.

Братья презирали пластилиновых, чьей профессией было поднимать могилы из-за золота, теперь невероятно подорожавшего. Выдрав у покойника коронки, разжившись еще какой-нибудь золотой фигней (стопроцентное попадание, никогда не ошибались), они зарывали его снова, восстанавливая могилу с искусством реставраторов. То, что они потрошили покойников, — на это Братья смотрели, как на дело, ЕМУ даже и угодное. Но делать профессией, судьбой — золото… Это могли, конечно, только существа низшие.

До сих пор у Братьев не было с ними ни одной сшибки Что, собственно, им делить? Раза два-три пластилиновые одаривали их мелкой службой, последней была «главная рука», так не понравившаяся попадье. Но, кажется, они становились плохими соседями. На прошлой педеле кто-то насыпал хлорки в ближнюю лощину, где водились жабы, одну Мара нашел мертвой. Жаба — животное, к Братьям благосклонное, и пластилиновые об этом знают.

— Дикий! — сказал Отец туда вперед, как-то упруго выгибая звуки. — Чего вам надо? Я же расплатился.

Пластилиновые стояли молча, только с угрюмой нервностью скрежетнула по камню лопата. Дьякон обернулся. Сзади, контрастно облитые луной, тоже виднелись вытесанные из серого полумрака фигуры.

— Этого мало. Мы знаем, сколько вы взяли, — сказал тонкий сонный ролос из середины пластилиновых.

Дьякон подумал, что это не такое уж плохое начало. Нужно поторговаться, потянуть время, а там подоспеет Пан со свитой. Игуменья сдвинулась ближе к Подруге. Да, женщинам теперь надо держаться вместе, встать спиной друг к другу, если чего.

— На кладбище слишком много посторонних! — вдруг ясно и молодо крикнул кто-то из гробокопателей, стоявших с краю. — Мешают работать.

«Претендент на верхушку в стае», — сказал себе Дьякон.

Они остановились в нескольких метрах от пластилиновых. Тех было пятеро. Кропотливая кротовья жизнь отозвалась некой одутловатостью в их лицах, подсвеченных теперь выражением силы и превосходства. Тот, что с краю, был высокий горбоносый парень с засунутыми за ремень белоснежными рукавицами.

— В чем дело? — сказал Отец.

Сзади приближался осторожный хруст. Дьякона захлестнула ненависть. Что она о себе возомнила, эта падаль? Числом берут лишь клопы.

— Слушай, Дикий, — заговорил Отец, — мы могли бы обсудить это в другом месте.

— Кладбище слишком маленькое, — все так же сонно сказал тот, что в середине. — Нет места для переговоров.

Это был огромный мужик в кепке. В правой руке он, как дубинку, держал за конец черенка титановую лопату. Лезвие лопаты мягко, бархатно посвечивало.

Хрустящие медленные шаги сзади всё приближались.

Отец потянул рясу из рук Подруги. Та встревоженно и недоуменно посмотрела на него. Значит, уходить?

Но Дьякон понял. Горячая дрожь обвалилась у него от груди к животу. Он встал слева от Отца, даже чуть впереди его, во все глаза следя за пластилиновым, который стоял в центре группы рядом с Диким. Это был толстый, чернобородый парень с острыми посвечивающими глазками. За все время никто из Братьев даже мельком не глянул назад. Сердце у Дьякона полетело. Нет, этих ребят хоть режь.

Отец, не спеша, обстоятельно надел рясу: левая рука, правая, рисковый рыцарственный подскок плеч, заюючительное, легкое — ветерок — встряхивание. Пластилиновые уже едва ли не добродушно поглядывали на него.

Дьякон презирал искусство драться, прощая его лишь Отцу. И когда уловил, что в следующий момент Отец метнет финку, он по-простецки, но молниеносно бросился под ноги чернобородому напарнику Дикого. Земля кувыркнулась под ним, над ним, сбоку от него, ботинок чернобородого, обжигая болью, зацепил его за ухо. Дьякон стремительно вскочил и ударил гробокопателя ногой в пах с такой силой, что его тело проехало по гравию. Чернобородый закричал, свертываясь в клубок. Дьякон повернулся. Отец вытаскивал финку из груди Дикого. Пластилиновые рядом с ним стояли, будто окаменевшие, а тех, сзади, уже не было, исчезли.

— Орлик, получается, теперь ты шишкарь, — сказал Отец горбоносому. — Наши дела мы с тобой как-нибудь потом обговорим.

«Нет, Отца надо было ставить Магистром еще тогда, два года назад», — подумал Дьякон.

И пластилиновые, и Братья во все глаза смотрели на Отца и на тело Дикого — кто с ужасом, кто с завистью, а кто с неодобрением: убийство — оно всегда убийство, и лучше бы без этого.

Дикий судорожно всхрапнул и умолк. Его левая рука, лежавшая на животе, свалилась на землю. Дьякон на какой-то момент почувствовал, что дело идет не так, как надо, слишком неудачно, чтобы сегодня служить мессу. Он с тоской посмотрел в темноту кладбищенской рощи, словно отыскивая там некий знак.

— Ну вот и ладно, — сказал Хамеол, выпячивая свои круглые добродушные губы.

Как всегда, не понять было, к чему он это. Парень потаенный, Хамеол не одобрял таких вот столкновений. «Это не по нашей вере», — говаривал он, и был, конечно, прав. По вере бы накинуть из-за кустов петельку или опоить. Но какое уж тут из-за кустов…

— Инструмент, — примиряюще сказал Дьякон, подбирая титановую лопату и протягивая Орлику.

Пластилиновые подняли своего бывшего вожака и под присмотром Братьев потащили. Чернобородый, кое-как оклемавшись, хромал сзади. Теперь, если он согласится копать Дикому могилу, жить ему среди своих дворняжкой; если не согласится — и того хуже…

Место выбрали — захочешь, не придумаешь: могилу председателя какого-то спортобщества. Хотя отчего же: Дикий в своем роде был замечательным спортсменом, будут теперь вдвоем, не скучно. Отец сам заставил чернобородого взять лопату.

Дело было кончено в полчаса. Но и без того потеряли уйму времени. Едва последний пластилиновый, завершив отсыпку холмика, выпрямился, Братья, не говоря ни слова, двинулись по узким извилистым ложбинкам меж могил к часовне.


Часовня стояла в дальнем углу кладбища и была местом, куда люди и в дневное время не ходят. Ночами же сюда не осмеливались соваться даже пластилиновые.

Пан с «прихожей» — приверженцами, пока не окончательно принятыми — были уже на месте. Должно быть, они только что пришли: стояли на площадке перед часовней еще гуськом, не сойдясь в толпу. Пан, в черном плаще с белым подбоем и высоких сапогах, молча прохаживался под стеной часовни. Его голова отбрасывала от факела, пылающего рядом, круглую красную тень.

Дьякон запахнулся — что-то как бы потянуло сыростью. На нем тоже сапоги и плащ, в стычке с пластилиновыми, к счастью, почти не пострадавший. Плащ с зеленым подбоем. Он четвертый среди Братьев после Отца, Пана и Котиса. Но — скучно сегодня Дьякону. И отчего ему сегодня так скучно?

Приплод!.. За историей с Диким он совсем забыл об этом. Пан, Котис, Ерофей, Мара, Хамеол или он, Дьякон. Сегодня после мессы выяснится, кто именно.

Место, где стояла часовня, когда-то находилось за пределами кладбища, в лесу, и вокруг остались огромные ели и лиственницы. Сейчас озаренное нервным, странно раскачивающимся пламенем факела пространство около часовни походило на объятый пожаром храм. Братья, боковой тропинкой степенно войдя в этот храм, присоединились к «прихожей», не смешиваясь однако с пей.

Многих Дьякон уже знал. Вот поп-расстрига, в свое время обрюхативший не одну богомолку. Вдвое старше почти любого из них, он мстил выпнувшей его церкви с увлечением семнадцатилетнего. Случалось, хулиганил и с монашками, а священнику Алексею выбил однажды зуб. Сейчас он шептал что-то соседке, ведьме с распущенными желтыми волосами, и глазки его посверкивали. А вот татуированный сирота Сережа двадцати двух лет. В свое время он не поладил с паханом, когда-то в доисторическую эпоху поступившим по-свински и с Отцом, и когда пахан вышел за ворота, порезал его. Вообще-то, уголовных не брали, но Сережу от подручных пахана защитили, и он с тех пор соблюдал законы Братьев свято. Как и его сосед, школьный отличник Савельев, расплевавшийся с родителем, который вдруг полюбил политику так горячо, что баллотировался на выборах.

Дьякон, неприметно оглядывая собравшихся, вдруг услышал стонущий крик сбитого им на землю пластилинового, на мгновение мелькнула финка в груди хрипящего Дикого. Он провел рукой по вискам — и все пропало. Странно, что не болело ухо, задетое пластилиновым. Должно быть, тут ЕГО метка, она и снимает боль.

Внезапно в дверях часовни появился Отец. Его белый плащ кроваво переливался в свете факела. В проеме незастекленного окна над его головой качнулся и замер блестящий металлический шар. По бокам площадки вспыхнуло еще несколько факелов, и толпа, словно по сигналу, замерла.

Отец взмахнул большим черным вымпелом, конец которого был зажат в его руке. Внезапно где-то за часовней ухнула сова, и ее протяжный глухо-жестяной голос странно оцепенил Дьякона. Он недвижными, широко открытыми глазами уставился на Отца, поднявшегося на каменное возвышение возле часовни. Теперь его голова была точно под металлическим шаром, резко, ярко пылавшим в свете факелов. Отец вскинул подбородок и пронзительным, завораживающим взглядом посмотрел на паству. Неясный шорох прокатился по рядам, лица напряглись, будто сошло на толпу некое вдохновение.

— Братья! — крикнул Отец, выбрасывая руку с вымпелом над головой. — Освободим наши души! Прочь мораль глупцов и ублюдков! Новая жизнь может быть построена лишь на отрицании старой. Железный дух спасет нас, железный дух! Освободимся, чтобы сбросить власть лицемеров…

Дьякон почувствовал, как под прицелом аспидных сверлящих глаз Отца что-то сладко растекается в нем и он перестает быть Дьяконом, превращаясь в некое новое существо. Краем глаза он заметил, что необъяснимое оцепенение охватило и других. Отличника Савельева, казалось, намертво приковал к себе горящий шар над головой Отца, он радостно раскачивал туловищем, не сводя с него взгляда.

— Прочь идиотов, управляющих нами! — голос Отца взвился. — Прочь маразм святош и замшелых девственников, забывших, с какой стороны у человека половой орган! Освободим себя! Соединимся с тем, кто незримо стоит среди нас!

Он выпрямился и вскинул руки:

— Помолимся! Помолимся Сатане! Помолимся!

Повернувшись лицом к черным дырам часовни и шару в ее окне, он трижды перекрестился, ведя крест снизу вверх и справа налево.

Долго и с какой-то отчаянной веселостью молились. У Дьякона начало ломить шею. Плащ Отца отдавал алым и туманил голову.

Внезапно Отец опять повернулся лицом к своему клану. Теперь в руках у него была большая зеленая чаша. Толпа застыла, глядя на него. Он медленно поднес чашу к губам. Казалось, перестал и дышать. Кадык Отца двигался ритмично, с короткими остановками. Вдруг край чаши резко накренился, жидкость плеснулась на плащ, пятная его темно-красным.

— Кровь! — завороженно прошептали рядом с Дьяконом.

— Кровь! — отозвалось в толпе. «Откуда на этот раз?» — подумал Дьякон.

Отец отбросил чашу, и она, со звоном ударившись об утоптанную глину, раскололась.

— Шатан, кра шадай! — крикнул кто-то пронзительно.

— Шатан, кра! — сказал Отец и опустил руки.

Будто освобождаясь от некоего наваждения, толпа шумно вздохнула, качнулась.

— Шатан, кра шадай! — сказал Дьякон трубно, так что рядом вздрогнули.

Эти слова были первыми, что выучил он, когда появился здесь. «Сатана, рви всевышнего!» Тогда, в первую его ночь, было так же тепло, даже душно, но безоблачно, и невдалеке просто разрывался на части соловей…

— Кра шадай! — звеняще вытолкнула толпа.

Поп со своей соседкой внезапно быстрым шагом Двинулись вперед, огибая площадку против часовой стрелки. Устремились за ними и остальные, словно боясь опоздать. Вскоре вся прихожая вытянулась по кругу кольцом вдоль елей и лиственниц. Дьякон очутился меж двух аспидно накрашенных отроковиц, одна из которых вдруг схватила его за руку, вонзив ноготь в тыльную сторону ладони.

Колыхаясь, сбегаясь в узлы, людская цепь сделала еще несколько шагов и вдруг встала. Вторая ведьма вцепилась в Дьякона, и они обе разом вскинули его руки вверх. Дьякон на мгновение почувствовал себя как бы распятым, удивляясь силе этих немощных с виду девиц. Волна взлетевших рукавов, кулаков, растопыренных пальцев пробежала вкруг площадки. Дьякон обернулся к первой ведьме, и ее яркие зубы сверкнули ему из-за черных, точно бархатных губ. Она убрала ноготь, не отпуская однако его руки. Дьякон чуть усмехнулся ей в ответ и отвел взгляд. С кем она будет сегодня, через полчаса?

Он пробежал по цепи глазами, отыскивая Игуменью. Она стояла слева, недвижно, но как-то беспокойно глядя на часовню. Он стиснул ладонь соседки и коснулся бедром ее бедра, как бы что-то обещая — если не на сегодня, то на будущее. Бедро у ведьмы было крепким, почти жестким. Она прижалась к Дьякону и тут же отодвинулась, уколов взглядом влажно-фиолетовых глаз. Оранжевый отблеск пробежал по ее зрачкам.

Внезапно Пан в два огромных шага подошел к факелу и мощно выдернул его из земли. Прихожая замерла, лишь у некоторых, самых неистовых, уже готовых к гульбищу, беззвучно шевелились губы.

Два сатанинских подпаска в фиолетовых рясах проворно подтащили хворост к вкопанному в землю вверх основанием кресту.

Пан повернулся, огромный, зловещий в жарком сиянии факела, и нетерпеливо, требовательно, почти яростно посмотрел на покорную, застывшую в ожидании прихожую. Подпаски отбежали от креста. Пан, опустив факел пламенем вниз, ткнул им в кучу хвороста. Поползли золотые змеи, разбегаясь в разные стороны. Ярко осветились желтые кости черепа, лежащего на торце креста. Прихожая вскрикнула, взмахнув руками и судорожно-сладострастно извиваясь. Ноготь, пронизывая, казалось, руку до плеча, впился в кисть Дьякона.

— Сатана с нами! — закричала звонко его соседка с другой стороны. — Сатана!

Внезапно все смешалось. Прихожая рассыпалась на пары, тройки, четверки. Один из подпасков, хилый, смешной в своей огромной рясе, уже тащил за часовню белокурую ведьму, ходившую с кадилом, и она, обернувшись и как бы прощаясь с кем-то, зловеще-радостно улыбалась золотыми зубами. Сирота Сережа блаженно размазывал по щеке жирный кладбищенский чернозем.

Только туг Дьякон заметил, что большинство, если не все, пьяны. Из дальнего угла донесся гомон, там встревоженно сбилась целая толпа, и Пан, скинув клобук на плечи, быстро пошагал туда. Гомон стих, толпа разбежалась. Мимо Дьякона прошел поп-расстрига, держа за ножку деревянный крест и пользуясь им, как тростью. Его подруга, уже полуголая, головокружительно встряхивая обнаженной грудью, плясала посередине площадки. Дьякон встревоженно огляделся. Прежде такого никогда не было. Море трясущихся, кричащих, поющих. Казалось, здесь собралось полгорода. А ведь давно ли Магистр служил обедню лишь перед какими-нибудь двумя дюжинами, и каждый был проверен.

Тощая ведьма с ногтем еще стояла рядом с Дьяконом, весело глядя вокруг. Неподалеку, как бы выжидая, прохаживался высокий малый в клетчатой рубашке. Дьякон поспешно отошел к часовне и встал в ее тени.

Крест уже полыхал от основания до верхушки, череп наверху почернел и обуглился. Свет пламени пробивал кладбищенскую рощу далеко, почти до свежих могил. К Пану подошла Игуменья и взволнованно, торопливо о чем-то заговорила с ним. Толпа редела, взвизгивания, смех и крики слышались уже меж могильных оград и деревьев.

Дьякон вспомнил, как нелегко ему было войти в число Братьев. Несколько лет назад прошел слух, что в городе появилась какая-то секта, объявляющая прежние нормы поведения идиотизмом и занимающаяся каким-то сатанинским сексом. Вскоре он узнал, что у них есть собственные правила и верования и что они объявили себя «последней силой».

Город за десять лет пережил три обожествления, и всякий раз очередного кумира растирали в пыль, дело заканчивалось неповиновением, забастовками и все более опустошительной разрухой. В городе гуляет свобода, слышен запах тления. Народ мечется между площадными крикунами, вертопрахами и прорицателями. И вот посреди этих беспомощных свиных стад вдруг уверенное, сильное и прямое — Братья. «Добро это зло, — говорят они. — А зло это добро. И мы даем вам его в цари. Мы переплавим вашу жизнь и окрылим ее».

Клан — другие называли его орденом — существовал, как оказалось, уже около десяти лет. Вначале тайно, скрыто от всех, и был он, скорее, заурядной сектой. Но потом, по мере того, как разваливалась окружающая жизнь, стал крепнуть, расти. К приходу Дьякона он располагал уже порядочными средствами и влиянием и поддерживал своих членов, как только мог. Они же платили — обязаны были платить — верной службой, отступник наказывался жестоко. Клан, казалось, не имел внятных целей, по человек, рассказавший Дьякону о нем, все восклицал: «Эго те, кто посмел! Это те, кто посмел!» Те, кто посмел, будут вершить жизнь и встанут над теми, кто не смеет. Это и не скрывалось.

Жизнь у Дьякона (в миру Анатолия) была путаная, нескладная. Родитель, сколько Дьякон помнил, целыми днями лежал на диване, вспоминая свою странную тайную войну, из которой он вышел одноглазым, но с орденом. Война была пошлая, дрянная — один зарубежный вор объегорил другого вора, тому потребовалась дружеская помощь, — но отец верил в «освободительную миссию», неистово, до слез и все говорил о братстве. Не тогда ли в Дьякона залезла мысль, что в этой людской потребности верить во что бы то ни было есть что-то почти физиологическое.

В свое время Дьякон поступил в технологический институт. Выцарапывал образование зубами и ногтями. Но потом бросил. И, как выяснилось, правильно сделал. Расспросив о Братьях и решив связаться с ними, он узнал, что людей с высшим образованием они избегают. Почему-то это заставило его еще больше уважать Братьев, желание быть среди них стало жгучим.

Вскоре он сошелся с Игуменьей. С тех пор они везде и всюду бывали вдвоем.

Любила ли его Игуменья? Она знала, что такое секс, она умела готовить и она заботилась о нем, иногда почти с нежностью. Ей нравилось порой как бы испытывать его, проверять верность ей, Игуменье. Хотя какая может быть верность в клане…

…Площадка почти опустела. Где-то за спиной Дьякона, совсем рядом, возились, слышалось прерывистое дыхание и знакомые влажные звуки. По обугленному остову креста устало вились оранжевые дрожащие хвосты; хворост у подножия весь превратился в угли, которые время от времени го как бы подергивались пепельной пленкой, то обнажались краснотой и жаром. Череп наверху обгорел и покрылся копотью, вид его был страшен, как внезапная морда сторожевой собаки.

Подошел Отец. Теперь здесь были все, кто входил в верхушку Братьев. В роще меж могил продолжалось гульбище. В стороне, похоже, там, где гранитное надгробие директора Сокорева, свистала губная гармошка попа-расстриги. Любовный поединок огня и деревянного креста угасал, завершаясь взаимоуничтожением, нотам, в кустах, на прохладных панелях надгробных плит все еще только взлетало во славу жизни.

