"Две зимы и три лета" - читать интересную книгу автора (Абрамов Федор Александрович)

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

Эх, жар-суховей, пар-береза на спине! В Пекашине любили попариться. Бывало, в субботу стукоток стоит за колодцами, у болота (там банный ряд): трещат, хлопают двери, раскаленные мужики да парни вылетают в белом облаке и бух-бух в снежный сумет или в озерину.

И в войну не забывали баню, в самые черные дни топили. А как же иначе, если это и твоя единственная отрада в жизни, и твоя оборона от всех болезней и хворостей?

Пряслинская баня была приметна не сама по себе — какие же особые приметы у черной бани? Она была приметна кустами — двумя черемшинами и пятком тоненьких рябинок, росшими возле сенцев.

Летом — что и говорить — приятный дух от черемшинок, но если бы эти кусты не были посажены отцом, Михаил и дня бы не держал их у бани. Приманка для ребят — вот что такое эти кусты. Особенно черемуха. Весной и осенью каждый пацан лезет на нее, а раз пацан возле бани — не бывать стеклу в окошке. Это уж точно. И в окошке пряслинской бани вечно торчит веник.

— Алё? — подал голос Михаил, входя в сенцы. — Есть жар?

— Есть, наверно. Мне с этим жаром-паром не на луну лететь, — замысловато ответил из бани Егорша.

В бане из-за веника в оконце было темновато, и Егорша, растянувшийся на полку, напомнил березовый кряжик. Михаил против него был мужик. Кожей смуглый — в материн род, а всем остальным — и костью, и силой — в отца.

Горбясь под низким черным потолком, он дотронулся пальцем до каменки хорошо накалена! — и зашуршал березовым веником.

Егорша панически приподнялся на полку:

— Ты что — опять будешь устраивать Африку?

— Да, надо немножко кровь разогнать. У меня что-то ухо правое ломит надуло, наверно, на реке.

— Ну, тут наши пути-дороги расходятся, — сказал Егорша.

— А ты знаешь, кого я сейчас видел?

— Кого? — спросил Егорша, слезая с полка.

— Попа!

— Какой это, к хрену, поп! Дурак старый — вот кто.

— Да ты знаешь, о ком я?

— Знаю, — невозмутимо ответил Егорша.

Оказывается, Егорша еще раньше его, Михаила, видел Евсея Мошкина, ибо по дороге домой от реки он завернул в правление — узнать, как и что тут делается, в Пекашине, — и нос к носу столкнулся с этим так называемым попом.

— Почему с так называемым? — запальчиво возразил Михаил. — Я еще ребенком был, помню, его попом называли.

— По глупости.

— А за что же тогда его пятнадцать лет катали в лагерях, ежели он не поп?

— Потому что осел на двух копытах. Ему в сельсовете ясно было сказано: брось, говорят, Евсей, всю эту музыку. Не мути народ. Новую жизнь строим, и все протчее… А он, пень упрямый, свое. Ну и гуляй до лагерей. А чего еще с ним цацкаться, раз он русского языка не понимает?

— Хм… — сказал недоверчиво Михаил. — А откуда ты все знаешь? Ты ведь у нас в ту пору не жил.

— Чего знаю? Это что его в лагеря-то закатали из-за своей дурости? Да уж знаю… — Егорша поплескал в лицо водой из ушата и убежденно сказал: — Нет, это не поп. Такой же Ванек пекашинский, как все протчие. Только мозга еще больше набекрень. Нет, вот я был в прошлом году в Архангельске — это вот да, поп. Идет по улице, сарафан черный до пят — рясой называется. Я еще сперва подумал: баба. Нет, говорят, поп…

Михаил, приспосабливая к короткому полку свои длинные ноги, попросил.

— Плесни маленько.

Каменка загрохотала, как пушка. Сухой, каленый жар придавил Егоршу к полу.

— Между протчим, — заговорил он немного погодя снизу, — религия эта много денег на войну собирала.

— Подбрось еще ковшик! — оборвал его Михаил. Он терпеть не мог, когда Егорша начинал говорить с ним вот этим поучающим тоном.

— Ну ты и зверь! Скоро, как мой дедко, в рукавицах хвостаться будешь.

— Давай, давай.

— Да мне-то что — жалко? Вода еще не по карточкам. — Егорша зачерпнул из ушата, отступил, пригибаясь, в сторону. — Господи благослови…

Когда немного спала жара, он ползком стал пробираться к дверям.

