"Хуррамабад" - читать интересную книгу автора (Волос Андрей)Глава 4. СангпуштакКогда они вышли во двор, стало слышно позвякиванье капкира о казан. Горьковатый чад перекаливаемого масла слоился между деревьями и виноградными шпалерами, и низкое солнце дырявило его золотыми лучами. — Ой, не могу! — бормотал Нуриддин, приунывший после двух часов разбора и корректировки подстрочников. — Зачем это все? Зачем стихи? Зачем подстрочники? Вот есть сад, есть земля, вода, деревья… воздух, солнце! — он поднял руки, запрокинул голову и зажмурился. — Зачем стихи? Кто будет читать мои стихи? Деревья будут читать мои стихи? Вода будет читать мои стихи? Ветер будет читать мои стихи? Нет, первым мои стихи прочтет Раджаб Насыров, чтобы потом в газете назвать их плохими!.. Во-о-о-ой!.. Никита, нам пора немножко выпить водки! А? — Где твои боевые племянники? — спросил Ивачев, озираясь. — Наверное, уже замучили бедную Марту… — Что ты с этой Мартой, как… не знаю! как с ребенком! Ивачев пожал плечами. Марту ему было жалко. Особенно зимой. Зимой Марта обычно валялась под батареей. Раз в три или четыре дня та полужизнь, что продолжала в ней теплиться вопреки предписаниям природы, пересиливала оцепенение анабиоза, и тогда она начинала вяло шевелиться. Если ее переносили в кухню и опускали на пол перед капустным листом, Марта апатично покусывала его, затем с усилием переползала, мочилась желеистым молоком и шагала по прямой, запинаясь с нерегулярностью испорченного механизма. Вскоре она упиралась в ножку стола или стену. Ножку Марта способна была обойти; стена же возбуждала в ней приступ бессмысленного упорства: вместо того чтобы повернуть и двинуться обратно, она принималась скрести по ней заскорузлыми когтистыми лапами в попытках проникнуть за. В конце концов кто-нибудь, чертыхнувшись, отрывался от своих дел и переворачивал ее драконьей кожистой мордой в обратную сторону. Тогда она плелась до другого препятствия. Следя за ее тягучей зимней мукой, Ивачев невольно пытался вообразить, как это несчастное существо жило прежде. Должно быть, прежде Марта временами все же испытывала счастье… может быть, когда лежала с полным желудком на солнцепеке: панцирь раскалялся, и кровь струилась быстрее, разнося по телу щекочущую истому. И сердце стучало: тук-тук, тук-тук, тук-тук; пусть редкими, пусть слабыми ударами — но тоже в меру сил поддерживало биение Вселенной… Потом нашли лихие люди… поклали в мешок… привезли в снега, в морозы… держали в зоомагазине… продали… беда, как представишь! — Хаём! — крикнул Нуриддин, и через секунду с крыльца женской половины дома кубарем слетел что-то дожевывающий на ходу Хаём. — Никита-амак интересуется, где его черепаха, приехавшая на свою историческую родину, — веско сообщил ему Нуриддин. — Где сангпуштак? Ты видел? Не переставая жевать, Хаём горячо заговорил, роняя изо рта крошки, отрицательно мотая головой и показывая пальцем в глубину сада, где на противоположной стороне огромного двора виднелась в зелени стена второго дома — там жил один из братьев Нуриддина. Ивачев вздохнул и отвернулся. Когда говорили так быстро, он ничего не понимал. — Я так и думал, — сказал Нуриддин, когда Хаём вприпрыжку побежал назад к крыльцу. — Я же говорил — от черепахи стоит только отвернуться на три секунды, и она тут же потеряется в траве! В общем, они только на минуточку положили черепаху возле забора и пошли взять по кусочку свежей лепешки с каймаком… их Махбуба-хола позвала… а когда пришли, ее уже не было… Но Хаём-бой говорит, что он в этом не виноват, а виноват его старший брат Фотех! Хаём-бой говорит, что он предлагал привязать ее веревкой за ногу… и тогда сейчас Никита-амак получил бы свою черепаху обратно… но старший брат Фотех его не послушался, а только дал подзатыльник. Ивачев рассмеялся. — Охир, сангпуштак рафт! Что и следовало доказать! — Рафт, — согласился Нуриддин. — Черепаха благополучно достигла исторической родины. Ее путешествие завершилось. Она ушла в зеленые… э-э-э… луга? Мы тоже с тобой — рафтем в зеленые луга! Должны же и мы сегодня хоть что-нибудь завершить! Сейчас, подожди, я