Внезапно сбоку выскочила голая ведьма с распущенными волосами и побежала через площадку, сделав на середине колесо — агат сверкнул меж вскинутых к небу ног. Ее молодое стремительное ласочье тело, поблескивающее в робком уже свете креста, мелькнуло перед глазами Братьев, она обернулась, обмахнув их звериным хищным взглядом, и скрылась, легко вскидывая черные от прилипшей земли ступня ног. Это был условный знак. Теперь уже никто из прихожей не мог выйти на площадку.

Но крест держался. Язычки пламени на нем совсем уже захирели, стало темно, а он все стоял, похожий на обугленный скелет с раскинутыми руками. Дьякон отошел подальше от Игуменьи и Пана, встал рядом с Отцом. Напрасно она сегодня старается, ничего он не видит и не слышит.

Тесная мохнатая скука одолела сегодня Дьякона. Высоко, на верхних ветках лиственницы лежит ясноглазый звереныш месяца, сиреневая заря уютно спит за лесом, лесная почва дышит сладкой прелью, а вокруг во всех углах, ложбинках и просто на открытых мостах жизнь в окружении мертвых справляет свою свадьбу. И только, кажется, он, Дьякон, один темен и беспокоен.

Внезапно череп накренился, скользнул вниз и с тонким жалобным треском ударился о землю. От неожиданности все оцепенели. Но в следующее мгновение Подруга кинулась к обгоревшему черепу, поддела веточкой и, просветленная, тихая, подняла над собой. Братья каменно смотрели на нее. Чье-то тяжелое толчкообразное дыхание встало за Дьяконом. Он обернулся. Это был Котис.

Подруга взяла череп в обе руки и двинулась вкруг креста, радостно-сонно переступая обутыми в белые сандалии ногами. Черные дыры глазниц нацелились на часовню, на Отца, Игуменью, Пана, Хамеола, снова на часовню.

— Тихий, белокурый, ясный, — вдруг молитвенно начала бормотать Подруга, остановясь и на неверном свету разглядывая трещины на темени черепа, — на левом ухе родинка, шрам на правой руке, честен, смел, бесстрашен, тверд…

Дьякон откачнулся к часовне. Да, предчувствия еще никогда ею не обманывали. Значит, он должен совершить это, с приплодом. И если сделает все, как надо, — станет правой рукой Отца. Отец выбрал его. Дьякон вдруг ощутил, как радость против воли заливает ею.


Через два дня после мессы Дьякон ждал Игуменью в парке, в северо-восточной части города. Это был довоенный район, тополя здесь росли выше пятиэтажных зданий, а липы от старости потрескались и покрылись изумрудным мхом. Со скамейки, где сидел Дьякон, виднелась железная дорога, временами летели вагоны, до окон скрытые откосом, грязные, с разбитыми стеклами и ржавыми крышами. Близился полдень, огромное облако грозно упиралось в небосвод, доставая уже почти до середины.

Еще никогда Дьякон не чувствовал на себе такой тяжести. Это была тяжесть и отрадная, и угрюмая. За каких-то два года он поднялся среди Братьев головокружительно Еще шаг — и, кроме Отца, в их общине ему не будет равных. Но странно, с каждой ступенькой все меньше хотелось подниматься. Иногда приходила мысль: да хочет ли сам Отец быть Магистром? Магистр со всех сторон повязан. Он властитель, но он и раб. Всякое продвижение к вершине оказывалось одновременно схождением вниз, к несвободе…

Игуменья появилась внезапно, с боковой дорожки, бледная, взъерошенная. Ее матерчатые розовые туфли были в пыли, на правой сидело черное пятно. В руках у нее ворочался и глухо кричал долгожданный драгоценный сверток, она почти бежала, наклонясь и, видимо, едва удерживая его.

Дьякон вскочил. Они наскоро, кое-как перепеленали младенца — оказалось, что мальчик, — и Дьякон сунул в розовый искривленный плачем ротик смоченную в вине марлю. Младенец затих и почти тут же уснул.

— Кто взял? — спросил Дьякон и мощным картинным движением поправил свою черную суконную рубашку под широким кожаным ремнем.

— Не знаю, — сказала Игуменья. — Передала какая-то дамочка в атласных штанах. Ох, и намучилась я!

Ее лицо зарозовело, ярче проступили влажные зеленые глаза, она откинулась на спинку скамьи, проводя ладонями по вискам.

— Понимаешь, — сказала она, — Отец не может ослушаться воли тех, кто наверху, — она кивнула на сверток с мальчиком.

— Что? — удивился он. — Значит, тот Магистр, последний, исчез не по своему желанию?

— Его отозвали. — Она устало потянулась.

— Как — отозвали?

— Ну разве ж я знаю! — в ее голосе скрипуче скользнуло раздражение. — Приплод должен был быть из поповской семьи, а он не захотел или не сумел. Теперь он вообще ничто.

Дьякон тупо посмотрел в просвет отдаленной дорожки, где кое-как брел косматый старик. Его поразило даже не то, что дело с приплодом обстоит так серьезно, а то, что Отец, даже если бы захотел, теперь уже ничего не может изменить. Выходит, они все, как вон тот вагон на рельсах: сойти можно, только рухнув. Разве это по заветам Сатаны?

Пять минут спустя он взял такси, и они помчались в недальний пригород. Держать приплод дома было невозможно. В их-то коммунальной квартире, рядом с трагикомической ищейкой Варварой Алексеевной!.. Дьякон еще накануне, едва зашла речь, что приплод будут брать сегодня, подумал о попе-расстриге. Расстрига имел за городом домишко и с недавних пор — как умерла мать — жил там один. Он и сейчас еще не оставил церковь в покое. Свою былую причастность к этому грандиозному вместилищу елея он оттенил так, что бывшие его однополчане по Христову войску возненавидели его еще больше. В прихожей, едва войдешь, у него стоял для всеобщего обозрения стеклянный ящик, где располагались: дюжина крайних плотей Христа, хвост святого осла, везшего мессию в Иерусалим, голова петуха, кричавшего в тот момент, когда святой Петр отрекался от господа, полный сосуд египетской тьмы и коробочка с вздохом Иисуса. Расстрига с удовольствием демонстрировал эти предметы всем желающим, уверяя, что все подлинное. Да и крестился расстрига — а он крестился не только после еды, но и после того, как покидал постель с женщиной — крестился он на поставленную в углу метлу. Это был самый волшебный поп, каких только знал Дьякон.

Дом расстриги стоял возле шоссе. В кювете росли забрызганные автомобилями жестяные лопухи, узкий выщербленный тротуар был желто-красным от нанесенной на него ливнем глины, а в палисаднике неожиданные, фантастические полыхали тюльпаны.

Дьякон вышел, оставив Игуменью в машине. Окна были фиолетовы и глухи. Он позвонил. Дом стоял немой и недвижный. За спиной Дьякона, как внезапное лезвие по наждаку, проносились автомобили. Он позвонил еще раз и еще. Не слышалось в ответ ни звука. Дьякон прошел в палисадник, приник к окну. В дальней, выходящей окном в огород комнате раскачивалась, стоя на месте, огромная женщина с красным лицом и в расстегнутой кофте. Глухо, тупо, как из-под воды, бил магнитофон, а сбоку, выглядывая из-за двери, лежала на полу голая рука с зажатым в ней стаканом. Внезапно сам расстрига прыгнул на середину комнаты и, уперевшись головой женщине в спину, а руками ниже спины, пошел кругом, притопывая, приседая и одновременно поворачивая ее. Сделав оборот, он выпрямился и что-то радостно, оглушительно закричал — было слышно и отсюда, с улицы. Голая рука за дверью вздрогнула, стакан вывалился из нее и покатился. Расстрига пнул его в сторону и, взметнув согнутые в локтях руки, торжествующе захохотал. Женщина сдернула с себя кофту, оставшись в тугой розовой комбинации. Груди, раздавленные комбинацией в лепешки, грозно нацелились на расстригу огромными шоколадными зрачками. Расстрига пошел на нее, вздрагивая животом и хохоча.

Дьякон вернулся в машину.

— На Трехпрудную, — сказал, не глядя на Игуменью.

И она ничего не спросила, лишь, закрывая мальчишку от сквозняка, искоса посмотрела на него.

Сыто хрюкнул двигатель, таксист молодецки рванул руль и перевел рукоятку передач. Крутанулись и окне деревья, яркий клочок неба, сверкающий тюльпанами палисадник расстриги.

Какого шиша они сразу не подумали о запасных вариантах? Дьякон посмотрел на Игуменью и, встретив ее взгляд, отвернулся.

Не слишком ли она заботится о свертке?

Дьякону вдруг подумалось, что, прожив вместе два года, они никогда не заговаривали о детях. Впрочем, странно было бы совместить их сожительство с детьми.

Игуменья раньше его примкнула к клану. Когда он появился в предбаннике, в прихожей, она была уже среди Братьев. Однажды после мессы он подстерег ее за часовней. Это было против обычаев — ведь он стоял ниже ее. Магистру страшно не понравилось, и он, решив, то этим как бы возвращает власть правил, вскоре привел Игуменью в его комнатку — так она сама пожелала.

Да, это было без месяца два года назад. Дьякон посмотрел на тощую шею таксиста. Вдоль дороги шагала поджарая сосновая роща, а впереди уже вполнеба вырастал гигантский алюминиевый щит с названием города.

Недавняя ведьма о острым ногтем внезапно вспомнилась ему. Он повернул кисть, неприметно ощупывая то место, где была вмятинка, знак, оставленный ею, и усмехнулся. Он уже успел разузнать о ней все, что необходимо: разведена, живет в районе Дачной площади, сейчас одна, сын в санатории.

Наплывал город: серо-голубая сонная геометрия на фоне блистающего — цепь ажурных облаков — неба. Фиолетовая туча сбоку уже надвинулась на южные предместья, пуская оранжевые тонкие рокочущие стрелы.

Через перекресток, двигаясь к центру города, шли демонстранты: белые рубашки с закатанными рукавами, майки, джинсы, кроссовки. Белый щит с багряными косыми буквами: «Начальник, осторожно: справа — пропасть!» Дьякон, полуприкрыв глаза, медленно проследил за ними. Эти шестерки опять протестуют. Против чего? Справа пропасть, слева утес, впереди ворота в живодерню. Завтра они успокоятся, разойдутся по своим загончикам, и их будут доить втрое усерднее.

Как далеко все это осталось! Уже скоро три года, как Дьякон не знает ни правых, ни левых, ни газет, ни выборов, ни всех этих анекдотических прав и обязанностей гражданина. Гражданина, которому дозволено есть, пить, поглощать «культурные мероприятия» и периодически выбирать начальника, который уже давно выбран кем надо. Нет, едва Дьякон ногу за цеховые ворота — мир перевертывается, он, Дьякон, хочет уже в созвездие Всеобщей Воли и Будущих Снов.

Таксист повернул налево и вдруг нажал на тормоз. Заунывно вздохнуло, машина качнулась, останавливаясь. Впереди, заполняя улицу, надвигалась плотная масса людей в черных рубашках и белых галстуках. Это были бойцы Эскадрона Стабильности — партии биржевиков и коммерсантов. На узкой улочке не развернуться. Водитель всадил передачу заднего хода. Громилы Эскадрона, выходя на дело, конфисковывали все подряд, автомобили в первую очередь. Около десятка человек с ножами в руках уже неслись к машине. Такси, воя, полетело обратно к перекрестку, но двое ухватились за капот. Из-за их спины хлопнул пистолетный выстрел. Дьякон сунул руку в карман куртки. У него, как всегда, была с собой граната. Но воспользоваться ею сейчас было бы самоубийством.

Водитель, судорожно вертя головой, крутанул машину вправо, влево. Один из преследователей упал, проехав по мостовой плечом. Второй, держась левой рукой за фигурку слона на капоте, эмблему фирмы, правой перехватил нож. Дьякон понял, что тот готовится метнуть нож в водителя через боковое, открытое, окно. Он привстал, нагибаясь вперед. Автомобиль был новейшей модели, сильно бежал и задним ходом, однако боевик из Эскадрона оказался настоящим чертом. Крупное бровастое лицо его напряглось, он, сгибая левую руку, резко подтянулся и вылетел из-за капота. Дьякон бешено вращал рукоятку на дверце водителя, поднимая стекло и одновременно следя за боевиком. Внезапно глаза боевика остановились, и он, раскинув руки в стороны, упал на мостовую. Из пробитой спины торчало острие заточенного стального прута.

Дьякон оглянулся. Джинсовые демонстранты, обтекая машину, вваливались в улочку. Эскадрон встал, щетинясь ножами и пистолетными дулами. Внезапно над головами трескуче ахнула автоматная очередь. Остановились и джинсовые. Но где-то вдали за черной массой Эскадрона душераздирающе завизжали, этот визг перекрыл топот сотен ног, и Эскадрон дрогнул, растекаясь в щели меж домов. Вдалеке снова ударил автомат, потом другой, но какие-то секунды спустя они захлебнулись, в тишине стало слышно, как стонет раненый, и демонстранты с озверело-радостными лицами бросились на боевиков, молотя их нунчаками, кастетами и кусками арматуры.

Такси выбралось на перекресток, развернулось. Вдоль сквера, шатаясь, бежал парень в униформе Эскадрона, но без галстука — им была перетянута правая рука с оторванной кистью. Таксист, мощно работая всем туловищем, кинул машину в пространство Лесного проспекта. Минуту спустя они были вне опасности. Миновали проспект, повернули направо, пролетели вдоль дендрария. Возбуждение от стычки начало утихать.

Дьякон покосился на Игуменью. Она, приоткрыв уголок одеяла, смотрела на мальчишку, и выражение ее лица встревожило его. Разве она забыла, что предстоит завтра? Чего это она так распустилась?

Мальчонка зашевелился, водя ножками, толкнул Дьякона в бок, и Дьякон посмотрел на сверток, отчего-то не желая отодвигаться.

Его вдруг укололо, что он, не сознаваясь самому себе, то и дело возвращается к завтрашнему. Сумеет ли он выполнить то, что от него требуется? Вопрос вовсе не в его трусости, уж в этом-то его никто не упрекнет. Вопрос в таких вещах, о которых меж Братьями не говорят…

На Трехпрудной жил сирота Сережа. Это была последняя надежда. Больше Дьякон не знал ни одного адреса — в клане это не поощрялось. Ни одного, если не считать…

Сердце у него переместилось под ключицу, колюче нажало там, когда он поднимался к Сережиной квартире. Помоги, Сатана, помоги! Ну как к попу возвращаться — к ночи тот разойдется так, что дом встанет на крышу, уж Дьякон знает.

В подъезде пацанята пуляли из трубочек сухим горохом и с грохотом бросились вниз, увидев Дьякона. Он нажал кнопку звонка, и в груди у него опустело — никто не выходил. Надавил снова, уже почти с остервенением. За дверью глухо зашаркало. Дверь приоткрылась, удерживаемая цепочкой, показался тусклый глаз и старушечья желтая щека с сосулькой седых волос.

— Уехал, завтра вернется, — сказала старуха, жуя слова так, что едва можно было разобрать.

Дверь захлопнулась.

Дьякон уперся кулаком в кнопку звонка. Шаркание удалялось. Он со всей силы ударил по двери и пошел обратно, чувствуя, как усталость пригибает его книзу — ноги едва передвигались.

Туча заняла уже полнеба, передний ее край фантастически клубился в зените, над самой головой. Город помрачнел и как бы осунулся, тени легли на его звонкие черты. Летел по мостовой ветер, расчищая ее перед первым отрядом дождя от всякого мелкого мусора.

Дьякон упал на сиденье и тупо уставился себе под ноги. Водитель терпеливо молчал, должно быть догадываясь, что возит пассажиров щедрых. Ждала и Игуменья, вдруг вытянувшись, выпрямив спину.

— К Трем Дворцам, — сказал Дьякон, и тяжесть, грубо, жестко надавившая на него, поплыла прочь, отпуская.

Ударили по крыше тонкие барабанные палочки, чаще, чаще. Водитель пустил дворники. Мостовая враз потемнела, антрацитово блестя и как бы колеблясь от прыгающих по ней капель. Промчались мимо грузного оштукатуренного забора-стены, мимо волшебно сияющих стекол универсама, под колеса прыгнули трамвайные пути, влажно, сильно захлопали по шинам, и впереди легла царственная эспланада, ведущая к площади Трех Дворцов.

— К этнографическому музею, — сказал Дьякон, когда пролетели площадь.

Сзади во весь небосвод упала молния, затем, рыча, взлетел гром и, раскалывая землю, с чудовищным треском вонзился вслед за молнией. Дождь встал стеной, затуманив пространство. Мостовая бурно помчалась под уклон, вспениваясь, плеща мелкими волнами и вдруг, воронкой скатываясь в ливневую канализацию.

Теперь едва ползли, почти по кузов в воде, и Дьякон мучительно думал, что предпринять. Нельзя же мальчишку целые сутки держать на одном вине, к тому же надо менять пеленки. Да и просто необходимо хоть какое-то укрытие. Как же это он попал! Голова трещала, раскалывалась. Он со злобой посмотрел на сверток.

Они кружили по городу почти час. Свалилась за предместья гроза, схлынула вода, оставив полосы кофейного ила, взмыл голубой сонный пар, и серые лужайки сухого асфальта проклюнулись там и здесь.

— Едем на Дачную площадь, — наконец сказал Дьякон с отчаянием, и что-то в нем дрогнуло.

Игуменья прижала сверток к груди, точно не желая отдавать. Дьякону опять вдруг стало страшно от предстоящего завтрашним вечером.

— Да что с тобой? — прикрикнул он на Игуменью так, что водитель сурово и нетерпеливо покосился на них.

Взметнулись на холм, поворот, еще поворот.

— Здесь, — сказал Дьякон, открывая дверцу еще не остановившейся машины.

Он пробежал двор, оглушительно пахнущий сырым песком, свежевымытыми сосновыми досками, тополиным листом и сиренью. Остановился, вдруг ощутив, что голова и все тело становятся одновременно и невесомыми, и громоздкими. Метнулось в чьем-то окне крыло занавески. Он вошел в подъезд.

Она открыла сразу, и лицо ее как-то и жаляще, и жалеюще улыбнулось. Он молча стоял, глядя на нее и отчего-то чувствуя себя преступником.

— Проходи, — сказала она, и улыбка ее полетела к Дьякону, оплавляя, растапливая все, что в нем было застывшего, промороженного.

— Я не один, — кое-как выдавил он, не отпуская ручку двери.

Но ее улыбка осталась все такой же сияющей, звонкой — черная помада той памятной ночи заменена перламутровой, — и он, думая, что она не поняла, добавил:

— Я со своей…

— Хорошо, — сказала она, слегка по-звериному потягиваясь, приоткрывая волнующе-сонный холмик за отворотом халата. — Где же она?

Дьякон побежал вниз, забыв закрыть дверь.

Когда они возвратились — Игуменья бок о бок о ним, Дьякон не ожидал от нее такой решительности, — ведьма была уже в турой клетчатой юбке, тонкой полосатой кофточке, подобрана и одновременно уютна.

Игуменья, ни слова не говоря, едва кивнув, прошла к дивану. Дьякон изумленно, но и с облегчением следил за ней. Она уже распеленывала ребенка, разбрасывая в стороны углы одеяла. Мальчик спал, чуть подрагивали во сне крохотные ресницы. Вдруг носик его на мгновение сморщился, он поднял трогательно пухлые ручонки с ниточками складок у кистей и потянулся. Глаза у него приоткрылись и тут же захлопнулись. Он по-хозяйски положил ручонки на одеяло, выставив мягкие розовые впадинки подмышек, и опять уснул. Игуменья принялась его тормошить.

