"Человек-шарада" - читать интересную книгу автора (Буало-Нарсежак)Буало-Нарсежак. Человек-шарада.19 апреля в одиннадцать часов меня вызвали к префекту полиции господину Андреотти. Вас это вполне может озадачить, поскольку все сотрудники префектуры в тот день отдыхали, так как в понедельник 19 апреля началась пасхальная неделя. Но в пятницу вечером господин Андреотти меня предупредил: — Дорогой Гаррик, не уезжайте из дому. Скорее всего, в воскресенье или понедельник вы мне понадобитесь. Я несколько лет заведовал его кабинетом и по тону голоса догадался, что речь идет о чем-то весьма серьезном. — Неужто открыли какой-то заговор против… — начал было я. — Вот и не угадали. Пока что я не могу ввести вас в курс дела, но не уезжайте на каникулы. Это приказ начальства. Двое суток в моей голове возникали самые невероятные предположения, поэтому, когда я сел напротив господина Андреотти, мое любопытство было так обострено, что наш разговор запечатлелся в моей памяти с точностью стенограммы. Господина префекта явно что-то беспокоило. Он угостил меня голландской сигаретой — его любимый сорт — и, долго не раздумывая, приступил к делу: — Дорогой Гаррик, если я не ошибаюсь, вы католик? — Да, господин префект. — Отвечайте без обиняков. Если миссия, для которой я предложил вашу кандидатуру, будет вам неприятна, откажитесь, и я подыщу другого. Но, между нами говоря, я предпочел бы получить ваше согласие… Вы обладаете всем необходимым для достижения успеха, и думаю, что ваши убеждения… ваша философия, если вам так больше нравится… делают вас особенно подходящим для выполнения миссии, которую на вас возлагают. Это совершенно особая и очень трудная задача, к которой следует подходить с критериями морали в гораздо большей степени, нежели с позиций научной целесообразности. Он встал и прошел к высокому окну с видом на город, где по случаю праздника не осталось ни души. Я был озадачен. Явное замешательство Андреотти сказалось на мне. Я стараюсь точно воспроизвести наши предварительные переговоры, поскольку в этом деле важное место принадлежит контексту. В то пасхальное утро никто еще не ведал о последствиях одного важного решения, принятого после долгих размышлений. Но когда час битвы назначен и будущее зависит только от удачи, тогда каждая секунда бесконечно весома и все, способствующее успеху, принимается в расчет. Я и по сей день слышу шаги префекта, приглушенные ворсистым ковром; вижу еле заметное скольжение золотистого солнечного луча по письменному столу и помню, какая борьба между «да» и «нет» шла в моей душе. — Поймите правильно, — продолжал Андреотти. — То, что мне предстоит вам сказать, это более чем доверительно. Дайте слово, что никому не повторите услышанного. — Я даю его вам, господин префект. К тому же я холост, подружки у меня нет, а в свободное время я пишу очерк о явлениях, наблюдаемых в парапсихологии. Проболтаться мне просто некому. — Знаю… Благодарствую… Знаком ли вам профессор Марек? — Да, по имени. Не тот ли это хирург, который успешно провел весьма неординарные операции на собаках? — Он самый. Но с той поры Марек шагнул далеко вперед. Будь у него средства, какими располагают некоторые экспериментаторы в Америке, он произвел бы переворот в хирургии. Андреотти протянул мне фото, и я увидел усталое лицо, изборожденное морщинами. Те, что проходили по лбу, весьма впечатляли. Но вдоль носа и вокруг рта образовалась целая сеть трещин — тонких, как порезы бритвой, или глубоких и словно подвязывающих отвислые щеки. Глаза карие, лишенные тепла, неподвижно глядели в сторону. Короткий седеющий ежик волос приоткрывал крупные, мясистые, чуть торчащие уши. Я прочел подпись: «Антон Марек». — По происхождению он чех, — сказал Андреотти. — В момент венгерского восстания бежал во Францию и поселился в Вилль-д'Аврэ. Вы увидите его клинику, когда поедете туда. Она под стать ее владельцу. Марек… как бы вам доходчиво объяснить… Эйнштейн и Эдисон в одном лице. Смесь теоретика и практика, способного на сомнительные поделки. Он живет там среди своих собак с маленькой бригадой учеников-фанатов и, надо признать, творит чудеса. Пресса поведала не все, но даже то, что она обнародовала, прошло незамеченным, так как американцы и русские достигли в сфере трансплантации органов таких результатов, которые впечатляют гораздо сильнее. Теперь уже не проблема пересадить ногу, руку, почку одного человека другому. Обычно такая операция проходит успешно, однако пересаженный член или орган приживается не всегда, и нейтрализовать реакцию отторжения организма порой крайне трудно. А Мареку удается преодолеть отторжение. Но о его методе никто не знает. Я хочу этим сказать, что нами предприняты все необходимые меры для неразглашения тайны. Разумеется, в детали я не вдаюсь. Тем не менее могу вам поверить такой секрет: экспертная комиссия ознакомилась с отчетами по опытам Марека на собаках — оказалось, что результаты просто ошеломляют. Марек способен не только пересадить от одного животного другому сердце, печень, легкие и тем более лапу, но также… вы слышите, Гаррик… голову. Иными словами, он способен осуществить любую пересадку. — Меня это не очень удивляет, — сказал я. — Скрибнер, в Соединенных Штатах, давно уже сделал пересадку искусственных почек, а совсем недавно я прочел длинную статью о создании банка органов. Журналист напоминал, что по инициативе медицинского еженедельника был создан банк глаз, и ратовал за открытие лаборатории экспериментальной хирургии при медицинском факультете. Я знаю также, что один русский — Анастас… по фамилии на «ский»… Лапчинский, кажется, — пересадил собаке по кличке Братик лапу другой собаки, предварительно сделав ей переливание крови животного другой породы. — Но голова, дорогой мой Гаррик, голова?.. — Да, это просто невероятно. Тем не менее, поскольку сращивание нервов и артерий стало уже повседневной практикой, я не вижу… — Тем лучше, тем лучше. В конце концов, это я, быть может, отстал от жизни, — сказал Андреотти. — Весьма рад, что вы оказались столь компетентны. Поистине, вы именно тот человек, какой нам требуется. Но слушайте дальше. Префект снова сел, задумался, затем продолжил: — Марек хвастался, что может получить подобные результаты, оперируя на людях. Но только понимаете, в чем загвоздка… Спрашивается: где брать доноров? Понятно, когда отец готов отдать руку своему ребенку, пострадавшему в аварии. Можно также вообразить старого человека, отписывающего себя науке, если мне позволено так выразиться… — Нет, — возразил я, — для подобных операций требуются молодые и безупречно здоровые люди. — Этого тоже недостаточно, — сказал префект. — Вы забываете про юридическую сторону проблемы. Допустим, вы захотели бы в интересах будущего науки отдать ей легкое, или почку, или другую часть своего тела. Так вот, вы не имеете на это юридического права. Отбросим случай с отцом или матерью, жертвующими собой ради ребенка, что тоже порождает проблемы. По ныне действующим законам никто не имеет права добровольно соглашаться себя изувечить. — Остаются смертники, — сказал я. — Точно! Совершенно очевидно, что приговоренный к смертной казни молодой, здоровый субъект, и к тому же давший согласие, — таково основное условие, — вот тот человеческий материал, который может быть предоставлен в распоряжение ученого. — Но такого почему-то никогда не происходит. Я лично ни о чем таком не слышал. Андреотти посерьезнел. Он наклонился ко мне, словно опасаясь, что его услышат посторонние. — Ошибаетесь. У нас есть осужденный. Это Миртиль. Я совершенно позабыл про Рене Миртиля. А между тем два года назад все газеты наперебой писали о нем в хронике происшествий. Он похитил в аэропорту Орли груз с золотом, предназначавшийся Национальному банку Франции. Поистине, ограбление века! Четырех миллиардов как не бывало. Два конвоира убиты. Миртиля приговорили к смертной казни. Но потом другие события постепенно заслонили это происшествие. Мало ли в мире государственных переворотов и военных агрессий, чтобы к убийце, пусть даже гениальному, у публики пропал интерес? — Миртиль согласился по доброй воле, — сказал префект. — Он — особый случай. — Значит, преступник в курсе дела? Андреотти вздохнул: — Дорогой друг, вот уже несколько месяцев без нашего ведома происходит такое!… Скажем, если угодно, что государственными интересами прикрываются в тех случаях, которые бы в иные времена… Ладно, об этом ни слова. В самом деле, я узнал, что Миртиль предчувствовал… — Но послушайте, господин префект, это же немыслимо… Ну кто пожелал бы присоединить… к своему телу… часть тела убийцы… — Погодите, не горячитесь… У вас еще будет много поводов для удивления… Сначала вернемся к Миртилю. По правде говоря, это он сам однажды известил через капеллана директора Санте [1], что готов посмертно отдать свое тело медикам, ученым и тем самым способствовать прогрессу науки. В тюрьме Миртиль совершенно переменился… Я встретился по приказу начальства с его духовником — человеком весьма достойным. По его словам, Миртиль искренне обратился к вере. С того дня, как он вышел из-под влияния своей любовницы, некой Режины, которая по-прежнему заключена в Петит-Рокет, он преобразился. — Или же разыграл комедию. — Но какая ему корысть?.. И потом, вы же понимаете, одни его слова нас не устроят. Нет. В том-то и дело, что Миртиль, в доказательство своих слов, указал место, куда он спрятал украденное золото, так что мы вернули сокровища по принадлежности… Словом, когда я говорю «мы»… вы меня понимаете… Поэтому-то его предложение и было принято… — префект понизил голос, — и вот почему его апелляцию о помиловании отклонили лишь на прошлой неделе. С решением тянули до того момента, пока все не подготовили. Казнь Миртиля состоится завтра утром. — Признаюсь, господин префект, что не вижу… — Сейчас увидите. Подведем итог: с одной стороны, у нас имеется хирург, способный осуществить, как я вам только что сказал, полную пересадку. С другой — универсальный донор, поскольку все части его тела — вы меня поняли, — все!… — предоставлены в наше распоряжение… Наконец, настал тот день, когда по прогнозам дорожной полиции на дорогах ожидается двести пострадавших… Ну как, теперь вы догадываетесь о характере намеченного эксперимента? Да, меня внезапно осенила догадка, и это было таким потрясением, что я не мог удержаться и тоже встал и зашагал по просторному кабинету префекта, богатая драпировка которого, несомненно, никогда не приглушала более невероятные конфиденциальные сообщения. — Это безумие, господин префект, — заявил я. — Чистое безумие! — Вначале я реагировал точно так же, как вы… Но как, по-вашему, когда была взорвана первая атомная бомба, разве это не было безумием? А когда послали первого человека в космос, разве это не было безумием? Мне сказали… вы меня внимательно слушаете?.. что Франция имеет возможность занять первое место в той сфере, в которой, по утверждению врагов нашего государства, а также некоторых его друзей, другие страны давно ушли вперед. Следовательно, эксперимент состоится… Точнее, он уже проводится… Позвольте мне закончить. Прежде чем вдаваться в подробности, я должен вас предупредить, что все это сохраняется в полной тайне. В курсе событий лишь несколько высокопоставленных лиц. Если Марек потерпит неудачу… ну что ж, тем хуже, придется ждать другого случая. Если же добьется успеха… вот тут-то, мой дорогой друг, в дело вмешаетесь вы. — Каким образом? — Вы прекрасно понимаете, что, достигнув положительных результатов, мы не станем сразу трубить на всех перекрестках. Пересадить руку, ногу… голову еще недостаточно. Надо ждать. И нам, возможно, придется набраться терпения на целые месяцы, чтобы увидеть, как чувствуют себя люди, перенесшие такую сложную операцию, не повлечет ли за собой пересадка органов побочных явлений. Короче говоря, нам потребуется человек, который будет поддерживать контакт с нашими подопечными, записывать их высказывания, наблюдать за их реадаптацией. Высшую инстанцию особенно интересует нравственная сторона эксперимента, как я и сказал в самом начале нашего разговора. Вас наделят всеми полномочиями, и вы станете вольны организовать свою работу по собственному усмотрению. Только раз в месяц вы будете предоставлять мне отчет. Забудьте, что вы служащий префектуры. И конечно, не может быть и речи о том, чтобы угождать начальству. Объективно констатировать факты — вот, что от вас требуется, проследить, возвращаются ли прооперированные к нормальной жизни, или на них легла печать хирургического вмешательства, психологические последствия которого непредсказуемы. — Не думаете ли вы, что психиатр… — Только не психиатр! Ничего такого, что могло бы породить у них комплексы. Нет! Вы станете их другом… Войдете к ним в доверие. Я знаю, у вас прекрасно получится. Ну и как? Вы согласны? — Я хотел бы немножко подумать. — К несчастью, у нас на это нет времени. Повторяю, эксперимент уже проводится. В этот самый момент все жандармерии Парижского округа получили приказ доставлять в клинику профессора Марека лиц, пострадавших наиболее серьезно. Приняты все меры, чтобы их транспортировка ни у кого не вызывала любопытства. Марек отберет объекты, способные вынести пересадку. Это очень сложно из-за различий в составе крови, общего состояния пострадавших, возраста, а в некоторых случаях из-за семейного положения. Возможно, мы столкнемся с жестокими вопросами совести. Теперь вы видите, дорогой друг, почему я обратился именно к вам. Я был поставлен в крайне затруднительное положение, так как слишком хорошо узнал закулисную сторону политики и ясно видел ожидающие меня трудности, но тем не менее эта необычная миссия меня привлекала. Когда-то я долго колебался, делая выбор между правом и философией. Мой отец настоял на моем поступлении в Административную школу, но я не утратил вкуса к научной работе и все свободное время отдавал изучению таких столь мало известных психических явлений, как передача мыслей на расстоянии, предчувствие, ясновидение. Андреотти хорошо знал, что делает, предлагая мне столь неблагодарное дело. И тем не менее я никак не мог принять окончательного решения. — Так что же все-таки возьмут у Миртиля для пересадки? — спросил я. — Но… все… — сказал префект. — У Марека нет намерения использовать только тот или иной орган. Он хочет взять все. Случай слишком уж благоприятный. Подумайте: ведь на нашу голову падут десятки умирающих — у одного раздроблены ноги, второму угрожает ампутация руки, у третьего продырявлен желудок, или раздавлена грудная клетка, или размозжена черепная коробка. Завтра в этот же час Миртиль мог бы исчезнуть в полном смысле слова, но его сердце, голова, внутренние органы могли бы вернуть жизнь невинным жертвам дорожных происшествий. Благодаря ему шесть или семь человек выживут. — Какой ужас! — пробормотал я. — Как подумаю, что в эту самую минуту они катят в автомобилях, а уже в следующую… Я вас недопонял. Я счел было, что Марек предполагал пересадить только два или три органа. — Да нет же! Научный эксперимент состоит именно в том, что он намерен взять тело и расчленить… После хирургического вмешательства от Миртиля не останется больше ничего. Представляете?! Конечно, я представлял и был в какой-то мере даже зачарован этим кошмарным экспериментом. — Разумеется, — продолжал префект, — реципиенты не узнают, что обязаны спасением жизни части тела или внутренним органам преступника. Что касается Миртиля, то его гильотинируют в Санте, как это происходит обычно, однако при казни будет присутствовать один из сотрудников Марека, и он предпримет все необходимое, чтобы голова казненного никак не пострадала. Для этого нужны особые предосторожности. Мне они неизвестны, но дело в том, что профессор разработал специальную методу, которая вроде бы задерживает омертвление мозговой ткани. Труп Миртиля отправят профессору Мареку с целью безотлагательной пересадки органов. Улицы будут перекрыты для городского транспорта, чтобы максимально ускорить доставку тела в клинику. Все продумано до мельчайших деталей. Марек наверняка добьется успеха. С этой стороны нам нечего опасаться. Ваша роль заключается в том, чтобы предвидеть непредвиденное. Я не мог сдержать улыбку. — Мне нравится сочетание этих слов, — сказал я. — Оно меня ободряет. — Значит, вы согласны? — Ладно!… Согласен. — Я вам очень признателен, дорогой друг. И если все пойдет хорошо, поверьте, вышестоящие персоны засвидетельствуют вам свою благодарность. Я собираюсь распорядиться завести специальное досье по этому делу. В нем уже лежит curriculum vitae [2] Рене Миртиля и Марека, различные сведения, которые могут быть вам полезны, в частности, имена очень немногих людей, которых мы вынуждены поставить в известность. С этого момента вы совершенно независимы. Вы найдете в этом досье также служебное предписание, которое распахнет перед вами все двери. В случае необходимости звоните прямо мне. Но никогда не говорите по телефону ничего такого, что могло бы нас выдать. Мы обо всем договорились? — Обо всем, господин префект. — Не забудьте про ежемесячную докладную записку. И вот еще что: для всех сотрудников префектуры вы в отпуске. Не так ли?.. По личным мотивам. А теперь мне остается только пожелать вам успеха. Он протянул мне руку и, провожая до двери, добавил: — В порядке совета: на вашем месте я заглянул бы в Штаб [3]… Операцией руководит дивизионный комиссар Ламбер. Мужайтесь, Гаррик! Я вышел от префекта в состоянии полного душевного смятения. Спускаясь по безлюдной большой лестнице, я осознал, что забыл задать ему тысячу вопросов… Например: а согласятся ли на такой эксперимент семьи пострадавших? Если согласие родственников получено, имеют ли право скрывать от них происхождение органов для пересадки? Что произойдет, если придется выбирать между пострадавшими: кому из них выжить, а кому погибнуть? Я не силен в вопросах совести и чуть было не вернулся к префекту с намерением сказать ему, что, хорошенько взвесив «за» и «против», понял, что не подхожу для такой миссии. Но это было бы равносильно прошению об отставке. Мне стало нехорошо при одной мысли, что в данную минуту первые жертвы катастроф уже направляются в Вилль-д'Аврэ. Я почувствовал такую растерянность, что был вынужден присесть на скамейку. Открыв досье, я прочел несколько машинописных страниц, посвященных Миртилю. Молодой человек двадцати восьми лет. Два фото — в профиль и анфас, наклеенных на картон. Открытое, симпатичное лицо. Голубые, на вид правдивые глаза, четкий, мужественный, довольно красивый профиль. Рене Миртиль был сыном фармацевта. Хорошо учился, потом его призвали на военную службу, и он провел тринадцать месяцев в Алжире. Затем все пошло наперекосяк. Подозреваемый в различных кражах со взломом на Лазурном берегу, он был арестован, потом отпущен на волю; арестован вторично за ношение оружия без разрешения и сопротивление общественным властям. Будучи вскоре освобожден, он исчез из виду на два года; служебная записка комиссара Бертена указывает, что Миртиль, возможно, входил в шайку, орудовавшую на Юго-Востоке и специализирующуюся на ограблении банков и почтовых машин. Но доказательств против него не оказалось. Затем несколько свидетелей, внушающих доверие, утверждали, что видели его за рулем грузовичка, задействованного в похищении весьма известного лица. Наконец, следовал список его прегрешений: торговля оружием, валютой, два ограбления ювелирных магазинов средь бела дня в Париже, кровавое сведение счетов на улице Бланш, выстрелы в полицейского регулировщика и, разумеется, hold-up [4] в Орли… Словом, список длинный и удручающий. На карточке стоял адрес его адвоката — мадам Эбер-Жамен, и я спросил себя, уместно ли нанести ей визит, но, подумав, отказался от этой затеи. Какой веский предлог мог бы я найти для такого шага? Не вызовет ли он подозрения у Эбер-Жамен? Да и чему это послужит, коль скоро Миртилю предстоит бесследно исчезнуть! Зато мне, пожалуй, было бы интересно поговорить с Режиной, которая, по словам комиссара Бертена, немало сбивала Миртиля с пути истинного. Это оказалось сильнее меня: хотелось узнать о нем поподробнее. Я вынужден был себе признаться, что больше всего меня смущала назойливая мысль, что Миртиль умрет, как еще никто не умирал до него. Могила никогда не разверзнется для него. Он уйдет в своеобразное небытие, бросавшее вызов воображению. Я смотрел на фотографию. Еще несколько часов — и его лицо станет лицом другого человека, даст приют другим мыслям, возможно посредственным, и, чего доброго, его станут ласкать руки, которые… Нет! Это невообразимо! Если умирающий, которому предназначалась голова Миртиля, был женат, то как должна вести себя женщина в присутствии мужа — живого, но внезапно ставшего чужим и незнакомым? Что мы, в сущности, любим в человеке? Искалеченный мужчина… инвалид войны, у которого обезображено лицо… покинет ли его жена? Но с головой другого?.. А что, если она потребует развода? Возмещения убытков? Что меня особенно бесило в этих проблемах, которые я перебирал в немом ужасе, — это их досадная бессмыслица и, надо признать, смехотворность. Я дошел уже до такой степени усталости, когда насмехаешься над тем, от чего к горлу подступает тошнота. В конце концов, может, эта женщина будет согласна обменять голову заурядного супруга на голову Миртиля. У нее создастся впечатление, что она изменяет мужу со своим же мужем. Стоп! Я дошел до ручки. Я встал с чувством растущего волнения. Я коснулся того, что префект так изящно назвал «непредвиденным». Я вошел в кабинет комиссара Ламбера. Он ждал меня и был явно заинтригован, но не позволил себе расспросов, а ограничился тем, что в общих чертах изложил мне ситуацию. Несколько серьезных несчастных случаев в провинции, парочка автомобильных столкновений на подъезде к Парижу, а именно — раздавленная рука в Дурдане. Раненый немедленно отправлен в Вилль-д'Аврэ. — Речь идет о неком Оливье Гобри, — объяснил мне комиссар. — Тридцать лет. Положение критическое. Наверняка потребуется ампутация. — Чем он занимается? — Рисует. Он живет на улице Равиньян. — Женат? — Нет. — Какая рука? — Левая. Это ему не слишком навредит. В этот момент зазвонил телефон, и комиссар бросился к нему. Со сжавшимся сердцем я взял отводную трубку и услышал далекий голос обезумевшего человека, который кричал: — Алло!