попрошу, чтобы нам пока кое-что приготовили. Потом мы пройдемся по саду… я покажу тебе деревья, по которым лазал мальчишкой. Пойдем… Они прошли мимо крыльца и повернули за угол, оказавшись в тихом тенистом пространстве. Слева оно было ограничено стеной беленого глинобитного дома, прямо — увитой зеленью высокой оградой, справа — двумя гранатовыми деревцами, сверху — кружевным потолком виноградных ветвей, лежащих на перекладинах, а снизу — утоптанной и чисто выметенной глиной. У стены стоял квадратный топчан — кат, — застеленный одеялами и курпачами. На кате перед низким столиком — сандали, — на котором стоял чайник и пиала, покойно сидела мать Нуриддина. Днем, когда они приехали и, оставив сумки у порога, подошли к ней поздороваться, Ивачев, смущенно отвечая на участливые расспросы, не мог отделаться от ощущения, что ему, Ивачеву, старуха рада больше, чем Нуриддину. «Сынок, веди гостя в дом, — сказала она в конце концов. — Что ему стоять на жаре!» Снова увидев их, она улыбнулась и темными морщинистыми ладонями поправила руймол, закрывавший голову и грудь. Она была во всем светлом. Только черные ичиги в кожаных калошах нарушали белизну. — Чхел? — спросила она, приветливо глядя на Ивачева. — Чои мо нагз мебини? — Нагз, — ответил Ивачев и зачем-то сообщил, разведя руками: — Сангпуштак рафт. Э-э-э-э… рафт ба ватани таарихи! Он виновато улыбнулся, понимая, что этого она не поймет ни по-русски, которого не знает, ни даже по-таджикски. Она спрашивает, нравится ли ему у них, а он отвечает — мол, да, нравится… да вот только черепаха ушла на историческую родину!.. Какая черепаха?! Куда ушла?! Какая родина?.. Черепаха! Для нее черепаха — как для него ворона или галка: сангпуштак! вещь обыкновенная. Она рядом с ними жизнь прожила. Девонаи рус — вот что она про него подумает. Нуриддин какого-то русского идиота привез — вот так она подумает про него… Если бы он знал таджикский достаточно, он бы мог сейчас отшутиться, рассказать все, как было: мол, предложил дочери отвезти черепаху в горы и выпустить — что-де ей киснуть на холодном паркете? Дочь возражала. «Нет, — сказала она. — Нельзя. Марта привыкла». — «Марта — пресмыкающееся. Пресмыкающиеся не привыкают к людям. Посуди сама, это же не собака!» — «А кто ей там будет давать капусту? Ты подумал?!» — «Кто вообще черепахам в горах дает капусту?» — удивлялся Ивачев. «Конечно, жалко, что она такая каменная… — сказала дочь, вздохнув, и погладила Марту по панцирю. — А ты надолго?» — «Не знаю, — ответил он. — Наверное, надолго…» — Бале, модарчонам, сангпуштак рафт, — подтвердил Нуриддин и стал, смеясь, что-то быстро объяснять ей, почтительно наклонившись к краю ката. Старуха кивала и недоверчиво качала головой, и смотрела на сына, ласково клоня голову, и потом сказала в ответ что-то утешительное — мол, не волнуйся, сынок, все в порядке, все хорошо, ты редко бываешь дома, но вот приехал все-таки… как ты живешь в своем городе, в большом Хуррамабаде? Говорят, люди там совсем испортились, храни тебя Бог!.. А то, что черепаха убежала, — ладно, пусть, не беда; скажи ему, чтоб не расстраивался, — тут много черепах, другую найдет. Да вон пускай пройдется до крепостных развалин… помнишь, сынок, сколько там черепах? Мальчишками вы зачем-то собирали их, как яблоки под деревьями. И скажи мне, сынок, вам принесли свежие лепешки?.. вот и хорошо! Они прошли сад насквозь. За нетвердым плетнем лежал большой накрененный выгон, а дальше бугрились пологие холмы, и было страшно представить, что скоро сделает солнце с их изумрудной зеленью. — Я вчера писал стихи, — морщась, словно от зубной боли, сказал Нуриддин. — Про бабочек… Там такой образ… тебе понравится… Я смотрю на нее. И мои взгляды превращаются в бабочек… понимаешь? И когда она идет, вокруг нее все время вьются бабочки! бабочки! летают возле лица! возле груди!.. и она удивляется: откуда столько бабочек? И все спрашивают — откуда столько бабочек? А это просто мои взгляды! А?.. Вернемся, я отдам, чтобы сделали подстрочник. Переведешь? — Бабочки? — хмуро переспросил Ивачев, невольно прикидывая, как скоро смогут