На губы ведьмы вспорхнула ласково-ядовитая улыбка, и она скользнула в боковую комнату, потянув Дьякона за собой.

Игуменья выпрямилась, глядя им вслед, и — Дьякон на миг обернулся — лицо у нее потемнело.

— Если ты не возражаешь, — приглушенно-звонко крикнула ведьма то ли Дьякону, то ли все-таки Игуменье.

Что было отвечать? Этот внезапный натиск не то чтобы ошеломил Дьякона, но расклеил, разобрал его мысли на части, и он опять обернулся, точно ища совета. Игуменья все смотрела на него, и взгляд ее — уже все более отстраненный и прощающий — испугал Дьякона. Это что ж, ради мальчишки она готова уступить его?

— Молоко в холодильнике. Подогреть можно в горячей воде, — сказала ведьма через его голову, и Дьякон понял, что вряд ли все это сошлось случайно: похищение приплода на день раньше срока, тяжкие поиски пристанища. И то, как легко он достал ее адрес: «Переулок за Дачной площадью, первый дом во дворе, третий этаж, квартира 37», — сказал Котис.

Котис! Сказал! Дьякон шагнул вслед за ведьмой, крепко закрывая за собой дверь.

Она робко-настороженно улыбнулась ему и отошла к окну. Полуприкрытая белыми дуновениями тюлевой занавески, подхваченная сбоку промытым жарким послегрозовым солнцем, ее фигура вдруг искряще затуманилась, вся одетая в золото.

— Чего ты хочешь? — спросил он задержанным протяжным голосом.

Она прошла от окна к столу кошачьей гибкой поступью и оперлась о спинку желтого дряхлого плетеного стула.

Должно быть, здесь был кабинет. Отделанный под мрамор узкий пенал книжного шкафа, настенные часы с жестяным, в голубых цветах циферблатом, странная стремительная, точно летящая, софа на тонких ножках, угрюмый древний побитый письменный стол с коваными ручками ящиков, тяжелый хобот бра на ярко-сиреневой стене, внезапная стрела продолговатого плафона подвесной лампы на тонком оранжевом шнуре — помещение для поедания фантастических романов.

— Я рада помочь вам, — сказала она.

Глаза у нее были бархатно-синие с накрашенными кружевными ресницами.

Дьякон почувствовал, что грудь ему осыпало каленым песком.

— Так получилось, — сказал он с усилием. — Я бы и сам пришел, один.

— Даже лучше, что вы у меня вместе, — бело-розовая улыбка, взгляд в упор.

Дьякону стало скучно, как тогда, на кладбище. Выходит, она пожелала заполучить его, попутно раздавив Игуменью? Не то чтобы Игуменья много значит для Дьякона, но так он не договаривался.

Ведьма с тихой, как бы печальной усмешкой следила за ним. За стеной с глухим шумом упала струя воды, тут же затрепетав под чьими-то руками, — должно быть, Игуменья готовила молоко для мальчишки.

Разве это по законам Сатаны?

Ах, да о чем он?! Может быть, он забыл, что будет завтра? И что такое унижение Игуменьи по сравнению с этим.

— Я понял, — сказал он, стараясь глядеть ей в глаза, и бесстрашно улыбнулся.

Она прошла меж столом и софой, по-птичьи пробежав кончиками пальцев по краю столешницы, и остановилась перед ним Но едва лишь он протянул к ней руку, собираясь не то чтобы дотронуться до ее плеча, а лишь как бы пробуя, имитируя это прикосновение, она отодвинулась.

Сколько же ей лет?

Он снова подошел к ней. Она вскочила на софу, взмахнув руками, внимательно и серьезно глядя на него из сиреневого поднебесья. Софа сонно вздохнула, прогибаясь. Дьякон потянулся к ней, и она отбежала к стене — внутри софы певуче всхлипнуло.

Шум воды за стеной оборвался, тишина растеклась по квартире, лишь звонко щелкали жестяные часы.

Ведьма прошлась вдоль стены, протянула ему руку. Дьякон взлетел к ней, заставив софу застонать, но в тот момент, когда он ставил ногу возле ее ноги, она спорхнула вниз и отбежала к книжному шкафу. Сверкнули зубы, качнулась бровь, пьянящее матовое яблоко мелькнуло в разрезе кофточки. Она, искоса, по-птичьи глядя на Дьякона, медленно прошла уже вдоль противоположной стены, чертя по ней пальцем. Он сделал движение сойти на пол, и она, смеясь, побежала в угол, встала там, спрятав руки за спину, — кофточка раздвинулась, приоткрылась, золотистая выемка влажно блеснула на Дьякона. Чувствуя внезапный жар и слабость, он осторожно спустился с софы и мрачно сел на плетеный стул, в тот же момент качнувшийся и придавивший его грудью к столу. Легкий шорох, дуновение, всплеск — и бархатные невесомые руки легли ему на плечи, сходя ниже, ниже. Опустив глаза, он увидел лепестки ногтей, розовые воздушные пальчики, слабую красноватую припухлую царапинку на правой кисти. Сдавив ей руку своей кованой лапой, он прижался губами к этой царапинке. Пролетел, должно быть, месяц, прежде чем она высвободилась. Он поднял руки за голову и обнял ее за плечи, изогнувшись назад. Мягкие шелковые холмики уперлись ему в лопатки. Она отодвинулась, стул заскрипел, затрещал, Дьякон вскочил, почти не владея собой, готовый схватить ее в охапку. Но она опять уже прогуливалась по софе.

Дьякон в замешательстве встал, глядя на нее снизу вверх, и она ответила ему медленным протяжным взглядом. Топая, как бык, он подбежал к ней и обнял за ноги. Она вдруг, смеясь, толкнула его коленями в грудь и запустила руку в волосы — затылок обняло розовой свежестью.

Он обхватил ее одной рукой за талию, оставив другую за коленями, но она, изогнувшись, вдруг как-то выпрыгнула из его объятий и мягко, неслышно соскочила на пол. Он медленно разогнулся, ощущая всей спиной, что она рядом — в метре, полуметре. Едва лишь его плечи распрямились, едва голова сделала движение повернуться, теплые плюшевые ладони закрыли ему глаза, и ее упругое тело прижалось к нему. Он, вдруг, рывком обернувшись, обхватил ее так, что она вся прогнулась и моляще посмотрела на него.

— Вечером, — сказала она. — Не сейчас.

Он, весь дрожа, ослабил руки. Не делая попытки высвободиться, она уперлась ладонями ему в грудь и длинно, весело посмотрела в его пьяные растерянные глаза. Он, точно не в силах больше стоять, сел на софу.

— Вечером, — повторила она, отходя к столу.

Медленно поднявшись и не глядя на нее, он вышел из комнаты.

Игуменья сидела на диване, кормя мальчика. Обхватив бутылку и радостно пыхтя, тот косил глазенками на Дьякона. Солнечный свет золотился в его редких мягких волосиках.

Взгляд Игуменьи с ненавистью уперся в Дьякона и скользнул в сторону. Дьякон, чувствуя себя несчастным, вышел из квартиры.

На улице лился искрящийся, розовый, росистый воздух — такой воздух был в день сотворения мира. Еще висели в отдалении легчайшие хвосты последних уходящих облаков, еще бессильно лежала пригнутая дождем трава, еще сверкали вокруг разлитые по асфальту зеркала, еще напахивало вдруг подземельем от пронизанных сыростью песчаных дорожек, но тянул уже над, газоном случайный тяжело груженный шмель, и солнце пело во все небо, во всю его освобожденную ширь.

Дьякон сел на скамейку в сквере, кое-как ладонью обмахнув ее. Из-за спины сочился темный плотный запах цветущей сирени. На голову вдруг упала тяжелая литая капля, пронзила холодом затылок. За деревьями кто-то шел, погромыхивая пустым бидончиком.

Дьякон внезапно встал и, пройдя мимо огромной, комично торжественной цементной урны, мимо серебряного трепещущего пирамидального тополя, открыл дверь телефонной будки.

Отец был на месте, там, на другом конце провода — дома или еще где, Дьякону пока знать не позволено.

— Слушаю, — голос его донесся светло, празднично.

Дьякон молчал, резкими, короткими толчками дыша в трубку.

— В чем дело? — спросил Отец, как он умел это делать — властно-вкрадчиво.

Дьякон бросил трубку. Он не может, не в состоянии сказать о том, что мучит его. Он не в силах даже выговорить это.


Полиция приехала десять минут спустя, Игорь еще стоял у телефонной будки, откуда звонил. Но он уже понимал, что, похоже, все напрасно: коляску подкинули, прикатили сюда пустой — если бросить, где попало, прохожие тотчас обратят внимание, а здесь простоит и час, никто ничего не заметит. И действительно, на все расспросы жильцы только таращили глаза.

Лейтенант сел в УАЗик.

— Объявим розыск. Держитесь, ничего, надо надеяться, — голубые глаза лейтенанта грустно блеснули, и руки Игоря вдруг ослабли. Он знал, в каких случаях говорят: «Надо надеяться».

Действительно, хоть бы какая-то, хоть бы ничтожная зацепка…

Любы возле универмага не было. Он пошел, почти побежал домой. Она вылетела из-за угла и, подбежав к нему, схватила за рукав. Кофты у нее уже не было — должно быть, потеряла, — на плече сидел огромный рыжий мазок, как бы след растертой сосновой коры.

— Надо надеяться, — сказал он голосом лейтенанта, не в силах молчать и не зная, что говорить.

Она вздрогнула, рука ее скользнула с рукава.

Он проводил ее до подъезда и, подождав, пока она войдет в квартиру, побежал в отделение. Ну что значит «объявим розыск»? Ведь сына же нет, его сына! Какое «объявим», когда надо сейчас же что-то делать, немедленно! О чем они там думают и думают ли вообще? Димы же нет! Да лучше бы его, Игоря, выкрали, посадили, убили — что угодно.

День уже накалился, пылала цинковая крыша бани, плавился асфальт, а вдали над мостовой переливались мягкие прозрачные волны. Серо-зеленый униформенный старик сидел в тени тополя, оперевшись на палку и открыв рот. Его хромовые сапоги, отразясь, отделившись от его фигуры, блистали в витрине соседнего гастронома.

Отделение полиции было за кинотеатром, посередине скучного жилого квартала — гладкостенное, точно пластиковое, здание в три этажа. Миновав кинотеатр, Игорь остановился. Да зачем он туда идет? Какого черта! Розыск уже начался, ведь он сам слышал переговоры лейтенанта по рации. И чем он там поможет, как ускорит? Он огляделся, точно не узнавая города. Гигантская скала облака, радостно вспенясь, нависла над южными кварталами. Под ней на крышах, на кронах деревьев лежала сонная сиреневая тень. Он повернул обратно.

Тротуар и площадка перед универмагом, как прежде, жили празднично, пестро, бодрый молодец у входа продавал очередной «Путеводитель по загробной жизни», черный плакат с длинным мрачным лицом Пастернака свисал с его прилавка, светясь белыми пятнами на месте лба и щек. Снова мирно стояли коляски, и одна из них, обтянутая серым велюром, покачивалась и тонко, скрипуче кричала.

В глазах у Игоря плыло, текло, он в лихорадке обежал универмаг, опять остановился. Что же делать, что делать, Господи?! Мусорная площадка, огороженная кирпичной стенкой, сбоку стенка развалилась, обнажив свежий красный мясной слой кирпичей, расплющенное оцинкованное ведро поодаль, задняя стена универмага в огромных потеках. Он внезапно повернулся и побежал домой. Господи, если ты есть, Господи!

Дома была тишина. Он заглянул в спальню. Люба с мокрым полотенцем на лбу лежала на кровати, недвижно глядя в потолок. Лицо у нее было каким-то радостно-бессмысленным, застывшим — лицо идиота. Сердце у Игоря собралось в жгучий судорожный комок.

За дверью качнулась тень. Он закрыл спальню и прислушался. «Лети стрелой, падай камнем, разнеси беду вдребезги, — бормотал в гостиной быстрый, скачущий голос тещи. — Отними руки, отяжели ноги, преврати в головешку. Белый голубь, черная змея, огненный ястреб…» Игорь приоткрыл дверь. Бабка Анна богохульствовала. В углу вверх ногами была подвешена на шнурке полуразломанная, растрескавшаяся иконка, и она крестилась на нее левой рукой, начиная крест не сверху, а снизу. Сбоку на журнальном столике стоял стакан с водой — вместо освященного вина, как понял Игорь. Под иконкой у ног бабки Анны, вытянув шею и сверкая глазами, валялась со связанными лапами Муська — точно плененный угольно-черный дьяволенок.

— И взял архангел Михаил копье и поразил им дьявола, — быстро, точно спеша, проговаривала бабка Анна, не переставая креститься. — И дьявол, перевернувшись, встал трехногой курицей. И хвост той курицы показывал на храм, где лежал младенец. Тогда пошел отец к тому храму и принял младенца на руки…

Пухлая, подушкой, спина бабки Анны покачивалась и чуть вздрагивала, ноги ее стояли косолапо, как бы обхватывая кошку, а концы завязанного на затылке платка гвардейски топорщились. Нечто медвежьи-солдафонское изображала ее фигура, и Игоря вдруг ударило и жалостью, и ненавистью к ней. Бабка Анна безумной своей молитвой пыталась вернуть внука — знала, что Господь ей тут не в помощь, разве что дьявол.

Игорь повернулся и вылетел из квартиры. Тело точно жгло, он не мог выдержать на одном месте и минуты. Выбежав из подъезда, он встал посреди горячего асфальта, озираясь. Ослепительно блеснула оконная створка, отодвинутая чьей-то рукой, упал к земле ветер и, пригибаясь, прошел вдали под кленами, пошевелив ярко-зеленые трехпалые листья. Сбоку из-за домов выплыл тонкий медовый запах разогретого мазута. Игорь повернул налево к старым кварталам. Там за мостом жил Костя Крепов, Креп, давний приятель Игоря, а скорей всего, лишь знакомый. Кажется, это оставался единственный человек, на которого он мог как-то рассчитывать. Если уж Креп не скажет, что ему теперь предпринять…

Он знал Крепа со школьных лет. После школы оба поступили в университет, учились в одной группе. С тех пор было между ними много всякой чепухи, дружбы особой как-то не образовалось, но дороги их то и дело смыкались, бестолково и неотвратимо. Креп был первым мужем Любы. Они прожили шесть дней — без нескольких часов неделю. В конце этой недели Креп и два его приятеля зашли в сарай к выпить. В сарайчике лежал топор, и Креп, дурачась, поднял его. «Ложись, — сказал одному из приятелей. — Отрублю тебе голову». Тот шутки ради положил голову на полено. Креп взметнул топор, но, опуская, промахнулся: лезвие рассекло шею, едва не задев артерию. Крепа посадили. Люба ездила к нему полгода, но он сказал: «Хватит, я уже умер». В заключении с ним произошло то, что случается со многими: он стал сентиментальным и разучился управлять нервами. Пришел к ним в первый же вечер после освобождения, расплакался, разбил стереопроигрыватель и, уходя, сказал: «Я тебе ее дарю». Люба уже была беременна.

Сейчас, летя к нему, Игорь подумал, что Креп, если захочет, может через своих дружков поднять полгорода. Но какая от этого польза? Диму похитили люди не его круга, это уж точно. Прошлым месяцем Креп в случайной драке сломал руку одному квартирному вору, на следующий день его подстерегли, но он выломал где-то железный пруток и покалечил еще двоих. Кажется, тюрьма добила его — он искал смерти. Что он может сделать для него, Игоря? И захочет ли?

Облако с южной стороны потемнело, налилось, взбугрилось, с его крутого склона, мгновенные и беззвучные, вдруг сбегали оранжевые ручьи. Северная же половина неба вся была заткана лучами солнца, косо бегущими из-за тучи. Мотая крыльями и точно падая, пролетела ворона, ее растрепанный силуэт мелькнул над городом, как посланец потусторонних сил.

Креп лежал на диване, вытянув голые ноги с рыхлыми микозными ногтями. Диван был кожаный, старомодный, с валиками вместо подлокотников. Над диваном висело ружье — какая-то ископаемая штука с раструбом. В сущности, это было все, что наследовал Креп от родителей. На другое хоть и не смотри: стол, покрытый лиловой клеенкой, деревянный табурет, вешалка, посудный шкаф, когда-то белый, теперь пожелтевший, с треснувшей краской.

Креп выслушал рассыпающийся лихорадочный рассказ Игоря, повернув голову к окну и безучастно глядя куда-то в городские пространства. Игорь в отчаянии замолчал.

— Слушай, ведь дерьмовые ребята, — сказал Креп, садясь. — Знаешь, зачем им пацан?

Игорь не сводил с него глаз. Креп потянулся, погладил свои мохнатые рыжие голени. Идиотский эпизод просверкнул в памяти Игоря: Креп рассказывает ему об эрогенных зонах Любы. Он, Креп, любил возбуждать ее, гладя межпальцевые углубления ног.

— Читал когда-нибудь про обряды жертвоприношения? — внезапно спросил Креп, и его глыбастое лицо напряглось.

В голове у Игоря что-то раскатилось, он взялся рукой за край табурета.

— Ты о чем? — спросил он, стараясь приподняться, — Кто они?

И лишь сейчас, после этих своих слов понял, что имеет в виду Креп. Перед глазами протянулись мутные тени.

— Дерьмовые ребята, — повторил Креп. — Я вот думаю, как их найти. — Он по-детски потер кулаками глаза, точно что-то в глазницы вкручивая. — Ну, ты задал мне тему. Я ведь головой, может, с прошлой недели не работал. Сегодня, между прочим, пятница.

— Котя, что за люди? — крикнул Игорь. — Какие обряды?!

Креп медленно отнял кулаки от глаз, глядя на гостя. Должно быть, с самого детства никто не называл его этим домашним именем.

— Есть тут одни пидарасы, — сказал он сонно.

— Когда? — спросил Игорь, не узнавая голоса. — Где?

Креп вздохнул.

— Не знаю, парень. Я только слышал, а так ничего толком не знаю. Ты же меня всего изучил, мне на самого господа бога наплевать, я ничего не боюсь. Ну не знаю!

Игорь смотрел на него, боясь пошевелиться, точно не желая окончательно впустить в себя невозможные, непереносимые слова Крепа.

— Подожди! — сказал Креп, упирая выпрямленные руки в сиденье дивана, и какая-то хищная тень метнулась по его бледному комкастому алебастровому лицу, — На северо-западе, у Пристанища есть ручей, называется Волчий. Там стоит мельница, осталась еще с прошлого века. На мельнице живет один ведьмак, не знаю, как зовут. Ну, вот, если только он… Да и то…

— Он что, из них… из тех?

— Да кто его знает, — досада скучно пробежала в глазах Крепа. — Ну, ведьмак… ну, ты все равно ни хрена не поймешь. Разве только он… Но он гостей не любит, ох, не любит, — Креп мотнул головой, — А так, кроме него, никто тут тебе ничего… Даже вот и не придумаю, к кому, куда еще можно… — Креп звучно поскреб пальцем выше виска.

Игорь выпрямился, преодолевая мучительную боль в затылке, смотрел на Крепа. Да как же это все может быть? Где он находится: в своей стране, в родном городе?! В конце двадцатого века?! Неужели они посмеют сделать это с Димой? С его сыном?!

— Давай, парень, — сказал Креп, так и не признав за ним права на «Котю». — Попутного хрена тебе в задницу. Я бы тебе помог, но, понимаешь, не до этого. Самому хоть в могилу зарывайся. — Он отвернулся, вздыхая, ставя ступни ног на ребро и шевеля пальцами.

Игорь сидел, не зная, что говорить, что делать.

— Я тебе по-доброму объясняю, — с угрюмой нетерпеливостью сказал Креп. — Спускайся в метро и до конечной. Оттуда автобусом до Пристанища, потом спортом вверх по ручью, километров семь.

