"Две зимы и три лета" - читать интересную книгу автора (Абрамов Федор Александрович)

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

Долго, два с лишним года, холодала кузница у болота. С тех самых пор, как взяли на войну Николашу Семьина. Разве только налетами, когда уж очень припирало, хозяйничал в ней Мишка Пряслин. А вот теперь кузница нараспашку издалека, с передней улицы, видно пламя. И кузнец — залюбуешься: Илья Нетесов. По-солдатски, сплеча бьет молотом.

А в остальном — что изменилось в остальном?

В Пекашине по-прежнему не было хлеба и не хватало семян, по-прежнему дохла скотина от бескормицы и по-прежнему, завидев на дороге почтальоншу Улю, мертвели бабы: война кончилась, а похоронные еще приходили.

Сев из-за холодов начали поздно, как раз в то время, когда из малых речек выпустили лес. Из района полетели телеграммы, звонки — все как раньше:

— Минина, Минина… Людей давай… Минина, Минина… Мать тебя так…

Анфиса огрызалась, на брань отвечала бранью (научилась за эти годы лаяться с районщиками), а потом за плуг сама встала, на все — и на звонки, и на телеграммы — махнула рукой. И так было до тех пор, пока в Пекашино не нагрянул сам.

Сам — это первый секретарь райкома Подрезов, сменивший Новожилова осенью сорок второго года. У Новожилова рука была мягкая, из-за нездоровья по району ездил мало, а этот — где заминка, там и он. И его не проведешь. Тутошний. На деревянной каше вырос. Пинегу выбродил с багром в руках чуть ли не от вершины до устья и людей знал наперечет. За это Подрезова любили и уважали, но и боялись тоже. Ух как боялись! Уж если Подрезов возьмет кого в работу — щепа летит.

Анфиса вбежала в правление — на ногах пуд грязи, вся в пыли, черная, как холера: не до переодеванья, когда сам вызывает.

Подрезов был не один — с Таборским, начальником райсплавконторы, и Анфиса сразу решила: насчет сплава приехали.

Ошиблась.

Подрезов заговорил о севе.

— Пашем помаленьку, — сказала Анфиса.

— А почему не побольшеньку? — Тут черная хромовая кожанка, известная в районе и старому, и малому, заскрипела, и Подрезов поднял на Анфису свои холодные, зимние глаза.

— Побольшеньку-то, Евдоким Поликарпович, будем, когда фронтовиков дождемся. Тогда развернемся.

Подрезов не принял ее нечистую, заискивающую улыбку. Лицо его, крупное, скуластое, будто вытесанное из красного плитняка, оставалось неподвижным.

— А как у тебя с глазами, Минина?

Анфиса, бледная, посмотрела на Таборского (тот все еще красными, озябшими руками обнимал печку): о чем он? с какой стороны ждать ей нагоняя?

— Как, говорю, насчет зрения? За версту еще видишь?

Вот тут Анфиса сразу поняла, куда гнет секретарь. Худой берег в версте от Пекашина, и там на днях обсох лес.

Она начала оправдываться: не колхоза это, дескать, вина. Сплавщики виноваты. Они бон ставили.

— Ты, Анфиса Петровна, с больной головы на здоровую не вали. Знаем твою политику.

Подрезов, не глядя на Таборского, махнул рукой: не лезь, когда не спрашивают. И опять его вопрос Анфису сбил с толку:

— Почему не вижу тут Мошкина? — Подрезов поднял со стола список колхозников — трепаный-перетрепаный серый лист, так как каждый районщик, приезжая в колхоз, начинал свое дело с изучения этого списка.

— Это вы про Евсея?

— Про него самого.

— А он не колхозник.

— А бревна катать только колхозникам разрешается? Или ты его для старух бережешь? Смотри, Минина, не вздумай скит староверский развести.

Подрезов вырвал из блокнота листок бумаги, записал карандашом: Мошкин Е. Т.

— Еще кого даешь?

Тут в контору вошли Илья Нетесов и Михаил Пряслин — и кончилась стужа: Подрезова будто подменили.

Встал, тому руку, другому — сразу обе протянул, затем выставил на стол большую банку с самосадом (сам не курил, но табак с собой возил), и глаза лазурь июльская. Умеет, умеет людей брать с ходу. Кого битьем, кого лаской гнет.

— Ну, как обживаешься, солдат? — обратился Подрезов к Илье.

— Спасибо, товарищ секретарь. Не обижаюсь.

— Мешок цел еще, в котором принес Победу?