вспорхнуть Нуриддиновы бабочки по-русски. — Подстрочник?.. Слушай, Нуриддин, ты бы нашел себе человека, который знает русский язык не понаслышке. Разве это подстрочники? Это смех один, а не подстрочники! Вот мы сегодня полдня убили, а… — и вдруг увидел черепаху. — Смотри! — оторопело сказал он. — Ну что ты с ней будешь делать! Опять здесь! Подминая костяным брюхом люцерну, Марта стремительно шагала по краю арычка в сторону дома. Бахром развел руками. — Разве это важно! Я ведь о другом!.. — Подожди минутку! — прервал его Нуриддин, осторожно наполняя рюмки. — Скажи, ты знаешь самый лучший способ есть кислое молоко? — Молоко? — удивился Бахром. Говорили по-русски, и он, видимо, решил, что не понял брата. — Ну, молоко… чакка, чургот… да, да… знаешь? — Э! — сказал Бахром. — Было бы молоко, а способ найдем. Правда, Никита-ака? Ивачев кивнул. — Тогда слушай… — сказал Нуриддин. — Этот способ открыл Никита. Но сначала он читал Восифи… я вот тоже читал Восифи, а такой истории у него не нашел. А Никита нашел… молодец!.. История такая… Один бедняк пришел ко дворцу и стал требовать, чтобы его пропустили к шаху — он-де научит шаха лучшему способу есть кислое молоко. Шах удивился, думает про себя — какой еще лучший способ? все едят кислое молоко одним и тем же способом! он сам этим способом с колыбели ест кислое молоко!.. Думал, думал — приказал, чтоб впустили и принесли чашку чакки и свежую лепешку. Бедняк стал аккуратно есть, развлекая шаха беседой, — и так, за молоком, лепешкой и разговором, завоевал его дружбу. Шах его наградил… осыпал милостями. Бедняк вернулся в село разбогатевшим. А в селе жил один богач, жадина и грубиян. Он спросил у бывшего бедняка, как ему удалось так быстро разбогатеть. «Да очень просто! — сказал бедняк. — Ты пойди к шаху, съешь на его глазах чашку кислого молока, и он тебя тут же озолотит!» Тот думает — ага! Если шах такой глупый, побегу скорее!.. Примчался в Бухару и стал ломиться во дворец. Его впустили. Принесли молоко и лепешку. Громко чавкая и кося на шаха жадным глазом, пачкая бороду и соря на халат, богатей принялся пожирать молоко. Когда он кончил и потребовал награды, разгневанный шах распорядился выдать ему сто палок… Во-о-о-от, Бахром, такой был в древности лучший способ есть кислое молоко… Но Никита пошел дальше… и усовершенствовал этот способ. Поэтому Никита — наш муаллим по кислому молоку… да?.. во-о-о-от… и сейчас он нам покажет самый, самый лучший способ! Новейший! А? — Пожалуйста, — сказал Ивачев, усмехаясь. — Смотри, Нуриддин, еще раз… Берешь кусочек лепешки… загребаешь им немного кислого молока… так?.. потом поднимаешь рюмку… это главное в самом лучшем способе… говоришь «Нушбод!»… — слова он сопровождал соответствующими действиями. — И закусываешь… Это и есть самый лучший способ. Самый усовершенствованный! Ты наконец уяснил, Нуриддин? Или с начала показать? — Нет, нет! — ответил Нуриддин. — Я тоже покажу лучший способ есть кислое молоко! Берешь два стебелька травы гашниш… вот так их складываешь… потом кислое молоко… выпиваешь водку… А-а-а-ах! И закусываешь! Этот способ еще лучше! Бахром, переводивший взгляд с одного на другого, тоже выпил, поколебался и захрустел незрелым урюком. — Мой брат Бахром не хочет знать лучшего способа есть кислое молоко, — укоризненно заметил Нуриддин. — Э-э-э! Какая разница! Неважно — тот способ, этот способ… Подожди! Я что хотел сказать… Ты говоришь — дали свободу болтать языком, и теперь все будет хорошо! Разве так? А Баку?.. Он вопросительно смотрел на Ивачева. Никита не знал, что сказать. Бахром был не поэт, а шофер, поэтому в разговоре с ним Ивачев не испытывал такой легкости, как с Нуриддином. Непонятно было, чего ждать. Так-то он симпатичный мужик, но… Ивачев отвел взгляд и потянулся к пиале. — Вообще не понимаю, что они там хотят, в этом Баку! — сказал Бахром и огорченно махнул рукой. — Зачем это надо? Кто учил так делать? Разве можно выгонять людей из их дома?.. А? Он снова смотрел на Ивачева. — Да нет, конечно, нельзя… это понятно, — сказал Ивачев. — А они говорят — вы армяне! — объяснил Бахром. — Вы