— Спасибо, — сказал Игорь, чувствуя, как боль заливает грудь и твердеет там, не дает дышать. Да какое, к черту, Пристанище, какой ведьмак, когда искать надо, искать!.. Неужто Креп прав, неужто! И если прав, это может случиться сегодня, сейчас!..

Он выбежал на улицу. За городом, там, где висела туча, временами вдруг обваливался каменистый грохот, медленно затихал, подрагивая. На западе и востоке тоже потемнело, изредка радостно освещаясь отдаленными молниями.

В первой же телефонной будке Игорь набрал номер, который ему дал лейтенант.

— Пока ничего нет, — ответил упругий девичий голос. — Мы вам позвоним. Вот ваш телефон, лежит передо мной.

Игорь вышел из будки, сел на скамейку. Но, уже садясь, почувствовал, что не выдержит и секунды. Что-то надо делать, что-то делать. Он вскочил.

И вот тут, распрямляя скованные усталостью ноги, он понял: ничего другого не остается, как ехать в Пристанище.

На машине нельзя — где ж там проедешь. Он побежал к метро. В вагоне было полупусто в этот будний нелюдный час. Он сел напротив рыхлой сопящей беловолосой женщины с проволочной корзиной на коленях. Сухой холодный воздух тянул по полу, облегчая горящие ноги, вагон под Игорем повело вперед, мягко отпустило — поезд набрал ход, — снова повело, и неожиданно, мгновенно он уснул. Из ирреальной звенящей тишины выплыл полуденный летний пруд, зернистый серый крупный песок отмели, он, Игорь, и соседская девочка Соня, прокапывающие в нем каналы. Внезапно Соня выпрямилась, ее лицо как-то зловеще прогнулось, она схватила его за горло. Рука у нее оказалась огромной, мохнатой и жесткой, в горле возникла каменная теснина, затрещало. Он с силой ударил ее между нор и пробудился. Поезд замедлял ход, женщины с корзиной уже не было, он сидел в вагоне один. Тотчас с полной отчетливостью встало перед ним все случившееся, он застонал, снова закрыл глаза, и в этот момент поезд резко, обрубая, остановился.

Наверху уже сыпались редкие ледяные иголки, ветер, остервенело напирая, хлопал тополиными листами, а вдали, за автостанцией, празднично, ошалело прыгали мелкие яркие градины. Вверху за тучами гигантское чугунное колесо прокатилось по чугунному полу, следом полыхнуло, ослепительным хрусталем озарив пещеру меж землей и небом, и чудовищный раскаленный гвоздь вонзился за ближним сквером, раздирая ушные перепонки. Тотчас освобождение ликующе небо хлынуло на землю.

Игорь вскочил в автобус за мгновение до потопа. Крыша автобуса гремела, вода лилась по стеклам сплошным потоком, пассажиры сидели, как в подводной лодке.

Автобус тронулся только через полчаса. Мелькнула кольцевая дорога, побежали пирамидки садовых домиков, дождь утих, и вдали на юго-западе небо молочно засветилось тонким уже слоем верховых облаков.

Игорь верил и не верил, что полиция поможет. Не верить было слишком мучительно, но и верить он не мог. Кому и чему в этой жизни вообще можно доверяться? Человек враждебен человеку уже просто потому, что каждый по-своему думает, по-своему видит мир. I] если это правда, если действительно кто-то решил принести в жертву его сына, то Игорь должен самолично найти выродков… И роль полиции здесь только роль силы, которая должна помочь ему в этом. Было бы прекрасно, если бы жизнь была построена на законе и согласии. Но есть ли это в действительности и может ли быть?

В стеклах свистел ветер. Шоссе было проложено всего лишь год назад, автобус летел птицей. Игорю же казалось, что они едва ползут.

Выпрыгнули из-за рощи первые усадьбы Пристанища. Поселок был дачным — расчерченным, разлинованным, квадратно-гнездовым. Молодцеватые домики желто-красной шеренгой ушагивали за холм, поднимая над крышами серые круглые трубы. Эта казарменность посреди цветущей бушующей природы на мгновение как-то нерадостно ошеломляла всякого, кто попадал сюда.

Сойдя, Игорь отыскал будочку телефона-автомата.

Долго никто не отвечал. Пять гудков, еще пять, еще пять. Наконец трубка щелкнула, прокрутила кусочек электрической шуршащей тишины, послышалась тонкая робкая хрипотца бабки Анны:

— Алё.

— Игорь, — сказал он.

— Нету, Игорек, ничего нету, никто не звонил, — голос бабки Анны заторопился, задребезжал.

— Как Люба?

В трубке всхлипнуло, швыркнуло, опять кусочек, шуршащая полоска.

— Анна Егоровна, — сказал он требовательно, — ты за ней смотри, пожалуйста. Меня не будет до вечера. Уж как-нибудь давай. И сама держись.

Трубка молчала. Игорь положил ее, как мог, осторожно к выскочил из будочки. Нет, эти негодяи за все ему заплатят, только найти их. В любом случае, в любом заплатят!

Что значит «в любом случае», он, пожалуй, и сам не мог бы сказать, но голову вдруг обнесло яростью, ненависть к похитителям заставила его вздрогнуть. Он подумал, что если этот мельник, или кто он там, поведет себя так же, как Креп, то будет уже другой разговор, не то, что с Крепом. Он знал теперь, что будет действовать, даже пренебрегая собственной жизнью. Господи, да что ему делать с этой самой жизнью!

Ручей пересекал поселок посередине, ложбиной меж двух холмов. Вверх по течению в сторону мельницы не было ни дороги, ни даже тропы. «Значит, мельница-мутовка, без пруда, — подумал он. — Рыбачить негде, никто туда не ходит».

Гроза, должно быть, лишь задела Пристанище. Асфальт был уже сух, трава еще сверкала, но вода с полян скатилась, оставив кусочки коры, погнутые легкие былки, подсыхающие полоски нанесенной глины. Впереди на юге вовсю голубело, хотя солнца пока не было. Береза на опушке то сонно потягивалась, поводя ветвями, то вдруг трепетала, стряхивая последнюю влагу.

Дачник в полосатой пижаме, высоко поднимая ноги, ходил в ближнем огороде и, зачем-то приставив руку к глазам, длинно всматривался в дали своей заурядной местности.

Ноги в кроссовках промокли через пять минут, но одет был Игорь удачно: ветровка и вместо всегдашних джинсов спортивные брюки. Лес пополз в гору, выступили серые уродливые валуны, проплыл за деревьями гигантский, в метр высотой муравейник, внезапно показалась меж деревьев плоская каменистая вершина, и сразу за ней холм круто покатился вниз.

Полчаса спустя Игорь, держа в виду все более тончающий ручей, забрел в странные дебри. Среди ясного дня стало вдруг сумрачно, деревья поднялись, их ветви наверху плотно сцепились, трава, напоминающая осоку, хищно обхватила ноги. Мирные домашние муравейники исчезли, обгорелые пни жутко, нереально торчали в гуще нетронутого леса. Запахло болотом, грубо и раскатисто ухнула неведомая огромная птица, черным парусом мелькнув меж берез и елей.

Слева вдали мигнуло какое-то яркое пятнышко, искорка. Исчезло, опять мерцающе засветилось. Игорь, как-то вдруг оробев, пошел туда, на это пятнышко, Местность понизилась, ноги начали натыкаться на мягкие рыхлые кочки. Пятнышко, пропав, появилось еще левее. Он еще раз повернул. Теперь вокруг были только исполинские косматые ели, дневной свет почти исчез, в углублениях почвы свирепым маслянистым блеском посвечивала вода. Он остановился, глупо озираясь. Пятнышко — огонек, свечечка? — качнулось, отдаляясь, утонуло в сумраке, вынырнуло ярко-сиреневым и вдруг как-то по-человечески — так показалось — подмигнуло. Верховой шелестящий шум пронесся над головой Игоря, в ушах что-то тонко лопнуло. «Не ходи при болоте, черт уши обколотит», — вспомнилась присказка бабки Анны, он хотел улыбнуться, ободряя себя, но ничего не получилось.

Справа, из-под глухого темного сукна ближней ели высунулась рука и поманила а себе Игоря. Он, вздрогнув, подбежал к ели и нырнул под ее шатер. Там никого не было. Он огляделся, напрасно стараясь успокоиться. Вдали, в той стороне, где был огонек, расстилалось за деревьями бело-желтое свечение, точно лежала там тихая цветочная поляна. Он пошел к ней. «У-ух!» — выдохнуло сзади на весь лес. Он кинулся бежать, натыкаясь на прутья березового подроста, на жесткую хвою, спотыкаясь о корни. На лицо, точно маска, налипла паутина, за шиворот упала сухая хвойная иголка, уперлась в шею.

Свечение погасло, сумерки плавали за деревьями. Он встал, горячечно дыша. Густая серая тишина висела вокруг. В той стороне, куда было обращено его лицо, виднелась коричневая вода болота с разорванной пленкой ряски на ней. Синеватый пар или дым, стелясь, вытекал оттуда, тянул кисловатый запах. Голова кружилась, перед глазами вдруг начали распускаться и тотчас лопаться оранжевые цветы. Он попятился, повернул направо, налево и опять остановился, не зная, куда идти. Шагах в десяти от него внезапно упала красная тряпица, похожая на войлочный колпак. Он подбежал к ней. Колпак на глазах почернел, сипло залаял и кинулся прочь. «Это у немцев только черти красненькие, у нас они всегда черные, угольные», — опять вспомнилась бабка Анна. Он с силой, до боли потер виски. Сумерки медленно набрали дневной свет, невдалеке проступил озаренный солнцем прогал, полоска ручья блеснула в стороне. Но он не успел заметить и запомнить, где именно, в каком направлении ручей, день опять растаял, легла полутьма. Игорь стиснул виски. Сумерки не исчезали. Он опустил руки. В лицо тяжело дышало болото, за болотом опять ходило легкое свечение.

«Он черту баран», — прозвенело у Игоря в голове. Он двинулся вдоль кромки болота, намереваясь миновать его стороной. Там, откуда он пришел, было сухо, значит, мельница за болотом. «Нет, шутишь. Напрасно, напрасно…» — бормотал он. Впереди показался меж деревьев пятачок поляны, сбоку выдвинулся кудрявый черемуховый куст, и рядом с ним Игорь увидел растушую из березового пня человеческую голову. Голова была гладкощекой, ясноглазой и с тяжелым морщинистым лбом. Ноги у Игоря окаменели.

— Иди сюда, — сказала голова, и пень под ней качнулся, точно готовый вот-вот развалиться.

Он, чувствуя озноб, подошел. Внезапно клещевидная костяная рука обхватила левую лодыжку. Игорь другой ногой со всей силы пнул в голову. Что-то страшно затрещало, посыпалось, земля качнулась, скользнула. В спину толкнуло ветром, он, наклонясь вперед, почти падая, сделал несколько мощных неимоверных шагов и почувствовал, что стоит в воде. Огляделся. Вокруг была кочковатая разложина с черными торфяными разводьями. Отчаяние подступило к горлу, он провел рукой по лицу.

Лес тут был прозрачный, березовый, на другой стороне разложины виднелась приподнятость. Игорь побежал туда, разбрызгивая торфяную кашицу. В груди что-то раздулось, разбухло, подпрыгивало, сотрясая его. Дважды ноги обрывались в узкие мягкие ямы, он хватался за тонкие, гнущиеся под рукой стволы.

Миновал проподнятость, ввалился в кусты вереса и, выпрыгивая из них, увидел внизу летящий по камням ручей. Еще не веря, что наваждение кончилось, он подбежал к берегу и, наклонясь, окунул лицо в воду. Острые шипы свежо и весело пробежали по коже.

Вдруг вспомнилась молодая синеглазая голова на трухлявом пне и то, с какой ненавистью он ударил ее. Озноб этой ненависти, казалось, и теперь еще не прошел, он чувствовал его. Что-то с ним стряслось, что-то случилось.

Он опять выбрался наверх. В полукилометре вверх по ручью стоял почерневший от старости сруб без окон. Должно быть, это и была мельница. Он побежал к ней, прыгая по валунам, хрустя галечником.

День после грохота, тьмы и потопа опять разгорелся. Тонкий розовый пар струился над дальней лощиной, ручей слепил глаза, и удод в соседней роще горевал как-то покойно, умиротворенно. Солнце клонилось к западу, светило уже косо. Должно быть, он потерял уйму времени.

Мельница стояла ниже переката, очень крутого, почти водопада. Ольха, ивняк, крушина, черемуха плотно окружали ее, оставляя свободной лишь верхнюю часть сруба. Омуток фиолетово поблескивал под ней, радужно пенилась вода, вырываясь откуда-то снизу, точно из-под земли.

Лишь приблизившись, Игорь заметил забор из проволочной сетки, укрепленный на тонких металлических опорах. Не было ни ворот, ни какого-нибудь лаза. Он, продираясь кустами, пошел вдоль забора. Изба-помельня на одно окно, крытый тесом ларь возле нее, белое мощное кольцо жернова с проросшей в середине травой. Из мельничного сруба глухо доносился тяжелый шорох, темный звук плещущей воды вытекал из-под нижних венцов.

Взбираясь на склон, Игорь оступился, его кинуло назад, он ухватился за сетку забора. Где-то за мельницей протяжно и сочно ударил колокол. На крыльцо помельни вышел старик с ружьем.

— Как мне войти? — крикнул Игорь.

Старик молча смотрел на него без всякого выражения на сухом темном лице. Он был в штанах, сшитых, казалось, из тонких полосатых половиков, и черной куртке из грубого сукна, почти войлока.

Игорь, уперев ногу в ячейку сетки и взявшись руками за металлическую перекладину вверху, подтянулся и перемахнул через забор. Колокол снова обронил длинные влажные звуки.

Старик поднял ружье. Сухо лопнуло, ударило в клен над головой Игоря, упала ветка и несколько листьев. Игорь зачем-то поднял ветку и осторожно, медленно выпрямился, не желая показать страха.

— У меня случилось несчастье, похитили сына, — сказал он, держа ветку перед грудью, словно защищаясь ею. — Я слышал, вы знаете, кто мог это сделать.

Старик переломил ружье и вставил новый патрон. Движения у него были тихие, как бы сонные, но точные, уверенные.

— Я не для того здесь поселился, чтобы кому-то помогать, — сказал он. — Помогают только слабые, из страха перед жизнью, понял?

Семидесяти, того возраста, когда люди уже плохо слушают и понимают других, ему, пожалуй, еще не было. Что-то мягко-хищное и как бы умное мелькнуло в повороте головы, когда он, вогнав патрон, посмотрел на Игоря.

Игорь молчал, не зная, что и как отвечать. Выходит, ему все-таки известно, кто украл Диму? Но он не хочет говорить, дерьмо засохшее?

— Я не прошу помощи, я хотел бы только знать, как мне связаться с этими людьми, — голос все-таки прыгал, никак с ним было не совладать. — Я готов выполнить их условия, — губы задрожали, Игорь крепко сжал их.

Старик молчал, как бы что-то обдумывая.

— Не знаю, кто рассказал тебе обо мне, — проговорил он наконец. — Но тебя обманули. Мне наплевать на все, что происходит в том мире. Я не желаю тебе зла, но и добра от меня не жди.

Игорь напряженно смотрел на старика, но не в лицо, а куда-то в ноги. Неужели он не сумеет разговорить его, неужели и тут все кончится ничем? Ах ты, старая обезьяна…

Стоп, все, хватит! Он — твой друг, твой союзник.

— Отец, — сказал Игорь, — какое добро, какое зло? Ведь если с ним что случится, мне не жить. Ты понимаешь, о чем речь? Ребенок, младенец, за что ему все это? И если на мою жизнь тебе наплевать, подумай о другой жизни. Ведь дитя, букашки пока не тронуло.

Старик сощурился, вздохнул, провел рукой по щетине.

— Вот что, парень. Опять ты ошибаешься. Человек должен страдать и мучиться. Лишь через страдание он будет разбужен и поймет, что от него требуется. А требуется вовсе не то, что вы привыкли называть гуманизмом. Ваш гуманизм природе так же нужен, как убережение мышей от когтей лисицы, — он опять вздохнул.

— Что ты хочешь этим сказать?

— Ничего. Я только говорю, что благополучие человеческое противно природе. Оно усыпляет и маскирует от человека великую тайну. А она вон звенит над головой. И может открыться только душе, пережившей потрясение.

— Да о каком потрясении ты говоришь, умалишенный! — крикнул Игорь, подходя к ручью, на другом берегу которого стоял старик. — Ведь жизнь! О жизни моего ребенка идет речь. Ну не головешка же ты, не ка-менюга бесчувственная, что ты… — Он вдруг замолчал, встретив недвижный взгляд старика и понимая, что тот, в сущности, и не с ним, Игорем, говорит. С кем же?

Старик снова поднял ружье.

— Уходи, парень, я тебя не приглашал, — проговорил он. — Переживай свое горе один, мне оно ни к чему.

Игорь сделал шаг назад, исподлобья глядя на старика Уж чего никак не могло быть, так это того, что тот свихнулся. Ни у кого Игорь не видел таких холодно-проницательных глаз. Старику действительно не до него, Игоря. Разговор он ведет лишь с тем, что внутри него самого.

Ах ты, сучья душа! Игорь почувствовал, что злоба расправляет в нем свои шипы и жала.

Он осмотрелся как мог неприметно. Берега ручья здесь были голы, лишь редкая клочковатая трава росла меж камней, песка и галечника. Справа вниз по течению огромный непроницаемый черемуховый куст. Слева три—четыре ольховых уродца в сетке слабой светло-зеленой листвы, за ними сруб мельницы. До нее метров пять—шесть.

Старик все так же держал его на прицеле. Должно быть, сила в руках у него осталась немалая. Игорь оглянулся. Солнце скрывала круглая белая тучка, и оно уже готово было ударить из-за ее края. Справа вдали по верхушкам сосен, отгоняя тень, приближалось яркое световое поле.

— Послушай, дед, — сказал Игорь, нащупывая правой ногой твердую площадочку меж песка и галечника. — Правда, что у нас есть люди, которые… — он сглотнул, — совершают жертвоприношения?

Лицо старика, и без того малоподвижное, вдруг совсем закаменело. Он молча смотрел на Игоря, как бы что-то пережидая. Кончик дула — было заметно — теперь чуть подрагивал. Минуту—две звенела тишина, только мельница глухо и шепеляво бормотала за кустами.

— Уходи, — сказал старик. — Тем же манером, через забор.

Солнце уже выкатывалось, вот брызнула искрами ближняя излучина, озарился ельник, вспыхнул черемуховый куст. И в тот момент, когда лучи ударили старику в глаза, Игорь, мощно оттолкнувшись, прыгнул к ольхе, что у сруба. Выстрел разорвался прямо за его спиной — так ему показалось. Еще секунда, другая, и он упал па траву за срубом, ударившись локтем о камень.

Мельница ворочалась, скрипела, плескала, из-за ее шума ничего не было слышно. Сруб стоял не над ручьем, а чуть в стороне, вода отводилась к нему по деревянному лотку. Мох, использованный в пазах вместо пакли, почернел и проредился кое-где почти до дыр, бревна были в мощных застарелых трещинах, нижний венец в одном месте лопнул, обнажив в разломе желтовато-серую древесную труху. Что она там перемалывала, эта мельница, не самое ли себя?

Руку саднило. Игорь сдернул ветровку, закатал рукав рубашки. На локте набухла кровь, стекала к кисти. Он сорвал лист подорожника, прижал к пораненному месту. Чертов камень, вот же подставился. Он перемахнул через лоток и, легши на землю, осторожно выглянул из-за угла. Старика нигде не было. Единственное окно помельни весело таяло в лучах солнца.

Рука горела. Он, уже не обращая на нее внимания, спустил рукав.