… Пост 14! На выезде с Восточной автострады! Бригадный комиссар дорожной жандармерии Менье. Только что лопнула покрышка, и в результате произошел несчастный случай. Двое убитых и двое тяжелораненых. «Скорая помощь» прибыла. — Какие именно ранения? — спросил комиссар. — В одной машине у женщины полностью раздробило ногу. Ее муж погиб. В другой — наоборот: жена скончалась, но муж может выжить, если его прооперировать вовремя. У него оторвана правая нога и множество ушибов. — Направляйтесь к Вилль-д'Аврэ, как условлено, — приказал комиссар. Он повернул ко мне побледневшее лицо. — И это пока не час пик, — сказал он. — Но еще немного — и работы будет хоть отбавляй. Я думал о мужчине и женщине, чья жизнь зависела от Миртиля. Но решатся ли пересадить одну из ног Миртиля жен… — Можете ли вы немедленно отправить меня в Вилль-д'Аврэ? — спросил я. — Ничего проще! Когда я садился в машину, у меня кружилась голова. Антон Марек был миниатюрнее и старше, чем я себе представлял. Из-за тика у него постоянно мигало веко, а щека все время дергалась, как шкура лошади, донимаемой слепнями. Его желтые жгучие глаза смотрели на вас со смущающей настойчивостью, возможно, потому, что он плохо изъяснялся по-французски и боялся, что его не поймут. Профессор приветствовал меня с преувеличенной почтительностью и повел в свой кабинет. Обстановка выглядела бедной, но библиотека набита книгами, журналами, публикациями на многих языках. Два окна выходили в просторный двор, окруженный собачьими будками. Время от времени собачья морда тыкалась в сетку ограды или царапала ее нетерпеливой лапой. Распахнутые двустворчатые ворота охранялись жандармом. В двух словах я объяснил Мареку, в чем состоит моя миссия, и теперь он вводил меня в курс своих работ или, скорее, получив в моем лице любезного слушателя, щедро развивал перед ним свои теории. Очень скоро я понял, что ему хотелось взять реванш за трудное и безвестное прошлое. Эта защитительная речь, пересыпанная научными терминами, была недоступна мне, профану по части медицины. Я прибыл сюда не для того, чтобы слушать лекции, и попытался вежливо дать ему это понять. Какое там! Этот человек принадлежал к породе исследователей-одиночек, которые живут ради того, чтобы в один прекрасный день торжествовать победу; что возьмет в них верх — гениальность или фанатизм, никто не знает. В то же время в том, как он, поддакивая, качал головой и наклонялся ко мне, сквозило желание угодить, понравиться, и меня это несколько коробило. Антон Марек! Имя ассоциировалось с двадцатью годами войны, погромов, путчей, исступленной борьбы, нищеты. И вот этот раздавленный жизнью тип возжелал воскрешать людей! — Я полностью вам доверяю, господин профессор, — сказал я. — У меня всего лишь один вопрос: не могу ли я обосноваться здесь до завтра? Разумеется, да. Места хоть отбавляй. Комнаты переоборудованы и обставлены на современный лад. Впрочем, если я желаю осмотреть… Я согласился и был приятно удивлен: Марек замечательно преобразил бывший отель, купленный, по его утверждению, за бесценок. Спальни оказались тесноваты, поскольку он разделил перегородками несколько комнат надвое, но комфортабельны. Я пожелал заглянуть и в операционное отделение, но, к сожалению, вход в эту часть дома посторонним воспрещался. Повсюду царила деловая атмосфера. Суетились санитары. Секретарь у входа в коридор, ведший в операционную, яростно стучал по клавишам пишущей машинки. — Что-то не видно женщин, — заметил я. — Я опасаюсь болтливости, — с озабоченным видом ответил Марек. В этот момент во дворе остановилась машина «скорой помощи». Мы прибавили шагу. Моторизованный полицейский, сняв очки, поздоровался с нами. — Принимайте еще одного бедолагу. Наткнулся на грузовик, перевозивший балки. Представляете, балки — в праздничный-то день!… Он врезался с такой силой, что проткнул себе грудную клетку. — Очень хорошо, — пробормотал Марек. — Очень интересный случай. Тем временем санитары осторожно доставали из «скорой помощи» носилки. — Вот его документы… — продолжал мотоциклист. — Роже Мусрон, двадцать два года. Проживает по улице Сен-Пер… Страх Божий смотреть на все это! Носилки медленно продвигались к операционной. У меня едва хватило времени мельком увидеть восковое лицо, приоткрывшийся рот и передние зубы. — Правых ног больше мне не привозите, — велел Марек мотоциклисту. — С меня хватит. Я бы хотел левую ногу, правую руку, живот… и голову… главное — голову. — Черт знает что! — сказал удивленный мотоциклист. — Как будто бы дело во мне… Я тут ни при чем. Нетерпеливо топнув ногой, он завел мотор и поехал впереди «скорой помощи». Марек извинился и ушел. Ему надо было срочно заняться пострадавшим. Так что я завладел его кабинетом, чтобы иметь под рукой телефон, и позвонил комиссару Ламберу. Тот как раз готовился направить сюда человека, правая рука которого была в очень плохом состоянии. — Какого он возраста? — Ему пятьдесят два. — Исключено, — сказал я. — Нам нужны субъекты между двадцатью и тридцатью, не старше. Субъекты! Вот уже и я усвоил лексикон профессора! Но после приезда в клинику я ощущал себя совершенно другим человеком. Первый шок прошел, и я начал постепенно привыкать к этой невероятной ситуации. Я закурил сигарету, чтобы перебить неприятный запах, царивший в клинике, и пробежал глазами сведения о любовнице Миртиля, поскольку мои мысли все время возвращались к осужденному. Режина Мансель работала манекенщицей и пару раз снялась в рекламных фильмах. Она познакомилась с Миртилем в Париже и, по ее словам, знать не знала о занятиях своего любовника. Ее осудили на два года тюрьмы за хранение краденого, но вскоре должны освободить. В сложившейся ситуации она опасна, а Андреотти, возможно, недопонимает этого. Что произойдет, если Режина в один прекрасный день узнает голову Рене Миртиля на плечах другого мужчины? Она может поднять шум. А что, если мужчина, которого нам скоро привезут, женат? Я молил Бога, чтобы он оказался холостым. Задерживать Режину Мансель в тюрьме было невозможно. Но и в этом случае удастся ли нам сохранять тайну? Стоило мне призадуматься и детальней разобраться в проводимом эксперименте, как я обнаружил новые трудности. В высшей инстанции, несомненно, интересовались главным образом научными аспектами. А вот человеческий фактор был взвешен недостаточно тщательно. Я находился тут как раз для того, чтобы изучить его, и намеревался сделать это с величайшим тщанием. К несчастью, я не мог предусмотреть и предупредить неизбежные последствия. Только что я нащупал одно. А сколько осталось незамеченных и еще более серьезных? Не говоря уже о некоторых проблемах, которые меня будут преследовать, я это предчувствовал. Например, вопрос о душе Рене Миртиля… Зазвонил телефон. На проводе комиссар. — Алло… Возможно, у меня для вас кое-что есть… Парень, который застрял под грузовиком на остановке. Его сейчас достают оттуда автогеном. Он жив, но, похоже, у него совершенно раздроблен таз. — Возраст? — Тридцать один год. Его зовут Франсис Жюмож. Живет в Версале… — Посылайте. А нет ли у вас левой ноги? Нам была бы нужна левая мужская нога. — Я передам. В тот момент, когда я клал трубку, вошел профессор. — Головы все еще нет? — спросил он. — Нет. Зато нам посылают таз. — Вечно одно и то же. Но меня интересует голова! Без головы эксперимент не состоится. Ну хотя бы перелом черепа. Как это вы говорите… Когда нет рыб, обойдемся раками? — Нет… на безрыбье и рак — рыба… Как поживают пострадавшие? Он пошевелил пальцами, словно желая впихнуть их в слишком тесную перчатку. — Надежды не теряю… Но время не терпит… Последний очень плох… Голова поступила в клинику уже на исходе дня. Если говорить точно, то целых три, но с общего согласия мы отвергли голову человека, признанного алкоголиком. У двух остальных шансы были равны. Я настаивал на том, чтобы Марек выбрал холостого, он согласился с моими доводами. Итак, мы остановились на Альбере Нерисе. Тридцать четыре года, банковский служащий. С ним у нас, возможно, возникнет меньше хлопот. Если художник, Этьен Эрамбль и Симона Галлар не создавали дополнительных затруднений — слишком уж велико счастье вновь обрести утраченные конечности, — то другие не могли лечь под нож хирурга без согласия родственников. Я уже телеграфировал матери Жюможа и сестре Мусрона в провинцию, где те проживали, заранее зная, что это делается для проформы, и обе предоставят Мареку свободу действий, но полагалось их предупредить и заручиться согласием. Что касается Альбера Нериса, то у него из родственников оказались лишь дальние — двоюродные братья. Комиссар прислал мне подтверждения около шести вечера, чем и развязал нам руки. Но выдержит ли Нерис операцию? Он умирал и производил впечатление человека слабого здоровья. К тому же он был заметно миниатюрнее Миртиля. Для его плеч голова осужденного окажется довольно тяжелой ношей! Тем хуже! Выбора не было. Требовалась еще одна правая рука. На всякий случай одну отложили для нас в Лионе, где пешехода переехал троллейбус… но и тут рост не совпадал. Тем не менее, если не найдется ничего лучшего, пострадавшего доставят ночью самолетом. Я хотел навестить пациентов. Марек возражал. Его сотрудники готовили их для решающего хирургического вмешательства. — А знает ли Симона Галлар, что ей пересадят мужскую ногу? — Нет, — признался профессор. — Я только пообещал ей сделать все, чтобы она не осталась калекой. Но если в течение ночи мне не доставят мужчину, которому потребуется нога Миртиля, я отброшу всякие колебания. Думаю, это будет правильно. Я удержался от улыбки. Но профессор не шутил. Впрочем, он, похоже, не умел шутить. Просто сам он никогда не согласился бы на пересадку женской ноги. Я догадался, что раньше Марек, несомненно, занимался эстетической хирургией, пока не перешел к исследованиям в области трансплантации. Его доходам больше неоткуда было взяться. Я навел справки в префектуре. Около семи вечера я наскоро перекусил в кабинете профессора. Марек присоединился ко мне и выпил чашечку кофе. Он казался усталым и нервным, а также раздраженным. Жюмож внушал ему сильное беспокойство. — Будь у меня этот Миртиль под рукой, — доверился он мне, — я мог бы им распоряжаться свободно и был бы уверен в успехе. Но существует закон. Гильотинируют на заре. Почему не ночью, а? Какая разница? Спрашивается, ну как при таких условиях двигать науку? Он налил себе вторую чашку и, выпив горячий кофе залпом, схватил телефон. Ему пришлось убеждать целую минуту, прежде чем его соединили с директором Санте. — Говорит Антон Марек. Да, я тоже, господин директор. Он протянул мне параллельную трубку. — Это по поводу осужденного… скажите, а он волнуется? — Нисколько, — ответил директор тюрьмы. — В данный момент Миртиль беседует с капелланом, как и каждый вечер. Они вместе молятся. Это скорее Миртиль утешает священника. Уверяю вас, весьма впечатляющее зрелище. — Ладно, ладно… Тем не менее, если он будет плохо спать, ему следует принять успокоительные капли, которые я прописал… Двадцать капель. Все пока без изменений? — Процедура закончится в пять тридцать утра. — А нельзя ли… чуть пораньше? — О-о! Это было бы грубым нарушением тюремного распорядка. — Плевал я на распорядок, — проворчал Марек и в сердцах швырнул трубку. — В конце концов, господин Гаррик, осужденный согласен… Все согласны… Ну разве же это не абсурд? — И вышел, хлопнув дверью. Я получил еще несколько телефонограмм, не представляющих никакого интереса, и продолжал собирать данные о пострадавших, поступающие по телефону, а затем направлял их в больницы. У нас еще не было правой руки, а движение на въездах в Париж становилось спокойнее. Еще немного — и нам уже не придется рассчитывать на что-либо, кроме потасовки. И тем не менее удача нас не покинула. В четверть двенадцатого, когда я задремал, хотя всячески силился бодрствовать и фиксировать все детали этой памятной ночи, раздался еще один телефонный звонок. — Говорит комиссар Дюселье… Я замещаю комиссара Ламбера… мое почтение, мсье… у нас здесь тяжелораненый… велосипедист, ехавший без фонаря… У него оторвано полруки. В данный момент мы пытаемся остановить кровотечение. — Возраст? — Лет тридцать. — Прекрасно. Посылайте его к нам. Я сам пошел во двор встречать «скорую». Собаки метались, лаяли, возбужденные необычными хождениями взад-вперед. Я заметил, что это была великолепная ночь… последняя ночь Рене Миртиля! Возможно, Миртиль еще молился. За кого? О чем? Где будет его душа, когда его тело поделят на семерых? Нужно будет обратиться с этим вопросом к теологу, а у меня не было времени на дальнейшие размышления — прибыла «скорая помощь». На ее тихий гудок явились санитары. Подъезд осветился, и носилки извлекли из машины. Мелькнуло бледное лицо, черный китель, белый стоячий воротничок. Санитары набросили на пострадавшего одеяло. Я подошел к шоферу. — Официант?.. Он возвращался с работы? — Ничего подобного. Кюре. У него старый, разбитый велик без фонаря. В него врезались одним махом… Однорукий кюре… плохо ему придется. — Да замолчите же! — закричал я, выйдя из себя. — Ах! Извините… Я, знаете ли, ничего против них не имею. У каждого своя работа. Он повернулся и ушел. Один из санитаров в вестибюле передал мне портфель священника. Антуан Левире, двадцати девяти лет, викарий в Ванве. Я был подавлен. Мне казалось, что я вижу сон, думаю головой другого. Что, если Нерис будет находиться в таком же состоянии, когда воспользуется головой Миртиля? Я пощупал карманы. Сигареты кончились. Я позвонил, чтобы мне принесли кофе — большой кофейник. Почему не признаться откровенно? Я был в шоке… Священник — один из семи подопытных свинок… Нет, мне это казалось недопустимым и чудовищным. Надо было побороть еще один предрассудок! Префект был прав, утверждая, что любой научный эксперимент вначале кажется безумным. Собрав всю свою волю, я все же дрожал, воображая себе, как священник Левире осеняет себя крестом рукой преступника. Разумеется, эта рука уже перестанет быть рукой Миртиля. Она как бы ассимилируется новым владельцем. Когда человеку переливают кровь, разве она не усваивается его организмом? Значит?.. Какая, в сущности, разница между кровью другого и рукой, кистью, головой другого? Я был бы плохим наблюдателем, если бы со всей решительностью не приказал своему воображению умолкнуть. Моя обязанность — изучать результаты эксперимента объективно, абстрагироваться от любой предвзятой мысли, любого предрассудка… Что касается души Миртиля… Ну что ж, допустим, лев пожирает миссионера. Плоть второго становится плотью первого. В результате от тела не остается ровным счетом ничего… а душа претерпит судьбу, общую для всех душ… В чем же проблема?.. Несмотря на кофе, мои мысли путались. Телефонный звонок вывел меня из состояния отупения. Было немногим за полночь. Звонила мадам Жюмож, чтобы справиться о сыне. Я успокоил ее как мог и уточнил, что. поскольку визиты запрещены до нового распоряжения, ей абсолютно незачем выезжать из дому. О результатах операции ее будут информировать. Немного погодя позвонила сестра Мусрона. Я сказал ей примерно то же самое. Осталось еще пять часов ожидания… Около трех ночи с первого этажа донеслась какая-то возня. Должно быть, готовились принять останки Рене Миртиля. А там, в тюремном дворе, настала пора устанавливать гильотину. Я отодвинул журналы, которыми был завален диван, и, высвободив угол, решил спокойно прикорнуть. И провалился в сон. Меня разбудил профессор. — Извините, — сообщил он, — но сейчас пять утра. Момент приближается. — Как пострадавшие? — Пока все держатся. Если чуточку повезет, думаю, управимся. — Но вы не сможете делать семь операций подряд! — Нет. Пересадку конечностей сделают мои ассистенты… Подобная операция не представляет особой трудности. А сам я прежде всего займусь головой. Вот эта операция исключительно длительная и тонкая. Надеюсь, что они там, в тюрьме, не совершат… — Оплошности… — Вот именно. Нож гильотины не должен падать как Бог вложит в душу. — Вы хотите сказать: как Бог на душу положит… — Именно это… У меня там ассистент, которому поручено регулировать процедуру. Наибольшее время потребует наложение гипса, закрепляющего голову на торсе. Не желаете ли меня сопровождать? Мы вышли во двор. Стояла ясная ночь. Издалека доносился перестук колес проезжавших мимо поездов, а в воздухе уже пахло сеном, мокрой травой, распустившимися цветами. — Как долго длится выздоровление? — спросил я. — У собак — недолго. А у человека — не знаю. Благодаря разработанной мною методике это, я полагаю, дело нескольких недель. Я веду речь о голове. Для других органов — намного меньше. — И вы думаете, что Нерис полностью обретет свои умственные способности? — А почему бы и нет? Возможно, его придется перевоспитывать. И у него неизбежно наступит расстройство памяти… — Не хотите ли вы сказать, что воспоминания Миртиля перемешаются с его собственными? Вот ужас! — Нет, вовсе нет… Но ему придется освоиться с новым инструментом… как скрипачу, который меняет скрипку. — Признаюсь, что такое представление кажется мне несколько… не обижайтесь, профессор… несколько упрощенным. — Возможно. Посмотрим. — А кого вы оперируете после Нериса? — Жюможа… он — исключительно интересный случай: ему придется заменить все внутренние органы, включая половые. Но как только начинаешь работать над слизистой оболочкой и нервами, которые легко отделяются, продвигаешься быстро и почти ничем не рискуешь. Надеюсь к вечеру закончить. — А Мусрон? — Им займется мой второй ассистент. Пересадка сердца — операция сравнительно простая. Для легких существует фокус… — Прием. — Да, благодарю… прием, который нужно освоить. Я разработал методику, значительно упрощающую такую операцию; она позволяет пропилить только два ребра. Больной встанет на ноги дней так через десять. — Жаль, что у вас не нашлось мужчины для левой ноги Миртиля. — Да, я и сам сожалею об этом больше всего. Хотя данный эксперимент может стать весьма поучительным. — Мадам Галлар хромать не будет? — Никаких причин. Она одного роста с Миртилем. Но ее левая нога, разумеется, будет намного мускулистей правой. Ей придется носить брюки или длинные платья. — А если… Извините, мне пришла в голову нелепая мысль… Что, если ваши пациенты окажутся жертвами новой аварии… Можно ли им повторить пересадку? Например, мадам Галлар однажды, в результате обстоятельств, которые я себе плохо представляю, попадет в катастрофу. Сможет ли она получить левую ногу, принадлежащую женщине? — Конечно. Я утверждаю, что с точки зрения хирургии любая пересадка возобновляема бесконечно. Я как раз и хочу доказать, что тем самым проблема смерти решена. Единственная неразрешимая проблема — доноры. Но она скорее политическая, нежели медицинская. Марек поднял руку, чтобы посмотреть на часы. — Пять часов двадцать минут, — сообщил он. Марек не задумывался о Миртиле и его смерти. Миртиль был для него лишь сочетанием костей, артерий, тканей — своего рода резерв, из которого он готовился черпать. Перед моими глазами был ученый в чистом виде. Что им двигало: тщеславие, желание славы? По моему впечатлению, в него вселился демон научного поиска. Этот человек был способен сожалеть о лагерях смерти, которые могли бы поставлять ему доноров в неограниченном количестве. Поистине это было единственным «политическим» решением проблемы. Неужто настанет день, когда человечество будет держать в клетке людей, как подопытных свинок, как Марек — своих собак? Было прохладно. В Санте Миртиль уже, несомненно, направлялся к гильотине. Мне вспоминались книги, статьи, фильмы: огромный коридор, вереница мужчин в черном и осужденный на казнь в своей рубахе смертника с широким вырезом и связанными за спиной руками шагает рядом с капелланом… Я жалел Миртиля. Где-то часы отбили половину, и зазвучали другие удары, степенные, на колокольне, в мэрии… Нож гильотины упал. Миртиль был мертв. Я мысленно молил Бога о