— Ну тебя к лешему! Я еще не грешник, чтобы в таком жару жариться. Пошел на водные процедуры. Идешь?

— Говорю, у меня простуда.

Михаил повернулся на бок, прошелся веником по спине, потом, упершись ногами в каленые потолочины, еще раз похлестал колени (с осени сорок второго года, с той самой поры, как он пошел в лес, поскрипывает у него в коленях) и наконец, совершенно обессиленный, выпустил из рук обтрепавшийся веник.

С улицы донесся женский визг, хохот — не иначе как Егорша на кого-то напоролся нагишом, — затем немного погодя за стеной у болота раздался всплеск воды — Егорша нырнул в озерину.

Михаил поспешно слез с полка, кинул жару.

— Ух, ух! — с суматошным криком ворвался в баню Егорша. — Вот теперь и нам подавай градусов.

Щелкая зубами, он с ходу вскочил на полок, замолотил ногами.

— Веник дать?

— Нет, нет, ну его к дьяволу! Не люблю.

— Ты чего это там разорялся? — спросил Михаил, устраиваясь для мытья на чурачок против оконца.

Егорша захохотал:

— Варвару шуганул. Я это выбежал из сенцев, а она воду черпает. Ну и ах, ох! Да… Вот товар залежался. Не знаю только, с какого боку подобраться.

— Че-го-о?

— Не знаю, говорю, какую тактику применить. Бабы, они как лошадь: у каждой свой норов.

— Дурак! Она на сколько тебя старше? Мы сосунки против ей.

— Ты баб не знаешь, — спокойно возразил Егорша. — А они, которые в годах, любят молоденьких. Уж это точно.

— Скажи какой знаток!

— Ладно. Ты про аппетит слыхал?

Михаил улыбнулся: сейчас Егорша расскажет какую-нибудь похабель — на всякий случай у него анекдот да притча.

— Так было дело. — Егорша поворачивается к нему лицом. — Баба одна аппетитом маялась. Ну, худо ела, понимаешь? Муж ей и то, и се, всяких там продуктов-пряников в лавке накупит — до войны дело было, — полный стол наставит. Ешь, жена, чего хочешь. Не ест. Как кобыла худая, морду от сена воротит. Ну что ты будешь делать! Вот так-то раз поутру, часов в восемь, угощает муж жену. И опять то же самое: опять не хочу, опять аппетита нету. А мужику за дровами ехать надо, лошадь в упряжке под окошком стоит. «Ладно, говорит, поеду, а ты, говорит, посиди подожди. Должен появиться аппетит». Ну, жена послушная, как наказал муж, так и сделала: сидит у стола, ждет, когда появится аппетит. А тут откуда ни возьмись — солдат, под окошком топает. Разудалый такой Ванюха-хват, с царской службы домой пробирается. Жена, ну эта самая Авдотья, увидала: «Слышь-ко, говорит, тебя, говорит, не Аппетитом зовут?» А солдату все едино — как ни назови. «Аппетитом». — «Дак я же, говорит, который день тебя жду. Заходи скорее…» Ну, после полудня возвращается муж с дровами. Рад-радехонек! На столе ни крошки, и жена веселая. «Что, говорит, был у тебя аппетит?» — «Был, говорит. Да такой хороший. Поезжай скорее по сено. Он на ночь обещался прийти…» — Под смех Михаила Егорша закончил: — Видишь, когда еще баба аппетитом маялась. До войны. При живом муже. Соображаешь теперь?

— Сукин ты сын! — сказал Михаил. — И завсегда у тебя какая-то ерунда на уме. Ты лучше скажи, как теперь жить будем.

— А что?

— Как что? Война кончилась, а дальше?

— Тю, нашел о чем горевать. Не беспокойся. Там, наверху, большие мужики газеты читают…

— Да я не про то. Как ты не понимаешь! Вот, к примеру, ты. Я бы на твоем месте учиться мотанул, честное слово.

— Мотай на здоровье. Нынче никому не запрещено.

— Болван! У меня сколько на шее? А у тебя один дедко, да и с того еще ты тянешь…

Егорша повернулся на спину, подложил под голову веник. Затем, помолчав, объявил:

— У меня задача покамест такая — добыть серп с молотом. А дальше поглядим, что и как.

— Чего-то я раньше не замечал, чтобы тебя к кузнице тянуло.

— И сейчас не тянет.

— Дак чего же?

— Мне надо такой серп и молот, — сказал Егорша, потягиваясь, — у которых крылышки. Чтобы подвесился к ним и полетел, куда захотел.