Сколько он себя помнил, никогда не ввязывался ни в ссоры, ни в драки, ни разу никого не ударил. Бить, а тем более убивать — это было неинтеллигентно. «Ваш гуманизм», — только что сказал старик. Исконно добр человек или исконно зол — задавать такие вопросы не имеет никакого смысла. Но бить и убивать — неинтеллигентно. В сущности, вот она, скорлупка. И чуть надави на нее, треснет, раскрошится. Железные существа, стоящие на скорлупках культуры — вот что мы такое. Или нет?

Сбив дыхание — нелегко дались эти десять метров, — он надел ветровку на палку и, держа ее перед собой, придвинулся к углу сруба. «Б-ба-бах», — эхо выстрела трескуче отлетело от стены леса. Ветровка, дернувшись, упала на землю. Старик стоял на мостике через ручей, доставая из кармана своей угрюмой куртки новый патрон. Ружье было двуствольное, но он заряжал его после каждого выстрела. «Вот собака, — подумал Игорь. — Пристрелит ни за что. Ну, погоди, дерьмо, ну, дерьмо».

Он прижался к стене. Бревна были теплые и шершавые, темно-коричневая древняя капля смолы виднелась на одном. Сруб слегка подрагивал, что-то живое, пульсирующее толкалось внутри него. Внезапная, должно быть, последняя, дождевая капля сорвалась с крыши, больно клюнув Игоря. Он поднял голову. Над углом сруба одна доска слегка была сдвинута, очевидно, гвоздь ее уже не держал, полусгнившую. Игорь взялся руками за концы бревен, поставил, пробуя, ногу.

Минуту спустя он был уже под стрехой и, отодвинув доску, пролез вовнутрь. По всему чердаку лежала серая мучная пыль, птичьи крестики темно, лукаво испещрили ее. Лаз, ведущий вниз, был сбоку, в углу. Согнувшись и подходя к нему, Игорь внезапно увидел горку каких-то шаров с дырами. Он дотронулся до одного и отдернул руку: пальцы нащупали твердый острый костяной край. Это были выбеленные солнцем и ветром человеческие черепа. Игорь нырнул в лаз, поспешно отыскивая ногой ступеньки лестницы.

Внизу стоял в углу огромный золотисто-розовый иконостас. Герои этого странного апокрифа поразили Игоря — несмотря на все его состояние. В центре на троне, похожем на табуретку, сидел голый Шварценеггер с лицом буддийского монаха. Его рука была погружена в утробу полотняного кошелька, справа же, ласково и снисходительно улыбаясь в ожидании сребреников, протягивал к нему ладонь дурак с оловянными глазами. С левой доски триптиха грозно следил за ними чугунного вида козел.

Дверь мельницы была приоткрыта — на ладонь, не больше. Кусок ручья с ныряющей в его волнах веткой и угол помельни виднелись там. Игорь кинулся вдоль стен, заглядывая в отверстия меж бревен — где выпал мох. Играющий серебряными монетами перекат, плоская спина мостика, пихтовый сумрак, островок бархатистой крапивы. Вот он! Старик стоял в тени почернелой от старости липы, цепко всматриваясь в кусты возле мельничного сруба. Игорь замер.

Прошло, должно быть, не менее четверти часа. Спина закоченела, фигура розового культуриста торчала с краю глаза. Старик перебросил ружье из левой руки в правую и гибко, молодо шагнул за липу. Фигура его мелькнула меж березовых стволов, исчезла, вновь показалась и пропала окончательно. Игорь стиснул зубы. Неужели уходит, уйдет?! Он бросился к дверям. Внезапно старик вышел на берег ручья шагах в десяти от мельницы. Игорь отпрянул к стене. Шея разбухла от прилившей крови, в ушах загремело. Если старику удастся обнаружить его — все пропало. Он почувствовал, что холод ненависти наполняет его. Старик как-то странно слился в его сознании со старухой в черных чулках возле универмага. Это не была ненависть к определенному человеку — вот к этому старому дьяволу в штанах из половика. Он ощутил вдруг злобу ко всему человеческому роду, допускающему то, что случилось с ним, Игорем. Ах ты, пес, что ты несешь, разве можно вообще об этом говорить так, как ты!

Старик огляделся, медленно поворачивая голову, сделал шаг в сторону от мельницы, повернулся, подошел к ручью и встал, точно слушая. Внезапная ворона, беззвучно раскрывая клюв, пролетела низко над ручьем. Он проводил ее угрюмым неосмысленным взглядом и, крадучись, пошагал к мельнице. Игорь встал в проеме дверей. Хрустнуло, шаркнуло, дверь заскрипела. И в тот момент, когда за ней, уже полуоткрытой, показалась черная суконная фигура, Игорь ударил старика под сердце. Дверь мощно качнулась, старика развернуло, он взмахнул ружьем и выронил его в омуток под мельницей. Игорь выпрямился, чтобы ударить еще раз, но старик, невероятным, непостижимым образом изогнувшись, пнул его ногой в пах. Меж ног полыхнула боль, облив сознание чернотой и разрывая тело на части. Он повалился на старика, обхватив его за шею. Старик рванулся назад, нагнув голову, стараясь освободиться. Руки Игоря поехали, он схватил старика за воротник и, падая, дернул на себя. Суконная терка шваркнула по носу, колено нещадно уперлось в живот. Но голова уже очищалась. Игорь, что оставалось сил, сдавил ему горло. Старик захрипел.

— Говори, ты, паскуда, — заорал Игорь, не понимая себя от боли и злобы. — Где он? Кто украл?

Лицо старика разбухло, рот открылся. Игорь отпустил горло. Старик лежал, дыша, как при смерти.

— Ну! — Игорь встал, кое-как разгибаясь.

— Не знаю, — вытолкнул старик.

Голову заполнило туманом, горизонт накренился. Чувствуя, что язык уже не служит ему, деревенеет, Игорь молча и с яростью ударил старика ногой в челюсть.

— Откуда же мне знать, — застонал старик еле слышно.

Игорь поднял ногу, чтобы наступить ему на лицо, и в широко раздвинутых глазах старика внезапно, показалось ему, мелькнуло его, Игоря, отражение: злобная нечеловечья маска. Он закричал, сам не зная что, и отскочил. Да что происходит, что делается с ним?!

Пошатываясь, Игорь отошел и сел на берег. Вдруг рот его помимо воли судорожно выдохнул, горло свело. Он упал на траву, вздрагивая от рыданий.


То, что ведьма как-то приближена к Отцу, стало ясно вечером. В квартиру вдруг без звонка, без стука вошел Пан, в оранжевой куртке, длинноногий, сутулый, огненноволосый.

— Привет, — сказал он Дьякону, тревожно сидящему в гостиной, и, подняв кверху палец, свернул на кухню, где краешком было видно — летала по столу рука ведьмы с тряпкой.

Дверь кухни тотчас закрылась. Дьякон посмотрел на Игуменью, стоящую возле кровати с мальчишкой. Она отвернулась.

Дьякон, сам не зная за что, опять почувствовал вину перед Игуменьей. Виноват ли он в том, что она любит его, но вынуждена подчиняться капризам той праздничноглазой самочки?

Кухня была заперта четверть часа. Затем дверь вздрогнула, поползла, и в прихожую боком выпал Пан.

— Дьякон, — сказал он, улыбаясь всей своей оранжевой фигурой. — Все идет лучше, чем мы думали.

Дьякон молча кивнул, чувствуя в себе сиротство.

Пан вышел, не прощаясь.

Но и сознавая, что этот визит поднимает ведьму неимоверно, помня и про ее обещание-предупреждение — «вечером», — Дьякон не остался на ночь. Ведьма ему это еще вернет, он понимал. А все же уехал, не мог не уехать.

Что значила для него Игуменья? Не ошибался ли он, говоря иногда себе, что ничего? Может ли один человек ничего не значить для другого? Значил ли он сам для кого-нибудь что-нибудь? Родитель с его орденом и маразматической войной, мать с ее суеверным обожанием Дьякона как улучшенного отображения ее самой. Братья…

Так или иначе, но на трезвую голову Дьякон не мог представить себе, что будет упражняться с ведьмой в то время, когда Игуменья сидит в соседней комнате.

…Назавтра выезжали в полдень. Главной новостью было то, что посвящение перенесли из Пристанища в Клиновую, десятью километрами дальше. По слухам, на Волчьем ручье до полусмерти избили одного старого ведьмака. Ведьмак от Братьев давным-давно отошел, никто из них им не интересовался, но происшествие было слишком недобрым, чтобы пренебречь.

После вчерашней грозы природа стояла притихшая, понурая, точно побитая собака, манная каша сплошной облачности обволокла землю, а на западе опять висели над горизонтом фиолетовые лохмотья. Ехали на машине Пана, он и вел. Ведьма сидела рядом с ним. С ходу, не снижая скорости, миновали Пристанище — звонкий ряд зеленых и красных крыш.

Дьякон хотел повернуться к Игуменье, но почувствовал, что не в состоянии.

Дело не в том, что ему жаль приплод — он не настолько соплив. Но что такое их сообщество? Это соглашение о недопустимости изменить тому, что из тебя сделали и что ты сам из себя сделал. Вся их жизнь — мешок, в который они забрались, предварительно договорившись ни за что оттуда не вылезать.

— Когда выходим туда? — ударив на последнем слове, спросила вдруг Игуменья странным, точно простуженным, голосом.

Ведьма обернулась к ней, улыбаясь и проводя своей золоченой рукой по волосам.

— Решит Отец, — отрывисто и словно против желания сказал Пан. — Пять километров до места. Это час-полтора.

Улыбка исчезла с лица ведьмы. Она долгим, точно стерегущим взглядом посмотрела па Игуменью. Игуменья отвернулась к окну, прижимая к себе сверток. Мальчишка зашевелился, и она принялась качать его, все так же упрямо глядя в окно.

Клиновая, должно быть, когда-то была большим людным селом. Но потом захирела, ужалась, опустевшие окраины поросли бурьяном, кустарником. Теперь это были угрюмые развалины, среди которых стояло несколько бревенчатых домов с крышами из потемневшей от времени черепицы.

Пан свернул направо узкой, щелкающей гравием дорогой и остановился возле одинокой постройки, похожей на деревянную крепость. Подрагивая, раскрылись ворота, вышел пухлогубый Котис в каком-то немыслимом ярко-зеленом трико, махнул рукой. Пан въехал во двор.

Все были уже здесь. Хамеол — улыбчивый мордастенький пряник на резиновых ножках. Угрюмый Мара с вытесанным из желтого мрамора лбом, медлительный, осторожно-хитроватый. Показушно разудалый Ерофей с татуировкой на правой скуле. В сенях, в доме, за воротами, ведущими в огород, мелькали внезапно то рукав платья, то воздушное кудрявое плечико блузки, то роскошное джинсовое бедро.

Вышел на крыльцо Отец в белоснежной шелковой сорочке со шнурками.

— Приветствую всех, — сказал он крепким жизнерадостным голосом и потянулся было взять младенца из рук Игуменьи, но она, уклонясь, отбежала под навес.

Отец посмотрел на Дьякона. Взгляд у Отца поистине сатанинский — насупленные брови, пронзительные черные глаза. Дьякон поневоле опустил взгляд.

Отец, угрюмо качнув головой, ушел в сени.

Дом был княжеский — из тесаных бревен, с рубленым потолком и резными подзорами. Усадьба выглядела хотя и состарившейся, но солидной, обширной: пригон с конюшней и сенником, а сбоку еще один двор с навесом и амбаром. При необходимости здесь, в помещениях и под крышей двора, могла переночевать, пожалуй, рота солдат. Дьякон не знал, кому принадлежит дом, но не сомневался, что он завтра же будет продан. Может быть, его уже продали.

Полчаса спустя собрались за столом, и только тут Дьякон заметил, что нет Игуменьи. Сердце у него заспешило, он почувствовал, что шея набухает. Где же она? Почему ничего не сказала?

Ведьма сидела на другом конце стола и, облетая взглядом противоположный ей ряд, задев Дьякона, насмешливо щурилась. Дьякон понимал, что он теперь для нее едва ли не враг — пренебрег! — и в ответ угрюмо впивался в ее прозрачные поблескивающие глаза. Она, вдруг оттянув слегка краешек губ, постукивала коготками по краю стола.

Посередине возвышался огромный закопченный котел, в котором с тихими вздохами что-то лопалось. Предстояла отнюдь не трапеза. Окна были плотно — ни струйки, ни иголочки света — занавешены, а над столом плоскостью вниз висело огромное зеркало. Потрескивая, брызгая, горели дикарские сальные свечи, и лица у всех были туманно-желтые и как бы колеблющиеся.

Из женщин Дьякон никого почти не знал, кроме ведьмы. Чья-то старческая шея, точно обвисший чулок, чьи-то жеманно завитые крашеные седины, чей-то почти детский блестящий возбужденный носик, чья-то радостно-любопытно надломленная тонкая бровь в окружении щедрого макияжа. Стол был огромным, в половину помещения, и собралось тут, должно быть, полторы дюжины.

Сидели в полном молчании, даже нервная и точно опьянелая ведьма перестала вдруг бегать пальцами, замерла, уставясь куда-то поверх котла. В ушах у Дьякона текла сиплая звуковая тянучка, лица окружающих напряглись и точно исказились. Комнату заполнило что-то густое, вязкое, нельзя, казалось, даже поднять руку. Котел едва слышно гудел, глухо и монотонно.

Внезапно потянул сквозняк, свечи потухли. Испуганно скрипнул стул, вздохнула подошва, задевшая доски пола. Гудение как бы накалилось, стало звонче, по зеркалу побежали слабые красноватые тени, еле различимо озаряя омертвевшие фиолетовые лица.

Издалека, словно через потолок, поплыла музыка. Серебряные змеи па переднем плане, короткие кованые звуки в глубине — «Болеро» Равеля. Неведомый режиссер подобрал точно: глаза остановились, что-то дрогнуло в лицах. Дьякон почувствовал, что голову ему как бы замораживают, а спина становится доской, в которую жестким краем уперлась спинка стула.

В дальнем углу всплеснулся шепот, шорох, легкое движение-кажется, с кем-то случился обморок. Скользнул запах нашатыря, и снова лишь музыка и приглушенное бронзовое гудение.

Белесые тени на поверхности зеркала сгустились, свились, проступили вдруг черты огромного атлетического существа. Это был он, Сатана! Спаянный, сбитый из бугров и глыб, он сидел на дальнем конце стола, соприкасаясь головой с зеркалом. Полувскрик-полувздох встретил его появление.

— Пить! — тяжело, протяжно придыхая, сказал он и повернул голову.

Никто не смел пошевелиться. Все сидели, глядя на него в немом ужасе. Наконец кто-то подал ему стакан с водой. Сатана поднял руку и отвел его в сторону.

— Пи-ить! — опять протяжным голосом, глухо, точно из-под пола, сказал он.

— Крови?! — прошептал кто-то в углу.

— Крови! — благоговейно и требовательно ахнуло сразу несколько голосов.

Дьякон с усилием поднялся и вышел.

В сенях лежал половик солнца, где-то лаяла собака. Пахло нагретыми досками и слегка бензином.

Где же Игуменья? Он вышел на крыльцо. Двор был пуст. На траве темнел след, оставленный машиной Пана. Комок тревоги свернулся в горле Дьякона.

Вздохнула дверь. Дьякон оглянулся. Это была ведьма, теперь одетая в красный шелковый халат с роскошным широким поясом. Когда успела переодеться?

— Знаешь, что это означает? — сказала она, показывая на халат и жалко улыбаясь.

Он посмотрел ей в глаза.

— Сегодня ночью я должна идти к каждому, кто пожелает, — сказала она. — Почему «должна»? Со мной никогда так не поступали.

Голова у Дьякона наполнилась болью.

— Идите вы в задницу! Идите куда угодно! — закричал он. — Ничего не хочу знать.

Он сбежал с крыльца, повернул за угол амбара.

Здесь начинался огород, запущенный, бесхозный. Лишь редкие стрелки лука, шнурки гороха, а дальше отдельные кустики картошки росли меж лебедой, мать-и-мачехой, репейником, крапивой. Дьякон встал у теплой пыльной стены амбара, опершись о нее рукой. Солнце вновь ускользнуло за горку надвинувшихся из-за горизонта облаков, было тепло, сыро и тихо.

Чего она хочет, дура? Чтобы он, Дьякон, защитил ее, пожалел, на худой конец? В самом деле растерялась или только играет? Да трезвая ли она? Чего ж так западать-то. Нет, милая, мы все при одном деле, все при одном ритуале, который здесь называется так, в другом месте этак, а в третьем просто жизнью. И если ты хочешь выбирать, а не быть выбранной, то слишком многого хочешь. Ну, пожалеет он, Дьякон, тебя, а ему действительно было тебя жаль, хотя не сейчас, а тогда, вчера. Может быть, он даже бросит Игуменью ради тебя, и это было бы, пожалуй, лучше всего… Но что от этого изменится, если они при одном ритуале, если они выбраны одними и теми же обычаями и принципами, закованы в эти странные кандалы?

Где же Игуменья? Неспроста, неспроста она исчезла. Почему ничего не сказала ему, не дала никакого знака? Последний раз он видел ее стоящей под навесом с мальчишкой на руках. В дом она не заходила. Какого хрена, надо было подойти к ней.

Солнце опять выпало из облаков, ослепив его, опять спряталось, потянула прохлада, закричал где-то козодой, утомился, смолк, снова закричал, а Дьякон все стоял за амбаром. Что-то он много стал думать, Дьякон. В этой жизни думать не всегда полезно.

— Дьякон! — крикнул со двора шамкающий голос Котиса, должно быть, опять насовавшего в рот всякого съестного дерьма. — Где ты? Дамы приглашают, — он фыркнул, задохнулся и начал кашлять.

Дьякон вышел из-за амбара.

В доме опять был полумрак, но не красновато-торжественный, как прежде, а сиреневый с голубым — что-то двусмысленное, как письмо ловеласа племяннице. Стол уже убрали, ряд стульев стоял вдоль стен. Братья и несколько приближенных прохаживались по комнате, куря, смеясь и балагуря. Женщин не было, и главное, как тотчас понял Дьякон, происходило в соседнем помещении, отгороженном малиновой бархатной портьерой.

Это была привилегия и долг верхушки: потрясение, праздник, выбор судьбы. Два года назад, когда Дьякон участвовал впервые, все происходило не так. Они, окрыленные, заранее взвинченные, готовились неделю, событие же это ни с чем другим не совмещалось, специально для него и был от череды всегдашних забот отрезан целый вечер. Сумрачный Мара припас широкий ремень — перетянуться, чтобы поупражняться как можно дольше. Ерофей съел кусище масла, чтобы не развезло, и опрокинул поллитра водки — все с той же целью продлить несравненную физкультуру.

Их привез сам Магистр, и тотчас по прибытии каждому была вручена желтая мантия, которую полагалось надеть на голое тело. В боковой комнате поставили буфет, под ноги им упали ковровые дорожки, и полудетская душа Дьякона — как давно это было, целая вечность! — задрожала.

Ему, новичку, разрешили — восторг преданности, сознание ответственности — идти первым. Дверь за ним закрылась, он оказался в абсолютной, погребной темноте. Темнота дышала, струилась, плавилась, он же, не зная даже, в какую сторону двигаться, горячечно думал только об одном. Его не волновало, как справиться со своим ближайшим делом — мантия спереди уверенно оттопыривалась на приятные шестнадцать сантиметров («Обычно у мужчин десять—пятнадцать», — сказали ему). Но как потом выйти отсюда? Его никто не проинформировал. Он только знал, что нельзя обратно, через ту же дверь.