прощении. Но, возможно, эта смерть таинственным образом входила в чьи-то высшие соображения? Раскаявшийся преступник, с одной стороны, а с другой — умирающие, которые оживут. Зачем же сразу восставать? Разве не такие люди, как Марек, время от времени наносят решительный удар Истории? — Они с этим никогда не покончат, — проворчал Марек. Его-то угрызения совести не мучили. Он пританцовывал, чтобы согреться, растирая руки, как атлет, который перед опасным упражнением проверяет свою гибкость и собирается с силами; к нам присоединились два санитара. Они переговорили с профессором на непонятном мне языке. — Они не знают французского? — спросил я. — Очень плохо… Я избегаю всякой болтовни. А не то нас атакуют журналисты, и работать станет невозможно. — Тем не менее в один прекрасный день придется открыть миру, что… — Как можно позднее, — прервал меня профессор. — К тому моменту у меня может хватить времени и средств построить где-нибудь на отшибе хорошо охраняемую клинику. — Но… родственники прооперированных?.. Вы не намерены их отталкивать? — Нет… нет, разумеется. — Как вы объясните им… все это? — Тут я рассчитываю на вас. В конце концов, для этого вы и находитесь здесь… Им достаточно сказать, что органы были взяты у неизлечимых больных. Такое уже проделывали с глазами, и многим это известно. Так что никто не удивится. Естественно, вы порекомендуете им хранить молчание. Все поймут. Ни родственники, ни оперированные сами не заинтересованы в том, чтобы их имена фигурировали в газетах, их раны фотографировали, дома осаждали любопытные… Вдруг издалека донеслись две ноты полицейской сирены. — Приехали! — вскричал Марек. — Все по местам! Несколько мгновений спустя, предшествуемые мотоциклистами, во дворе разворачивались черная машина и фургон; санитары открыли его заднюю дверцу и вытащили гроб, еще в пятнах крови. Подняв его вчетвером, они бросились в клинику. — Что здесь собираются с ним делать? — спросил один из мотоциклистов. — Воскрешать? — Как он себя вел? — ответил я вопросом на вопрос. Жандарм передернул плечами. — Похоже, отчаянная голова. Пошел под нож, как другие идут покупать билеты национальной лотереи. Это уже не мужество, а безрассудство. — Что ни говори, — сказал второй жандарм, — а нужно им обладать, чтобы сохранять на лице улыбку в то время, как нож уже завис над тобой. Поверьте мне! Во дворе клиники все пришло в движение. Мотоциклисты отдали мне честь, и кортеж уехал. Собаки выли. Кто-то опустил жалюзи. Самое тяжкое осталось позади. Мне больше не хотелось спать. По правде говоря, ничего не хотелось. Я был праздношатающимся, без цели, без мысли. И когда провел оборотной стороной ладони по щекам, то обнаружил, что они весьма нуждались в бритве, и вернулся в клинику. Входя в кабинет, я услышал мягкое шуршание колес и увидел семь каталок на резиновом ходу. Пострадавшие лежали на них неподвижно, словно каменные изваяния. Они исчезли в операционном отделении, оставляя за собой легкий запах эфира. Я подошел к телефону и позвонил префекту по его домашнему номеру. — В общем, все идет хорошо, — сказал он мне после того, как я доложил ему обстановку. — В каком-то смысле да, господин префект. Все идет хорошо. — Что-нибудь не так? — Я устал, хочу спать. — И это все, вы уверены? — Да, уверен. А еще я плохо себя чувствую. Я был недостаточно подготовлен!… Можно мне задать вам вопрос? — Давайте. — Почему именно Мареку доверили подобный эксперимент? Знаю, он получил наше подданство. Поймите меня правильно, господин префект. — О-о! Да, я вас прекрасно понимаю. Так вот, строго между нами: потому, что в прошлом году он спас нынешнего министра здравоохранения. Тсс!… Его считали обреченным самые крупные светила. Мареку удалось то, от чего отказались другие. Теперь вам понятно? Так что ведите себя с ним осмотрительно. И держитесь, ладно? — Держусь, господин префект. Знай я, что меня ждало, утверждал бы это с меньшей уверенностью. В среду вечером, то есть через тридцать шесть часов после доставки тела Рене Миртиля в клинику, семеро оперированных вроде бы оклемались. Профессор не хотел вселять в нас чрезмерную надежду, но радость и гордость звучали во всех его речах. В особенности он был счастлив пересадкой головы Альберу Нерису. — Его жизнь пока висит на волоске, — объяснил профессор на своем странном языке, — но он уже может глотать… нормально дышит… Его веки поднимаются и опускаются… слышит… Сердце работает в хорошем ритме… О психических функциях в собственном смысле этого слова судить рановато. Тут я еще не могу сказать ничего определенного, но думаю, все пойдет на лад. В данном случае я все еще действую на ощупь… Ведь это впервые, не правда ли? — Вы устали? Марек обратил ко мне свои желтые глаза — они выражали беспокойство. — Все мы изнурены. Он предоставил мне право, в котором пока отказывал родственникам, — навестить пациентов. Жюмож и Мусрон еще не полностью вышли из коматозного состояния. Из огромных стеклянных колб, висевших на кронштейнах, оперированным поступал по трубкам специальный физиологический раствор, формулу которого Марек подробно объяснял мне, но я слушал его невнимательно. Я был напуган, не признаваясь себе, внушающим тревогу состоянием людей, перенесших сложнейшие операции, поскольку оно не казалось блестящим. Что касается Нериса, то на его лице были приоткрыты лишь иссохшие губы и кончик носа. Остальное скрывали бинты и металлический шлем, оберегавший голову и плечи. Профессор ощутил мою тревогу. — Они отупели от транквилизаторов… К тому же шоковый эффект дает о себе знать довольно долго. Но через двое суток, увидите, они наберутся сил. — А что, если, несмотря ни на что, результаты окажутся плачевными? — Сделаю анатомическое вскрытие — у меня есть на это специальное разрешение, в котором мне не могли отказать, — и извлеку уроки на будущее. Первые опыты всегда сопряжены с риском. — Вы все предусмотрели. — Я привык все предусматривать. — У вас большой штат сотрудников? — Нас шестеро хирургов, это значит — пять учеников и я сам. С десяток ассистентов и санитаров, не говоря о персонале, который занимается домом, секретариатом, животными. Всего двадцать два человека. Кстати сказать, я хотел бы впоследствии оставить Нериса при себе, если только он согласится. Это легко, поскольку семьи у него нет. Я хотел бы изучить на нем последствия трансплантации. У него могут возникнуть второстепенные осложнения, и я намерен установить за ним постоянное медицинское наблюдение. — Это звучит убедительно, — согласился я. — Со своей стороны я попросил бы у вас разрешения беспрепятственно ходить по клинике и видеть наших пациентов в любое время. — Договорились. Назавтра я вошел в контакт с родственниками. Как мы и условились, я рассказывал им, что пересаженные органы взяты у людей, безнадежно пострадавших при автомобильной катастрофе. С другими я даже не говорил о пересадке. Газеты посвятили казни Миртиля лишь коротенькую заметку. Мы были спокойны. Лучше всех перенес операцию кюре. Я навещал его каждый день. Он был веселым и сразу проникся ко мне дружескими чувствами. Мне он тоже нравился, но я остерегался его вопросов. Вот почему я, не подавая виду, пристально за ним наблюдал. Новая рука возбуждала у него огромное любопытство. Он мог наблюдать за пальцами, торчащими из шины, в которой покоилась пересаженная рука, и эти пальцы его завораживали. — Просто любопытно, — сказал он, — ведь могли же ампутировать руку, и, казалось бы, радоваться надо, получив новую. А между тем мне как-то не по себе. Не знаю, как это объяснить… Такое ощущение, что я не один… Это не моя рука, понимаете? — Вам больно? — Не очень. — Вы чувствуете свою правую руку? — В данный момент никакой разницы с левой. Когда я просыпаюсь и вижу ее, я всегда вздрагиваю. Внутренне она моя, если угодно… Но внешне она чужая. Форма пальцев для меня непривычна, в особенности ногти… Эти ногти меня поражают. И потом, она какая-то квадратная, широкая, мощная. Я задаюсь вопросом: сумею ли я ею пользоваться? Иногда она наводит меня на мысль о лошади, которую придется дрессировать в манеже… Его речи меня смущали. Я менял тему разговора. Священник говорил мне о своей жизни, о своих трудностях с прихожанами, утратившими веру. Он был одним из тех крепких, напористых священников, каких готовят сейчас к покорению пригородов, с короткой. стрижкой упрямых волос, с наивными глазами и детским румянцем. Как бы я ни старался его отвлечь, он постоянно возвращался к своей проблеме. — Понимаете, мсье Гаррик, когда мне предложили сделать пересадку руки, я согласился не задумываясь. Я был в шоковом состоянии. А вот теперь я очень хотел бы знать, откуда взялась эта рука. Ведь когда усыновляешь ребенка, наводишь справки о семье. — Согласитесь, что это сравнение не совсем правомерно. — Но, в конце концов, ее же где-то взяли? — Да… у человека, попавшего в аварию, как и вы сами… но ему предстояло умереть. Врачи хотели провести эксперимент. Этим, кстати, и объясняется мое присутствие здесь. Помимо вас тут есть еще шестеро оперированных, в соседних палатах. Благодаря пересадкам их жизнь спасена… — И тоже руки? — Руки, ноги… внутренние органы… Профессор Марек — специалист по такого рода хирургическим вмешательствам. — Выходит… ради нас обобрали трупы? Что я мог ему ответить? Я отделывался шутками. Странно, что такая тема дает пищу для шуток. Я продолжал свой обход. С Оливье Гобри, художником, мне было общаться легче. Он ограничивался тем, что плакался. — Я левша, мсье. Ну что прикажете мне делать с чужой левой рукой? — Она привыкнет. Я раскуривал ему сигарету и клал ее на палитру. У него наболело на душе — его картины не пользовались спросом. Он был художником-маринистом. — Жанр марины ближе всего к нефигуративной живописи, — объяснял он мне. — Паруса, дома, скалы — вы видите, что это может дать при известной схематичности. Однако меня упрекают за избыток здоровья, непосредственность восприятия. А большим спросом пользуется все острое, колючее, тотемическое — словом, заумное! Мне стоило огромного труда его успокоить. А между тем он производил впечатление не очень здорового человека, с изможденным лицом, удлиненным благодаря редкой рыжей растительности на подбородке. У него были пронзительные серые глаза, и он напоминал бедного несостоявшегося Христа. Этьен Эрамбль был его прямой противоположностью: буржуа до мозга костей, уверенный в себе. Он владел большим салоном мебели в предместье Сент-Антуан. Этьен не производил впечатления человека, подавленного смертью жены. У него была одна забота — узнать, а будет ли он ходить, «как прежде». Он метал громы и молнии против Симоны Галлар, по вине которой произошла авария, когда она нарушила правила дорожного движения. — Когда сидишь за рулем «404», мсье Гаррик, то нечего соваться обгонять «Лендровер-2000». — Не надо так громко… тсс!… Мадам Галлар лежит в соседней палате… Она может услышать… — Тем хуже для нее. Я весьма сожалею. Все это случилось по ее вине. Впрочем, я еще потребую возмещения убытков. А вот Симона Галлар не говорила ничего. Непричесанная, без всякой косметики на лице, она целыми днями лежала, закрыв глаза, и ничем не интересовалась. — Через месяц вы будете в состоянии покинуть клинику, — твердил я ей. — Уверяю вас. Она делала вид, что не слышит моих слов. Что будет с этой несчастной после того, как она обнаружит на своем теле мускулистую волосатую ногу Миртиля вместо своей собственной? Когда я касался этого вопроса в разговоре с Мареком, тот отделывался тем, что пожимал плечами. — А что, ее больше устраивал бы протез? — ворчал он. Все внимание он отдавал Нерису, поскольку Нерис попросту воскресал из мертвых. Теперь он уже понимал все, что ему говорили, и отвечал на вопросы соответственным морганием век. — Вы видите мою руку? — Моргание в утвердительном смысле. — Вы страдаете? — Никакой реакции. — Вы хотите пить? — Моргание в утвердительном смысле. Марек проводил все время у изголовья Нериса и исписывал блокноты заметками. — Что бы мне очень хотелось узнать, — однажды вечером поведал он мне, — это пришел ли Нерис в сознание или же у него все еще в голове пюре… — Каша, — машинально поправил я. — Но ведь он отвечает на ваши вопросы. — Когда просыпаешься, но еще не способен ориентироваться, — понимаете? — то можно отвечать на любой вопрос, все еще не соображая, кто ты есть. — Он Альбер Нерис. — Само собой. Но осознает ли он это? Вот в чем суть проблемы. Скажем так: в его голове думает «оно». Но как долго еще это продлится? Маленький Мусрон обрел сознание полностью, но был очень слаб и сильно исхудал. Я прекрасно видел, что он беспокоится по поводу предстоящих экзаменов. Он готовил четвертый реферат по английскому языку. Франсис Жюмож был, пожалуй, самым любопытным случаем из семерки. Он жил один в небольшом доме в Версале, где давал частные уроки, и его более чем скудное существование отражалось на всей его личности — ничем не примечательной, бесцветной. Я терпеливо собирал материалы для их досье, старался больше разузнать про житье-бытье этих людей, чтобы быть во всеоружии, отвечая на вопросы, которые в один прекрасный день мне не преминут задать. Вы даже не представляете себе, как трудно по-настоящему проникнуть в чужую личную жизнь. Пока что я располагал только чисто анкетными данными, какими интересуется полиция. Я довольно точно представлял себе характер Эрамбля и уже хорошо знал, что за люди — художник и студент. Священник, разумеется, был для меня человеком без тайны. Но двое последних продолжали оставаться за семью печатями. Аббат Левире, казалось, свыкся с новой рукой, которая поначалу так страшила его. Он стал шевелить пальцами. Они хорошо его слушались. Аббат даже признался, что ощущал в этой руке непривычную силу. — Тем не менее я думаю, что всегда буду надевать на нее перчатку, — доверился он мне. — Наверное, никогда не сумею убедить себя, что эта рука — моя. Хороший инструмент, согласен. Но не более того. — А вы не почувствуете неудобства во время мессы? — Может, мне и придется испросить специальное соизволение. Не думаю, чтобы в нашей практике имелся прецедент… Чего доброго, возникнут проблемы канонического характера… Тем временем Нерис продолжал делать успехи, и вскоре мы получили доказательство того, что он обретает себя. Например, он упорно отказывался пить молоко. Стоило ему почувствовать во рту вкус молока, как он его выплевывал. — Вам следует навести справки, — подсказал мне Марек. — Будет несложно найти тех, кто снабжал его продуктами, или ресторан, где он питался. Я ограничился расспросами квартирной хозяйки, которая по утрам готовила ему завтрак. И узнал от нее, что у Нериса была не в порядке печень и он избегал молока. Миртиль же, наоборот, обожал молочную пищу и накануне казни ел омлет. Следовательно, сомнения рассеялись — натура Нериса постепенно проявлялась. Несколько мелких фактов убедили нас в этом окончательно. Так, например, Нерис стал подносить руку к щекам. Марек первый расшифровал смысл этого жеста. — Он щупает свою бороду, — сказал он. В самом деле, Нерис носил бородку, тогда как Миртиль тщательно брился. Но главное — едва начав ворочать языком, он отчетливо, по многу раз шептал отдельные слова: «Банк… предупредить…» Разумеется, я тут же сообразил, что к чему. Я довел до сведения директора банка, где служил Нерис, что он в доме отдыха и задержится там еще на неопределенное время. Когда важный полицейский чин говорит завуалированно, напустив туману, люди обычно не расспрашивают. Они предполагают худшее и помалкивают. Тем не менее благодаря этому случаю я узнал, что Нерис был образцовым служащим и отличался едва ли не маниакальной добросовестностью. Значит, операция его не изменила. Возвращаясь к жизни после совершенно невероятного испытания, его первой заботой оказалось стремление избежать выговора на работе. Мы были тронуты и в то же время не могли удержаться от улыбки. Подумать только! Губы Миртиля произносили такие слова, как: «Банк… предупредить…» — тогда как казненный был специалистом по ограблениям! У меня возникло впечатление, что наши пациенты выздоравливали прямо на глазах. Я сообщил каждому, по мере того как они были в состоянии меня выслушать, что произошло… Эксперимент, проведенный in extremis [5] конечности, или органы, заимствованные у потерпевших аварию и обреченных на смерть… И никто не протестовал. Да что я говорю? Никто даже не удивился. Они были просто счастливы обрести себя в целости. Чудо пересадки их не удивляло; все они были наслышаны о трансплантации и знали, что такая практика вот-вот станет повседневной. Они скорее испытывали эгоистическое удовлетворение от того, что выбор пал на них. Только одна Симона Галлар, конечно же, не пришла в восторг от того, что ей досталась нога мужчины. Но ее реакция не была бурной, как я опасался. Больше всего ее огорчало не то, что нога мужская, а то, что она волосатая. Тем не менее Симона так сильно переживала смерть мужа, что, казалось, забыла про эту небольшую напасть. Вскоре некоторые из оперированных, наименее пострадавшие при аварии, попытались ходить, стали встречаться в коридорах клиники, приглашать друг друга в палату, взаимно оказывать услуги. Этьен Эрамбль, что бы он ни говорил, пошел поздороваться с Симоной Галлар, и на него произвело большое впечатление то, с каким достоинством держится вдова. Он заказал для нее цветы. Священник снискал всеобщее уважение. Эрамбль находил, что кюре воздействует на него успокоительно, Гобри рассказывал ему о своей живописи. И только Жюмож — случай, который я намеренно пока оставлял в тени, — держался немножко особняком, казался грустным и не пытался изливать душу. Что до Нериса, то он, в силу быстрой утомляемости, еще не принимал гостей, не был еще способен следить за разговором. Я приносил ему сигареты, зная, что курение — его страсть. Когда у него возникло желание курить, мы воспользовались этим обстоятельством, чтобы провести новый тест, составленный так же убедительно, как и предыдущий. Миртиль всегда курил американские сигареты, а Нерис — французские (у Нериса в кармане мы обнаружили пачку «Голуаз»). И вот мы предложили Нерису сигареты разных марок, и он, не колеблясь, выбрал французские. — Это доказывает, — сказал мне профессор, — что единство человеческого организма обеспечивают главным образом железы, спинной мозг, гормоны — все, что обусловливает постоянное обновление клеток тела. Голова не играет тут никакой привилегированной роли. Носитель наших привычек, наших склонностей, наших желаний — кровь. Его теория, которую я почти что принял, внезапно была опровергнута на следующий же день. Когда я вошел к священнику, чтобы попросить его подтолкнуть Жюможа на откровения, я застал его в состоянии крайней озабоченности. — Дайте слово, что вы ответите на мой вопрос чистосердечно. От кого мне досталась эта рука? Я попытался скрыть свою растерянность и надеялся, что этот вопрос никогда больше не встанет. Увы!