отняли у нас Карабах-марабах… не знаю, что еще! Теперь езжайте к себе в Ереван!.. Как будто это одни и те же люди! Как это? Ведь совсем разные! Одни армяне в Карабахе живут, совсем другие — в Баку! За что их выгонять? За то, что армяне, что ли? Это что же, я сейчас пойду к своему соседу Гафуру и скажу ему — ты узбек, Гафур! езжай в Ташкент! там живут узбеки! а здесь не живи! здесь теперь только таджики будут жить! Так, что ли, а? Ивачев взял с тарелочки урюковое ядрышко. Ядрышко оказалось горьким. — Да, идиотизм какой-то… — сказал он. — Вон в газетах пишут — драки… хулиганство… Представляю, что там творится! — Что вы, Никита-ака! — сказал Бахром, засмеявшись. Похоже, ему было неловко противоречить гостю. — Что вы! Какие драки! Какое хулиганство! Это только в газетах… Что вы!.. Убайдулла Ганиев — ты ведь его помнишь, Нуриддин?.. — Еще бы, — кивнул Нуриддин. — Его брат учился в нашей школе. Его звали ушастым, потому что он и на самом деле был удивительно ушастый — вот такие лопухи! Кроме того, их отец то и дело брил им всем головы. И тогда эти уши… — Да, да, Нуриддин, — нетерпеливо сказал Бахром. — Я не про то… Этот Убайдулла служил в Баку и женился там на армянке. Старик Ганиев очень расстраивался. Проклясть хотел. А он женился — и все!.. Но, знаете, как у нас — года через три, когда уж двое детей было, приехали к отцу на поклон — и сын, и невестка, и внуки… Как не простить! помирились… Так вот этот Убайдулла… — Бахром выдержал паузу, переводя взгляд с Нуриддина на Ивачева, — три месяца назад все бросил… и с двумя узлами в руках — не считая жены и детей, — вернулся к отцу! — Вернулся к отцу? — удивился Нуриддин. — А мне говорили, он там хорошо устроился… — Драки! Хулиганство! Что вы, Никита-ака! Там просто убивают! — сказал Бахром. — Он мне рассказывал! Сами посудите, Никита-ака, что нужно с вами сделать, чтобы вы распродали имущество и бежали на родину? а?.. Словами этого не добьешься. Что газеты! Армян убивают целыми семьями… понимаете? Нуриддин поджал губы и озабоченно покачал головой. — Как это! — сказал он, тревожно глядя на брата. — Убайдулла так сказал? — Да, да! — Бахром кивнул. — Честно говоря, я ему тоже не верю… Слишком уж он… — Бахром подыскивал слово. — Слишком ужасно рассказывает, вот что… Представить себе нельзя… Будто бы детей кидали из окон… а? Это уж как-то слишком… — и он снова посмотрел на Ивачева с извиняющейся улыбкой. Ивачев взял еще одно ядрышко и внимательно его разглядел. Оно ничем не отличалось от предыдущего. — Не знаю… — сказал он. — С другой стороны, если уж где погром — то все всегда по полной программе происходит… Детей, натурально, из окон… мужчин — ножами, заточками… женщин изнасиловать, а потом отрезать груди… имущество разграбить. Если есть возможность — поджечь к чертовой матери. Они помолчали. — Потому что в каждом человеке живет аждар! — мрачно сказал вдруг Нуриддин. — Этот аждар… как это? — Дракон, — подсказал Ивачев. — Вот! Этот дракон жрет человека изнутри! Как человек может быть добрым, если дракон рвет его сердце на куски? Только он захочет быть добрым, только протянет руку, чтобы сделать добро, как дракон снова впивается в него всеми своими зубами — ой, ой, ой! Как больно! Ему уже не до хороших дел!.. Пока человек не убьет в себе это чудовище… — Нуриддин сжал кулаки, словно душил гуся, — ничего доброго не будет… С кем бы ты ни боролся… и за что бы ты ни боролся, ничего хорошего не будет, пока не убьешь своего дракона… Это не я говорю вам, это Насири Хусрав сказал людям! В одиннадцатом веке! Тысячу лет назад!.. Никита, он жил здесь, в Кабодиёне… Давайте выпьем за то, чтобы дракон сдох! Бахром вздохнул. — Я что хочу спросить, Нуриддин, душа моя… — сказал он. — Я верю тебе… Ты мой старший брат, ты человек образованный… ты поэт, ты живешь в городе… Но при чем тут дракон, дорогой мой Нуриддин? Это красивые слова — дракон! сердце! чудовище! Насири Хусрав жил тысячу лет назад! А если правда, что говорит Убайдулла Ганиев, которого мы знаем с колыбели? Разве тысячу лет назад возможно было то, что происходит сегодня?! Давай, убивай в себе