— А, ты вот о чем, — догадался Михаил. — Про паспорт. Не знаю. Сосны да ели и без паспорта нас признают.

— С колхозным леском покончено, — сказал Егорша.

— Это кто тебя отпустит?

В сенцах что-то брякнуло, вроде дужки от ведра, потом Лизкин голос:

— Есть ли жар-то?

Егорша живо приподнялся на полку, заорал:

— Лизка! Потри спину!

— Я те потру. Батогом суковатым. Подойдет?

Когда в сенцах все заглохло, Михаил рьяно, исподлобья поглядел на Егоршу, коротко бросил:

— Ты говори, да знай с кем.

— Ну еще, нельзя и пошутить.

Лизка снова вернулась в сенцы:

— Я из-за этого зубана забыла, зачем и пришла. Тебя Анфиса Петровна ждет. Срочно, говорит, Михаила надо. Так что больно-то не размывайся. В субботу вымоешься.

— Ну вот, — сказал Михаил и невесело усмехнулся. — Не успел одну грязь смыть — другая ждет.

— Да, — сказал Егорша, — колхозная жистянка известна: из одного хомута да в другой. Нет, я нынче поворачиваю на все сто восемьдесят. Баран и тот, понимаешь, башкой иногда крутит, а мы что… Царь природы…

2

Приход председателя на дом, да еще в день приезда из лесу, ничего доброго не сулил — Михаил хорошо это знал по прошлому. Опять какое-нибудь пожарное дело: либо за сеном тащись с бабами на ночь глядя, либо — семенами у соседа разжились — мотай срочно за семенами…

Одним словом, выручай, Михаил. И потому он мрачно, почти с ненавистью покосился на Анфису Петровну, сидевшую на передней лавке с Татьянкой на коленях.

Первые же слова Анфисы Петровны ошеломили его.

Анфиса Петровна посылала его в город. Дело в том, что Лобановы получили от своей невестки письмо (только что, с сегодняшним пароходом), и та пишет, что может помочь колхозу машинным маслом да мазью — на складе работает.

— Я думаю, такой случай упускать нельзя, — заключила Анфиса и своими добрыми и умными глазами посмотрела на него.

Михаил машинально, не раздумывая, кивнул головой: конечно, нельзя. И масло и мазь позарез нужны колхозу. Ведь за эти годы чем только они не смазывали свои немудреные машины! И дегтем, и салом, и всяким варевом, от которого за версту несет вонью.

— Поезжай, — говорила Анфиса Петровна. — Заодно и город посмотришь. Я вот до сорока годов дожила — ни разу не бывала.

Михаил в нерешительности посмотрел на ребят, на мать — дел дома куча. А главное — с чем ехать? С картошкой одной в Архангельск не поедешь. Но Анфиса Петровна уже предусмотрела и это — выписала двенадцать кило жита. Фуфайка страшная, стыдно на люди показаться, как говорит матерь. Пожалуйста. И этой беде можно помочь. Найдется фуфайка, заверила Анфиса Петровна, и даже костюм Григорьев можно попримерить.

Михаил решился — раздумывать некогда, «Курьер» приходит сверху рано утром.

— Мати, затопляй печь! Лизка, неси мешок!

На колхозный склад он влетел разгоряченным жеребцом — только что не заржал: глаза горят, грудь как мехи кузнечные, и сила такая — все сворочу!

— Из какого мешка? Говори!

Варвара указала на дальний угол.

Михаил затопал — половицы завизжали. Мешок — немалый — поднял играючи, пропер к весам без передышки.

Варвара ахнула:

— Ну, какой ты мужчина стал!

— Растем! — отшутился он. — И ты девкой стала.

— Да, верно что девкой. Опять замуж можно выходить. — И рассмеялась невесело.

А вообще-то молодец баба! Терентия убили в прошлом году, а кто слыхал от нее стон? Правда, женки вписали ей это в строку: сердца нет. А может, она назло всем чертям так делает? Слезу пускать да реветь — это каждый умеет. А ты вот попробуй рот скалить, когда у тебя сердце кровью обливается.

Рот у Варвары красивый, белозубый, смехом налит — нету такого другого рта в Пекашине. И, глядя на ее моложавое, высветленное вечерним солнцем лицо, Михаил вдруг вспомнил давешние слова Егорши. Придумает же, сукин сын!

— Ты чего это развеселился? — спросила Варвара и снизу, от весов, посмотрела на него.