… — Вы это прекрасно знаете, — ответил я. — Она взята у человека, пострадавшего при автомобильной катастрофе… — А вы видели мою руку? — Нет… Я приехал сюда, когда все операции по пересадке были закончены. Моя роль, как я вам уже объяснял, ограничивается изучением последствий этого эксперимента — всех последствий, как нравственных, так и физических. — Именно… Так вот, пересаженная мне рука — татуирована. Это слово камнем свалилось мне на голову. То есть как? Выходит, никто и не поинтересовался… Какая халатность! А между прочим, можно было бы и предположить, что… В моей голове роилась тысяча мыслей. Подумали обо всем, все предусмотрели… кроме этого! — Красивая татуировка, — продолжал священник. — Она изображает сердце. Ко мне вернулась надежда. — Сердце, — пробормотал я, — но… не так уж и плохо, сердце… молодые люди, которых вы наставляете… это придает мужественности и может им понравиться… И в то же время содержит некий мистический смысл. — Да, но вот если бы только сердце, и ничего другого. — Вижу. Его пронзает стрела. — И есть надпись: «Лулу». Все потеряно. Священник смотрел мне прямо в глаза. Солгать я не мог. — Профессор страшно торопился, — сказал я. — С одной стороны, умирающие, с другой — те, у кого был шанс перенести операцию. — Этот мужчина… кто он? — Он умер… Так что какое это теперь имеет значение?.. — Меня мучает не пустое любопытство, мсье Гаррик… Видите ли, с ней происходит нечто странное. Когда меня застает врасплох какой-нибудь шум… например, внезапно открывается дверь… или же я слышу за спиной чьи-то шаги… моя новая рука дергается — другого слова не подберешь, она бросается мне на грудь, шарит под курткой. Это как непроизвольный рефлекс, ужасающе мгновенный… И теперь я задаюсь вопросом: а что, если она ищет оружие?.. Представляете себе?.. Вы не отвечаете… А ведь я имею право знать… — Ладно, — сказал я. — Этот человек не был достоин особого уважения, но его настигла весьма поучительная смерть. Он искренне раскаялся, перед тем как умереть, и отписал свое тело науке. Что вам еще надо знать?.. Поверьте, его рука движима не плохими намерениями. — Нет, разумеется, — сказал священник. — Впрочем, она меня хорошо слушается… Кисть тоже. Если случается вопреки себе самому делать непроизвольные движения… — Я переговорю с профессором, — обещал я. — Мы подумаем… Марек был не слишком удивлен. — Простая мускульная сила, — определил он. — Это явление быстро пойдет на убыль. Можете его успокоить. В течение месяца-двух, возможно, мы будем наблюдать у того или иного пациента маленькие неполадки с ассимиляцией органа. Но ничего серьезного. — Тем не менее Нерис… Когда он посмотрится в зеркало?.. — Я об этом уже думал, — сухо сказал профессор. — Я скажу ему, что у него новая голова. И придется к ней привыкать. Я очень хотел бы надеяться. Однако я еще не совсем доверял его словам. У меня была веская на то причина. Наши пациенты начали выходить, гуляли по саду. Они загорали на солнце, болтали, отдыхали после обеда. Тема их разговора была неизменной: перенесенная операция. Каждый рассказывал другим, что он чувствует, прикидывая последствия пересадки… Художник продолжал огорчаться. Эрамбль критиковал выбор его ноги, находил ее грубоватой… Мусрон, наоборот, поздравлял себя с новым сердцем, с неистощимым дыханием… Он считал, что выиграл от обмена… Оставался только Жюмож, упорно хранивший молчание. А потом, когда были сняты последние повязки, они рассматривали свои шрамы, сравнивали их, и Гобри, который всегда искал повод для недовольства, обнаружил на руке странный след. Это была длинная белая полоска, слегка вздувшаяся, которая начиналась от бицепсов и доходила до сгиба локтя. Было нетрудно распознать в ней рубец от раны, не имевший к пересадке никакого отношения. Другие тоже тщательно себя осматривали, и Эрамбль обнаружил на икре своей новой ноги розоватую впадину, что-то вроде вороночки посреди мускула, которой на противоположной стороне, чуточку ниже, соответствовал бугорок на коже, где волоски больше не росли. — Право, — сказал он, — это же след от пули… У вас тоже, мой дорогой Гобри, — ваша новая рука была когда-то ранена… Что за конечности нам посмели присобачить! Сам я при этой сцене не присутствовал. Мне доложил о ней кюре Левире. — И вот тут-то Жюмож и вмешался в разговор, — рассказал он мне. — И знаете ли вы, что он сделал?.. Принялся считать по пальцам: одна левая рука, одна правая рука, одна левая нога, одна правая нога, одна грудь, один живот. Не хватало только головы, чтобы укомплектовать человека. Кюре заметил мою растерянность. Он усадил меня рядом. — Голова? — спросил он. — Это Нерис? — Да. — Я догадывался об этом. Выходит, профессор Марек разработал методу, позволяющую… — Да. Священник зажал правой рукой пальцы левой. Он извинился за такой жест: — Это чтобы унять ее и спокойно поразмыслить. Похоже, до меня постепенно доходит. Это один и тот же человек, верно? — Да. — След от ножа на одной руке, татуировка — на другой, шрам от пули на ноге… Вы мне сказали, что он был человек не весьма достойный. Я думаю, он был гангстер? Я утвердительно кивнул. У меня уже не хватало сил скрывать правду. — И вы утверждали, что он раскаялся? — Да, перед смертью. — Ах! Все проясняется. Он был… Левире провел по шее пальцем. — Господин кюре, — сказал я, — поклянитесь сохранять тайну. Тогда я все вам объясню. Я рассказал ему о событиях последних дней, о поучительном конце Рене Миртиля, об эксперименте, предпринятом профессором Мареком, о грандиозных перспективах, открываемых Мареком перед хирургией. У священника был живой ум и широкие взгляды на вещи. Мои откровения его очень заинтересовали, и он стал снисходительно рассматривать свою правую руку. Я настаивал на том факте, что Миртиль никогда не был закоренелым бандитом, а скорее — заблудшей овцой. — Если наши пациенты откроют, в свою очередь, правду, — заявил я наконец, — они, думаю, не рассердятся, узнав, что им пересадили органы или конечности человека, осужденного на смерть. — Они узнают ее, — сказал священник. — Это неизбежно. — В таком случае, не смогли бы вы их морально подготовить, господин кюре?.. Смягчить шок. — У вас найдется фотография Миртиля? — Но… но послушайте… Господин кюре, Миртиль находится здесь… У Нериса его голова, а у каждого из вас… — Так оно и есть, — пробормотал священник в крайнем смущении. — Но об этом просто невозможно думать. Миртиль среди нас, в семи обличьях… Господи, мне кажется, что я богохульствую… или, скорее, нас подводят слова, верно? Миртиль умер. Такова истина, которую надо себе твердо уяснить. Это прежде всего… А уж затем признать, что его тело принадлежит всем нам… Он поиграл правой рукой. — Вполне моя рука, поскольку она слушается меня. Тем не менее, когда она испытывает страх… — Профессор заверил, что это просто-напросто в организме идет процесс ассимиляции… Я рассказал ему теорию Марека о соотношении крови и личности. Он покачивал головой, всем своим видом выражая сомнение. — Сам-то я не против, — сказал он. — Возможно, наука и права. Но то, чему меня учили в семинарии — единство тела и духа, — никак не согласуется с такими вот теориями. По совести говоря, я должен проконсультироваться с моим духовником. — Только не это! Подождите немного, господин кюре. Речь идет всего лишь об эксперименте, последствия которого мы наблюдаем. Признайтесь, в данный момент они скорее благотворны. — Точно. И я думаю, мы не должны делать вид, будто что-то скрываем, и приписывать этому эксперименту постыдный характер. Я поговорю с нашими друзьями. — Нет! Только не со всеми вместе!… Если профессор согласится, мы встретимся с каждым из них и побеседуем наедине. Мы начали с самого беспокойного — Этьена Эрамбля. Он отреагировал совершенно непредвиденным манером — расхохотался. — Ну что ж! — вскричал он. — Мне это больше по нраву. По крайней мере, что-то оригинальное. Если эту историю однажды предадут гласности, меня ждет потрясающий успех среди друзей. Скажите, а ваш парень, случаем, не прикокнул отца с матерью?.. Ну и хорошо. Осужденный на смерть — в этом все-таки что-то есть! Меня просто воротило при мысли, что мне присобачили ногу черт знает кого, без разбору… Но тогда выходит, что нога у Симоны… пардон, мадам Галлар… это вторая нога… Или скорее… обе наши ноги составляют пару, не так ли? Мы оставили его погрузившимся в бесплодные размышления. Нас удивила мадам Галлар: — Да это лишь временно. Раз мне без труда привили ногу, которая меня не устраивает, надеюсь, что в следующий раз у меня ее отнимут и заменят на другую, более подходящую. Священник вздохнул. — Ну и эгоисты! — прошептал он. Гобри нашел только один повод упрекнуть Миртиля: тот не был левшой. Мусрон очень гордился тем, что унаследовал сердце и легкие Миртиля. — Сердце — мое слабое место, — признался он. — Теперь я смогу заниматься спортом и совершенствоваться в игре на саксофоне. А то раньше я быстро утомлялся. Мы встретились с Нерисом и с большими предосторожностями завели разговор. Он нас прервал: — Я это знал. Стоило мне посмотреть на себя в зеркало — и я узнал его, ведь фото Миртиля разослали по банкам. Несколько месяцев я смотрел на него ежедневно, заступая на дежурство, чтобы распознать грабителя, ежели тот к нам заявится. А потом этот рубец вокруг шеи. Он о чем-то говорит, а? — Ну и что вы ощущаете? — Стараюсь привыкнуть. Это тяжко! Жюмож слушал нас невнимательно, уклончиво отвечая на вопросы. Миртиль его ни капельки не интересовал. — Но, в конце концов, — спросил я, — вы что-нибудь ощущаете? — Да… Я вижу сны… Много снов… Мне снятся ужасы. — Какие сны? Он подскочил. — Нет, — вскричал он, — нет… это было бы неприлично… Я еду… в компании сластолюбцев! Мы со священником переглянулись. — Возможно, было бы лучше дать ему умереть, — шепнул мне священник. Очень скоро кюре Левире стал моим ассистентом. Он прекрасно понял, в чем состоит моя миссия, и приложил все усилия, чтобы оказывать мне содействие. По мере выздоровления семи пострадавших мне с каждым днем становилось все труднее находиться в клинике, так как мое присутствие уже утомляло их. Кюре же, наоборот, мог себе позволить расспрашивать, выслушивать признания; его всегда хорошо принимали. Затем мы сопоставляли наши впечатления, и я заносил в досье каждый случай, надеясь на то, что позднее смогу написать книгу, если, конечно, эксперимент закончится благополучно и будет обнародован. Что касается ежедневных сводок о самочувствии пациентов, то ими занимался профессор, а я только пересылал господину Андреотти. Он был неизменно лаконичен и полон оптимизма. Операции, сделанные профессором Мареком, действительно имели поразительные результаты. Правда, Эрамбль и мадам Галлар пока еще ходили с палочкой, но через несколько дней они смогут вернуться к своим занятиям. Гобри уже пытался работать пересаженной рукой, но привычки левши ему изрядно мешали. Он попробовал написать этюд, но получилось что-то непотребное. Мусрон уже возобновил занятия физкультурой. Даже Жюмож, несмотря на мрачное настроение, чувствовал себя хорошо. Он был обжорой. Мареку приходилось ограничивать его в еде. Эта булимия [6] внушала профессору известное беспокойство, впрочем, подтверждая его теории, согласно которым самые автономные, самые независимые части нашего тела обладают вегетативными функциями. Миртиль любил поесть. Жюмож проявлял ту же склонность и всю жизнь страдал от болей в животе, а теперь, удивляясь и радуясь тому, что обжорство больше не сказывается на желудке, предавался излишествам, заставлявшим его краснеть. Жюможу ужасно хотелось отведать рагу, кровяной колбасы, бургундских улиток, коньяку и малины. Сначала кюре отказывался ему потакать, но я настоял, чтобы он доставил Жюможу это маленькое удовольствие, в надежде, что тот на сытый желудок разговорится. Но он оставался замкнутым. Наведя о нем справки, я не без труда прояснил ситуацию. Жюмож руководил в Версале небольшим учебным заведением — Курсами Эразма Роттердамского, которые готовили слушателей к сдаче экзаменов на бакалавра, работе на почте, в финансовых органах и даже практиковали уроки рисования и дикции. А еще он был лауреатом безвестных провинциальных академий и продавал лучшим ученикам свои произведения: «Очарованные сердца», «Корона ночей», «Соломенные факелы»… Он жил один, но встречался с женщиной значительно старше себя, пианисткой по имени Надин Местро — я наметил себе со временем ее навестить. Но мое внимание главным образом привлекал Нерис. Теперь он достаточно окреп, чтобы ходить без посторонней помощи. Он всегда держал голову прямо и разговаривал хриплым голосом с присвистом. Профессор не был в восторге от результата операции. Любопытная вещь: он опасался осложнений со стороны спинного мозга, а наиболее чувствительными оказались голосовые связки. Однако Нерис чувствовал себя хорошо и, казалось, был счастлив, что выжил. Он отрастил бороду, что его несколько примирило с физиономией Миртиля. Разумеется, Нерис еще не совсем оправился после первого сюрприза. Если перед аварией он почти что облысел, то теперь с трудом расчесывал густую шевелюру. При бритье он то и дело резался, не освоившись с новыми чертами лица, формой челюстей. И потом, его борода отрастала слишком быстро и грозила разрастись по всей нижней части лица. Он привык оставлять под носом узкий хомутик, считая усики приметой аристократа, а теперь приходилось бороться со щетиной нищего бродяги. Это очень досаждало Нерису, так как его привычки не изменились. А еще он страдал оттого, что частично утратил память на цифры. — Больше всего меня смущает то, — говорил он, — что, вычисляя сумму, я всегда считаю в долларах… Почему именно в долларах?.. Когда я вернусь к себе на работу, мне не сладить с этой проблемой… Но вернусь ли я когда-нибудь на работу?.. Кюре и я постепенно внушили Нерису, что в его интересах оставаться в клинике. Профессор нуждался в серьезном работнике — помощнике бухгалтера. Такая должность как раз по нему. К тому же тут ему будет сподручнее находиться под наблюдением врачей, чего еще долгое время потребует состояние его здоровья. Он не особенно сопротивлялся и не стремился показываться на улице — из боязни, что его узнают. И коль скоро Марек оставляет его в клинике, жизнь Нериса, в сущности, вернется в привычную колею. — Я соглашусь при условии, что мне позволят по воскресеньям ходить в кино, — заявил как-то Нерис. И признался, что питает слабость к вестернам. Индейцы, дилижансы, погони, перестрелка — все это он просто обожает. Бедняга Нерис! Такое хобби — его реванш! — А потом вы станете президентом нашего содружества! Кюре сказал это в шутку, не имея ничего такого на уме. Но в тот же миг идея показалась нам великолепной, конечно же, было уместно создать содружество, чтобы укрепить связи между этими семью жертвами несчастного случая. — Мы просто обязаны это сделать, поскольку в нас живут семь частей одного и того же человека. — Правильно, — согласился кюре. — Если мы расстанемся, это равносильно тому, что его расчленили бы. Наоборот, стоит нам объединиться, и он будет символически воссоздан. Другого способа засвидетельствовать ему нашу благодарность, которой он достоин, нет. И вот кюре созвал организационное собрание, и проект был принят единогласно. Содружество станет собираться раз в месяц, в клинике. Осведомленный о проекте профессор предоставил в распоряжение группы большой зал на первом этаже. Надо ли выработать статус? Тут возникали трудности, учитывая хотя бы одно — необходимость скрывать истинные мотивы создания такой ассоциации, поскольку они не могли быть обоснованы юридически. Однако мы имеем полное право основать клуб единомышленников и принять регламент по своему усмотрению. — «Клуб воскрешенных», — предложил Эрамбль. — А почему бы не взять такое название? Устроим ужин в тесном кругу. Тем самым нам представится случай поболтать и обменяться новостями. — Прежде всего, — сказал кюре, — если вы согласны, мы могли бы также отслужить мессу за упокой души Миртиля. Само собой, против мессы никто не возражал. Симона Галлар хотела бы, чтобы члены их содружества носили значок — скромный, но наводящий на воспоминания символ, вроде кусочка колючей проволоки у бывших узников нацистских лагерей. — Не забывайте, что наша ассоциация призвана пополняться. Мы являемся доказательством того, что теперь осуществить трансплантацию так же легко, как удалить аппендикс. Следовательно, в недалеком будущем таких людей, как мы, появится еще больше. Тут завязалась оживленная дискуссия. Нерис придерживался совершенно другого мнения. Он считал, что оригинальность их группы заключалась в доноре, тело которого было использовано целиком и полностью. — Когда нас семеро, нас восьмеро, — весьма уместно заметил он. — Возможно, придется ждать очень долго, прежде чем представится подобный случай. Это было очевидно. Предложение Симоны Галлар отклонили и проголосовали за кандидатуры членов правления. Председательствовать выпало на долю кюре, привыкшего вести собрания, а Нерис был избран его заместителем шестью голосами при одном воздержавшемся. Я был назначен секретарем. Членские взносы установили в двадцать франков ежемесячно. Жюмож, явно сожалевший, что не его выбрали замом, предложил выпускать бюллетень. — Хорошая мысль, — сказал неизменно сострадающий кюре. — И кажется, никто не сумеет справиться с этим делом лучше вас… Жюмож заупрямился и заставил себя просить, но в конце концов согласился с доводом, что обладает кое-какими необходимыми качествами. К тому же у него имелся ксерокс, и вопрос решился в пользу его кандидатуры. Первое собрание назначили на следующее воскресенье — день, когда профессор разрешил своим пациентам покинуть клинику. Мы собрались в воскресенье в десять утра в большом зале первого этажа. Кюре преобразовал длинный стол для осмотра больных в алтарь. Я принес цветы. Санитары украсили помещение. Весь персонал клиники изъявил желание присоединиться к нам, и церемония, хотя и весьма незатейливая, тем не менее прошла успешно. Священник произнес вступительное слово — очень безыскусно, как привык говорить, обращаясь к своим прихожанам. — Миртиль был грешником, — сказал он, — но и Варрава тоже. Господь никого не отвергает и всегда использует зло ради большего добра. Миртиль, как мы знаем, раскаялся. Он всеми силами желал смерти, чтобы предложить безвинным жертвам свое тело, полное жизни. И если мы сумеем любить его так, как он любил нас, совсем не зная, мы должны не только воздать ему должное, но и возвратить ему своего рода жизнь, эфемерную и таинственную, превосходящую наше разумение и тем не менее реальную. Благодаря науке и любви, Миртиль и после смерти все еще среди нас. Эта правая рука, принадлежавшая ему, вас благословит. Теперь она умиротворена. Вам предстоит сделать из тела Миртиля верного слугу. И пусть он вас нисколько не пугает. Он познал смертные муки казни. Теперь он прощен. Позаботимся же о нем все вместе. Аминь. По окончании мессы сотрудники Марека удалились, и мы закончили сервировать стол для банкета. Стояло десять приборов. — Но нас только девять, — заметил Нерис. — Нет, — возразил священник. — Семеро нас, профессор, господин Гаррик… и Миртиль — всего как раз десять. На каждом нашем собрании, по-моему, надо оставлять место тому, кто отсутствует не вполне,. — Вам не кажется, что это уже слишком! — шепнула мне Симона Галлар, когда я помогал расставлять цветы. — Эти нынешние священники питают слабость к проходимцам. Скоро кюре выдаст Миртиля за Христа трансплантации! Если он доволен своей рукой, тем лучше для него. — А разве вы… С вами не все в порядке?.. — спросил я. — Я думал, что… — Да, разумеется. Я хожу, как видите… но это сущая пытка… Удивившись, я увлек ее в глубину комнаты. — Прошу вас! Не скрывайте от меня ничего. У вас что-нибудь болит? — Нет, ничего. С этой стороны, я признаю, свершилось чудо. Только мне никак не удается привыкнуть… Она покраснела. — Я здесь, чтобы выслушать вас, — пробормотал я. — Что же еще не так? — Не знаю, как вам объяснить. Такое чувство, словно во мне поселилось животное. Я ощущаю его по всей длине моей новой ноги. Она крупная, понимаете. Она трется о мою собственную ногу. Ее волоски меня щекочут. Извините за подробности. Все это ужасно неприлично! — Да нет же, уверяю вас. Наоборот, что может быть естественнее! Продолжайте. — Все мои мысли только об этой ноге. Оставшись наедине с собой, я не могу удержаться, чтобы не взглянуть на нее, не потрогать… Мне кажется, я люблю ее больше своей собственной… И это меня бесит. Видите ли, я всегда отличалась независимым характером… Вот почему… у нас с мужем… не все проходило гладко… Понимаете?.. Бог с ним. Он погиб, бедняга… не будем ворошить прошлое… Теперь же эта нога… Я ее ненавижу. И тем не менее она мне дорога. Я и вправду могу говорить все до конца? Вы не рассердитесь? — Продолжайте! Вы должны рассказать мне все без обиняков! — Так вот, эта нога залезла мне под кожу. Я чувствую, как она меня насилует. — Нужно предупредить профессора. Она крепко сжала мою руку. — Нет! Запрещаю вам. — Он что-нибудь предпримет… — Я сказала вам, что это невыносимо?.. Смотрите на это как на забавный эксперимент — вот и все. Знаете, я не драматизирую. — Лучше бы помогли мне! — крикнул Эрамбль, проходя мимо нас со стопкой тарелок. Симона Галлар покинула меня. Я следил за ней взглядом. Она ходила еще неуверенной походкой, но ее фигура была по-прежнему изящной, и она сохранила мягкое покачивание бедер нормальной женщины. — Брюки ей не идут. Вы согласны с моим мнением? Это возвращался Эрамбль. Угостив меня сигаретой, он склонился ко мне: — Строго между нами, ну, как она? — Плохо, — ответил я. — А вы как? — Не жалуюсь… Забавно то, что, стоит мне заметить на земле какую-нибудь ерунду — бумажный катышек, кусочек ваты, — меня так и тянет поддать его ногой, как присуще мальчишке… Уверяю вас, раньше я за собой такого не замечал. А она? Что ощущает она? Симона не болтлива, верно?.. Я уже пытался ее разговорить, но без большого успеха… Какая жалость! Такая хорошенькая женщина! Я искоса наблюдал за ним. Мне пришла в голову мысль, что эти двое… Нет, я докатился до абсурда. — Похоже, она богата, — сказал я. — Не то слово, — подхватил Эрамбль. — Я навел справки и… — Он тут же спохватился: — Навел справки, нет… с чего бы я стал наводить справки! — В этом нет ничего предосудительного. — Нет, конечно. В конце концов, в ней есть все для того, чтобы возбудить интерес… особенно у человека в моем положении. Перехватив мой взгляд, он подтолкнул меня к окну. — Я хотел бы объясниться, — сказал он. — Говорить на эту тему со священником как-то неловко. С вами — другое дело… Эта нога сбивает меня с толку. Я не могу не думать, что у Симоны такая же… И вот… это смешно, это идиотизм — думайте что угодно… но это сильнее меня… Мне кажется, что я имею на Симону какое-то право… Мне хочется спросить у нее, как поживает моя левая нога, довольна ли она ею, словно я уступил ей часть самого себя из чистой любезности. — Вы подменяете собой Миртиля, если я правильно понимаю. — Нет. Это не совсем так. Скорее наоборот. Я хочу сказать, что нога Миртиля стала подлинно моей ногой, на которой я крепче стою на земле. А вот вторая, левая, стала для меня ничем. Я ее отвергаю. Она мне досаждает. Она какая-то жалкая. У нее нет горячности правой, ее… мальчишеских повадок. И я тоскую