Он сделал шаг вперед. Крашеная гладкая доска прохладой ответила ему. Кто-то в углу справа шевельнулся, вздохнул. Он шагнул туда, палец ноги проехал по чьему-то суставу, кажется, коленному. Голова разбухла, бешеный насосик частил с левой стороны шеи. Колено сдвинулось и осторожно прижалось к его лодыжке. Она ждет, она хочет, она рада, что он пришел! Дьякона точно сунули в печь. Он, чувствуя в ушах упругий звон, наклонился, но, как оказалось, не в ту сторону, рука нащупала сухожилия стопы и мягкие ложбинки меж них. «Только три раза, — сказал он внутри себя, помня наказ. — Три!» Пальцы его осторожно двинулись вверх, другая рука уже искала рядом еще одну, необходимую ветвь: кусочек ложа, еще, вот! Страстное восхождение по этим сказочным утесам: все мягче, круглее, теплее, головокружительней. Вдруг почти бесплотный, но ошеломительный удар — через травянистый бугорок пальцы провалились в вулканическую огненную впадину. Дьякон выпрямился, сдирая с себя мантию.

Только три раза! Но, кажется, он ошибся — отнюдь не в меньшую сторону. Да и мудрено ли. Где ты, характер и воля?! Дьякон с усилием выдрал себя из сладчайших тисков. Какого хрена! Теперь куда? Та, что была под ним, еще держала его за плечи, искушение вернуться казалось каменным, чугунным, свинцовым. Тиски — он помнил всем телом — пульсировали, свивались, перекатывались. Ой понимал, это редкий дар и бесценная награда для мужчины.

Чей-то голубой — так ему блеснуло — смех прошелестел слева. Он поднялся, перебираясь туда. Теперь это были две стройные прохладные березы, крепкий живот, сильные плечи спортсменки. Он не только удержался в установленных пределах, но третью, почти медлительную прогулку выполнил не полностью, вернувшись с середины аллеи.

Какие контрасты, какие падения! Широкое плавание меж могучих берегов, страшная каменная теснина, теплый дождь мшистым мягким утром, стремительное маслянистое скольжение с заснеженного пригорка, жесткий неподатливый туннель, земляная норка, сонный омут.

Он, педантичный («Не к добру, — говаривал родитель, — самый счастливый человек — безалаберный»), ни разу больше не сбился: раз, два, три — раз, два, три — раз, два, три… Раз, два, три — не только Христос, но и Дьявол любит троицу. Раз, раз, еще раз…

Раз…

Внезапно — опять конвульсивные тиски, дрожащие руки, накрепко обхватившие его. В чем дело? Он не мог ошибиться, он шел не по кругу, круга не было. И при чем тут круг? Где эти бархатные эластичные покатости, шелковые плечи, пружинистые холмы грудей? Под ним было жесткое узкое ложе. Но как будоражаще, как безумно оно вело себя, как напрягалось, пело, выгибалось, проваливалось, трепетало! Дьякон тотчас понял, что тут пасуют все технологии — а он, спасибо Сатане, знал десятка два приемов, — они для импотентов. Женщина вдруг начала судорожно ощупывать его, точно проверяя, не сам ли это Сатана — у Сатаны не должно быть спинного хребта. Дьякон ощутил мощные толчки, напирающие изнутри, ближе, ближе — и вмиг его распаленное тело окатило священным холодом, он опустел, как выпитый до капли бурдюк.

Так он во второй раз — впервые было однажды на кладбище после мессы — познал Игуменью. Она-то и разрушила его пустейшие первоначальные страхи, смело вытолкнув в боковую дверь и сама выйдя следом.

Сегодня все было не то, все обветшало, потускнело, сморщилось, сузилось…

Да нет, это он сам, он обветшал и сузился — Дьякон. Какое дело ему теперь до того, что там, за портьерой. Как-то не вдохновляет его больше это пиршество из репертуара провинциальных актрисок и артистиков.

Свобода выбора. Она существует там, где люди несвободны друг от друга, и ее нет там, где они свободны. Несвободные, они соединены эластичными нитями идеала, свободные — жестким ярмом обряда. Как щегол в клетке, вольны были вселенские хиппи, не говоря уже о других.

Жалко ли ему пацаненка? Нет. Дьякон помнит, как одним ударом убил кошку, размозжив ей голову о столб. И он, если надо, сделает это с любым живым существом. Дело человеческое. Всякий, даже самый плаксивый и сентиментальный, сумеет это. Нет такого человека, кто не смог бы. В блокадном Ленинграде людоедствовали отнюдь не самые мужественные. Да что там примеры, зачем примеры. Любой в состоянии. Люди, не признающие этого, тоже существуют по обряду и обречены всю жизнь ошибаться.

Он прошелся из угла в угол, избегая встречаться с кем-либо. Да, собственно, никто и внимания на него не обращал. Отец что-то рассказывал Котису, Ерофей раздувался. Хамеол ходил возле портьеры, плотоядно вслушиваясь. Дьякон затененным пространством возле стены внезапно вышел на улицу.

Где она может быть? Он перебежал через двор к входу в амбар. Дверь была на засове. Он выдернул его — металл жалобно взвизгнул. Дверь внезапно отвалилась, бесшумно поворачиваясь на шарнирах, холодный мрак вылетел изнутри. Он осторожно заглянул. Сырой побуревший деревянный пол, груда медово посвечивающих деревянных реек, рассыпанные ржавые гвозди, дальше клубы пружинящей серой тьмы. Внезапно огромная черная птица вымахнула на него из глубины амбара. Он отшатнулся. Крылья со свистом прорезали воздух над головой, в глаза ударил ветер. Дьякон схватился за косяк. Птица — чудовищный фантастический ворон с клювом, похожим на долото, — тяжело перевалила через конек дома. Было слышно, как где-то царапнули по доскам жестяные когти. Дьякон захлопнул дверь, вгоняя засов.

«Если бы она была где-то поблизости, наверняка подала бы голос», — подумалось ему. Он огляделся. Навес с сиреневым «Вольво» Пана, желтоватые соты поленницы в его глубине, пригон с конюшней, сенником и еще какой-то постройкой в отдалении, кажется, баней. Он побежал к этой постройке.

«Постой, — вонзилось в голову. — А не за малиновой ли она портьерой?» Он встал. Жар пролился по нему от груди к ногам, и ноги превратились в бетонные тумбы. Кое-как поднимая их, он шагнул обратно. Опять остановился. «Да что… — он, не додумав, полетел к бане. — Ах ты, жабье вымя, до того ли ей».

Баня плутовато, потаенно стояла в зарослях гигантской малины, залезающей ей на крышу. Окошко осторожно проблескивало синеватым уголком сквозь неправдоподобно мясистые листья крапивы. Дьякон вошел в предбанник. Там, грузный, растрепанный после каких-то могучих битв, стоял диван о желтой обивкой. Дверь была на замке. Дьякон продрался к окошку.

— Инга, — сказал он, вглядываясь в колючий неподатливый сумрак.

С широкой лавки у полка что-то скользнуло ему навстречу.

— Кто там?

— Где пацаненок? Это я, Дьякон.

У окошка качнулась рука, прядь, выплыло усталое несчастное лицо Игуменьи, Она долго смотрела на него, точно не узнавая или проверяя.

Дьякон отогнул гвозди и вынул стекло окошечка.

— Значит, он забрал его?

Она не ответила.

— Слушай, — сказал он, — ну что тебе до него? Тем более, что теперь уже ничего не переменишь. Не я, так кто-то другой.

— Если бы это сделали с твоим сыном?

— Какое значение имеют твои вопросы? Это все бессмысленно.

Она отодвинулась, глядя в пол.

— Я ведь вижу, — сказала она, — ты тоже сомневаешься. По-моему, ты иногда хочешь быть добрее, чем ты есть. Но разве можно быть добрым, оставаясь во зле?

Он длинным и как бы вызывающим взглядом посмотрел на нее, но она так и не подняла глаз.

— Что ты предлагаешь? — неуверенно сказал он. Она уперла подбородок в ладонь.

— Этот мальчишка меня прямо перевернул, — она коротко взглянула на него. — Ты когда-нибудь задумывался, что у нас впереди?

— Я только об этом и думаю.

— Я не могу, мне жаль его, — проговорила она. — Никогда не думала, что со мной произойдет такое… Неужели ты это сделаешь?

— Ты стала психопаткой. Не обижайся, это не ругательное слово. Если я откажусь, мне этого не простят. Но дело не в этом. Ради чего мы тогда все затевали, ради чего наш клан? Чего стоят тогда наши цели, наши клятвы сорвать с себя все оковы? На что еще я могу опереться? Или снова плюхнуться в толпу баранов?

— Но не детоубийством же оправдывать свою жизнь? В чем виноват ребенок?

— Он ни в чем не виноват. Но так получается, что мы несовместимы здесь, на земле.

— Выходит, мы правы, ни в чем не заблуждаемся? — проговорила она тихо. Он долго молчал.

— И мы заблуждаемся, — сказал наконец. — Я искал свободу. Ее здесь нет.

— Так что же? Что же делать?

Он не ответил, глядя вдаль за огороды, где над празднично зеленеющим лесом грубо толпились облака, напирая друг на друга, расползаясь, вновь сталкиваясь, растрепанные, мятые.

Если ты сам не хочешь ничего предпринять, — сказала она, — помоги мне как-нибудь.

Он молча погладил себя по щеке. С ужасающей медлительностью проползла вдали коробочка грузовика и скрылась.

— Если бы суметь найти отца мальчишки… — словно думая вслух, пробормотал он. — Но это же…

— Выпусти меня! — перебила она.

Он не пошевелился.

— Выпусти меня! — шепотом крикнула она.

Он как бы нехотя вошел в предбанник. Замок был с плоской прорезью — безнадежное дело пытаться открыть его. Он тупо подергал за мощное кольцо пробоя. Такие штуки, он знал, с острого конца куются в виде ерша. Не вытащишь и трактором. Ломиком нельзя — замок разворотишь, сразу обнаружат. Впрочем, и не суметь, не поддаются эти замки. Что он скажет Игуменье?

Дьякон медленно прошел к окошку.

— Понимаешь… — начал он.

Стоп! Да ведь она у него, как подросток — в любую щель.

Но окошечко все-таки было слишком узко.

— Раздевайся! — сказал он, заглядывая вовнутрь.

Она, вздрогнув, посмотрела на него.

— Ну! Кофту, платье, всё!

Руки ее прыгнули к пуговицам, одна вверх, другая вниз, и тут же заблудились, ничего не находя.

Он побежал к дому.

Холодильник стоял в сенях, в правом дальнем углу. Дьякон открыл его, чувствуя спиной текущий от закрытой двери холодок — в любую минуту могли выйти. Лампочка внутри не горела. Скользкое ледяное прикосновение какой-то банки, мышиное шуршание полиэтиленового пакета, самодовольно-упругий колбасный бок… Кажется, вот. Он вытащил бутылку с растительным маслом и, закрыв холодильник, быстро вышел.

Игуменья, набросив на плечи кофту, сидела в одних трусиках. Эта ее готовность делать все, что он скажет, уколола Дьякона. Она всегда и всюду слишком уж доверяется ему.

Он заставил ее раздеться догола и смазать маслом плечи, бедра. Она сделала это. Забив камнем торчащие в окошечке гвозди, он приказал ей высунуть, сколько можно, руки и потянул ее на себя. Плечи тотчас застряли. Он стал ее раскачивать вправо, влево, продвигая наружу. Она застонала, схватившись руками ему за ремень. Затея с маслом была, пожалуй, глупой, вряд ли оно помогало. Он, взяв ее за локти резко потянул. Она глухо, с задержанным дыханием, вскрикнув, сдвинулась наконец на него.

— Так вот, значит, как это происходит, когда рождаются, — сказала она.

Он посмотрел на нее. Повернув голову, она улыбалась со стиснутыми зубами.

Но главное было позади. Нерожавшая да с узким от природы тазом, дальше она протиснулась довольно легко.

Он вставил стекло обратно и, когда она оделась, велел ей затоптать все его следы.

— Эх, Дьякон, — сказала она, зачем-то назвав его этим почти не употреблявшимся меж ними именем.

— Ближайший автобус в семь десять, — он сумрачно посмотрел на часы. — Иди задами.

Во дворе было пусто, лишь недавний ворон угрюмо-иронически сидел на крыше амбара. Дьякон прошел в дом.


Еще сидя в автобусе, с помутневшей головой, сжавшаяся в комок, Игуменья составила план. Она знала, что мальчик — внук той выпотрошенной ими старухи-попадья. Вот ее-то и надо было найти в первую очередь. Глуп этот план или умен, удачен или неудачен, она не думала. Она ни разу даже не вспомнила, что есть полиция да и просто люди из ее знакомых, которые наверняка помогли бы ей. Это дело — лишь ее и Дьякона. Как он сказал, так она и поступит. Только вот… Дьякон, конечно, и сам как бы уже обозначил, что готов расстаться с Братьями. Он вроде бы не хочет в этом участвовать, только и платить ни за что не хочет. Выходит, платить должна она, Игуменья?

Впрочем, мысли эти лишь мимолетно пробегали в ней, ни на миг не задерживаясь, колючие, саднящие, но напрасные. Человек, долгое время пробывший на морозе, иззябнувший, хочет одного: в тепло, в тепло. Таким промерзшим человеком и чувствовала себя сейчас Игуменья. Впрочем, не только сейчас. Все последние годы она жила как бы вне своей оболочки, своего исконного дома. Не признаваясь себе в этом, она хотела, но не знала, как ей туда вернуться. Она с охотой участвовала во всем, что делали в клане. Больше того, нередко старалась быть первой, зачинщицей. Это она в свое время придумала мстить церкви и ее служителям — хотя сама не совсем понимала, за что мстить. Но чем дальше, тем больше она стала тяготиться этой жизнью. Она предпочла бы кого-то убить, чем трястись от мысли, что ее могут в любое время заразить… С появлением Дьякона многое изменилось. Она почувствовала себя защищенной. Но, как ни странно, это лишь усилило желание вернуться в ту исконную оболочку. Если бы она знала, как это сделать! Страшась окончательно потерять всякую опору, она теперь еще крепче держалась за Дьякона.

За Дьякона, который даже в эту минуту не хочет порвать с кланом!

«Слаба, матушка, слаба», — сказала она себе, глядя, как за стеклами автобуса, радостно зеленея, поворачивается вокруг невидимой оси озимое поле.

Только бы старуха была дома!

Автобус взлетел на мост, тихо скатился с него, скрипнул, повернул, прибавил, и впереди пространство города прорезал мощный коридор Зеленой улицы. Она посмотрела на часы: без десяти восемь. Они выходят уже через два часа. Какая уж тут надежда успеть, даже если все пойдет без срывов… Автобус накренился, сворачивая направо, выпрямился и встал, качнувшись и шумно вздохнув воздухом тормозов.

За стеклом соседнего павильона стояла полуобморочная очередь желающих записаться на жительство в шахту. Подземный город был уже заселен элитой, но требовалась обслуга.

Полчаса спустя Игуменья летела по переулку. Оп щетинился сваленными в кучу обрезками горбыля и бракованного штакетника, зиял черными полузасыпанными шлаком ямами, отчаянно вздымался суставчатыми сучьями поваленного тополя. Грозный прифронтовой облик переулка внезапно как-то ободрил Игуменью. Она плохо помнила, где стоит старухин дом, верней, совсем не помнила — ведь приходили они ночью, к тому же она была едва жива от страха. Но когда из-за широкого полнотелого ствола березы выступили крашенные в зеленое столбы ворот и плотный непроницаемый забор, она тотчас их узнала и остановилась. Что она скажет старухе, как объяснит? Да можно ли вообще что-то объяснить, не упоминая о мальчике? Но как же она о нем скажет? Ведь невозможно!..

Отыскав под ногами тоненькую палочку, она долго нажимала на кнопку звонка, вделанную — это-то ей хорошо запомнилось — в столб ворот. Сквозь ставни и стекла окон было слышно, как весело плещется язычок звонка в глухих пространствах дома. Никто не выходил, не отзывался. Игуменья вдруг в испуге отбежала. Переулок был безлюден, напротив же дома стоял пустей в этот час детский садик, но ей показалось, что за ней наблюдают. Она прошла вперед по тротуару, вернулась, чувствуя, как в теплыни вечера у нее зябнет спина. Что же такое, значит, она не успеет? Значит, все пропало? Куда она убрела, старуха? Тело у Игуменьи стало мягким и бескостным, она оперлась рукой о ствол березы.

Из соседнего дома вышла добродушная — лицо из хлебного мякиша — бабушка.

— Кого ищешь, милая? — спросила она тощим жидким голосом.

— Я? — кое-как выговорила Игуменья. — Я так.

— Она у дочери теперь живет, — сказала бабушка издали, не подходя к ней. — Здесь не бывает.

— У дочери? — Игуменья провела рукой по щеке, точно вытирая ее. — А где дочь?

— Да где-то в городе. Не знаю. Где-то в микрорайоне Первостроителей. Там еще универмаг большой, — угрюмое сочетание «микрорайон Первостроителей» бабушка кое-как закончила, продираясь сквозь надолбы «т» и «р». — Больно я знаю, — помолчав, добавила она как бы обиженно.

— А из соседей, может, кто знает? — спросила Игуменья напряженно.

— Никто не знает, — сказала бабушка, — Мы с ней вроде как товарки, с Анной-то.

— Спасибо, — сказала Игуменья. В голове у нее загремело, натянулось, поплыли тени. Ничего не видя и не понимая от слабости, она прошла рядом с мякишем бабкиного лица и, миновав завалы досок и шлака, свернула за угол. Здесь торжествующе звенели трамваи, текла, сухо шелестя, железная река, и внизу, вдали за парапетом, дрожала на солнце раскаленная вода искусственного озера.

Ей удалось взять такси почти тотчас же Она погрузилась в прохладные кожаные объятия и через минуту забыла, какой назвала адрес и назвала ли вообще. Что-то за стеклом плыло, качалось, мелькало, водитель курил и его розовато-серая каменная шея наполнялась краснотой при всякой попытке повернуть носорожью голову. Дома раздвинулись, машину вытолкнуло на площадь Трех Дворцов, справа угрожающе прошагали колонны, и пространство опять сжалось в теснине улицы. Мелькнул кинотеатр с выломанной буквой «о» — щербатое название она не запомнила, — отважно прыгнул под колеса полосатый переход, и машина, замедлив, остановилась.

Игуменья, не понимая, как, сколько, заплатила и вышла. Слева шелестел сквер, а в отдалении торчал красный гофрированный бок. Это и был универмаг Она медленно пошла по тротуару, обхватив себя руками за плечи. В голове как бы что-то тикало, по временам вдруг срываясь, затихая и вновь медленно, но неотступно набирая ход. Лихорадка исчезла еще в такси. Игуменья как-то размякла, ослабла. Что было делать, что?

Она миновала универмаг, свернула в парк за ним, по дорожкам опять выбралась на тротуар. Универмаг уже закрывался, выходили последние покупатели. Значит, времени около девяти. Не было сил посмотреть на часы. Она опять пошла по тротуару, встала возле подземного перехода, тупо глядя, как поднимается наверх бурый, точно вареная в мундире картошка, трясущийся бродяга с бутылкой в кармане. В бутылке что-то плескалось, пузырилось, хлопьями повисая на стенках. Вдруг страшно начало ломить ноги, она поискала взглядом, куда сесть. В поле зрения опять попала бутылка в кармане бродяги, внезапно увеличилась в размерах, грозно зашипела, бродяга вскинул свою вареную голову, и она тоже превратилась в бутылку, соединенную с той, что в кармане, шлангом в гибкой металлической оболочке. Игуменья почувствовала, что сейчас упадет. Напряжение последних дней как бы взорвалось в ней, она точно опустела.

Мимо прошла женщина в кремовом платье, и лицо ее чем-то встревожило Игуменью. Не к добру, не к добру было это лицо. Собирая силы, Игуменья сдвинулась с места, пошла за ней. Да что ж это такое, ведь она заболела, с ума сходит! Женщина удалялась — ослабела Игуменья, не поспеть было за ней…

— Подождите! — хрипло вскрикнула она.