— Да так…

— Знаю, знаю, что у тебя на уме. Я еще тогда — помнишь, в поле ты Дунярку высматривал? — сказала себе: быть моей племяннице за Мишкой! Ух и погуляем на свадьбе!

— Иди ты к черту!

Он ткнул карандашом в ведомость, схватил свой мешок с зерном.

Варвара, довольнехонька, засмеялась (первое это удовольствие для нее вогнать человека в краску), а когда он был уже на улице, окликнула. Подошла, роясь в брезентовой сумке, — начальство, завскладом!

— Ты вот что мне. Чулки городские да подвязки на резинке привези.

Михаил ошалело попятился назад.

— Ну-ну, совала Варвара деньги со смехом, — привыкай. А сам не можешь, Дунярку или Онисью попроси. Там, на рынке, говорят, всякой всячины.

Пришлось принять деньги — дьявол с ней, пускай наряжается.

3

Когда Михаил очень спешил, он обычно ходил задворками либо подгорьем. Потому что стоило ему показаться на улице, как бабы со всех сторон наваливались на него: этой поправь крышу, той подними дверь — каждый раз с боем и она сама, и ребята попадают в избу, а у третьей и того срочнее дело потолок «заходил» над столом.

И он ладил крыши, поднимал двери, подводил всякие подпоры под прогнившие потолочины, отбивал и наставлял косы, рушил постройки на дрова. Да, оказывается, и эта работенка — наводить разруху на деревне — кое-какой сноровки требует. Крепко старики строили — пока бревно от сруба оторвешь, семь потов с тебя сойдет. В общем, его мужские руки нарасхват рвали безмужние бабы.

И то же самое сегодня. Только он выкатился со склада на переднюю улицу да подумал, не лучше ли повернуть обратно, на задворки, — стоп: Окуля Зубатка. Выстала с топором на самом углу — расклинь топорище.

— Давай в другой раз. Я в город еду.

Окуля что-то забормотала себе под нос — насчет совести, насчет того, что она ведь не задаром просит.

И тут Михаил понял, на что намекает Окуля. На то, что он ее должник. В прошлом году травяного настоя брал от скрипа в коленях.

Михаил аж затрясся от ярости. Сколько он этой старой сквалыжине всякой работы переделал — и избу перекрывал, и две весны участок пахал, — а тут про какой-то травяной настой вспомнила!

Ну дьявол с тобой — давай сюда топор.

Вот так и пошло. У Окули топор, у Дуни Савкиной крыша — еще осенью, уезжая в лес, пообещал сменить гнилую тесницу.

— Нет-нет, не могу сейчас! — замахал он руками еще издали. И — мимо.

А Петр Житов не Дуня Савкина — мимо не проскочишь. Петр Житов кого угодно по стойке «смирно» поставит. Ежели не горлом, то своим протезом. Криком кричит у него донельзя разношенный протез.

— Мишка, это правда, что ты в город едешь? Дак вот, мальчик, поручение. И далее Петр Житов усадил его на крыльцо и начал обстоятельно втолковывать, где и как разыскать в городе протезную фабрику. Срок носки протеза у него вышел еще год назад — и почему никакого внимания к инвалиду Отечественной войны? Неужели он, Петр Житов, не заслужил железной ноги?

Еще хотела заарканить его Раечка Клевакина. Раечка выбежала с маслозавода:

— Эй, приворачивай! Машина сломалась!

Возможно, вполне возможно, что у сепаратора опять какая-нибудь гайка размололась — старый, одного года рождения с колхозом сепаратор, — но Раечка-то его, конечно, не ради сепаратора звала.

В прошлом году завозились на пожне бабы и девки, штук пятнадцать навалились на него сразу — где тут справишься? И вот чтобы хоть как-то выйти из положения (позор — бабы выкупали!), Михаил уже в последнюю минуту схватил в охапку Раечку и закричал дурашливым голосом: «Эх, уж ежели тонуть, то тонуть только с Раечкой!»

И, наверное, понравилось Раечке их совместное купанье — с той поры она постоянно стала попадаться ему на глаза, даже с Лизкой завела дружбу, чтобы заходить к ним домой.

Лично Михаил ничего против Раечки не имел. Девка красивая, жаркая — зимой в самый лютый мороз в одном платье выбегает с маслозавода дрова колоть. И не жадная — даром что дочь Федора Капитоновича.