по другой, той… которая досталась мадам Галлар. Я думаю о ней с сожалением… Ну почему мне не пришили заодно и ее, а?.. Гуманно ли разлучать две ноги? Мадам Галлар несчастна от того, что ей пришили эту ногу, а я несчастен от того, что меня ее лишили. Ах! Миртилю повезло! Если бы вы только почувствовали эти мускулы, особенно бедро! Какое же оно твердое и упругое. А линия икры — чудо, мой дорогой. Рядом с ней моя родная нога — всего лишь ходуля, подпорка, лишенная выразительности конечность — сальная и плоскостопная, изнеженная ездой на машине. Вы думаете, я смотрю на мадам Галлар глазами мужчины, которому нравится эта женщина? Ничуть не бывало… Я смотрю на свою левую ногу в изгнании. И я благодарен Симоне за то, что она хорошо с ней обращается, говорит о ней без злобы. Сегодня я должен быть веселым, — правда, ведь мы покидаем клинику! А вот я печалюсь, потому что мы разойдемся в разные стороны… Мадам Галлар вернется домой, а я, массируя по вечерам, перед сном, новую ногу, как рекомендовал профессор, спрошу себя: «А вторая?.. Отнесутся ли и к ней с такой же заботой? С таким же вниманием? Не захиреет ли она?» Как мне быть, о Господи, как мне быть? — Женитесь на мадам Галлар! — Что?! — Прошу прощения, — извинился я. — Поверьте, эти слова вырвались у меня непроизвольно. — О-о! Я на вас вовсе не сержусь… Я уже подумывал и сам. Мы вернемся к этой теме позже. Священник хлопал в ладоши, собирая присутствующих. Он указал место, отведенное за столом каждому из нас. Ему же надлежало занять почетное место председателя. Справа от него сидел Нерис, вице-председатель. Слева уселся Жюмож. Напротив него, на другой стороне стола, находилось место покойного. Всем своим видом изображая беззаботное, доброе настроение, я выбрал место справа от Миртиля. Этот прибор, этот пустой стул производили на сотрапезников неприятное впечатление. Но очень скоро разговор оживился. Еда была превосходной, солнечный свет разливался по залу. Реплики становились все более жизнерадостными. Подшучивали над аппетитом Жюможа, но тот не обижался. И почти совсем забыли о лице Нериса, а между тем… Это были глаза Миртиля, которые жили и задерживались на каждом из нас. Стоило встретиться с их взглядом, как сразу приходилось отводить свой. Было почти невозможно выдержать его, не испытывая при этом невыносимого чувства неловкости, словно встретился глазами с мертвецом. Вдруг Мусрон необдуманно спросил: — А где похоронили Миртиля?.. О-о! Извините! И поскольку остальные взглянули на него сурово, он поправился: — Я хочу сказать, где бы его похоронили, если бы все произошло иначе? — На кладбище Тиэ… — сказал я. — Там есть то, что называется «Квадрат казненных». Не спрашивайте меня больше ни о чем. Я не знаю этого места и весьма надеюсь, что мне никогда не придется там побывать. — А на крестах помечены имена осужденных? — обеспокоенно спросил священник. — Там нет крестов, господин кюре. Нет каменных надгробий. Простые холмики — и только. От моих слов повеяло холодом. — Ему лучше здесь… с нами, — шутил подвыпивший художник. — Но разве запрещено, — продолжал расспрашивать священник, — дать им более пристойную могилу? — Нет, родственники имеют право спустя некоторое время перезахоронить тело куда им заблагорассудится. — В случае с Миртилем такого вопроса не возникает, по счастью! Эти слова произнес Нерис устами Миртиля, а сейчас он улыбался улыбкой Миртиля! Кашлянув в свою салфетку, Мусрон коснулся моего локтя и шепнул: — А нельзя ли в следующий раз оставлять его у себя в комнате? Или посоветовать ему молчать. От его голоса мне становится не по себе. Марек жестом попросил слова. Он хотел напомнить своим пациентам, что они не должны пока покидать Париж или его ближайшие пригороды без разрешения. Еще несколько месяцев им надлежит каждую неделю показываться врачу, а при малейшем тревожном симптоме вернуться в клинику под его наблюдение. Симона Галлар улыбнулась мне с видом заговорщицы и подняла бокал за здравие профессора. К ней сразу же присоединился Эрамбль, который что-то шептал ей на ухо все время, пока длилась трапеза. Шум голосов усиливался. Мусрон предложил сыграть нам на саксофоне. Он был не лишен таланта, с которым все его поздравляли, потом Нерис и Жюмож стали из-за чего-то пререкаться, а в это время Мусрон поведал мне, что рассчитывает серьезно обратиться к музыкальным занятиям. После операции у него значительно улучшилось дыхание. А звук, объяснял он, в первую очередь зависит от дыхания. При очень хорошем звучании саксофонист почти наверняка может записать пластинку… А с этого момента перед ним откроется перспектива! — Но… как же занятия? — возразил я. — Никакой проблемы. Занятия проходят днем, а сакс — по вечерам. — Да вы себя угробите! — Только не теперь, когда у меня внутри это! — сказал он, колотя себя в грудь. Он наполнил стакан и залпом его осушил. Я заметил, что все они были перевозбуждены, словно теперь, когда опасность миновала, готовились начать жизнь сначала. Вплоть до Жюможа, который говорил на слишком повышенных тонах. Когда настало время расставаться, все они взволнованно обнимали друг друга, обещая перезваниваться и оказывать в случае чего всяческую поддержку. — Я думаю, мы чуточку под хмельком, — сказал мне священник. — Все это слишком хорошо, чтобы быть правдой. Я подвез его в Ванв. Он много говорил, пытаясь мне доказать, что, пересаживая человеку орган, тем самым изменяешь ему судьбу, поскольку изменяются его наклонности. Он философствовал, с трудом ворочая языком, и в конце концов уснул, положив голову мне на плечо. Я устал, и, откровенно говоря, мне уже начинало надоедать это сборище, странные признания и бессвязные речи. Я решил договориться о двухдневном отпуске. Ни звонков по телефону, ни клиники. Буду жить как все: ходить по вечерам в кино, кафе. Еще на площадке я услышал звонки телефона. Это оказался Андреотти. — Знаете, что произошло, Гаррик? Режина Мансель, любовница Миртиля… Вы меня слышите?.. Хорошо. Вчера ее выпустили из тюрьмы. — Уже? — Представляете себе? Она схлопотала два года за хранение краденого… по-моему, все эти данные фигурируют в вашем досье… словом, она уже на свободе и теперь хочет знать, где похоронен Миртиль, чтобы пойти и помолиться у него на могиле. Представляете? — Но у него нет могилы! — То-то и оно. Надо ей внушить, что Миртиль похоронен в Тиэ. Что поделаешь! У нас нет выбора! О том, чтобы сказать ей правду, не может быть и речи! — Ну что ж. Согласен с вами… но я… — Минуточку, Гаррик, я прошу вас ее сопровождать. Мы не можем допустить, чтобы она пошла на кладбище одна… Она станет расспрашивать смотрителей… Нет, нет! Нужно, чтобы кто-то показал ей место… понимаете… какое-нибудь. Короче, вы должны внушить ей доверие, она посмотрит, помолится, сделает, что пожелает, и оставит нас в покое, по крайней мере, я на это надеюсь. — Какая она из себя? — Хороша собой, статная блондинка… — Да нет, по характеру. — Чего не знаю, того не знаю. Режина наверняка особа решительная и, похоже, очень любила Миртиля. Когда она утверждает, что понятия не имела, чем занимается ее любовник, — это вранье, сами понимаете. Всем, кто следил за следствием по этому делу, ясно, что она была в курсе. — А она не попытается затеять скандал? — Совершенно. При условии, что она ни о чем не догадается. Так что напустите на себя соответственный вид и запудрите ей мозги. Это главное! — По правде говоря, господин префект, я начинаю находить свою миссию тяжелой. — Знаю, Гаррик, знаю… Но вы подошли к концу ваших испытаний. Еще чуточку мужества. — И когда же я должен повести ее в Тиэ? — Хотя бы завтра… Чем раньше, тем лучше, поверьте моим словам. Режина будет вас ждать в привратницкой префектуры… в десять утра. — А что, если она потребует труп, чтобы перезахоронить? — Тут надлежит вмешаться вам. Отговорите ее от такого намерения. Дайте ей понять, что страница перевернута… Мы ей поможем… если она проявит благоразумие… Я вам полностью доверяю, Гаррик. Во всяком случае, существует закон о сроках перезахоронения, который дает нам возможность… потянуть время и придумать выход из создавшегося положения… А как там у наших бывших пациентов? Все путем? Я вкратце рассказал ему о последних событиях. Создание содружества его очень позабавило. — Право же, мне не до смеха, господин префект. — Вот и напрасно, дорогой мой друг… Заметьте, мне тоже. Но вы принимаете это дело слишком близко к сердцу… Да-да… Я чувствую, как вы серьезны, как напряжены… Разумеется… я ставлю себя на ваше место. Особенно завтрашняя неприятная обязанность — в ней нет ничего забавного. Но это последний эпизод. Теперь все они вне опасности, и с ними ничего больше не может приключиться. А через полгода мы обнародуем правду. А возможно, даже раньше. Будем оптимистами, дорогой мой Гаррик. Мужайтесь. И, пожалуйста, звякните мне завтра. Доброй ночи. Я был в бешенстве. Вменить мне в обязанность ломать комедию перед какой-то шлюхой! Еще немного — и я послал бы письмо с просьбой об отставке. А на следующий день, в десять утра, входил в полицейскую префектуру. У меня был вид осужденного. По наивности я полагал, что встречу по меньшей мере Золотую Каску [7], возможно, из-за выражений, употребленных в рапорте: «девица Мансель», «подсудимая», «любовница Миртиля»… Была подозрительной уже одна ее профессия: натурщица. Мы-то знаем, что за этим кроется. Вот почему в присутствии Режины я стал что-то лепетать, как школьник. Она была красива и выглядела достойно в своем темном костюме отличного покроя. Я имел дело с женщиной, которую обидели, и она сразу дала мне понять, что я — обидчик или, по крайней мере, принадлежу к стану притеснителей. Блондинка с волосами теплого медового оттенка, она была очень хороша, но ее темно-синие глаза воительницы, твердо решившей не складывать оружия, пригвождали меня на расстоянии, разглядывали со своего рода презрением. На мое приветствие она ответила сухим кивком головы и села в машину, проявляя всяческую сдержанность. Ее профиль был чуточку простоват из-за слегка вздернутого носа, но прическа — умело закрученная на затылке коса — сглаживала этот недостаток и подчеркивала чистоту линий. Ее духи довершали впечатление, что она опасна. За какие-то сутки Режина вновь обрела свой прежний, дотюремный облик. — Сказал ли Рене что-нибудь перед смертью? — спросила она. Я сообщил ей, что Миртиль за последние месяцы очень изменился. Он часто выражал желание быть забытым и мирно ждал смерти. До последней минуты проявлял большое мужество и в то же время своего рода безразличие, как будто его уже ничто не касалось. Я не слишком гордился разыгрываемой ролью. В глазах Режины стояли слезы, но, оберегая косметику, она сдерживала их. — Мне хотелось бы, — сказала она, — чтобы мы поехали той же дорогой, которой проследовал фургон с его телом. — Это нетрудно. Я наклонился, чтобы дать указание шоферу. Вытащив из сумки платочек, она его смяла и прикладывала время от времени к носу. Когда мы ехали вдоль высокой серой стены Санте, она пробормотала: — А правда… что их хоронят, положив голову между ног? — Зачем думать о таких мрачных вещах? — сказал я. — Ведь его могли убить на войне или же искромсать в автомобильной катастрофе. Тело — ничто. Она спросила, но не сразу: — Вы верующий? — Я верю, что Миртиль искупил свою вину. И верю в справедливость. Ее удивили подобные речи, я это видел, но она не задала больше ни одного вопроса. Когда мы прибыли на кладбище, Режина оперлась на мою руку, чтобы выйти из машины. Враждебности с ее стороны я уже не чувствовал. Похоже, она способна взрываться, но не злопамятна. В конторе мне дали точные и сложные указания насчет «Квартала казненных», так как кладбище занимало огромную территорию. Он находился в его глубине, в своего рода могильном пригороде. По образу и подобию городов, на кладбище имеются свои богатые кварталы и трущобы. Казненных хоронили на пустыре. Там было несколько холмиков, которые уже начали зарастать сорняками. Расстрелянные, гильотинированные, они покоились тут в ужасающей анонимности. Режина, повиснув на моей руке, двигалась все более и более неуверенно. Я остановился перед голым бугорком. — Здесь, — показал я. И тут она совершила удивительный поступок. Побежала к ближайшей аллее, нарвала там без разбору цветов, листьев и разбросала их по голой бурой земле. Потом, став на колени, опустила голову, как если бы, в свою очередь, предлагала ее какому-нибудь палачу, и надолго застыла в такой позе. А я, в двух шагах за ее спиной, чувствовал себя сообщником чудовищного заговора. Мне и вправду было ее жаль. Я помог ей встать. Внезапно в глубине кладбища, в безмолвии камней между нами рождалось своеобразное товарищество и даже интимность, потому что она опиралась на меня, отряхивая пыль, потому что она плакала, не таясь, и была похожа, как все плачущие женщины, на совсем маленькую девочку, покинутую и беззащитную. — Я больше его не увижу, — повторяла она. Перед могилой с выгравированным на плите именем она могла вообразить, что покойник уснул, едва разлученный с ней могильной плитой. Здесь же она ощущала всю жестокость отсутствия — бесповоротного, вечного. А тем не менее в Виль-д'Аврэ… Ах! Мы не смели этого делать! Глубокая печаль этой женщины помогла мне уяснить, что смерть вызывает сугубо личное отношение, обладает таинственным смыслом, который мы попрали. Мы украли у Режины смерть Миртиля. — Пошли, — предложил я. — Давайте уйдем отсюда! — А можно мне сюда наведываться? — Зачем?.. Вы видите… сюда никто никогда не приходит. Поверьте, вам надо забыть это кладбище. Оно не в счет. Я говорил что попало, лишь бы ее отвлечь и избежать вопроса, который она должна была мне задать: «Смогу я его перезахоронить?» А между тем этого вопроса она мне не задала и — как я понял — никогда не задаст, потому что не думала о памятнике, посмертных хлопотах, загробной жизни. На все это ей было наплевать. Режина вспоминала только о своей любви. Префект не прав. У меня сложилось впечатление, что, как говорят, в высшей инстанции ошибались, усматривая лишь эксперимент там, где, возможно, начинается испытание — и для всех нас. Мы вернулись в машину. — Что вы теперь намерены делать? — спросил я. — Не знаю. — У вас есть родные? — О-о! Они давно от меня открестились. Но я привыкла устраиваться сама… Вернусь к своей прежней профессии… Я демонстрировала модели одежды. — Миртиль вам ничего не оставил? Она передернула плечами. — Нет, ничего. Он думал, что так будет продолжаться вечно… Он стал одержимым… Воображал, что сильнее его нет никого на всем белом свете… Я читала книги про диктаторов, так вот — он был именно таким… А когда я ему выговаривала, отвечал: «Миртилю на это плевать», говоря о себе в третьем лице и называя по фамилии. Побежденная усталостью и горем, Режина разоткровенничалась — она прекрасно знала, что я расспрашиваю ее не из профессионального любопытства, а пытаясь отвлечь от горестных мыслей. — А как он вел себя со своими сообщниками? — Миртиль?.. Собственно, их и сообщниками-то нельзя назвать. Он был жутко гордый. Когда невозможно было провернуть дело в одиночку, он нанимал двух-трех человек, с которыми щедро расплачивался. Но чаще всего действовал один, и всегда успешно, что да, то да. Мне нравился голос Режины. В нем отражались все эмоции. Она дрожала, готовая разразиться рыданиями, а потом обретала стойкость и почти резонерствовала; восхищение придавало ее голосу горячности. И внезапно она сама начинала излучать всю прелесть молодости. Я стал лучше понимать, какое воздействие Режина оказывала на Миртиля, и, неприметно наблюдая за ней, восхищался уверенностью, естественностью ее движений. Она попудрилась и, вовсе не стесняясь моего присутствия, начала, как любая элегантная женщина, смотреться в зеркальце; она то наклоняла голову, то держала ее прямо. Я видел в зеркальце пудреницы то ее голубой глаз, то крутую бровь, но меня обволакивал, погружая в оцепенение, запах ее духов… Я снова видел голову Миртиля, теперь бородатую, на плечах Нериса, и, рассматривая Режину, воображал рядом с ней Миртиля… Я представлял себе руку, которая ее обнимает… Руку кого, собственно говоря?.. Нет, не священника… не Гобри… И потом вспоминал о Жюможе… Вот до чего я докатился! Все это — игра больного воображения, потрясенного аномальной ситуацией, соприкоснувшись с которой, невозможно было не запачкаться. — Куда вас подвезти? — неожиданно спросил я. — Мне безразлично. Я сейчас живу у подруги — манекенщицы. Это возле Плас-Бланш. Я добавил, почти непроизвольно: — Если я могу быть вам полезен… — Что вы готовы для меня сделать? — спросила она. — Впрочем, когда я немного приду в себя, я бы хотела, чтобы вы мне подробно рассказали, если это вам не в тягость, как его задержали, о последних минутах жизни Миртиля… Мне рекомендовали обращаться к вам по всем вопросам, связанным с Рене… Я проклинал Андреотти, но у меня не хватило мужества вывести ее из заблуждения. — Охотно, — сказал я. — Стоит только вам позвонить мне домой, чтобы назначить встречу. — Я дал ей свой телефон. — Благодарю… Никак не ожидала такой любезности со стороны… Я угадал, какое слово она не решалась произнести. — Сотрудника префектуры? — подсказал я. — Вот-вот. Она улыбнулась и, когда машина остановилась, протянула мне руку в перчатке. — Удачи вам! — пожелал я. Она скрестила указательный и безымянный пальцы, заклиная судьбу, вышла из машины и захлопнула дверцу. Я смотрел, как она удаляется — великолепная, безразличная. Мой взгляд упал на часы. Первый час. Я находился в двух шагах от улицы Равиньян, где жил Гобри. — Высадите-ка меня, — сказал я шоферу. — Мне нужно зайти в одно место неподалеку. Откуда такая внезапная потребность повидать Гобри? Я с трудом мог дать этому рациональное объяснение. Может, после долгого пребывания наедине с Режиной я спешил удостовериться, что ее любовник все еще существовал под видом левой руки художника? До сих пор я был зрителем, чрезвычайно внимательным свидетелем — меня лично все это никак не задевало. Но теперь я отдавал себе отчет в том, что из-за Режины меня охватило какое-то волнение. У меня возникло желание посмеяться при одной мысли об этих семерых обладателях пересаженных органов. Я чуть ли не желал им зла! И если я направил свои стопы к Гобри, в сущности, мною двигало что-то весьма похожее на ревность. Я застал Гобри курящим длинную трубку, лежа на железной кровати. Его захламленная и грязная мастерская смахивала на лавку старьевщика. Повсюду валялись начатые и незавершенные холсты. Пол был не мыт и заляпан краской. Стопка грязных тарелок скопилась в углу. Я освободил себе стул. — Не помешал? — спросил я. Отекшие глаза Гобри, багровый цвет лица доказывали мне, что он уже наполовину пьян. Я заметил на столе бутылку. Стакана не было — возможно, он пил прямо из горлышка. — Волен я делать что хочу или нет? — проворчал он. — Вас послал ко мне профессор?.. Наверное, ему хочется узнать, что она выделывает, его рука?.. Можете ему доложить: она ни на что не годна… Ни на что… Никогда еще не видывал подобной руки; она швыряет на пол все, чего касается. — Ну а как… ваша работа? — Моя работа? Он расхохотался — да так, что вся кровать заскрипела, потом, напрягшись, умудрился сесть. — Моя работа, — повторил он. — Вы ее видите. Вот она… Например, это небольшое полотно рядом с вами… да, у ножек мольберта… что, по-вашему, это такое? Я увидел красные пятна, коричневатые — как будто бы полотно обрызгали кровью. — Это улица Ив! — вскричал он и согнулся вдвое от душившего его смеха, а потом объяснил, утирая глаза от навернувшихся слез. — Да, это моя новая манера, мой «красный период». Он указал на бутылку. — Если душа лежит… Настоящее «Old Crow» [8]. — Вам бы не следовало… — начал было я. — Что-что? Мне бы не следовало… А вы смогли бы удержаться, если бы у вас руки тряслись? Да смотрите, черт побери, смотрите же! Он подошел к мольберту, схватил кисть. — Вы видите… Я пытаюсь двигаться прямо, нарисовать прямую черту… А похоже, что я фиксирую землетрясение… Нет, дело в том, что мне приклеили руку чернорабочего! Она хороша только для работы отбойным молотком, но держать кисть художника — об этом нечего и думать. Совершенно не способна провести прямую черту. Можно подумать, это сделано нарочно… — Начните сначала, — попросил я. — Но не препятствуя произвольным движениям руки. — Думаете, она меня слушается?! Он попытался провести вертикальную линию, а получились три неровные волнистые черточки. Гобри запустил кистью через всю мастерскую. — Я и прежде, — сказал он, — не считался большим мастером. Но в конце концов, на то, что я рисовал, вполне можно было смотреть. Теперь же… — А правой? — А ну-ка, попробуйте сами писать левой рукой! — Может, вы слишком торопитесь? На то, чтобы переподготовить руку, требуется время. Закатав резким движением рукав, он обнажил мускулистое и волосатое предплечье. — Неужто вы, господин Гаррик, и вправду верите, что этой лапище дано чувствовать живопись?.. Это равносильно тому, чтобы требовать от боксера умения плести кружева. Я внимательно рассматривал кривые линии, нанесенные им на полотно. Они были выразительными, а вовсе не неуверенными или дрожащими, как утверждал Гобри. — А знаете, что изображает эта кривая? — спросил я. — Женский силуэт… Вот изгиб плеча… вот изгиб бедра… Выпуклость икры… Пропорции соблюдены… — Вы не лишены воображения. — А может, у вас его не хватает?.. Гобри, поговорим серьезно… я помню все, что вы мне рассказывали в клинике. Про художника, которому завидуете, не так ли?.. Которому хотели бы подражать?.. Бернар Бюффе, кажется? — Нет… Карзу. — Ладно. Допустим!