дракона, а пока ты будешь убивать дракона, придут люди и зарежут тебя ржавым ножом!.. Он говорит — убивают людей целыми семьями! Ну, может быть, он немного врет… но не сильно!.. И что тогда им делать? Убивать в себе дракона?! А пока они убивают в себе дракона, к ним в дом заходят другие люди и убивают их самих — всех подряд — женщин, детей, мужчин!.. Это разве можно себе представить? — говорил Бахром, глядя уже на Ивачева. Он свел напряженные пальцы щепотью и потряс ими перед собой. — Открывается дверь, входят люди и убивают тебя за то, что ты армянин, а не азербайджанец?! Насилуют твою жену?! Бросают из окон детей? Как это?! Я не могу себе представить… — А кто может? — спросил Ивачев, криво усмехаясь. — И при чем тут тогда дракон? Разве дракон виноват, что у тебя нет автомата? Ты сам! А вот если бы у тебя был автомат! у соседа твоего был автомат! вот тогда… — Бахром замолчал и стукнул кулаком по коленке. Нуриддин хотел было возразить, но сдержался. — Никита-ака, вы образованный человек… — сказал Бахром. — Я не знаю, кто такой этот Восифи, но он правильную байку написал! Правильную! Я говорю — уже не поймешь на этом свете, кто умный, кто дурак! Совсем, наверное, люди с ума сошли… Сами не знают, что делают!.. Когда я работал в Курхон-Теппа, у нас тоже был один армянин. Ну совершенно нормальный человек! Никому не делал зла! Конечно, он был немного такой, знаешь… как по-русски? ну, себя любил, что ли… — Греб к себе, — подсказал Ивачев. — Тянул одеяло на себя. Себе на уме. — Вот, вот! Греб к себе на уме! Но кто из нас не хочет позаботиться о жене, о детях? Как можно за это обвинять? Конечно, он хочет, чтобы жена была одета, дети сыты, выучены… чтобы у них были книги, игрушки… Нет, не понимаю! совершенно нормальный человек! Бахром взял с дастархана кусок лепешки, отщипнул и стал сосредоточенно жевать, время от времени качая головой. — Э, Бахром! — невесело сказал Нуриддин. — Что ты говоришь! Что значит — нормальный человек! А если б твой армянин не был нормальным, ты мог бы понять, почему теперь армян режут в Баку? Так, что ли? — Конечно, нет! — возмутился Бахром. — Зачем ты так сказал! Конечно же, нет! Вообще не понимаю, что они делают! Ну, когда в Фергане были события — я понимал! Там турки-месхетинцы захватили власть!.. Узбеки терпели-терпели, потом не стерпели… ну и началось… Это понятно! Знаю я этих турок-месхетинцев! У нас работал один турок-месхетинец! Ему палец вот так даешь, да? — он руку по локоть откусит! А попробуй ему что-нибудь скажи — сразу еще один прибегает, и тоже злой как собака! Они такие! Я понимаю! Но армяне! Не-е-е-е-ет! Этого не понимаю!.. — Турок-месхетинцев — понимает! — буркнул Нуриддин. — А вот армян — не понимает!.. Э, Бахром! Может быть, армяне тоже захватили в Баку всю власть! А? Ты не думал? Приходишь к начальнику милиции — армянин… к судье — тоже армянин… в горисполком — армяне!.. Если понятно, за что гнали турок-месхетинцев, почему не понять, за что гонят армян? А? — Что ты говоришь! — воскликнул Бахром, переходя на возмущенный таджикский. — Как можно! Если армянин в горисполкоме — так это, по-твоему, все равно, что турок-месхетинец?! Ты что, Нуриддин! Я же тебе говорю — я работал с армянином! И с турком-месхетинцем работал! Ничего похожего! Нуриддин сначала воздел руки к небу, а потом тоже возмущенно затараторил, тряся перед собой сведенными в щепоть пальцами. Ивачев уже не прислушивался к их спору, а все-таки в мозгу высвечивались отдельные слова, а то и короткие фразы, выхваченные из торопливой речи. Он покачивал в руке пиалу, в голове приятно шумело. Чужой язык прорастал его с таким же трудом, с каким корни деревьев прорастают неплодородную почву. Он старался — каждый день читал и переводил страницу, твердил слова… уезжая в Москву, писал Нуриддину письма, не только всякий раз заканчивая их очаровавшим его оборотом дуогуи саломати туам, но и употребляя еще десятки таких же, живущих исключительно на бумаге… Наверное, если бы он учил язык в детстве, сейчас не было бы никаких проблем. Беседовал бы на равных… Все-таки странно — родиться в