Илья смутился, дотронулся рукой до жидких соломенных усов — большой мужицкой рукой, уже успевшей зачернеть в кузнице, — одернул солдатскую гимнастерку с медалями и орденами. А вообще-то Илья мало походил на того лихого воина-победителя, каким его рисуют на плакатах. Лицо широкое, мягкое, туловище в наклон — не распрямила война: топор да пила (а кто больше его в Пекашине помял лесу?) оказались сильнее. Но что правда, то правда — Илья Нетесов был первый солдат, который вернулся в район вскоре после победы. Об этом даже в районной газете писалось.

— По существу, твой солдатский мешок надо бы в музее хранить, — продолжал Подрезов. — Да у нас такого покуда нету. Да, нету. А неплохо бы заиметь. У Пинеги есть кое-какая история, и немалая… — Подрезов расправил плечи, снова сел за стол. — Так-так. Значит, армия претензий к нам не имеет. Ну а у нас к армии претензия. Председатель на тебя в обиде. — Тут Подрезов и на Анфису покосился игриво. — Нетесов, говорит, значения сплава не понимает.

— Нет, отчего же…

— А ты, Пряслин?

Михаил усмехнулся: какой дурак будет отказываться от хлебной работы?

— Так что же это получается, Минина, а? Колхозники, выходит, сознательнее председателя. Так?

Это была нечестная игра, с подножкой. Но Анфиса смолчала. Теперь-то она понимала, зачем были вызваны Илья и Михаил. Чтобы проучить ее. Руками народа, как говорили в таких случаях.

Когда Илья и Михаил вышли из конторы, Подрезов сказал:

— Ну вот что, Минина. Поиграли — и хватит. Теперь, надеюсь, ясно, что к чему.

Он взял карандаш и начал выстукивать по столу — жест, за которым следовал или новый нагоняй, или окончательное решение.

— К вечеру всех выгнать к реке.

Анфиса побледнела:

— А как же сев?

— А ежели лес обсохнет, тогда что? Раненько демобилизовалась…

Все — разговор окончен. Раз Подрезов начал грохотать тяжелой артиллерией (демобилизация, антигосударственная практика, саботаж, близорукость — смысл этих слов хорошо был известен Анфисе) — зажми рот, не возражай. Правда, эти страшные слова полетят в нее и в том случае, если она завалит сев, но сейчас не время доказывать свою правоту. Сейчас ей оставалось одно — попытаться извлечь из сложившихся обстоятельств хотя бы маленькую пользу для своих колхозников. И она издалека стала закидывать удочку:

— Холод в воде-то бродить. У людей обутки нету.

— Вот это уже дело говоришь, — сказал Подрезов. — Но обутки не будет. Нету. Будем обогревать изнутри. Сплавконтора, слышишь?

Таборский вытянулся.

— Сколько у тебя в наличии сучка?

— Не знаю, Евдоким Поликарпович… Может, литра полтора-два и наберется.

— Пять, — сказал Подрезов.

— Евдоким Поликарпович… — взмолился Таборский.

— Пять — и ни грамма меньше. Да смотри не вздумай жулить — воды подливать. Я еще кое-что понимаю в этом деле. — Подрезов насмешливо блеснул светлыми глазами.

— И хлеба бы подкинуть надо, — продолжала цыганить Анфиса.

— Грамм пятьсот на нос подкинь. Нет, шестьсот, — поправился Подрезов.

— С хлебом не выйдет, Евдоким Поликарпович…

— Я, по-моему, ясно сказал. Шестьсот грамм на человека. — Подрезов встал. — Растяпа! Тебя люди выручают, а ты еще торгуешься…

2

— Идут! — крикнул Егорша и стремительно, как на лыжах, скатился с глиняного увала.

— Идут! Сам Подрезов впереди.

Сплавщики — пять парней Егоршиного возраста — быстро распинали костерик, у которого отдыхали, и, похватав багры, побежали к реке: Подрезов любит рабочее рвение.

Вскоре на гребне увала, там, где стоял в дозоре Егорша, появилась хорошо знакомая плотная фигура в черной кожанке.

— Видишь, что ты натворила своей бабской прижимистостью, — сказал Подрезов Анфисе, указывая на курью. — А подбросила бы вовремя человек шесть, не было бы этой заварухи. Так?

Подрезов был прав. Вся курья под Худым берегом была сплошь забита лесом. Место это всегда считалось гибельным для сплава. Пинега, как лук натянутая под Пекашином, сначала бьет своим течением в красную, почти отвесную щелью на той стороне, затем, оттолкнувшись от нее, с удвоенной силой обрушивается на низкий пекашинский берег за деревней. Поэтому курью каждый раз отгораживают от реки длинным бревенчатым боном. Поставили сплавщики бон и в этом году, но напор леса, выпущенного одновременно из нескольких речек, оказался так велик, что бон не выдержал — треснул, и бревна, как стадо баранов, хлынули в курью.