… У вас стойкое пристрастие к острым углам, ломаным линиям. Вот в чем ваша ошибка. А почему бы вам не решать свои сюжеты с помощью закругленных, мягких, женственных линий? Начните с обнаженной натуры, чтобы набить себе руку. А затем придете к своего рода антикубизму. — Моя рука годится на то, чтобы лапать, если я правильно понял, — захихикал Гобри. С минуту я чувствовал смущение, воображая, как рука Гобри ласкает Режину. Было ли это бедро Режины — линия, которую его рука бессознательно очертила на полотне? Я отбросил эту чудовищную мысль, потому что прекрасно знал: моя теория ничего не стоит и Гобри суждено остаться неудачником. Но его нужно было спасти от депрессии, дать ему хоть маленький повод для надежды. — Владельцы нескольких выставочных залов — мои знакомые. Если вы будете упорно работать, найдете подходящий для себя жанр, доверяя пересаженной руке, а не презирая ее, я им порекомендую вас. Гобри слушал, но, судя по лицу, упорно продолжал думать свое. — Есть, начальник… Слушаюсь, начальник, — отвергал он и, пытаясь отвесить низкий поклон, едва не потерял равновесие. Мне хотелось дать ему по физиономии. Я схватил его за грудки. — Послушайте, Гобри. Все остальные перенесли трансплантацию более или менее сносно. Вы — единственный, кто все время ворчит. Так что переборите себя. Неужто вы не понимаете, что через полгода прославитесь, вопреки самому себе, когда правда станет общеизвестной! И вы должны быть к этому готовы. На вашем месте я работал бы денно и нощно. Я отпустил Гобри и пошел к раковине вылить остатки виски. Перед уходом у меня создалось впечатление, что я сумел-таки задеть его за живое. Погода была хорошая. Договорившись с начальством, я получил три дня отдыха и удрал в Сен-Серван, где круглый год снимал домик на берегу Ранса. Приведя свои записи в порядок, я долго размышлял над происшедшим, гуляя по пляжам в устье реки. Не стану вдаваться в подробности моих раздумий, чтобы не утяжелять свой отчет. Но, как бы я ни старался не выходить за рамки голых фактов, тем не менее должен упомянуть о наблюдении, обретающем все большую силу и очевидность: части тела Миртиля теперь принадлежат разным людям, но при всем этом, подобно тому как каждая частица древней руды сохраняет свойства радиоактивности, они оказывали своеобразное взаимовлияние. Точнее говоря, Миртиль, мертвый и расчлененный, стал как бы созвездием своих частей, мини-галактикой, наделенной собственным гравитационным полем. Доказательство: совсем недавно выпущенная на свободу Режина снова была вовлечена в орбиту Миртиля и теперь вращалась вокруг меня, а я сам вращался вокруг семи прооперированных, и все мы находились, так сказать, под воздействием Миртиля. Это был феномен уже не физического порядка, а скорее психического. Наши мысли получали тайные импульсы от исчезнувшего Миртиля; мы неотступно преследовали друг друга, так как оказались звеньями единой цепи и нас одолевали одни и те же мысли. Подтверждение своей гипотезе я получил по возвращении в Париж. Вечером того же дня позвонил священник Левире. Оказывается, он уже неоднократно звонил мне по поводу Жюможа и теперь казался сильно обеспокоенным. Я пригласил его зайти. Когда он пришел, я заметил у него на руке черную перчатку. — Что, рука все еще доставляет вам хлопоты? — Нет, не очень… У меня было несколько неприятных моментов в воскресенье, когда я собирал пожертвования. О-о! Пришлось преодолеть каких-нибудь два-три непроизвольных рывка, сущий пустяк. А вот у Жюможа, похоже, дело не ладится. — Что с ним такое? — Вы и сами должны догадываться. Заметьте, я не выдаю никакого секрета. Он не исповедовался. Просто пришел ко мне поговорить как мужчина с мужчиной. Знаете, он достоин сочувствия… Это сродни одержимости. Вероятно, у Миртиля была большая… потенция, огромная, и он привык ее удовлетворять без проблем. Не было ли у него… подружки? — Да. Режина… Я осекся на этом имени, и священник посмотрел на меня вопросительно. Желая скрыть свое замешательство, я угостил его сигарой. Но его намек на характер отношений Миртиля и Режины испортил мне настроение. — Ну и… — спросил я, — что же он вам рассказал? — Значит, так. Прежде всего он поссорился с этой особой — вы наверняка в курсе дела, — преподавательницей музыки… — Да, знаю. И почему же? — Я хотел бы, мсье Гаррик, чтобы вы понимали меня с полуслова. — Черт возьми, господин кюре! Мы же с вами не в ризнице. Говорите! На беднягу было больно смотреть. Я пошел за бутылкой коньяка и стаканами. Мы чокнулись. — Можете рассчитывать на мою помощь, — сказал я. — Он проявил большую требовательность? — Да. Но и это еще не все. — Что?.. Не хотите ли вы мне сказать, что Миртиль не был нормальным мужчиной? — И Миртиль и Жюмож совершенно нормальны. Но Жюмож не может перенести контраста, резкого отличия его теперешнего состояния от прежнего. Вы видели его за столом… Он не ест, а жрет. Он никогда не насыщается, впрочем, у него отличный желудок. Но вместо того чтобы испытывать удовольствие, он, наоборот, себя корит, считает скотом. Так что судите сами, что он ощущает, когда речь идет о… — До меня постепенно доходит. — Представьте себе бедняка, которому вы предложите богатство. Он устрашится его. При всяком широком жесте он станет оглядываться вокруг, спрашивая себя, а правильно ли он поступил, потратив деньги… Понимаете? — Бедняки быстро приноравливаются. — Разумеется. Возможно, мое сравнение не из удачных. Так или иначе, он никак не приноровится. Он готов считать себя чудовищем. — Полноте!… Вы уверены, что малость не преувеличиваете? Священник порылся в кармане и протянул мне толстую записную книжку, перехваченную резинкой. — Судите сами, — сказал он. — Вот его дневник или по крайней мере первые записи. Поскольку он меня не просил хранить его в тайне, а вы интересуетесь его случаем даже больше меня, передаю его вам. — А он, случайно, не ударился в сочинительство? — Возможно! Но сначала прочитайте. — Вы не видели других? — спросил я. — Нет. Но знаю, что Нерис тоже не в блестящей форме. В клинике мне сказали, что у него боли на почве невралгии. Я попытался дозвониться мадам Галлар, но не застал ее дома. Сегодня вечером я рассчитываю заглянуть к Мусрону. Эрамбль, похоже, в порядке. Как всегда, он был преисполнен доброй воли. Я очень любил его, нашего скромного кюре! Он, к счастью, легко справлялся с побочными явлениями. Я пожал ему руку и, ублажив себя парой глотков коньяку, уселся в кресло читать знаменитую записную книжку. На деле это оказался ежедневник большого формата, где Жюмож день за днем фиксировал свои свидания, расходы, мысли, время от времени стихотворные строчки, которые он, наверное, счел особо достойными. По субботам он имел обыкновение встречаться с подружкой, и, по-видимому, они проводили воскресенье вместе, поскольку на воскресных страницах я обнаружил, к примеру, такую запись: Однако мне не терпелось перелистать те страницы, которые были написаны им после операции. Их насчитывалось немного. Записи не соответствовали датам, хронология не соблюдалась. Несколько листков оказались вырванными, а дальше шли только сбивчивые записи, оборванные фразы: На этом дневниковые записи Жюможа обрывались. Я пошел спать в состоянии полной растерянности. То, что произошло с Жюможем, вполне объяснимо. Возросшая потенция оказалась за пределами его разумения. Другой бы почувствовал, как с него спали оковы. Он же, чего доброго, мог отчаяться. Уже в случае с Гобри дело принимало не блестящий оборот. А теперь и Жюмож начинал комплексовать! Последствия эксперимента казались мне все более и более пагубными. Я решил завтра же навестить молодого Мусрона. Различные обстоятельства задерживали меня, и когда я освободился, был уже пятый час пополудни. Естественно, дома я его не застал. Привратница сказала, что Мусрона можно найти у друзей на улице Ассас. Он и в самом деле оказался по означенному адресу, репетировал в гараже с тремя парнями: ударником, гитаристом и контрабасистом. Они откатили «мерседес» подальше от входа, и все четверо неистовствовали на пространстве площадью с ладонь. Из разговоров я узнал, что гараж и дом принадлежали матери гитариста, вдове дипломата. Эти четверо намеревались вкупе с пятым, трубачом, организовать небольшой оркестр, для которого они, между прочим, подыскивали название. Мусрон был преисполнен веры в будущее. — Послушайте-ка, шеф! Так он звал меня теперь. И начал импровизировать, чем привел прочих оркестрантов в полный экстаз. Они хлопали в ладоши и стучали ногами, затем, завороженные ритмом, схватили свои инструменты, чтобы ему подыгрывать. Их головы, ноги, плечи дергались, как в судорогах, а Мусрон, прикрыв глаза, то в мучительном призыве вздымал свой саксофон, то запускал его между колен в поисках драматических, подобных хрипам, звучаний, умудряясь при этом заправлять оркестром с замечательной точностью и силой. Когда он наконец остановился — с раскрасневшимися щеками и с вздувшимися на шее венами, — я не мог удержаться и захлопал в ладоши. Поаплодировав, пожал ему руку. — Вы меня приятно удивили, — признался я. — Правда? — спросил гитарист. После аварии он стал другим человеком. — Какое звучание, извините, конечно! — вмешался ударник. — Лично я такого никогда не слышал. А контрабасист добавил, протирая очки: — Послезавтра у нас прослушивание. Поздно вечером я повел Мусрона ужинать в «Клозри». — Скажите честно, вы ни о чем не сожалеете? — спросил я. — Я? Да я никогда не чувствовал себя в такой отличной форме, шеф. Почему вы спрашиваете? — Потому что у остальных дела неважнецкие. Я рассказал ему о своих тревогах в отношении Жюможа и Гобри, про головные боли Нериса, про не совсем ясные сожаления Эрамбля. — Думаю, вы преувеличиваете, — сказал он. — Прежде Жюмож и Гобри ничего особенного собой не представляли. Такими они и остались. Не вижу, что в этом аномального? — А вот вы сами… Ваш приятель сейчас признал, что вы стали другим человеком… Что в вас изменилось? — Ничего, шеф, ничего. Я и раньше любил играть на саксе, но у меня не хватало дыхания. Теперь у меня появилось дыхание, вот и вся разница. — Я не о том. Раньше… вы бы осмелились себя рекламировать, организовать оркестр и все прочее?.. — Нет, я был не в состоянии. А теперь — без проблем. — И вы почувствовали себя счастливее? — Ах, и не говорите! Я только сейчас начинаю жить. — А как же ваши занятия? — С ними я завязал! Мы с приятелями так решили. Копаем вглубь. Делаем карьеру. Вот увидите, какие денежки мы станем загребать через полгода. — Еще вопрос. Вы иногда думаете о Миртиле? — Никогда. Нет времени… Между нами говоря, знаете, эта затея содружества, эти собрания и все прочее — чистое ребячество… Заметьте, я — то не против. Но какой в этом прок? Мехи Миртиля приклеили мне. Теперь они мои. Дело сделано. Но ведь Миртиль не стал бы играть на саксе, верно? Так что пусть меня оставят в покое с этим Миртилем! Мне понравилась философия Мусрона. По крайней мере, он был спасен. И священник. Итого — двое наверняка избегнувших гибели. Ко мне вернулась вера в успех эксперимента. В конце концов, Мусрон был прав: каждый оставался таким, каким был прежде. Операция не изменила ничьей сути. Она только обострила самосознание каждого. Тем не менее надо было попытаться что-то сделать для Жюможа. И я позвонил священнику. Оказывается, он мне тоже звонил. Жюмож нанес ему визит, и на этот раз исповедался. Священник еще не оправился от потрясения. — Если не вмешаться, он себя прикончит. Я не могу вам ничего повторить, но я напуган. — Сегодня вечером уже слишком поздно пойти его повидать. Вы согласны завтра в девять утра? — Раньше… Чем раньше, тем лучше, поверьте мне. — Хорошо. Я заеду за вами в восемь. Назавтра в восемь я усадил священника рядом, и мы покатили в сторону Версаля. — Неужто это так серьезно? — спросил я. — Вы читали его дневник и знаете, от какого рода одержимости он страдает. Это ужасно. Ведь, в конце концов, он не виноват. — Полноте! Да он же всегда отличался неуравновешенным характером! Это явствует из каждой строчки его записной книжки. — Неуравновешен, возможно. Но не до такой степени, чтобы совершать… Нет, прошу вас, не вынуждайте меня говорить то, чего я не имею права сказать. Рванув вперед, я обогнал вереницу грузовиков и выехал на автостраду, которая, по счастью, не была забита. — Его случай вовсе не сложный, — пробурчал я. — Хотите, я вам расшифрую? Так вот. Жюмож был человеком, покорным судьбе, и окружил себя, как защитной оболочкой, несколькими гарантиями покоя; но, внезапно оказавшись беззащитным, он испугался и помирает со страху. — Нет, — упрямо возразил священник. — Уж извините, но я с вами совершенно не согласен. По-моему, Жюмож подвергается жестоким испытаниям — как бы это выразиться? — из-за впечатлений… ощущений, в которых не имел опыта, и они показались ему нездоровыми хотя бы потому, что были чересчур сильными… Вы меня понимаете?.. Представьте себя человека, который был лишен обоняния и вкуса… Его излечивают, и несчастный, сидя перед тарелкой лукового супа, вообразил, что потребляет гашиш. Что-то вроде этого происходит и с Жюможем. — Все-таки мне кажется, что с ним дело посложнее. Жюмож явно хочет наказать себя и, возможно, других за то, что он испытывает. Я умолк, так как машин на дороге прибавилось, что потребовало напряженного внимания за рулем. Но даже если я и не мог больше распространяться о Жюможе, то никто не мешал мне размышлять о сути его проблемы. С одной стороны, желания, в которых неловко признаться… с другой — внезапно обретенная возможность их удовлетворять… Тут недалеко и до Джека-Потрошителя. Мои теории снова приходилось пересматривать. Жюмож жил в квартале Сен-Луи, мало привлекательном, с малюсеньким палисадником. На ограде висела пластинка — «Курсы Эразма». Стук дверцы, похоже, насторожил Жюможа — он появился у окна второго этажа и, высунувшись из него, крикнул нам: — Иду! Подождите! Священник толкнул калитку. Еще несколько шагов — и мы очутились у первой ступеньки крыльца. — Как можно тут жить? — шепотом спросил я. — Представляете себе: каждый день, с утра до вечера, сюда тянется вереница балбесов! Это должно быть изнурительно! Священник поднял руку в черной перчатке в знак смирения. — Бывает и похуже, — пробормотал он. Мы ждали. Я прислушался. В доме — полная тишина. — Что же он там выделывает? Священнику тоже показалась странной столь затяжная тишина. Он ударил по двери кулаком, и я обратил внимание, каким твердым, мощным был его кулак. Сам того не желая, кюре дубасил, как полицейский. — Жюмож! — позвал он. — Вы меня слышите? Тишина. — Эй! Жюм… Его зов прервал оглушительный выстрел. — Окно! — вскричал он. — Бейте по стеклу! Он замахнулся. Профессиональный удар кулаком — сильный и в то же время сдержанный, — от которого разлетелись осколки, но на перчатке ни царапины. Мы шагнули в столовую со старомодной мебелью, заставленную зелеными растениями. Я прошел впереди священника, пересек коридор и вошел в комнату, переоборудованную в учебный класс: столы, стулья, кафедра, грифельная доска. Жюмож тоже тут, его лицо было залито кровью. Он свалился за кафедрой и, падая, уронил на пол дешевый автоматический револьвер — такой же старинный, как и все в его доме. — Наповал? — спросил священник. Я ощупал Жюможа. — Нет… Останьтесь при нем. Я предприму все необходимое. Я побежал к машине, но потерял время, так как неважно знал район Версаля, пока наконец отыскал кафе. Я позвонил Мареку. Он был потрясен вестью об этом самоубийстве. Я почувствовал, что он думал не столько о Жюможе, сколько о своем эксперименте, который был тем самым скомпрометирован. — Какой калибр? — спросил он. — Вроде бы 6,35. — А вдруг его еще можно спасти? Не пули наносят главный урон. Все будет зависеть… Не двигайте его с места. Еду. В ожидании Марека я предупредил комиссара полиции и врача, после чего поспешил вернуться. Священник молился рядом с Жюможем. — Никаких изменений? — Нет. Рана на виске не кровоточила. Жюмож слабо дышал. Какого черта он пытался убить себя в тот момент, когда увидел нас?! Я обошел дом и в спальне обнаружил тетрадь, лежавшую в секретере. Это было продолжение дневника. У меня хватило времени лишь на первую строчку: Я сунул тетрадь в карман своего габардинового плаща, так как к дому подъезжала машина. Из нее вышли двое мужчин — полицейский комиссар и доктор. Я предъявил им свое удостоверение и в общих чертах описал ситуацию. Комиссар сразу же смекнул, что в его интересах занять примирительную позицию, и пообещал мне не предавать это дело гласности. Что до врача, его роль ограничилась констатацией того, что раненый транспортабелен и, возможно, имеет шанс выжить, если его вовремя прооперируют. Тут явилась и «скорая помощь», из которой вышел Марек с двумя санитарами. Жюможа положили на носилки и погрузили в машину. Я попросил комиссара запереть дом, и мы со священником помчались в Вилль-д'Аврэ. — Он покончил с собой из-за трансплантации? — спросил я священника. — Думаю, да. — Но ведь тогда он все равно был обречен. — Обратите внимание, — сказал священник, — что погибнуть в автомобильной аварии или покончить с собой — вовсе не однозначно, в особенности для христианина. На нас ложится ответственность, на всех нас — от низших до самых высших инстанций. Боюсь, мсье Гаррик, что дольше уже не смогу скрывать правду от вышестоящих отцов церкви. — Ну пожалуйста! — взмолился я. — Вы видите, с какими трудностями мне приходится сталкиваться. Так не добавляйте же к ним новые. И потом, не исключено, что Жюмож еще останется в живых. Мы ждали профессора у него в кабинете. Я мысленно составлял письмо, которое буду вынужден послать префекту, так как, по всей видимости, мне придется испрашивать у него новых инструкций. Если Жюмож выживет, он должен будет рассказать, послать свой дневник… Я ощупывал тетрадь, лежавшую у меня в кармане. Возможно, там находилась разгадка тайны, но сейчас мне было не до чтения. Если он умрет и будет доказано, что причина самоубийства — операция, весь эксперимент непоправимо провалится. А какой удар для остальных!