Хуррамабаде, расти, ходить в хуррамабадскую школу, дружить с таджиками — и ни в зуб толкнуть, кроме случайно запавшего: тереза — окно… талаба — ученик… муаллим — учитель… Дело было не в том, что учителя таджикского то и дело уходили из школы. На смену одному через некоторое время являлся другой — такой же неважно одетый, скованный человек, плохо говоривший по-русски. Должно быть, на уроки они приходили, как в пыточную камеру — класс беспрестанно гоготал… как только учитель отворачивался к доске, в него летела жеваная бумага… однажды дебил Некрасов запулил в классную доску чернильницей, и она, словно бомба, взорвалась в полуметре от головы очередного мученика… и было одновременно жутко и смешно смотреть на забрызганное лицо, на котором ходуном ходили белые губы… Разумеется, они не могли никого ничему научить — отчасти потому, что сами плохо знали, как это делается, но главное — потому что никто не хотел ничему учиться. Взрослые тоже понимали, что таджикский никому не нужен. «Таджи-и-и-и-и-и-и-и-и-икский?! Зачем?» Секретарем ЦК был непременно таджик, и директором завода был непременно таджик, но за их спинами всегда маячили деловитые русские заместители. Дело таджиков было знать русский, чтобы понимать то, что им советуют, а вовсе не наоборот. Ценно было быть русским, — а быть таджиком было как-то нехорошо… неловко было быть таджиком… зверьком… пусть даже не в халате, не кишлачным, а городским, кое-чему выучившимся, приобретшим европейский облик, но все же не утратившим свои зверьковские качества… «Да что толковать! Зверек — птица нелетная!..» «А ведь они тоже, наверное, нас презирали!» — неожиданно подумал Ивачев, и волна жара вдруг протекла по лицу, заставив его протрезветь. А ведь точно! точно! наверняка презирали — самодовольных чистых русских… всегда на хороших должностях… озабоченных своими русскими делами… брезгливо избегающих любого, пусть даже мимолетного, касательства зверьковских проблем… живущих на тонкой корке своей городской русской жизни, под которой клокочет вековечная магма жизни чужой — зверьковской, непонятной, страшной, грязной, глупой, неинтересной… — Что? — переспросил он, вздрогнув. — Я говорю, у таджиков такого никогда не будет, — повторил Нуриддин. — Никогда! Бахром согласно закивал. — Я знаю свой народ! — сказал Нуриддин. Расплескивая водку, он наполнял рюмки. — Это чистый… как сказать?.. наивный народ… у него открытое сердце… никакие тяготы жизни не могут зачернить его души… Я хочу вот за что выпить… Пусть у моего народа когда-нибудь будет праздник! Пусть будет настоящий навруз! Верю, что для моего народа настанет навруз! Верю!.. И буду кричать об этом! Буду кричать как петух, который зовет рассвет! И пускай тем петухам, что орут слишком рано, срубают голову! Пусть я буду таким петухом! Пусть я кричу слишком рано, пусть мне снесут башку, ни секунды я об этом не пожалею!.. Выпьем! — Омин, — подвел черту Ивачев. — Калимаи хушруй! Хаём-бой стоял у «Запорожца», с интересом наблюдая, как Ивачев укладывает Марту в коробку. — Видишь, какое дело, — смущенно сказал Ивачев. — Привередливая черепаха оказалась… Никак не хочет от нас уходить. А я еще говорил, что черепахи не привыкают к людям! Хаём-бой застенчиво рассмеялся. — Ничего! Ничего! — Нуриддин вынес из дома сумку. — Сейчас мы ее отвезем туда, где она от нас бегом убежит! Ее оттуда… как это?.. палками не выгонишь! Это рай на земле! Это такое место, какого нет нигде! А, Бахром? Скажи! Бахром с утра был мрачноват. — Чил духтарон. Мазор. Святое место. Зачем туда, на сиденье клади. Хаём-бой смотрел на отца с молчаливой надеждой. — Ничего не забыли? Поехали… — Бахром помедлил и спросил, не повернув головы: — Что стоишь, Хаём? Разве не хочешь? Хаём-бой расцвел — но одновременно и насупился по-взрослому, озабоченно свел брови, принимая всю тяжесть возложенной на него ответственности, — и торопливо полез в машину… Ивачев сидел впереди, высунув локоть в окно, и щурился от ветра, несущего приторно-сладкий запах цветущей джиды. «Запорожец» ходко бежал по шоссе, пересекавшему долину из конца в конец, и все вокруг было зеленым — кроме синего неба. Бахром, которому черные очки в сочетании с усами и плотным телосложением придавали вид наемного убийцы, негромко мычал какую-то простенькую мелодию и в разговоре отделывался неясным покряхтыванием. Нуриддин и лучащийся счастьем Хаём-бой расположились на заднем сиденье. — Что было тысячу лет назад, то и сейчас, — высоким голосом, перекрикивая гул, говорил Нуриддин. — Люди не меняются, Бахром! Я это давно понял! Они всегда были такими! Все пророки (он произносил это слово с ударением на первом слоге) приходили в один и тот же мир! И Зардушт, и Будда, и Иса, и Мухаммад — все они приходили в такой же мир, как наш, — такой же злой и такой же добрый! Насири Хусрав жил среди таких же людей, среди которых живем мы! Знаешь, когда я это понял? А? Бахром крякнул. — Я понял это, когда увидел в книге одну фотографию… фотографию со стены… как это? — Фрески, что ли? — спросил Ивачев. — Вот! Фрески! — обрадовался Нуриддин. — Из Помпеи! Называется «Поэтесса»! Тысяча лет! А у нее такое нежное-нежное лицо… и она так держит тростниковое перо… так его покусывает… у нее такие глаза… что я понял — она думает о том же, что и я! Мы с ней — одинаковые! Просто я живу сейчас, а она — тысячу лет назад! Никакой разницы! — А электричество? — буркнул Бахром, поправив очки. — Как это — никакой разницы! — При чем тут электричество! — возмутился Нуриддин. — Я говорю о душе! Душу электричество не меняет!.. Насири Хусрав говорит — убей дракона! Тысячу лет назад в человеке жил дракон, и сейчас в нем живет дракон!.. — Э-э-э, нет, — возразил Бахром. — Раньше люди добрее были. — Добрее?! Не только живых убивали — мертвым не давали покою! Ты знаешь, что великого нашего устода, почти пророка, великого мудреца Абд ар-Рахмана Джами враги, не стоившие ногтя с его мизинца, преследовали всю жизнь! Но так и не смогли до него добраться — до живого! А когда он умер!.. и когда шииты завоевали Герат!.. и руки их смогли дотянуться до покойного… знаешь, что они сделали, Бахром? ты говоришь, люди были добрее! знаешь, что сделали эти, в которых жил дракон?! — Нуриддин выдержал паузу и закончил: — Они сожгли его могилу!.. — Как это — сожгли могилу? — удивился Бахром. — Э-э-э, фачу лач… много всяких сумасшедших бывает. Он снял очки и бросил под стекло. — Сумасшедших! — хмыкнул Нуриддин. — Если так, значит, весь этот мир давным-давно сошел с ума!.. — Никита-амак, — встревоженно спросил Хаём в самое ухо. — Она шевелится? — Еще как, — ответил Ивачев. — Суетливая черепашка оказалась… Через несколько минут они свернули с шоссе. — Чил духтарон, — сказал Бахром. — Святое место. Вон деревья, видите? Уже к исходу июня степь неизбежно превратится в серо-желтую пыльную пустыню, где все убито солнцем, и только ящерицы да саранча подают признаки неистребимой жизни. Но сейчас равнина была ярко-зеленой, и впереди виднелось выступающее на фоне неба и чуть более темное пятно — оазис, заросший большими деревьями. — Чинары? — удивился Ивачев. Бахром кивнул. — Чинары, ивы… там вода. — Два года назад об этом никто не думал! — сказал Нуриддин. Ивачев обернулся. Нуриддин невидяще смотрел в окно, за которым тянулась зеленая степь, и ветер нес с обочин запах цветущей джиды. — Два года назад никому и в голову не могло прийти, что можно врываться в дома… мучить людей… убивать… как это? что произошло? — Нуриддин повернул голову, и зрачки их встретились. — Что случилось, Никита-амак? Разве для этого все было?.. — Что случилось! — грубо сказал Ивачев, отводя глаза. — То и случилось! Ты как маленький, Нуриддин!.. Свободу почуяли! — Он поднял кулак. — А если свободу — значит свободу для всего!.. Ты вспомни! Два года назад мы с тобой мечтали, чтобы тебя напечатали. Хоть в оригинале, хоть в переводе. Ты забыл? Никому не нравилось! Все твое было неактуально! А на самом-то деле все было актуально, да вот только не было свободы!.. А теперь! Смотри — у тебя вышло две книги! Десятки публикаций! Рвут из рук! Только пиши! Все хотят печатать — в России, в Хуррамабаде — все!.. Свобода! Красота! Но ведь свобода — для всех!.. Ты же сам говоришь — дракон! Для