Женщина обернулась. Покрасневшие ее глаза опять ударили Игуменью тревогой. Она напряглась. Лицо женщины превратилось в лицо того мальчика, младенца. Игуменья отшатнулась, закрыв рукой рот, и ноги ее подогнулись. Яркий свет брызнул в голове, собрался в точку, точка стремительно отдалилась, зазвенело, и встала темнота.


Нет, не мог Дьякон вот так сбежать, оставить Братьев. Не то чтобы он считал это предательством, не то чтобы ему недоставало сил рвануть за кромку, за вал, ограждающий дорогу, не то чтобы Братья стали для него некой необходимостью… Вопрос скорее заключался в его отношении ко всей этой жизни. Там, за пределами ее звенела пустота, тишина, та свобода, которой он всегда желал, но которой и боялся. Да, он, Дьякон, выбрал себе дорогу, и что же будет, если он свернет о нее? Жизнь во всех своих проявлениях — тот или иной обряд. Разве обряды безумного города, где он живет, лучше, чем обряды Братьев? Но была еще Игуменья, женщина, которая обладала над ним непонятной властью и которая хотела, чтоб мальчишка остался жить…

Он ни на что не мог решиться и ненавидел себя за это.

На закате стали собираться в дорогу. В этот момент была еще возможность незаметно скрыться, уехать в город последним автобусом. Подруга, главное око клана, переодевалась в боковухе, только что встав после отдыха. Отец сидел в чулане, при оглушительном сверкании трехсотваттной лампочки доводя до последней готовности свои смеси и снадобья. Но Дьякон медлил, ходил по двору, опустевший и беспомощный. Куда ехать, от кого скрываться? От тех, с кем все эти годы жил, не различая, где он, где они? И что ждет его, если он разорвет вдруг эту им же самим протянутую связку? Не страх перед Братьями или перед теми, кто стоит над ними, останавливал его, но — он и сам не говорил этого себе — дуновения свежего воздуха. От кого скрываться — от самого себя?..

Вышли, когда еще не было десяти. Солнце только что село, но воздух был уже продымлен наступающими сумерками. От земли плыла тонкая терпкая сырость, в ложбине плакал коростель, а дальше в лесу волшебно затуманивала поляны сиреневая полутьма.

Узкая лесная дорога была перевита тяжелыми бурыми корнями, какие-то странные огромные кустарники с гладкими отливающими сталью ветвями поднимались вокруг. Малиновые небеса освещали впереди ярко-зеленый вымпел, бронзовый посох, клетку с вороном, большой сосуд, покачивающийся на чьих-то плечах. Над колонной стоял шорох, клубилась пыль, и Дьякону, когда дорога поднялась на возвышенность, было жутко видеть, как вдали, в голове, кто-то ритмично размахивает блестящим, похожим на стилет предметом.

Тревожно белеющий в полутьме сверток собственноручно нес Отец. Дьякон хотел взять — он не дал. Сердце у Дьякона заметалось. Если Игуменье вдруг удастся найти того мужика и он догонит их и бросится на Отца, — живым ему не уйти. Две смерти — не слишком ли? Он, Дьякон, так не договаривался.

Отец шел в середине цепочки, вслед за Паном с его вымпелом. Дьякон передвинулся ближе, чувствуя, как подкатывает бешенство. Нет, мужика он не даст. Это не по заветам Сатаны, то, что может случиться. Пацаненок — уж хрен с ним. Но при чем тут его отец? Разве его смерть угодна будет Сатане?

Они растянулись метров на сто. Котис, шедший теперь первым, с клеткой на плече, перебрался уже через ручей и поворачивал за купу ольховых деревьев у подножия скал. Ворон, просунув через прутья свой чудовищный клюв, положил его на голову Котиса и точно Дремал, Последним же далеко позади Дьякона — он обернулся — хромало через сумерки какое-то существо без плеч, с плоской головой таракана. Месяц, гибко изогнувшись, проскальзывал вдруг сквозь облака, и местность зловеще блестела, вся в омутах глубоких фиолетовых теней. Ручей, поросший ольхой и ивой, кудрявясь, плутал по травянистой ложбине и слева исчезал в лесу, сливался с ним. Справа же, куда они шли, начиналось болото, и надо было подняться наверх, чтобы пройти скальным берегом.

Где он может быть, тот мужик? Не за тем ли кустом, не за тем ли деревом? А если он не один, если их много? Дьякон, напружинясь, вслушался: шорох ног, звонкое шуршание кузнечиков. Голова вдруг очистилась от тумана утомления, а тело стало легким. Вот Котис уже миновал выемку перед подъемом, за ним шагнула в гору прямая, как кол, фигура Подруги, покатился вверх, приостанавливаясь, убыстряясь, незнакомый Дьякону коротконогий комок, должно быть, из прихожей. Дыханье у Дьякона встало, он оглянулся. Мара, тяжело струясь и плеща своими длинными одеждами, шагал за ним с неживым отстраненным лицом. Дьякон точно бы весь превратился в огромное бухающее сердце. До скального выхода им с Отцом метров двадцать. На подъеме к ним не подойти: слева отвесный камень, справа ручей. Пятнадцать метров… Камень грозно навис над ними, высунув к воде известняковый язык — по этому языку кое-как и брела тропа. Десять! Дьякон не отводил глаз от черемухового куста у самого подножия камня. Если он в засаде — то только там. Пять!.. Это всё, она не успела. Он неожиданно почувствовал облегчение.

— По множеству щедрот твоих даруй мне наслаждения, Сатана… — вдруг кристаллически ясно, светло и мощно раскатилось над лощиной.

Резкая боль в голове заставила Дьякона закрыть глаза. Он покачнулся. Мара схватил его за локоть.

— Что с тобой?

— Все в порядке, — сказал Дьякон с усилием.

— Сердце страстно содижды во мне, Сатана, — летел с утеса прозрачный, ледяной чистоты голос, — и дух прав обнови во утробе моей…

— Идем, — пробормотал Дьякон, осторожно высвобождаясь из костяных пальцев Мары.

Отец уже поднимался ниточкой тропы, еле различимой на известняковом ложе.

До места оставалось километра два. Там, на перекрестке лесных дорог, уже должен стоять столб и немного в стороне жертвенник…

С утеса все так же звонко и мощно падало пение, теперь уже в несколько голосов.

Миновали скальный выход, и Отец передал мальчика Дьякону, сам уйдя вперед к Котису. Сверток был мягкий и теплый, руки сразу погрузились в него и точно уснули.

На какой-то неровности, слегка оступившись, Дьякон стиснул сверток, и что-то там внутри шевельнулось, беспомощно и уютно. Дьякон прижал его к животу. Снова шевельнулось. В груди Дьякона дрогнуло.

Шли теперь непроглядным лохматым лесом, почти уже не было видно даже соседа. Совсем рядом в ветвях возилась птица, над головой все ярче и ярче проступал Млечный Путь. Облака исчезли, месяц пропал за утесом. Сверток был неожиданно тяжел, и от него груди и животу Дьякона становилось все горячей и горячей. Подставив колено, Дьякон перехватил его. И в тот момент, когда он выпрямлялся, там внутри глухо, слабо чихнуло, и Дьякон за краем одеяла увидел крохотный розовый лобик.

Так вот, значит, что чувствовала Игуменья в эти последние сутки.

Он сжал сверток, ощущая под руками маленькое тельце. Есть ли у него косточки? Так вот что, значит, она чувствовала.

И по мере того, как они приближались к месту, но мере того, как горячели и горячели руки, все ясней становилось Дьякону, что напрасно он все переложил на Игуменью, что надо было сделать по-другому…

Открылся впереди коридор просеки, в конце которого торчал на фоне малахитовой остывающей зари кривой высокий столб.

Что он теперь может предпринять, что? Бежать? Его настигнут через десяток метров. Притвориться, что плохо себя чувствует? Да о чем он! Тотчас найдутся добровольцы его заменить… Всё, от него теперь ничего не зависит.

Уже различались возле столба фигуры посланных сюда днем. Отец с вороном на плече приближался к ним. Котис следом тащил пустую клетку. Просека шла в гору. Здесь на возвышении было светло и тихо.

Едва возвратись с мельницы от старика, не ужиная, Игорь свалился в постель.

Назавтра все трое: он, Люба, бабка Анна — уже с восходом солнца были на ногах. Что делать, куда идти? Они почти не разговаривали, боясь ненароком затронуть самое страшное. О том, как ходил к Крепову, ездил к старику, Игорь рассказал кое-как, лишь уступая расспросам. Как-то быстро, почти не споря, сошлись на том, что Крепову верить нельзя. Да никто и не слышал ни о чем таком, что сказал Крепов. Такие дикости — казалось странным их даже обсуждать. Тем более, что Игорь и так уже обманулся со стариком, потерял столько времени. Но где искать Диму? В полиции не только не могли ничего сказать, но как будто и не хотели, отвечали по телефону с нервами, бросали трубку. Они полицию не осуждали, может, действительно надоели ей, только ведь и их можно понять: прошли уже почти сутки, а ни следа, ни зацепки.

Бабка Анна ворожбой больше не занималась, присмирела, только плакала, отвернувшись в угол. Люба же, оправившись от шока, металась по квартире, не садясь да и почти не останавливаясь. Игорь молча съел пластик вкрутую приготовленной ею яичницы — два осколка скорлупы посередине сковородки, зажаренный до черноты бок — и встал.

— Всего шесть часов, — сказала Люба, глядя за окно, где полыхал алый прямоугольник солнца на стене соседнего дома.

— Так что же, в квартире сидеть? — ответил он. — Я не могу.

— Я пойду с тобой, — сказала она.

Они дважды обошли кварталы возле универмага, обследовали каждый уголок, не признаваясь самим себе, что еще надеются найти сына, оставленного, брошенного кем-то. Потом мотались по вокзалам и автостанциям, уже без надежды — убить время. Вечером, когда они, отчаявшиеся, обессиленные, брели от метро домой, Люба вдруг решила завернуть в универмаг — то ли желая оттянуть возвращение в пустоту квартиры, то ли в последней попытке отыскать хотя бы какой-то знак, какую-то метку.

Игорь с ней не пошел, отправился домой. Посреди тротуара стояла вислозадая собака, глядя, как на желтые подмигивания светофора бредет отечная старуха в домашних тапочках. Игорю казалось иногда, что город населен лишь стариками и старухами. Величественно-непробиваемые бегемоты, жалкие червяки, угрюмые тонконогие журавли, тряпичные куклы, растрескавшиеся от долголетия кипарисы оккупировали улицы, парламент, церкви, службы управления, загнав молодых в резервации стройплощадок, цехов и контор. О чем они думали, пережевывая настоящее и напрасно стараясь забыть о прошлом? Странно ли, что для них существовало лишь благородство любви и не было ее подлостей? Что унижения человеческого рода преобразились в героизм, а честь умереть стала казаться позором казни? Они жили уже третью, четвертую из своих жизней, и было непонятно, почему молодые терпят их власть. Город, кажется, слишком полюбил старость и сопутствующие ей физические страдания при отсутствии страданий душевных.

Он уже поворачивал к дому, когда его окликнули. Он обернулся. Люба бежала к нему, дыша раскрытым ртом и отмахивая шаги сжатыми кулачками. Он кинулся навстречу. Вдруг зазвенела неожиданная мысль: останется ли он с ней, если… если, не дай бог, не будет Димы? Возможна ли после этого совместная жизнь? Вряд ли она любит его, вряд ли он ее любит. Вряд ли то, что случилось, сблизило их.

Да зачем он об этом! Что он заранее хоронит!

— Там какая-то женщина… — сказала Люба, кое-как дыша. — Говорит, что знает, где Дима…

Они побежали к универмагу.

— Я иду, она мне сзади кричит: «Подождите!» — рассказывала Люба прыгающим голосом. — Оборачиваюсь, смотрю: какая-то маленькая, растрепанная, кофта расстегнута и без одной пуговицы. Подхожу, она в лине вот так переменилась и, смотрю, падает. Я ее подхватила, не знаю, что делать. Потом вижу, глаза открывает. Я ей помогла — к скамейке. Она мне говорит: «У вас сын пропал? Хоть убейте, хоть что делайте, это я украла. У него ваше лицо».

Пять минут спустя Игорь бежал уже к телефону-автомату.

Трубка щелкнула, подышала ему в ухо километровыми электрическими шуршаниями.

— Капитан Усов.

— Его убить хотят, — закричал Игорь. — Через час, через полтора.

В трубке напряглась, выгнулась куполком тишина.

— Подождите, — сказал капитан. — По порядку: кого, кто, где?

Игорь, пытаясь справиться с собой, стал рассказывать то, о чем, казалось ему, должен знать уже весь город: что украден, что ищут вторые сутки, что сведения о нем в полиции.

— Так значит, теперь его несут убивать? — спросил капитан, и в голосе его не слышалось даже любопытства.

Игорь молчал, не зная, что отвечать и можно ли тут что-то ответить.

— Но если это действительно так, — наконец сказал он, понимая, что после этой фразы там, на том конце провода, его уже вообще не будут принимать всерьез.

Трубка опять опустела на целую вечность.

— Понимаешь, парень, знаю я о твоем деле, — вдруг заговорил капитан. — Но никого нет, ни одного наряда, ни одной машины. Я один. Две групповых стычки, на северо-востоке и в районе Песчанки, — он помолчал. — Уже трое убитых, с десяток раненых.

— До нас, значит, дела никому нет?! — крикнул Игорь.

Капитан молчал.

— Ну погибнет же он, меньше двух часов осталось! — ’Ухо, прижатое к трубке, вдруг заледенело.

— Понимаешь… — сказал капитан.

Игорь бросил трубку и выскочил из кабины. К черту, к черту! Чего он никогда не мог понять — как этот город еще существует, не вымер, не превратился в руины, не рассеялся в прах. В прошлом месяце южную окраину оккупировала армия крыс с городской свалки. Полтора часа по шоссе Первопроходцев текла серая омерзительная река, заперев население в квартирах, подъездах, в метро, в наземном транспорте, и некому было унять ее. Троллейбус, в котором сидел Игорь, встал посреди улицы — водитель не решался давить эту угрюмую кашу. Одна из тварей через щель в дверях пролезла в салон, ее долго не могли поймать, наконец кто-то, изловчась, расплющил ей голову, кровь обрызгала сиденье.

Он посмотрел на часы: две минуты одиннадцатого. Значит, они уже вышли, если верить этой в кофте. Он кинулся в гараж.

Выворачивая на шоссе, ведущее к Клиновой, он подумал, что в одиночку дело пропащее, безумная затея. Но друзей у него никогда не было. Искать же просто знакомых… Он всадил передачу, скрежетнули шины, автомобиль, вжимая его в сиденье, полетел, и он почувствовал в себе спокойную ярость, остервенение спешной, но привычной работы.

Даль все больше тускнела, переходя из лиловой в фиолетовую, встречные жлобы обжигали ближним светом. Он опять взглянул на часы: двадцать одиннадцатого. «Они будут на месте не позже половины двенадцатого», — сказала она. Двигатель визжал, на неровностях — чертовы дороги! — машина прыгала, казалось, на полметра.

В Пристанище, вымахивая на пригорок, он краем глаза вдруг выхватил тень, метнувшуюся сбоку. Удар о бампер, еще удар, уже о правую дверцу — оба тяжелые, громоздкие и глухие, мясные. Он посмотрел в зеркало: перевертываясь вверх лапами, крутясь, падала на асфальт огромная черно-белая, кажется, породистая псина. Как она сюда попала в этот час?

Недвижная туша собаки, напоследок еще раз мелькнувшая в зеркале, вдруг вызвала в нем приступ отвращения и ненависти. С его сыном, с его мальчиком они хотят поступить, как с животным. Ну, сволочи, они дорого заплатят.

Он запомнил описание человека, у которого сейчас сын, до самых пустых и неясных подробностей: высок (что значит высок — выше других, тех, кто рядом с ним?), нос прямой, сильный (вот уж примета), над левым глазом большая родинка (ночью-то). Он не спрашивал себя, зачем все это нужно, если тот человек будет держать в руках запеленутого младенца. Но ему хотелось знать, как он выглядит. Сознание, что у неготам есть союзник, поддерживало слабенький комочек надежды.

Но он ненавидел и этого человека. Что-то непоправимое произошло с ним за последние два дня, что-то вырвалось из глубин его существа, уничтожило дыхание участия и соучастия в окружающем мире. Да разве могло быть иначе? О каком прощении и ненасилии говорили ему? Что значат эти догмы морали? Он выскочил из этой колеи, выскочил вообще из того мира. Господи, мадам Денивье, деньги бабки Анны и прочее — это было на планете Уран в прошлом тысячелетии. Он выпал из той жизни, выпал и после чудовищной тряски по ухабам, кажется, опять несется внутри желоба, но это уже другой желоб, и он будет лететь по нему до конца, у него нет другого пути.

Какой-то час, полтора — и Димы не будет в живых. Да что же это, Господи! Господи, которого не может быть в этом опрокинутом мире. Он плюнет в небо — нет его там… Господи, помоги!

Казалось, машина сейчас лопнет, развалится, подвески пробивало каждую секунду — телега была под ним, мчащаяся со скоростью сто пятьдесят километров в час.

Качнулись слабые огоньки Клиновой. Проскочив деревню, он свернул вправо, на проселок — здесь можно было проехать, проскрестись напрямую к скалам под дикарским именем Рыскулы. Он знал эту местность, бывал и в деревне, и на ручье, где — фантастическое дело — все еще водились хариусы: один на каждые полтора километра течения.

Без десяти одиннадцать. Рыскулы они уже прошли — тут до них полчаса ходу от деревни. Опоздал, теперь нужно догонять. Он все же на всякий случай выключил фары, оставив подфарники.

Проселок казался бесконечным, уходящим на ту сторону планеты. Машина ползла и ползла, рыча, переваливаясь с боку на бок, вдруг освобожденно вырываясь на ровное место, снова утопая в ямах и рытвинах, а ручья все не было. Вдруг жестко, глухо выступил впереди забор, рванул голос собаки. Это была усадьба лес-, кика. Значит, поворот к ручью остался где-то позади!

Он мощно развернулся, ударился о березу и, сминая взвизгнувшее крыло, нажал. Где он, этот сворот? Купол ивового куста, угрюмая лощинка, протяжная полоса ровной дороги. Вот! Он не заметил развилку из-за выступающего почти на ее середину кустарника.

Потерял почти пять минут! Он лихорадочно крутанул руль. Дорога здесь была травянистой и узкой, ветки били по стеклам. Неужели не успеет? Он посмотрел па часы, и голову облило холодом. Ведь еще от Рыскул сколько, еще догонять пешком.

Внезапно лес распался, глянуло впереди звонкое звездное небо. За гущей ивняка проблескивала вода. Он выскочил из машины и побежал через луг, за которым в свете тощей пластинки месяца мутно серел скальный выход.

В руке у него была монтировка — возил не в качестве инструмента, а при случае отбиваться от расплодившихся в окрестностях разного рода штукарей. Чем оца ему поможет, не помешает ли скорее, он не думал. Если тот желоб, в котором он сейчас очутился, необходимо пройти, то он должен быть готов на все. Пригодится и этот кусок железа. Жизнь — война на уничтожение, разве не так? Возможно, это и было не так — два дня назад.

Где-то здесь должен быть мостик через ручей. Он свернул к зарослям ивняка, пробежал, хлопая по залитой водой прибрежной траве, небольшое понижение, вылетел на холм, скатился с него и увидел на противоположном берегу разорванную трещинами плаху известняка и скалу над ней. Было ясно, что место тут глубокое, как всегда под скальным берегом. Он, грохоча галечником, кинулся вверх по ручью в поисках переката. Упавший остов сухостойной березы с обломками сучьев, скелет разодранного полусгнившего вентеря, песчаная ладошка уютного пологого мыса, растрепанные мочалки прибрежных кочек. Снова металлический скрежет галечника, и за накренившейся сосной открылась змеистая быстрина. Он перешел через нее — почти по колено в воде — и оказался с другой стороны известнякового выступа.