… Какой удар для Гобри, который впал в еще большее отчаяние, чем Жюмож… Что сделать, чтобы выручить Гобри? Есть от чего потерять голову! Марек не обнадеживал нас. Хотя пулю и можно извлечь, общее состояние раненого внушало серьезные опасения. Профессор обещал держать меня в курсе дела, информируя каждый час. Я покинул клинику в подавленном состоянии. Священник был удручен не меньше. Я подвез его в Ванв и вернулся домой только к ужину. — Вас ждут в гостиной, — объявила мне горничная. — Кто? — Не знаю. Молодая женщина… Она здесь примерно с час. Только визитера мне еще и не хватало! Я был вне себя, когда открывал дверь в гостиную. — Как! Вы?! — Да, — сказала Режина и разрыдалась. Я подошел к ней. Она шагнула назад, словно бы испугавшись меня. — Где Рене? — кричала она. Рене?.. До меня не сразу дошло, что речь идет о Миртиле. Как будто мне тоже подменили голову. — Но послушайте… Вы же сами прекрасно знаете. — Лжец! Все вы — лжецы! — Прошу вас. Присядьте вот сюда… Успокойтесь… Поведайте мне, что с вами стряслось. Все оказалось очень просто и в какой-то мере весьма предсказуемо, увы! Режина встретилась с Гобри в баре на Плас-Бланш. Гобри перепил, и, поскольку он досаждал бармену по имени Макс, тот свел его с Режиной. «Может, тебе удастся подработать. Кажется, ему нужна натурщица», — шепнул он молодой женщине. Гобри умолял Режину проводить его, и, так как он едва держался на ногах, она помогла ему дойти до мастерской. Там он добавил к выпитому еще порцию, и ей пришлось уложить его в постель. Раздевая Гобри, она увидела шрам на левой руке, а потом обнаружила еще и свежие следы операции на плече. — Я сразу узнала руку Рене, — сказала она. — Но, если у него отняли руку, значит, сам он жив… Мне плевать, если у него стало на одну руку меньше, но скажите мне, где же он сам… Она упала на диван и, прикрыв лицо руками, плакала, будучи не в состоянии сдержаться. А я опять оказался лицом к лицу с омерзительным вопросом совести. Это становилось моей специальностью. Но коль скоро знающих правду было уже семеро, тем хуже — теперь их будет восемь. В конце концов, я предпринял все, что было в моих силах, и, если «эти неуравновешенные», как выражался Андреотти, угрожали нарушить тайну, моей вины в том нет. Я положил руку на плечо Режины. — Можете вы мне поклясться, что сохраните тайну? Слово «тайна» всегда оказывает на женщин магическое действие. Режина выпрямилась, взяла мой платок, чтобы приложить к глазам. — Он не умер, нет? — лопотала она. — Умер… В том смысле, какой в это слово вкладываете вы, он мертв. — Но… Смерть — понятие однозначное… — В том-то и дело… Возможно, что отныне оно стало двузначным. Вы поклянетесь, что никогда не повторите… никому… то, что сейчас от меня услышите? — Клянусь. — Очень хорошо… Прошу вас, наберитесь мужества. И я рассказал ей про события последних недель. Она была так ошарашена, что ни разу меня не прервала. Время от времени женщина проводила рукой по лбу. На ее лице читалась растерянность. Чтобы окончательно убедить ее в правдивости моих слов, я открыл перед ней досье Миртиля и показал его заявление, где он совершенно недвусмысленно передал свое тело посмертно в дар науке. — Выходит… он меня разлюбил? — пробормотала она. — Поймите, у него не оставалось никакой надежды. — Он ничего для меня не оставил?.. Ни единой строчки? — Нет… Он отрекся… от своего прошлого… целиком… В нем родилось как бы непреодолимое желание самоуничтожения. — Какая чепуха, — сказала она. — Сразу видно, что вы не знали этого человека. Миртиль? Да он был сама жизнь. Он желал получить все, что видел. Он хотел всего — денег, женщин, власти. У него могла быть только одна мысль: убежать из тюрьмы во что бы то ни стало. И вы еще хотите, чтобы я вам поверила? — Речь идет не о том, чтобы верить мне, а лишь о том, чтобы поверить собственным глазам… Вы видели левую руку Миртиля. Ведь это вам не приснилось. — А другие — могу я с ними познакомиться? — Что? — Да… Тех, кому пересадили другие части тела Рене?.. Я хочу их видеть. Иначе я никогда не буду уверена… — Пойдет ли это вам на пользу? — А вы никогда никого не любили?.. Поскольку Рене еще живет в них, у меня есть полное право его увидеть. — Послушайте, Режина… Да, Миртиль как бы не совсем мертв, как вы выразились. Но это больше не он… По правде сказать, я просто не знал, как же ей втолковать, что тело, которое она любила, ласкала, продолжало некоторым образом существовать, но то, что составляло Миртиля, исчезло на веки вечные. Слишком неподходящий момент для того, чтобы преподать ей урок метафизики. Она послала бы меня куда подальше и была бы совершенно права. — Его могила — это они! — вскричала она. — Так имею же я право пойти и помолиться на его могиле? Признаюсь, этот крик души меня сразил. При ее простоте и прямодушии, она сумела определить ситуацию одним словом и куда лучше меня. Я признал себя побежденным. — Ладно. Итак, я организую для вас такую встречу… однако предупреждаю: это будет ужасно. Для вас, разумеется… но и для них тоже. Поскольку я буду вынужден им сказать, чем вы являлись для Миртиля… — Я от этого не покраснею. — Конечно нет. Но вы не помешаете тому или другому думать невольно о том, какие отношения существовали между вами… вашим телом… и частью Миртиля, пересаженной каждому из них… Я сбивался. Краснел. Мне не удавалось выражать свои мысли достаточно объективно, сухо, научно. Вопреки себе, я подчеркивал то, что хотел бы только обозначить… А Режина ничего не делала, чтобы мне помочь. — Хотелось бы узнать, что получил каждый при дележе. — Значит, так… правая рука досталась священнику. Она не сдержалась и прыснула. — Ничего смешного, — заметил я. — Это из-за татуировки «Дулу»… Рене очень гордился этой татуировкой. Воспоминание об Алжире. — Надеюсь, вы воздержитесь от комментариев. Она пожала плечами. — Продолжайте, — попросила она. — Левая нога отдана женщине, Симоне Галлар. — Что? Да неужели?.. Но это ужасно! Она расплакалась, и невозможно было понять — от отчаяния или от ревности. — Правая нога принадлежит торговцу мебелью… Этьену Эрамблю… Голова… выбора не было… ее получил банковский служащий. — Я схожу с ума, — сказала Режина. — Банковский служащий!… Рене на это никогда бы не согласился. — Сердце, легкие послужили спасению жизни студента, Роже Мусрона, ну а остальное… именно так — остальное… все было трансплантировано мужчине, Франсису Жюможу, который только что попытался покончить с собой. — Боже мой… Почему? — Этого мы не знаем. — Но он не умрет? — Нет. Его пытаются спасти. Если хотите, я могу запросить последние новости. — О да! Прошу вас. Я набрал номер клиники и пригласил к телефону Марека, тогда как Режина схватила параллельную трубку. Мне ответил ассистент профессора. — Он на пороге смерти, — сказал тот. — Мы испробовали все возможное. Тут ничего не поделаешь. Теперь это вопрос нескольких минут… Мы рассчитываем на вас в отношении формальностей. Я шмякнул трубку. Еще одна неприятная обязанность. Ну нет, хватит с меня! Всему есть предел. — Значит, на похороны пойду я. И сделаю так, чтобы его похоронили на кладбище в Пантене, по-человечески. — Но позвольте!… Он вам не принадлежит, не забывайте этого. Мы переглянулись и оба вздохнули. — Простите меня, — сказал я. — Да нет, это мне следует просить у вас прощения. По-моему, я чуточку не в себе… Мне нужно отдохнуть, собраться с мыслями. Она встала, и я проводил ее до дверей. — Буду держать вас в курсе дела, Режина, обещаю. И искренне сожалею. Она протянула мне руку. — Мерси… Вы были очень добры… Я этого не забуду. — Хотите, я вызову вам такси? — Не надо… Лучше пройдусь — это пойдет мне на пользу. Когда она вышла, я сразу бросился звонить Андреотти. И начал с того, что заявил о нежелании продолжать эту работу: — Я отказываюсь. Лучше уж подам в отставку. Так больше продолжаться не может! И вкратце рассказал ему о событиях, произошедших после нашей последней беседы. — Поставьте себя на мое место. Этой женщине уже была известна часть правды, что вынудило меня посвятить ее во все перипетии… Почем знать, может, завтра кто-то другой раскрыл бы наш секрет. Мы перегружены работой. Полностью зависим от любой оплошности. В этих условиях я больше не могу считать себя ответственным за то, что произойдет. — Да, — сказал префект, и я почувствовал, что он пришел в замешательство. — Да, я вас прекрасно понимаю. — Почему бы не раскрыть сейчас то, что неизбежно вскоре станет общим достоянием? — Это исключено… Гаррик, вы дома один?.. Хорошо. В соответствии с приказом я сказал вам не все. Но вам необходимо знать все… В действительности это дело проходит по ведомству министерства национальной обороны. Да-да, сейчас поймете… При том, что во Франции сорок восемь миллионов жителей, мы — маленькая страна по сравнению с Соединенными Штатами, Советским Союзом или Китаем. Ладно, в случае войны у нас будет бомба… Но не забудьте про кровопролитие Первой мировой войны, которое чуть не стало для Франции роковым. И вот с открытием Марека, благодаря не слишком разрушительному несчастному случаю, мы сумеем спасти жизнь пяти, шести, семи раненым, возвращать в строй по пять, шесть, семь солдат… До вас начинает доходить? Из ста тысяч павших на поле брани, в случае удачи, мы вернем в строй семьдесят тысяч новых бойцов. Эта операция под кодовым названием «Лернейская гидра» обеспечит нам подавляющее преимущество над врагом, разумеется, при условии, что война приобретет затяжной характер. Значит, о том, чтобы выйти из игры, нет и речи! Если вы чувствуете перегрузку, как вы сказали, мы смогли бы потом увеличить штат. Но сейчас время терпит, какого черта! Ваш Жюмож покончил с собой, тем хуже для него! Это не так уж и страшно, поскольку прямого отношения к трансплантации не имеет. Да, вам поручено изучать реакции оперированных! Но вы должны смотреть на все происходящее глазами стороннего наблюдателя, понимаете, что я хочу сказать? Так что повторяйте себе, что вы не одиноки, старина. Это дело мирового значения — я не преувеличиваю. И сейчас вы должны сохранять хладнокровие и ясность ума больше, чем когда бы то ни было. Мы рассчитываем на вас, Гаррик! Он повесил трубку. К чему продолжать это чтение? Я встал, подогрел себе кофе. Мне уже не уснуть. В этот час Жюмож, должно быть, отошел в мир иной, и его дневник попал ко мне слишком поздно. Тем не менее я вернулся к нему, ища подсказки о причине самоубийства… Я уже предугадал развитие сюжета с Гертрудой. Он терпеливо обрабатывал мать… Девочка неплохо соображает, и было бы несложно обучить ее началам коммерции… Ведь иначе, без диплома, нельзя продавать даже газеты… Гертруда стала посещать его курсы. На этом рукопись обрывается. Я ее аккуратно складываю. Мое досье распухает все больше и больше, и я начинаю думать, что оно станет огромным, если другие, в свою очередь, заразятся этой странной болезнью. Потому что в случае с Жюможем было что-то, не поддающееся логическому объяснению. Я еще могу понять, что произошло с ним. Тут все более или менее ясно. Но вот какова во всем этом доля Миртиля? А ведь она неоспорима. Однако ее не удается рассмотреть изолированно. Она была в основе его поведения, воздействовала как фермент. А завтра Нерис и Гобри — они тоже станут жертвой очередного наваждения… Я проглотил снотворное, но уснул с трудом. На следующий день я спозаранку позвонил в клинику. Марек сообщил мне, что Жюмож умер, не дожив до полуночи. Он, не откладывая, уже провел анатомическое вскрытие. Трансплантация тут ни при чем. Она проведена безупречно. Значит, причины самоубийства надо искать в прошлом Жюможа. Марек пришел к заключению, что отбор пострадавших при аварии был сделан слишком поспешно. В другой раз придется действовать более осмотрительно и выбирать кандидатов на пересадку тщательнее. — Я прочел записки, которые оставил Жюмож, — сообщил я. — Ну и что! Записки не имеют отношения к науке, — ответил Марек. — Я не могу долго держать труп в клинике. Нужно похоронить его завтра. — Мне кажется, это слишком короткий срок. Существуют формальности… — Вечные формальности, — проворчал Марек. — Здесь только о них и слышишь… Ну, тогда послезавтра? — Постараюсь. Профессору легко было говорить! Я провел день в хлопотах, в визитах. Начал с того, что позвонил матери Жюможа. Мне ответили, что она уже несколько недель болеет и не сможет приехать. Надо ли добавлять, что у меня словно камень с души свалился! Затем надо было договориться с похоронным бюро, спорить, бегать туда-сюда. К счастью, священник оказал мне серьезную помощь. Он был противником гражданских похорон. — Вы согласны с тем, что бедняга Жюмож не был в нормальном состоянии?.. Где его похоронят? — На кладбище в Пантене. — Хорошо. Я отслужу заупокойную мессу в клинике и прочитаю молитвы на его могиле. Все это не по правилам. Если мои духовные пастыри узнают правду… а они обязательно узнают… Я не смогу молчать вечно! — Послушайте, кюре. Не начинайте… Честное слово, вы тоже зациклились на своем. Не скоро забуду я эти похороны. Мы поехали в клинику. Гроб выставили под черной драпировкой в том же зале, где собиралось содружество. Горели свечи. Все выглядели подавленно. Один Нерис не явился «на поверку». Смерть Жюможа была для него ударом, и он отдыхал, напичкав себя успокоительными таблетками. Говорили тихо. Гобри напился. Он произносил какие-то слова, качая при этом головой. Мусрон всячески проявлял неудовольствие. — Лично я этого типа не знал! — заявил он во всеуслышание. — И не могу разбазаривать драгоценное время. У меня репетиция. Как по-вашему, долго еще это продлится? Эрамбль вел себя пристойнее, но казался не менее раздосадованным. Он держался рядом с Симоной Галлар и повторял: «Момент выбран неудачно… неудачно». Я спросил его, почему он так считает. Он объяснил мне со смущенным видом, что они с Симоной со вчерашнего дня помолвлены, и этот траур совсем не ко времени. У меня не хватило сил его поздравить. Тут явилась Режина, и воцарилась тишина. Я прямо не знал, с чего начать. Священник хмурил брови, и я пожалел, что не известил его накануне. Но он забросал бы меня возражениями, а мне уже поднадоели его вечные нападки. — Так вот… — сказал я. — У Рене Миртиля была подруга, которой он очень дорожил. Позвольте вам представить мадемуазель Режину Мансель. Все это звучало ужасно фальшиво. — Она случайно узнала часть правды, и мне пришлось раскрыть ей все, предварительно заручившись обещанием хранить наш секрет. — Секрет полишинеля, — пробормотал Мусрон. — Естественно, она имеет право присутствовать на похоронах нашего друга Жюможа, поскольку… Разумеется, Жюмож был совершенно незнакомым ей человеком, но, коль скоро мы хороним Жюможа, она… — это уже другое чувство, но не менее законное, — она хоронит… частицу Миртиля… Мусрон усмехнулся. Священник строго глянул на него. Я поспешил продолжить: — Это не его вина и не наша, если обстоятельства столь необычны. Из всех нас, признайтесь, именно ее… это событие коснулось самым непосредственным образом. Я почувствовал, что запутался в собственной аргументации, и перешел к представлению… Мадам Галлар, мсье Эрамбль, мсье Мусрон. — Сердце и легкие, — уточнил Мусрон. — Да помолчите же! — шепнул ему я. — Черт! Надо же ей знать. — Она знает. Мусрон зарделся; у меня было впечатление, что он задохнется от непреодолимого безумного смеха, и я поспешил от него отойти. — Оливье Гобри… Ах! Извините, это правда — с ним вы уже знакомы. — Немножко, — сказал он охрипшим голосом. — И наконец, кюре Левире… Простите, господин кюре… У меня не было времени предупредить вас заранее. — Полноте, — грустно сказал он. — Какие уж тут церемонии! — А другой?.. — спросила Режина. — Тот, у кого… голова? — Он болен. — Смогу ли я его увидеть? — Позднее. Обещаю вам. Они инстинктивно сгрудились вместе, поодаль, образуя враждебную группу, а я остался один с Режиной, чувствуя, что исчерпал все доводы. Священник спас положение, начав отпевание. За моей спиной слышался шепот, но это наверняка были не молитвы. Я слышал, что они садились, вставали. Груз возможного скандала давил мне на плечи. Но мог ли я поступить иначе? Впрочем, Режина вела себя исключительно достойно и была очень сосредоточенна. Она молила Бога за Миртиля, тогда как священник — за упокой души Жюможа. Я же молился за обоих, поскольку, в сущности, они как бы оба покоились в гробу. Мне приходили на ум обрывки исповеди Жюможа. Несчастный! Он выбрал лучший выход из положения! И вдруг я осознал, что другие почти не расспрашивали меня об обстоятельствах его самоубийства. Их неотступно преследовали мысли о собственной судьбе. Содружество! Какая насмешка! Возможно, то, что должно было по нашей теории их объединять, их разобщит, и вскоре они больше не смогут сами себя выносить. Но как же тогда Эрамбль и Симона? Помолившись об отпущении грехов, священник повернулся к нам: — Франсис Жюмож покидает нас. Но главное, не подумайте, что его исчезновение имеет какое-либо отношение к перенесенной им операции. Наш несчастный друг страдал неуравновешенностью и, по всей вероятности, погиб бы при любых обстоятельствах. Умирая, Жюмож уносит с собой частицу того, чем был Миртиль. Объединим их в своих молитвах. И мир их праху. Он перекрестился, и тут вошли работники похоронного бюро. Когда гроб погрузили в фургон, распорядитель открыл дверцу. — Члены семьи, — пригласил он. Мы и не подумали об этой детали. В общем-то, все те, кто перенес трансплантацию, являлись членами семьи. Но Режина, серьезная и скорбная, как вдова, незаконно и самоуправно села в машину, и больше никто не осмелился последовать за ней. Мусрон взял Гобри за руку. — Он поедет со мной! — заявил он. — Можете не волноваться. А профессор нас не сопровождает? — Нет. Он вынужден заниматься Нерисом. — Ну тогда вас подвезу я. Мы ехали за катафалком, все молчали. Желая прервать нависшую тишину, я наклонился к Симоне: — Вы шокированы, правда? Из-за Режины? — Правда, — призналась она. — Начать с того, что, говоря откровенно, это неприлично… И потом, между этой женщиной и нами отныне существует… понимаете?.. своего рода сообщничество, что-то нечистое, сомнительное… А что, теперь она постоянно будет нашим придатком? — Мне кажется довольно затруднительным держать ее в стороне. — Вы хотите сказать, что мы персонифицируем ее любовника? Услышав эти слова, Эрамбль воздел руку к небу. — Это немыслимо! — вскричал он. — Значит, по-вашему, мы обязаны пригласить ее на нашу свадьбу? Мы явно увязли в абсурде. — Что вы об этом думаете, аббат? Священник сложил ладони вместе в знак бессилия и смирения. — В конце концов, — сердито сказала Симона, — у нее нет на нас никого права! — И да, и нет, — задумчиво произнес священник. — Супруги — единая плоть! — Но супружеский союз закрепляет церковное освящение… А поскольку они не состояли в церковном браке… — Следует принимать во внимание и намерение. Она считает, что их бракосочетанию помешали только обстоятельства. И, если она держится как жена, на то у нее… — Не бойтесь слов! — гневно бросил Эрамбль. — У нее есть право смотреть на нас. Но мои ноги — мои, и навсегда. — Извини, — сказала Симона. — Я оговорился, — сказал Эрамбль. — Я хотел сказать, моя нога, разумеется. Но неважно! Я никогда не соглашусь, чтобы эта особа делала вид, будто ей принадлежит частица меня. Куда мы катимся? Я обменялся со священником удрученными взглядами. Симона Галлар натянула юбку на колени и угрюмо сжалась в углу сиденья. Мы молчали до самого кладбища. Погребение прошло быстро. Я в последний раз пожалел Жюможа. Присутствующие, конечно же, думали только о Миртиле, а я задавался вопросом, не начали ли они ощущать изъяна в своем теле. Режина, отступив на несколько шагов, остановилась у обочины. Гобри подал пример — он пожал ей руку и пробормотал свои соболезнования. Остальные последовали его примеру. Мы оказались у выхода. — Вас куда-нибудь подвезти? — предложил мне Эрамбль. — Нет, благодарю. Я провожу мадемуазель Мансель. Он не настаивал, и мы расстались. Я пошел вверх по аллее в поисках Режины. Она вернулась к могиле, где работники похоронного бюро заканчивали раскладывать цветы и венки. Венков всего два. На одном была надпись: «Нашему другу от содружества». На другом — «Вечные сожаления». Режина проследила за моим взглядом и без труда отгадала мою мысль. — Да, — сказала она, — вечные. На кладбище не принято лгать. Она умела найти такие формулировки, которые внезапно заставляли вас умолкнуть. Я потихоньку увел ее с кладбища. — Я хочу вернуться в клинику, — продолжила она. — Прошу вас, господин Гаррик. Я хочу увидеть того, кто получил голову… Как же его зовут? — Нерис. Альбер Нерис. — Да… мне нужно его увидеть. Это поможет мне перенести горе… Я стану думать, что мне что-то остается. — Не знаю, согласится ли профессор. Сегодня утром Нерис чувствовал себя неважно. — Ну пожалуйста, мсье Гаррик. Я не умел противиться Режине и, подозвав такси, помог ей сесть в машину. — Они на меня в обиде, правда? О-о, я это почувствовала кожей. Чем это я им насолила? Ведь я у них ничего не украла! Я взял ее руку и по-дружески сжал. — Вы несправедливы, — возразил я. — Никто ни у кого ничего не крал. Так пожелал Миртиль — никогда не забывайте этого. — Наверное, его накачали наркотиками и заставили подписать черт знает какую бумагу… Рене слишком гордился своим телом… Он был красив. Если бы вы только знали, до чего он был хорош собою! Режина разрыдалась. Я твердил, что Миртиль действовал не по принуждению — ведь она читала его заявление, — и нечего к этому возвращаться, но тщетно. Режина ничего не желала слушать. Когда мы подъезжали к клинике, она попудрилась, чтобы выглядеть как ни в чем не бывало. — Держитесь в рамках, — порекомендовал я ей. — Если вы не будете владеть собой, Марек больше никогда не позволит вам переступить порог своей клиники. Профессор находился у себя в кабинете. Он недоверчиво осмотрел Режину. — Нерис спит, — сказал он. — Мигрени подрывают его силы. Право же, сам не понимаю… Видите, сейчас я как раз записываю свои наблюдения. Вполне возможно, мы действовали слишком поспешно… Поэтому я переделал ему гипсовую повязку… Если вы обещаете не разговаривать, бросить на него взгляд убегал… — Беглый, — пояснил я Режине. — Да, вот именно… Тогда я даю вам три минуты… Он позвонил. Санитар провел нас в палату. Я был растроган, наблюдая волнение Режины, которую мне приходилось поддерживать… Я подтолкнул ее к кровати. — Боже мой! — пролепетала она. Лежа с закрытыми глазами и вытянув руки вдоль тела, с компрессами на лбу, Нерис казался мертвым. Ногти Режины вонзились в мое запястье. — Он отпустил бороду, — шептал я. — И все-таки я его узнаю… это действительно он… Рене. — Тсс! Санитар уже решительно выставлял нас за дверь. Я подумал, что Режина сейчас упадет в обморок, и подвел ее к открытому окну. — Сюда, сюда… моя маленькая… Да успокойтесь же. — Это Рене, — сказала она. — В конце концов, вы отдаете себе отчет в том, что это Рене? — Да нет же… Это его голова, согласен. Только теперь в ней живет Нерис. Знаю… Вначале я реагировал, как и вы. И не хотел признать этот факт. Тем не менее сомнений нет. Впрочем, когда ему станет лучше, вы будете вынуждены смириться с очевидностью. Он увидит в вас незнакомку, будет разговаривать с вами как с чужой. Вам будет трудно это перенести. — Ужасно! — Скажем — поразительно. По зрелом размышлении, даю вам слово, с этим свыкаешься. Однако Режина была слишком потрясена, чтобы задумываться. — Не хотите ли поехать ко мне и передохнуть? — спросил я. — У нас будет вдоволь времени поговорить. Я постараюсь вам лучше объяснить… Она приняла мое приглашение, и такси подвезло нас ко мне домой. Я рассказал Режине обо всех опытах, какими занимается Марек, и повторил ей все, что говорил Нерис. Я отчетливо видел, что она и верила мне, и все же в чем-то сомневалась. Я усадил ее в гостиной и угостил виски, в котором она, похоже, сильно нуждалась. И перечитал ей свои записи. — Как же вы себя утруждаете! — заметила она. — Какой вы милый! — Да нет, Режина. Дело не в этом… я стараюсь объяснить вам… Я терял понапрасну время. Философские рассуждения были для нее тайной за семью печатями. — Спросите священника, — настаивал я. — Он следит за этим экспериментом с интересом, о котором нетрудно догадаться. — Значит, Рене умер!