драконов — тоже свобода!.. Он замолчал, рывком повернулся в кресле. Побежала в глаза серая лента дороги. Оазис приближался, и уже видно было, как волнуются верхушки огромных шумливых чинар. — Нет, — упавшим голосом сказал Нуриддин. — Нет. Здесь этого не будет. Бахром нацепил очки и негромко выругался. — Она шевелится? — спросил Хаём. Нуриддин и Бахром остались возле машины — в тени большой ивы, накренившейся над берегом ручья, — а Ивачев все бродил под деревьями, и в голове у него шумело так, словно он выпил триста граммов злой хуррамабадской водки. Из-под земли била серебряная вода. Мощным грифоном она вздымалась над поверхностью скалистого бассейна, серебрилась, играла, рвалась — а потом успокаивалась и тихо текла по широкому чистому руслу мимо деревьев и людей. Вокруг чаши, благодарно охраняя ее, высились огромные, тихо переговаривающиеся, в три или четыре обхвата, чинары; серо-зеленая их кора была чистой, как детская кожа. Огромные рыбы, похожие на золотые слитки, стояли в прозрачной воде, лениво пошевеливая плавниками или одним резким движением хвоста перенося себя на новое место. Рыбы не боялись людей. Люди, разоблачась до исподнего, — взрослые с молитвой, сопутствующей омовению, а дети просто для прохлады, — лезли в воду и плавали в ней наравне с рыбами; и когда человек, набултыхавшись, плавно вставал на близкое дно, к его ногам тотчас стекалась стайка мальков — то ли стремясь найти червяка во взбаламученном иле, то ли в надежде выискать что-то съедобное между пальцами его ног, то ли просто чувствуя себя обязанными ему поклониться. Рыбы не боялись людей, а люди не боялись змей. Большие длинные змеи то и дело медленными стрелами пронзали серебристо-голубую гладь, и от их приподнятых черных голов расходились по воде длинные усы. Все здесь жили вместе, и никто не грозил другому. Ивачев обнял Хаёма, а тот приник к нему, и они, не замечая времени, зачарованно сидели на зеленом бугре возле квадратного хауза, из которого бил волшебный источник. — Хаём-бо-о-о-ой! Э-э-э, Хаём-бо-о-о-ой!.. — Зовут, — с сожалением сказал Никита. — Пойдем? Хаём кивнул. И вдруг спохватился: — Сангпуштак! Надо пускать, Никита-амак! — Сейчас отпустим… — сказал Ивачев. — Самое время. Я дочери обещал — в горах. Она чуть старше тебя, Хаём. В Москве живет… Но тут лучше, чем в горах. — Конечно, лучше! — серьезно согласился Хаём. — Святое место. Мазор. Они подошли к машине. — Сангпуштак? — разочарованно спросил Хаём, заглядывая в пустую коробку. — Вон, видишь! — сказал Нуриддин. — Как танк проехал! В свежей зеленой траве был виден след шириной в ладонь — будто прокатали валиком. Он уходил дальше, дальше — и пропадал из глаз на вершине пологого холма. — Вот что значит — настоящая родина! — пояснил Нуриддин. — Как только я ее вынул из коробки, она тут же двинулась вперед! И ни разу — ты веришь, Никита-амак? — ни разу не оглянулась! Сразу забыла нашу дружбу! — Слава богу, — сказал Ивачев. — Как говорится… э-э-э… худо дод, худо гирифт! Бахром, возившийся у очага, высыпал в казан лапшу тонко нарезанной моркови и спросил, подмигнув: — Никита-амак, вы не забыли лучший способ есть кислое молоко? Ивачев помотал головой. Что-то щекотало руку. По ладони полз маленький серый жук. — Не бойся! — сказал Бахром. — Это хараки худо! — Божий ишачок? — переспросил Ивачев. Солнце слепило, все кругом было зеленым, золотым. Глаза слезились. — Зачем богу такой ишачок? — Говорят так… — пожал плечами Бахром. — Э-э-э-э! Что значит — зачем!.. Что значит — говорят!.. Богу все нужно! — воскликнул Нуриддин. — Хаём! Смотри вокруг! Ты видишь? — Смеясь, он хлопнул в ладоши, вскочил, взял мальчика за руки и стал выплясывать с ним в высокой траве, громко распевая: — Смотри! Это твоя родина!.. Ты видишь? Все нужно Богу! Это Божий ишачок! Это трава Бога! Это маки Бога! Смотри, сынок!.. Это горы Бога! Это солнце Бога! Это небо Бога! Это люди Бога! Ты видишь?.. Бахром расставлял рюмки, откупоривал бутылку. Улыбаясь, Ивачев откинулся в траву и стал смотреть в небо. Высоко-высоко в безоблачной голубизне выжидающе кружил неторопливый коршун. |
||
|