Анфиса привыкла к авралам за эти годы. И не предстоящая работа пугала ее. Но время? Сколько времени они пробьются с этой курьей? Хорошо, если суток двое-трое, тогда еще можно как-нибудь вытянуть сев. А ну как неделю придется топтаться на берегу?

Людей ждать не пришлось. Пайка хлеба подняла на ноги всю деревню. Даже учителя прибежали. Даже Петр Житов на своем скрипучем протезе прихромал. И Анфиса подумала: «Ах, если бы такая приманка была и на севе». Но, конечно, она понимала: не в одной пайке дело. Подрезов, Подрезов с народом!

Видала она первого секретаря в работе. И в лесу с топором видела, и на сенокосе, и на сплаве — сколько раз с ним сталкивалась! А вот как умеет подать себя — каждый раз смотришь на него заново.

Подрезов не стал пороть горячку. Не закричал: «Эй, вы, такие-рассякие! Давай, живо!» Наоборот, дал людям передохнуть, отогреться у костров, которые по его приказу запалили по всему берегу. И уже одни эти костры сразу приободрили людей: любо-весело работать, когда огонь под боком.

Но главный-то свой козырь Подрезов бросил позднее, когда вдруг начал снимать кожанку.

— Сам, сам будет! — восторженно зашептали вокруг.

К Подрезову тотчас же со всех сторон протянули багры: выбирай, какой по душе.

И начался выбор.

И опять-таки, ежели говорить всерьез, что тут особенного — выбрать инструмент, которым будешь работать? А у Подрезова это целая картина.

Первый багор, протянутый каким-то подростком, он забраковал, вернее, сломал: навалился всем телом на шест, и тот хрупнул.

От багра Михаила Пряслина Подрезов отказался сам: тяжеловат.

— Где мне с таким управиться! Ростом не вышел.

Сказано это было, конечно, специально для того, чтобы отличить парня.

Выбрал для себя Подрезов багор Егорши («Вот этот мне подойдет»), и Егорша чуть не заулюлюкал от радости: не каждый день услышишь такие слова от первого секретаря.

В общем, трудно сказать, как все это вышло, а только за каких-нибудь двадцать-тридцать минут Подрезов так накалил молодняк, что тот готов был ради него и в огонь, и в воду. Да если правду говорить, то не только молодняк захватил подрезовский азарт. Он захватил и Анфису. А главное, ей тоже хотелось, чтобы Подрезов похвалил и ее.

3

Курью очистили от леса к концу следующего дня — ровно на сутки раньше, чем наметил Подрезов, — и это была такая радость, что бабы, несмотря на усталость (больше суток не спали), домой побежали ходко и говорливо.

В воздухе заметно потеплело, пахло забродившей землей, горелым навозом. Пряслинские ребята несли первую рыбу от реки — вязанку серебристых ельцов. Но удивительнее всего были первые цветы. Много их, золотистых звездочек мать-и-мачехи, загорелось за нынешний день на взгорках, на межах, на закрайках полей, и девки, и бабы помоложе на ходу срывали их, подносили к носу, а Груня Яковлева, с часу на час поджидавшая мужа-фронтовика, стала собирать из цветов букетик.

— Надо, бабы, — говорила она, улыбаясь и как бы оправдываясь. — Ведь он там Европы всякие освобождал — привык к цветам.

— А ты, Минина, чего отстаешь? — спросил Подрезов.

Когда Подрезов интересовался твоими домашними делами — верный признак того, что он доволен тобой. И Анфисе бы радоваться надо, а она быстро-быстро нагнулась, чтобы скрыть свою внезапную бледность, и только тогда глухо ответила:

— Он не скоро еще приедет…

В День Победы Анфиса получила две поздравительные телеграммы. И обе телеграммы кончались словами: «Скоро увидимся». Первая телеграмма была от мужа, а вторая — от Ивана Дмитриевича. И вот когда она поняла, что попала в круговерть…

Если бы она написала мужу еще в войну, так и так, мол, встретила человека, хватит, измытарились мы с тобой, — ей бы не в чем было упрекнуть себя. Все по-честному. Не она первая расходится с мужем, не она последняя. Но как раз вот этого-то она и не сделала. Не хватило духу. Пожалела. Рассудила по-бабьи: пускай спокойно воюет. Потом разберемся.

И вот подходит время — надо разбираться.

Нет, не встречи с мужем она боялась. Не Григорию корить ее за измену. И даже если бы не вернулся к ней Лукашин, она знала: к старой жизни возврата нет. Но бабы, бабы… Что скажут ей бабы, с которыми она прошла через все муки войны? Поймут ли ее?

Нет, не поймут. А, скажут, вот какая ты сука оказалась. Мы волосы на себе рвали, глаза все проплакали из-за того, что мужики наши не вернулись. А у тебя какое горе? Как от мужика родного отделаться? Да?