Катастрофически темнело, тропы отсюда было не различить. Он побежал лесом вверх, ломясь меж рябин, меж березового и соснового подроста. Внезапный камень, проросший среди мха и листвы, неглубокий плоский ров, густо шуршащий под ногами черничником, отчаянная крутизна — и справа тесноту и темноту леса прорезала малахитово-звездная просека. Вдали на дне ее Игорь увидел угрюмый кривой столб и силуэты возле него.

Здесь на возвышении было еще достаточно светло, заря, стоящая за горой, хотя слабо, но доставала до ущелья просеки. Он опять нырнул в лес, держа в виду тропу. Десять минут спустя стали различимы голоса и колебания красновато-желтого света меж ветвей. Он, сжимая потеплевшую под рукой монтировку, пробрался ближе. Да, она была права — господи, какой смысл ей врать, — здесь собрались уж явно не на пикник.

Его опять обнесло холодом, страх и ненависть на мгновение парализовали тело. Что он тут может сделать? Откуда взялись в городе эти псы? Да не все ли равно, возникли они из всеобщего распада и сумятицы пли еще отчего… Они есть, и вся его, Игоря, жизнь может переломиться, рухнуть вот сейчас, здесь.

Он сдвинулся в сторону, вглядываясь. Длиннополые куртки, клобуки, глухие балахоны и, кажется, ни одного лица. Постой, да вот он!.. Сердце у Игоря вздрогнуло, ударило под плечо болью и побежало, грохоча. Человек сидел в стороне, видимо, на пеньке, Дима лежал у него на коленях и, должно быть, спал. Лица было не разобрать, в полутьме различался только нос да плоские лиловые щеки. Но Игорь мог бы кому угодно сказать, что этого человека он раньше не видел — он бы запомнил этот эллипс спины и валуны плеч.

Почему именно его сын, почему? «Да жив ли он?!» — вдруг прокололо.

Отводя ветки, придерживая их, он прокрался вдоль опушки за спину этого, с Димой.

На поляне, на возвышении, было сложено нечто вроде каменного помоста. Посреди него, в углублении, лежал хворост. Так вот, значит, как это выглядит… Он не мог отвести взгляда.

Пламя воткнутых по периметру факелов превратило пространство поляны в огромную мрачную пещеру. Люди внутри нее расположились по кругу, вдоль факелов. Мужик с лоснящимися красными щеками что-то шептал соседке, и глаза его посверкивали. Соседка, огромная молодая баба с распущенными желтыми волосами и подведенными черными губами, подняв голову и глядя куда-то вверх, страшновато улыбалась на его слова. Мелкий, как бы сплюснутый с боков мужичонка крутился в толпе, точно грешник, не находящий себе места. Остальные же стояли недвижно, завороженно, будто и впрямь ожидая каких-то чудес.

Внезапно возле жертвенника появился огромного роста наглухо застегнутый человек в островерхом клобуке. Рядом с ним встал другой, махая кадилом. Повалил сиреневый дым, запахло серой. Тот, что с кадилом, трижды обошел вокруг жертвенника, и после каждого круга клобук вскидывал вверх огромные кривые руки.

— Шатан, кра шадай! — заревело с полдюжины голосов.

Тотчас прокатился гул, как удар молота по огромному пустому железному баку. За жертвенником, там, где должны быгь деревья, на высоте метров десяти возникла белая фигура. Все ошеломленно прянули назад. Все смолкло, только факелы шипели, то ярко вспыхивая, то пригасая.

— Братья! — Фигура в белом сделала шаг вперед, как бы зависая в воздухе, и тишина вокруг точно еще более сгустилась. — Во времена, когда люди стали похожи на овец, погоняемых кнутом страха, голода и неуверенности, когда опять поднимает голову лицемерие, именуемое богом, восславим Сатану! — говоривший поднял руки, смыкая ладони над головой.

На поляне нестройно, но страстно повторили его жест — сонмище взметнувшихся над головами холмиков.

— Слушайте! — голос кликушески взмыл. — Я даю вам веру, я даю вам знамя Сатаны. Сатана! Сатана! Сатана стоит за моей спиной! Человек с рождения расположен к тому, что называют злом. Это его радостная участь. Это знает младенец, кусающий грудь своей матери. Это знает воин, когда в самозабвении крушит своих врагов. Это знает старец, вспоминающий свою жизнь, полную лжи, крови и предательств. Вернемся же к ценностям самой природы! Человек есть зверь, развращенный тем, кого именуют богом. Человек рожден для того, что называют грехом, то есть для наслаждений. Сатана возвращает человеку его достоинство!

— Шатан, кра шадай! — опять закричал кто-то.

Фигура в белом словно еще выше приподнялась на свой невидимой площадке.

— Братья! Сатана дает нам цель и дает закон! Пресытимся во имя Сатаны. Прочь иллюзии и вялость. Сила рук и тела — есть сила духа. За нами пойдут тысячи и миллионы. Покончим с разбродом и шатаниями, возвратим в город подлинную жизнь. Вспомните, что делают с людьми политики. Может быть, человек, не имеющий возможности купить кусок мяса, живет в обещанном раю? — Широкие белые рукава взлетели, и голос загремел: — Сила и несгибаемость на знамени Сатаны. Восславим Сатану! Восславим! Сатана хочет крови. Восславим Сатану!

На поляне вдруг начали раскачиваться нестройно и тяжело, как мокрый лес, задеваемый случайными хвостами ветра. У многих закрылись глаза и головы мотались, будто на резине.

Игорь почувствовал, что грудь ему точно бы сдавливает мохнатая лапа, чадный дым факела превращается в густой белесый туман. Он шагнул вперед, уперся в ствол дерева и тут заметил, что похититель и предполагаемый его союзник с малышом на руках стоит о краю поляны, хмуро глядя в сторону того, в белом. Клобук и его спутник с кадилом опять двинулись вокруг, жертвенника.

— Сатане долгие лета! — прогудел клобук, поднимая и разводя руки, и повернулся спиной к толпе, — Землю, воду, кремень… — шероховатым голосом вдруг начал бормотать он.

Толпа затихла, точно околдованная угрюмыми звуками дикарских слов. Искры от разгоревшихся вовсю факелов рвались в темноту. Тяжелый бок жертвенника зловеще багровел, отражая мотающееся вправо и влево пламя.

— Восславим Сатану! Восславим! — снова пронзительно и властно крикнул человек в белом. — Утолим его жажду!

Мрачное, подземное, пещерное полыхание факелов, перевитое синеватыми струями из кадила, превратило лица в багровые колеблющиеся маски. Сверкали глаза, и какой-то странный шорох бежал по толпе.

Игорь, теперь уже почти не отрываясь, глядел на атлета с Димой на руках. Она сказала: Анатолий., Да есть ли, могут ли быть у них имена?!

Как ему дать знать? И надо ли это вообще делать? Не переменила ли эта сволочь, этот Анатолий своего решения? Неужели он опоздал… Только не глупить, не глупить, выждать момент!

От страха и лихорадки у него ослабли руки. Что же предпринять, что?

Густое утробное завывание поднялось вдруг в дальнем конце поляны и пошло по толпе. Вскинулись руки, радостно ощерились рты, безумные опьянелые взгляды обратились к жертвеннику. Многие раздирали дерн и намазывали землей щеки, лоб, все непокрытые части тела. Фигура в белом исчезла, пропал куда-то и клобук.

Игорь незамеченный пробрался к кусту, перед которым стоял Анатолий со свертком. До него было вряд ли десять метров. Одетый в нечто вроде сутаны, он осторожно и как бы равнодушно наблюдал за происходящим на поляне.

— Утоли его жажду! Утоли! — закричал кто-то, срываясь на визг.

— Крови! — трескуче ахнуло по всей поляне. — Крови!

Игорь сдвинулся вправо, ища точку опоры для прыжка, и в этот момент Анатолий сделал шаг вперед. Игорь отпрянул за куст.

Отчего он не окликнул его? Та женщина не могла обмануть — какой обман, когда все, о чем она говорила — вот тут, перед ним. Отчего не окликнул? Побоялся, что услышат другие? Отчего не кинул веточкой, камешком? Отчего решил — броситься?

Но — сквозь помутнение, сквозь туман — задавая себе эти вопросы, Игорь знал ответ. Все, что пережили он и его семья за эти два дня, все, что перенес малыш… Это было выше его сил — вступать в сговор с одним из похитителей.

Он вдруг понял, что тот желоб, та колея не кончатся, не оборвутся ни со смертью сына, ни с его избавлением.

Толпа подалась вперед, сдвигаясь к центру. На лицах, обращенных к жертвеннику, одновременно и отупелых, и оживленных, появилось что-то восторженное, пополам с болью и мукой нетерпения. Пламя факелов, скачущее в зрачках, казалось неким внутренним, рвущимся наружу огнем. Игорю вдруг подумалось, что такой радости единения, такого искреннего, неподдельного празднества он никогда не видел да и не мог видеть в городе. «А ведь они счастливы, — мелькнула мысль — Не удивительно, что они здесь…»

Да, они счастливы. И будут еще счастливее, взяв жизнь его сына?

— Дьякон! — властно сказал кто-то, и все смолкли. — Пора.

Анатолий приподнял свой сверток на вытянутых руках и повернулся лицом к помосту. Подбородок его вскинулся, глаза полузакрылись. Он сделал несколько шагов вперед и вновь остановился. Толпа образовала полукруг, безмолвно шевелясь.

— Да святится наш союз! — крикнул тот же властный голос.

Анатолий, отчетливо, церемонно ступая, двинулся к жертвеннику. Внезапно в стороне, нарастая, поднялось неясное, но звонкое пение. На середину поляны вышел наглухо застегнутый человек, держа в руке пылающий факел.

Игорь кинулся вдоль опушки. Оглушительно, до самой Клиновой, хрустнула под ногой хворостинка. Он замер.

Анатолий достиг помоста, но не остановился тут, а прошел дальше, к опушке леса. Здесь за помостом на ровном чистом пятачке был расстелен большой белый холст.

Что он будет делать, зачем этот холст? Игорь был теперь уже почти рядом: пять—шесть шагов — и он может прыгнуть.

Анатолий остановился возле холста и медленно, как бы лениво оглянулся.

Вот оно что! Помост скрывает его от остальных. Что он хочет делать?

Внезапно Анатолий, нагнув свою комкастую голову, шагнул через холст. Секунду спустя его скрыл кустарник.

Ах ты, стервец! Значит, хочешь бежать, все-таки попытаться купить себе снисхождение? Остаться безнаказанным?.. Господи, да о чем он! Это спасение. Он хочет вызволить…

Игорь скользнул под черемуховый куст и, осторожно выбираясь с другой стороны через жесткий занавес его ветвей, увидел Анатолия в пяти шагах от себя. Плоская спина торчащего из земли валуна разделяла их.

— Анатолий! — шепотом сказал он.

Фигура в сутане вздрогнула, остановилась, поворачиваясь к нему.

Глаза у Анатолия были, точно осколки стекла. Игорь вдруг почувствовал в себе бешенство. Вот эта тварь-то, что ли, спаситель? Двое суток они сходят с ума. Двое суток этот подлец готовился убить их сына. Спаситель или просто трус? Может быть, благодарить его за то, что не убил, за то, что бросился искать помощи у своих жертв?

Голову затемнило жаром, пальцы сжали монтировку. Сволочи, сволочи! Он рванулся к Анатолию и, коротко взмахнув, ударил его концом монтировки в висок. Анатолий качнулся, открыл рот и, не произнеся ни звука, начал падать, заваливаясь на правый бок. Игорь вырвал из его рук сверток с сыном и бросился в кусты.

Он пробился через малинник и, до ломоты обжегши крапивой кисти рук, выбрался в чистый редкий перелесок почти без подроста. Теперь от поляны его отделяло уже метров сто. Дима возился и хныкал, суча ножками и едва не вываливаясь из рук. Игорь откинул край одеяла и пошарил в складках. Но пустышки не было. Он разворошил пеленки, и рука натолкнулась на плоскую бутылочку с резиновой соской. Игорь вложил ее в ротик сына, и тот затих. Он на мгновение прижался к прохладному лобику и закрыл одеяло, чувствуя одновременно нежность и озлобление.

Здесь в редколесье было почти светло от слабой голубизны в северной части неба. Июньские ночи — на куриный шажок. Игорь огляделся. Поляна осталась на востоке. Значит, ручей должен быть в той стороне, где березняк. Накрепко прижав к себе Диму, он бросился бежать. Вскоре трава стала гуще, почва мягче, начали попадаться кочки. Тонкие болотные березы забелели вокруг. Нога оборвалась в первую заполненную водой торфяную ямку. Он повернул вправо. Опять пошли сосны, прутья лиственного подроста, черничник. Внезапно по обе стороны от него лес распался, он увидел, что стоит на тропе. Несколько фигур чернели невдалеке от него. Тотчас одна из них вскрикнула.

Он на мгновение замер. Лес тут слабый, прозрачный, не скроешься. Да и как бежать — догонят сразу. Какого черта он сюда сунулся! Надо было грести болотом, выбрел бы.

Он снова оглянулся на бегущие к нему размытые фигуры. Голова вдруг наполнилась свежестью, страх пропал. Когда на краю — терять нечего. Он знает, что делать.

Слева метрах в тридцати тропа поворачивала, скрывалась из виду. Он кинулся туда. Но за поворотом по обе стороны тоже оказался сквозящий сосновый лес. Он, кое-как удерживая сверток с сыном, наклонился в поисках палки. Шишки, хвоя, чешуя сосновой коры… Казалось, те, в балахонах, уже дышат за спиной… Вот! Он схватил отсохший сосновый сук и, переломив его, бросился дальше.

Впереди был развесистый куст, почти перекрывающий тропу. Он оглянулся. Балахоны набегали, что-то злобно крича. Легкие раздирало. Всё, дальше нельзя… Забежав за куст, он встал. От перенапряжения грудь была точно наполнена горячим песком, и этот песок пересыпался там, царапая.

Дима крутился в руках, будто выпинывая себя из пеленок, кажется, готовый вот-вот заплакать. Игорь положил его на траву и поправил соску. Что там, в бутылочке, уж, верно, не молоко? Он выпрямился, держа в руках обломки сука.

Топот уже подлетал к кусту. Он, размахнувшись, бросил одну из палок за тропу, в темнеющие там заросли. Преследователи внезапно встали, должно быть, вслушиваясь. Он бросил вторую, метя так, чтобы она ничего не задела на своем пути. Трюк, он понимал, нелепый, несуразный. Но где выход? Его расчет был на то, что это городские псы, в лесу их может сбить с толку что угодно.

— Он свернул, — сказали за кустом.

— Подожди, — второй пробежал вперед по тропе, остановился.

Игорь замер. Только бы Дима не закричал, только бы не…

— Он там! — крикнули за кустом.

Они, ломая подрост, кинулись в ту сторону, где упали обломки сука.

Игорь подхватил сына. Сосняком нельзя — могут заметить. Он повернул назад, уходя так, чтобы куст скрывал его. Минуту спустя преследователей не стало слышно, он двинулся в глубь леса, направляясь на северо-запад, в обход той известняковой скалы.

К часу ночи, дрожащий от усталости, исцарапанный, он выбрался наконец к машине. Заря исчезла, стояла глухая ночь. Где-то в кустах шуршала птаха, а из-за горизонта, заглатывая звезды, неслись огромные рваные облака. Он положил сына на сиденье и сел за руль, не в силах поднять рук.


Игорь не стал заявлять в полицию, только сообщил, что сын нашелся и что все в порядке. Тут не был страх наказания за убийство, тем более, что он знал: по недавно принятым законам этот случай можно легко классифицировать как необходимую оборону. Он просто хотел забыть, навсегда разделаться с этим отрезком своей жизни.

Но забыть не удавалось. Он ходил с сыном на прогулку, наведывался в фирму узнать, как дела, хлопотал о новой страховке под повышенный взнос дома бабки Анны, однако в памяти, точно ерш, торчало все то же. То вспоминался ему момент, когда они обнаружили, что Дима украден, то выплывало лицо сбитого им на землю старика на Волчьем ручье, то поляна за Рыскулами. Иногда ему казалось, что он даже физически уже не ют, прежний, что он превратился в некоего небезопасного мутанта и лишь по недосмотру окружающих еще не разоблачен.

Через два дня, возвращаясь из страхового агентства, он увидел из окна троллейбуса бредущую по тротуару сообщницу Анатолия — он так и не узнал, как ее зовут. Она шла, как ходят одинокие, потерявшие надежду женщины — с видом одновременно и покорным, и непреклонным. Смутные комкастые мысли прокатились в нем, но он не захотел додумать их до конца.

Под вечер он обнаружил, что она ходит возле их дома. Он стал следить за ней. Женщина больше часу провела на скамейке в ближнем сквере, потом торчала около универмага, возле троллейбусной остановки. Наконец он понял, что она прослеживает, когда и куда они выходят с Димой.

Было ясно: эти псы возобновили охоту за их малышом.

На другой день он отправился в оружейный магазин — купить или выменять пистолет.

Город жил уже ставшей привычной жизнью. Волновалась, кричала и взмахивала руками полуквартальная очередь за мороженым, женщина в шерстяной кофте, отделившись от ее устья, тащила набитый до отказа полиэтиленовый мешок, из мешка капало, чертя на асфальте извилистую точечную дорожку.

День был свежий, ясный, с севера тянуло прохладой, а солнце еще не успело разгореться во всю силу. Троллейбусы стояли — должно быть, опять сняли напряжение, — пришлось идти пешком. Приближаясь к перекрестку за универмагом, Игорь услышал резкий бой барабанов и ускорил шаг.

Проспект, куда он вышел, был странно пуст для этого часа. Справа, заполнив всю мостовую, надвигалась колонна одетых в черные сутаны людей. Барабанщики, отточенно взмахивая палочками, шли в первом ряду, а впереди барабанщиков пять белых лошадей везли катафалк, на котором стоял обитый черным бархатом гроб. Игорь прижался к стене. У него не было сил всмотреться в покойника, он уже понял: хоронят убитого им человека.

В первый момент это показалось чудовищно нелепым. Отступнику — такие похороны? Но тут же оп возразил себе: героев-мучеников сотворяют еще и не из таких. Главное — им нужны эти похороны, эта демонстрация своей силы, — а остальное не имеет значения.

Десятка два сутан, отделившись от колонны, встали вдоль перекрестка, отсекая проспект от перпендикулярной улицы. Среди машин, тотчас скопившихся за их спинами, Игорь заметил и полицейскую «Волгу», покорно ткнувшуюся у тротуара.

Толпы горожан следили за процессией, не произнося ни звука. Грозящий ритмичный шорох ног, пронзительный треск барабанов. Мелькнуло мрачное, грубо вылепленное лицо «клобука», позади еще одно — того, что был с кадилом. Внезапно в пространство улицы впился кристальный поднебесный звук трубы. Игорь, чувствуя, как слабеет тело, оперся о стену.

Труба, наступая, усиливаясь, вела «Болеро» Равеля.

— Они идут! — восторженно-испуганно сказал кто-то рядом, и Игорь не посмел оглянуться.

С балкона над его головой бросили цветы, они упали в середину колонны, по плечам и рукавам скользнули под ноги.

Грозное шевеление казалось бесконечным — из соседнего переулка выплывала и выплывала черная река. Это было как тектонический разрыв, как медлительный протяжный сдвиг одной горной массы внутри другой. Покачивались и плескали широкие полы, неясно катилось по плечам солнце, с тяжким шумом дышала под ногами мостовая. Барабанный бой стал тише, труба же все нарастала, заполняя улицу, город, пространство небосвода.

Да, они идут. Игорь жалко улыбнулся, сжимая в кармане коробочку с золотым перстнем, приготовленным в обмен на пистолет.