Но только ему-то, Михаилу, на кой она ляд сдалась. Разве он променяет когда-нибудь Дунярку на Раечку? Да хоть тысячу Раечек выставь сразу, все равно не получится одной Дунярки.

С Дуняркой они виделись за эти годы раза три, не больше. И то на лету, мимоходом. Потому что Дунярка приезжала домой на каникулы летом, а летом он по неделям безвыездно жил на дальних сенокосах или трубил опять на сплаве, далеко, за десятки и сотни километров спускаясь с багром вниз по Пинеге.

Но была у Михаила одна вещица, которая сильнее всяких встреч вязала его с Дуняркой, — платок, маленький носовой платочек, расшитый Дуняркиными руками.

Этот платочек Дунярка стыдливо сунула ему на поле в сорок втором году, накануне своего отъезда в техникум, и с тех пор Михаил не расставался с ним ни на один день. А как-то раз он забыл его дома в кармане верхней рубахи, которую бросил в стирку. И вот поскакал домой обратно. С сенокоса. За пятнадцать верст. Ибо никто не должен знать про ихнюю тайну с Дуняркой. Ни один человек в мире. Ни чужие, ни свои, домашние. И даже Егорша, хоть он и первый друг.

4

Лизка — молодчага, не сидела сложа руки. Пока он ходил за житом, она заново подтопила печь, и зерно сразу же высыпали на противни, поставили в печь на просушку.

Михаил зажег лучину, пошел с двойнятами в сени: в каком состоянии мельница?

Жернова он поставил у себя в прошлом году — надоело ходить по людям. Опыта у него в этом деле не было, все больше по догадке, на ощупь делал, из стариков тоже никто толково не мог подсказать (Архип Иняхин, знаток по этой части, умер год назад), и мельница получилась так себе — постоянно что-нибудь ломалось. Да и мельников развелось слишком много, весь верхний конец крутил Михайловы жернова, а ведь известно — у каждого мельника своя рука, свой норов — вот и поломки.

Нынешняя поломка, к счастью, оказалась небольшой — соскочил железный обруч с верхнего жернова. Тут, пожалуй, виноват он сам. Плохо вымерил жернов, и обруч сантиметра на полтора сварил больше, чем надо. А клинья всякие и расклинья — крепь, как известно, ненадежная — чуть дерево усохло — и заходил обруч, а то и вовсе слетел с жернова.

— Светите лучше, — сказал Михаил, передавая лучину двойнятам.

Березовые клинья у него были наготове, и он быстро набил обруч. Оставалось еще два дела: похлопотать насчет одежонки (может, и в самом деле подойдет костюм мужа Анфисы Петровны) и заскочить к Лобановым.

Он сперва побежал к Лобановым, потому что легче, кажется, зуб вырвать, чем зайти к Лобановым. У кого по нынешним временам нет покойника в доме, а у Лобановых целых три. И все свежие. Все сорок пятого года. И еще один сын пропал без вести — тот, у которого жена в городе.

Было поздно, солнце уже зашло, и у Лобановых ложились спать. На полу, как страдой в сенной избушке, некуда поставить ногу, вповалку ребятишки и бабы, и Михаил, как журавль, вышагивал между ними, пробираясь к окошку, у которого с хомутом сидел старик.

— В город еду. Чего невестке накажешь?

Трофим то ли не расслышал, то ли на уши легли похоронки, часто замигал раньше у него тоже миганья не было.

— В город, говорит, еду, — громко прокричала ему на ухо Михеевна. Спрашивает, чего Онисье накажешь.

— Ах, в город… — Трофим опять захлопал глазами. — Скажи, чтобы с места не сбивалась. Вот мой наказ. Пущай не выдумывает: домой хочу. — Старик помолчал, кивнул на пол: — Сам видишь…

Выйдя от Лобановых, Михаил свернул цигарку и, высекая искру, по давнишней привычке посмотрел на запад, в ту сторону, где был Архангельск.

Густо горел закат, темное, иссиня-чугунное облако плавилось в его багровом пожарище. А над облаком, над самой вершиной его, нежным, неземным светом лучилась первая звездочка.

Михаил загадал: если облако не задавит звездочку, покамест он идет до дому, — значит, в городе его ждет счастье.

Дома мололи — каменный грохот сотрясал приземистую избу, поветь, двор. Щели в воротах на крыльце были красные от лучины, и вкусно, как на мельнице, пахло теплым, размолотым зерном.

Михаил поглядел на запад. Звездочка была на месте. Чистой серебряной каплей переливалась она над рваной кромкой чугунного облака.