… — сказала она упавшим голосом, и я подумал, что все начнется сначала. Но, взяв себя в руки, она продолжала: — Ну и что же остается в этой ситуации мне? Навязываться я не намерена. Когда, по-вашему, мне позволят снова увидеть Рене?.. Я хочу сказать, Нериса. Другие интересуют меня меньше. Эрамбль — урод. Галлар — вздорная баба. — Они собираются пожениться. Режина отвела глаза. — Мне придется смириться и с этим. У Рене болел шрам к перемене погоды. И тогда я ему массировала ногу. В конце концов… — Есть еще Гобри, — напомнил я. — Я очень хотел бы, чтобы вы не упустили его из виду. — Гобри? А вы не знаете, что с ним произошло?.. Ах, правда! Со всеми этими событиями я совсем потеряла голову. Ему устраивают персональную выставку. Да, нечто весьма торжественное. Он показал свои полотна — то, что он называет своей новой манерой, — директору одной галереи, и тот сразу загорелся. — Да неужели? Вам надо было меня предупредить! — Он совершенно чокнулся. Бедный Оливье! Раньше он пил с горя. Теперь пьет от радости. Он себя не узнает. К тому же он уже получил кучу денег. — Но когда же все это произошло? — Два-три дня назад. Я застала его в мастерской за тем, что он танцевал сам с собой. Он показал мне левую руку и сказал: «Эта лапа — целое состояние». То была рука Рене! Ее глаза наполнились слезами, но она продолжала: — Он взял кисть и изобразил ею что-то наподобие разноцветных кривых. Они были без начала и конца, но, в общем, не лишены приятности. Он мне сказал: «Знаешь, как я это назову?.. „Галактика“. Название их волнует ужасно. Парень считает, что я рисую гиперкосмос. Этим я обязан твоему Миртилю…» Ну, пришлось влепить ему пощечину. — Да что вы говорите?! — Он выставил меня за дверь. И все. Больше я не хочу иметь с ним никаких дел. — Режина, — сказал я, — и не думайте. Наоборот, за ним нужен глаз да глаз. Это катастрофа! Так оно и было. Мне пришлось в этом убедиться уже несколько дней спустя. Я хотел внести ясность. У меня в ушах еще звучали слова Режины, и то, что она мне сообщила, было просто невероятно. Галерея Массара — одна из самых важных на левом берегу Сены. Я никогда не был ни знатоком, ни даже просвещенным любителем живописи, но, в конце концов, я и не полный профан, и внезапный успех Гобри показался мне странным. Возможно, Режина преувеличила. Меня с большой предупредительностью принял мужчина и, проведя через залы, где преобладало нефигуративное искусство, привел в кабинет, обставленный в американском стиле. — Гобри? — переспросил он. — А с вами можно говорить откровенно? — Прошу вас об этом. Мне поручили следить за реабилитацией Гобри, который, как вы знаете, был вынужден пойти на легкую операцию левой руки… Никакого другого основания интересоваться им у меня нет. — Так вот, Гобри может продержаться два-три года, я имею в виду — как художник. — Но… есть ли у него талант? Массар посмотрел на меня наполовину удивленно, наполовину забавляясь, и подтолкнул мне шкатулку со светлыми сигаретами. — Талант? — пробормотал он. — Прежде мне казалось, я знаю, что сие означает. Теперь же есть то, что продается, и то, что не продается. Гобри может продаваться столько, сколько продлится шок, изумление публики. Я здесь для того, чтобы разжигать интерес к его картинам. Живопись подобна лесному пожару. Внезапно все запылало, пожар разгорается, дым виден издалека, цены круто подскакивают… А когда огонь не разгорается сам по себе, я подбрасываю спичку. С Гобри я организую небольшой пожар в густом кустарнике. Огонь далеко не распространится. Впрочем, как знать? — Ну а потом? Когда Гобри перестанет продаваться? — Дорогой мсье, я живу одним днем, как нынче каждый. Надеюсь, у Гобри хватит ума, чтобы не задаваться многими вопросами… Если у него еще сохранились иллюзии, посоветуйте ему сменить профессию. — А правда ли, что вы собираетесь устроить ему персональную выставку? — Совершеннейшая правда. Ровно через полтора месяца, за которые он закончит картин тридцать. Если не станет увлекаться спиртным. Вы должны были бы помешать ему пить… до того как это отвратит от него моих клиентов. Легенда, знаете ли!… Отчаявшийся художник, которому не удается обуздать левую руку. Для рекламы уже одно это такой козырь, что вы себе даже не представляете. Гобри всем обязан своей левой руке. Я ушел из галереи в совершенном смятении. Фраза Массара сверлила мне мозг: «Гобри всем обязан своей левой руке». Право же, мне требовался наперсник. Вот почему я отправился к аббату. Он был у себя в комнате, в доме священника. Он что-то писал на листке бумаги. Увидев меня, кюре грустно улыбнулся. Я наблюдал, как он терпеливо выводил дрожащей рукой завитки заглавных букв. — Вначале, — пояснил он, — я думал, что больше уж никогда не сумею… Теперь у меня получается гораздо лучше. — Но послушайте!… С самого начала у вас не получалось? Разве то, чему учили в школе, забывается? Почерк — это автоматика! — Разумеется. Но когда приходится держать карандаш пальцами, которые не являются вашими собственными, и у вас рука, которая пишет так, как присуще ей, — все становится проблемой. Вначале я продырявливал бумагу. В этом запястье такая силища, что она не позволяет легко маневрировать… Я вам не рассказывал… К чему? Все равно вы ничего не можете для меня сделать, правда ведь? И много молился. Я рассказал ему про посещение галереи. Священник призадумался, потом произнес: — Очень боюсь, что все мы в какой-то степени жертвы. Я много размышлял о нашем случае. По правде говоря, только это и делаю. И знаете, почему я решил ничего не говорить своим духовным пастырям?.. Вообразите себе, что публику поставят в известность! Гобри вот-вот познает славу!… Мусрон тоже… Если я сам начну читать проповедь, в церковь набьются любопытные. Вскоре станут утверждать, что моя рука творит чудеса… Из нас сделают сверхчеловеков. Никто против этого не устоит, даже я… Посмотрите хотя бы, что случилось с беднягой Жюможем! Нет… Мы во что бы то ни стало должны молчать в надежде, что Господь милостив. — Признайтесь-ка, что сегодня утром вы настроены не на очень веселый лад. Есть у вас какие-нибудь новости об Эрамбле? — Нет… Все, что мне известно, это его намерение жениться на Симоне. Вам предстоит благословить их брак. Так что тут вроде бы все обстоит благополучно. — Аббат вздохнул и посмотрел на часы. — Извините, у меня свидание с моим духовником. Я покинул его, так и не обретя утешения, которого искал. На почтовом ящике лежал пакет на мое имя. От Мусрона. Надорвав его, я извлек пластинку в обложке с посвящением, выведенным толстым фломастером: «Господину Гаррику. В знак большой дружбы». Его первый диск! Я побежал ставить его на проигрыватель. Не будучи фанатиком джаза, должен честно признаться, что это звучало очень неплохо. Саксофон Мусрона достиг самого патетического звучания. Это был хриплый, раненый голос, внушавший неясную тоску, рассказывая про мир иной, как если бы Миртиль… Полноте! О чем это я, собственно, думаю! Выключив проигрыватель, я поймал себя на том, что держу полный бокал виски. С некоторых пор я и сам приобрел склонность злоупотреблять ободряющими напитками. Поставив стакан, я решил немножко поработать. Прежде всего я сочинил очередную записку для префектуры. Затем мне пришла мысль собрать наше содружество в моем доме. Атмосфера была бы интимнее, чем в клинике, и нас не преследовало бы воспоминание о гробе Жюможа. Я собирался выйти, чтобы отправить составленные приглашения, когда раздался звонок. К своему большому удивлению, я увидел на пороге Симону Галлар. — Настоящая телепатия, честное слово, — сказал я. — Как раз о вас думал — вот письмо, предназначенное вам… Я провел ее в гостиную и усадил в кресло. — Глоток виски? «Чинзано»? — Нет, благодарю, что-то душа не лежит к спиртному, — отказалась она и сразу перешла к делу: — Я не могу выйти за Эрамбля. — Вы поссорились? — Нет. Просто это невозможно — вот и все. — Но почему? — И вы меня еще спрашиваете? Приподняв юбку, она вытянула левую ногу. — Вот почему! Я увидел тщательно побритую мускулистую мужскую ногу. Насколько правая, облегаемая ажурным чулком, была тонкой и изящной, настолько левая казалась могучей, грубой, словно перетянутой сухожилиями! — Как будто я надеваю вуальку на кечиста! — сказала Симона. — Полноте. — Не пытайтесь быть со мной любезным, мсье Гаррик. Правда заключается в том, что я теперь не чувствую себя женщиной. Когда я выхожу в брюках, во мне все возмущается, а в юбке выгляжу чудовищно. Я промолчал, неспособный найти утешительное слово, так как был сообщником ее мучителей. И она это знала. — Мои отношения с Этьеном, — продолжала мадам Галлар, — сплошной кошмар. Начнем с того, что я его не люблю и никогда не полюблю. Он размазня, ни рыба ни мясо. И не достоин своей ноги!… — Пардон!… Я вас не совсем понимаю. — Пожалуй, я все-таки глотнула бы «чинзано»… От всего этого нетрудно и свихнуться. Я налил ей вина. Она была комок нервов, но холодна и полна решимости, как человек, который, чтобы преодолеть головокружение, заставляет себя нагнуться над пропастью и смотреть в нее. — В сущности, — сказала Симона, — я люблю… Миртиля. Будь вы женщиной, вы поняли бы меня с полуслова. Я долго боролась с собой… Но это сильнее меня. Я прочла газеты последних лет и теперь знаю его жизнь наизусть. При мысли, что во мне живет что-то от него… Понимаете, как будто его нога — наше общее дитя… Спасибо, что вы не улыбнулись. Я отдаю себе отчет в том, что мои слова лишены смысла, и тем не менее они точно передают мои ощущения. Я с гордостью демонстрирую ее, эту ногу, если на меня смотрят. Это шагает Миртиль. Понимаете? — Стараюсь. — Нет, разумеется. Никто не может влезть в мою шкуру. Дома я частенько раздеваюсь догола и рассматриваю себя в зеркалах… И прошу у Миртиля прощения… Бедро пересаженной ноги красиво, как мраморное изваяние греческого бога. И надо же было ее обрамить женственностью, ослабить, выставить в смешном свете… Я надеваю на нее чулок с подвязкой… Все это нестерпимо. — Но только что… вы говорили… — Знаю… Я противоречу сама себе. Но правда и то, что я себе противна. И мне стыдно быть подобием проститутки… Это не я владею его ногой. Это его нога владеет мною! — Успокойтесь же, мой дорогой друг. — О, не бойтесь. Я вовсе не экзальтированная особа. Я говорю вам все как на духу — и точка. И пытаюсь вам объяснить, почему никогда не смогу жить с Эрамблем. Он хвастается ногой Миртиля, как будто купил собаку со щенятами. Он не способен чувствовать некоторые вещи. Мне хочется влепить ему пощечину, когда он говорит о своей ноге, как о раритете. У Эрамбля образ мышления собственника. Но хуже всего то, что он хотел бы присоединить к себе и мою левую ногу — совсем как коммерсант старается расширить свое дело. Вот уж это — никогда! Симона взяла стакан и с блуждающим взором поставила обратно на стол, даже не пригубив. — В конце концов, — продолжала она, — я способна идти до конца. Извините, если я вас шокирую. Да, мы переспали. Ничего ужаснее я не испытала за всю свою жизнь. Признаюсь, возможно, я не очень сильна в постели. Но я чувствую, что с таким мужчиной, как Миртиль… Короче, это был не Рене, это был Этьен! И тем не менее это был не один Этьен, понимаете! Попытайтесь вообразить своеобразную любовь втроем, в самом точном смысле слова. Я думала, что сдохну. А потом!… Он мог бы меня ласкать, меня! Но нет, он без устали гладил ляжку, которая будет принадлежать ему в браке. Это было смешно, грустно! Это он меня побрил, собственной рукой. Я до сих пор слышу скрип лезвия. Затем на постели оказались две одинаковые ноги, разделенные нашими двумя телами. Одна была мужественной, волосатой, как кокосовый орех, а вторая — без растительности, опошленная бритвой. Он пошел на это. Я задаюсь вопросом: не берет ли он своеобразный реванш над Миртилем? Знаете, в ночь после бунта народ спит в кровати государя… Он низкий человек. — Вы уже сообщили ему о своих намерениях? — Нет еще. Я хотела сначала повидаться с вами. Я исчерпала свое мужество. Если бы вы смогли поговорить с ним за меня! — Но что… — Вы сумели бы подсказать Этьену, что ему лучше отказаться от этой затеи… Позже, когда профессор разрешит нам жить где пожелаем, я уеду из Парижа. — Вам надо проконсультироваться у Марека… Он вас подлечит. И потом, возможно, он найдет средство в не очень отдаленном будущем сделать вам новую трансплантацию ноги. — Только не это!… Нас никогда не разлучат. — Ну разумеется, — примирительно сказал я. — Ни о каком принуждении не может быть и речи! И тем не менее не думаете ли вы, что следовало бы рассказать Мареку о своих ощущениях?.. Некоторые из ваших чувств кажутся мне… близкими к патологии. Доверьтесь мне. Я поговорю и с Эрамблем, и с профессором. Возвращайтесь домой. Отдохните. Буду держать вас в курсе. Я проводил Симону до дверей, тщетно пытаясь скрыть своё волнение, и сразу после ее ухода позвонил Мареку, который выслушал мой рассказ с обычным для него хладнокровием. — Я знаю женщин такого рода, — сказал он. — Их «я» слилось с их телом. Сделайте им пластическую операцию носа или щеки — и вы измените всю их суть. Желая испытывать новые чувства, они просят нас подправить им… лицо. На сей раз мы зашли далековато, но я попытаюсь это уладить. Затем я позвонил Эрамблю, снова проклиная Андреотти, заставившего меня играть роль Фигаро. Но эти уколы самолюбия были сущим пустяком в сравнении с той тревогой, которая овладевала мною все сильнее. Я понял, что Симона Галлар затаила в себе злобу неистовой силы. Один за другим наши пациенты как будто перерождались — они становились буйными. Все происходило так, словно привитая им часть чужого тела воздействовала на них, подобно ферменту, высвобождая некую волю к господству, опасно активизируя озлобленность. Донор оказался для реципиентов слишком сильной личностью. Жюмож с добавкой Миртиля буквально взорвался. Гобри теперь прямо на глазах превращался в джазового идола. А Симона!… Но я не считал подобные идеи глупыми из-за того, что они противоречили всему, чему меня в свое время учили. Я глотнул «чинзано». Наверное, нельзя обобщать. А что, если Симона, Гобри — все они, один за другим, последуют примеру Жюможа?! Да нет, это невозможно! Им приходится адаптироваться в новой ситуации — и пускай себе! Все, что произошло, вовсе не означает проявление влияния Миртиля. Именно такой точки зрения на последние события и надо держаться. Как только соберется у меня содружество, я раз и навсегда внесу ясность в этот вопрос. Впрочем, с Эрамблем мне следует объясниться безотлагательно. Эрамбль не заставил себя ждать. — А! Я догадался, почему вы захотели меня повидать, — сказал он. — Это из-за нее, не так ли? — В самом деле, Симона только что покинула меня. Эрамбль явно удивился. — Не понял. Вы о ком говорите, мсье Гаррик? — О мадам Галлар. — Ах, теперь дошло… А я — то — о своей ноге. Швырнув на кресло шляпу и перчатки, он вздохнул. — Впрочем, все сводится к одному знаменателю! Бедняжка Симона! Что с ней стряслось — ума не приложу: звоню в дверь — не отворяет, набираю номер телефона — бросает трубку. Впрочем, догадываюсь, что с ней творится. Она ревнует. Сразу видно, что вы ее совсем не знаете. Симона — человек независимого нрава. В сущности, она врожденная холостячка и бесится от того, что ей пересадили мужскую ногу. По ней, уж лучше бы деревянную клюку. — Не вижу тут никакой связи. — Она присутствует. Сейчас поймете. Мне, напротив, хорошо живется с ногой Миртиля. И не скрываю этого. Она меня радует! Симона же бесится из-за нее. У Галлар создалось впечатление, что ее новая нога и я подтруниваем над ней. Я нескладно объясняю, но вы, надеюсь, понимаете, что я хочу сказать? Когда Симона со мной, у нее срабатывает комплекс неполноценности и ей кажется, что нога Миртиля находится со мною в сговоре. Вы, возможно, заметили, что, когда трое друзей собираются вместе, двое из них всегда действуют заодно против третьего. Так вот, это примерно тот же случай. Что бы я ни говорил, Симону все раздражает. Если я справляюсь о ее здоровье, она молчит. Если предлагаю ей сесть, заявляет, что не устала. Если советую ей вернуться к занятиям физкультурой, она иронизирует. В конце концов я просто теряюсь. И думаю, что новая нога внушает ей ужас. Нога, которая меня бы лично весьма устроила! Какая неразбериха! — Ну и когда же ваша свадьба? — О ней больше нет и речи!… Конечно! Она решила меня наказать. Симона прекрасно знает, что я буду страшно переживать, если она откажет мне. Но именно этого мадам и добивается и желает лишний раз напомнить мне, что я такой же калека, как и она сама… и так же одинок! Несчастный Эрамбль, казалось, окончательно потерял голову. — Откровенно говоря, это сущее ребячество… Мне удается вас понять только в известной мере. В вашем поведении что-то от меня ускользает. Знаете, вы напоминаете мне болельщиков, этих фанатов, которые… — Вот-вот! Точно… Вы нашли именно то слово, которое я искал… Фанат! Подходит идеально! Странно, что оно не приходило мне в голову. В самом деле, я чувствую себя фанатичным приверженцем Миртиля. Его нога — как бы его дар лично мне. — Как чемпион, который отдает своему почитателю флажок, эмблему клуба или майку, которая была на нем в тот момент, когда он установил рекорд? — Совершенно точно! Теперь Миртиль для меня — Некто, кем я восхищаюсь. Но Симона этого никогда не поймет. И то, что ей отдали его вторую ногу, — ужасная оплошность. Женщине не дано испытывать чувства подобного рода — Симона не приемлет моей заботы о второй ноге Миртиля. Ее это раздражает. Как бы вам объяснить? Если угодно, для нее любовь исключает товарищество! То чувство мужской дружбы, что я испытываю ко второй ноге Миртиля, воспринимается ею как личное оскорбление… А то, что в этой дружбе присутствует благодарность, а также толика поклонения, просто выводит ее из себя! Я понял, что им никогда не разобраться в своих отношениях. Эти двое просто-напросто заболели. Однако предписанное нам молчание не позволяло мне обратиться к невропатологу. Марек же не умел лечить неврозы. Возникла срочная необходимость что-либо предпринять, но я опять был бессилен. — Вам надо бы куда-нибудь поехать, чтобы развеяться, — предложил я. — Вы прекрасно знаете, что профессор запретил нам отлучаться из Парижа. — Это всего лишь излишняя предосторожность. — Но допустим, что с ней произойдет… ну, не знаю… несчастный случай. — С мадам Галлар?.. Да полноте!… Я буду за ней присматривать, обещаю. Он продолжал колебаться, не решаясь досказать, что имеет в виду. — Поезжайте-ка на недельку, — посоветовал я. — Берусь уладить это дело с Мареком, так что не беспокойтесь. Эрамбль позволил подтолкнуть себя к дверям, но в самый последний момент желание о чем-то попросить оказалось сильнее его, и он жалобно прошептал: — Не забудьте… я претендент номер один на ногу Миртиля. Закрыв за ним дверь, я обессиленно прислонился к стене. Если бы этот кошмар не кончился, я бы просто не выдержал… Я попытался читать, но все, за что я ни брался, казалось мне блеклым и скучным. Я перешел рубеж и, сам того не желая, принадлежал новой эре — эре трансплантации. На моих глазах человек переживал процесс перемоделирования. Книги валились у меня из рук, потому что описываемые в них истории и страсти — все это уже вчерашний день. И меня уже не касалось. Существовали только Симона, Эрамбль и другие. Я был готов постоянно интересоваться ими. Что они делали? О чем думали? Сев в машину, я отправился в Фонтенбло. Но лес на меня не подействовал успокоительно. Я чувствовал, как непоследовательно веду себя… Два дня спустя я получил от Эрамбля открытку. Он находился в Квимпере и имел намерение там задержаться. «Когда сообщу об этой отлучке Мареку, разразится хорошенький скандальчик!» — подумал я. И пускай себе. Профессор позвонил на третий день, рано поутру. Голос Марека впервые дрожал от волнения, и вот что он поведал. Накануне вечером к нему явилась Симона. Она была сама не своя и попросила у него разрешения проконсультироваться у психиатра. — Я ей отказал, — рассказывал мне Марек. — Знаю я своих коллег. Они будут добиваться полной исповеди, такая уж у них профессия, но я не желаю, чтобы они… сидели у меня на шее. Правильно ли я употребил слова?.. Я дал ей эффективное успокоительное. Главное для нее — сон… Сегодня утром она должна была мне позвонить и сообщить, как прошла ночь. Я опередил ее и позвонил сам, но она не отвечает. Мне слышны звонки ее телефона, но никто не снимает трубку. — Вы боитесь, что… — Я опасаюсь… Симона была так перевозбуждена… Нам обязательно надо к ней поехать. Если вы опередите меня, то подождите. На всякий случай я поеду в «скорой помощи». — Хорошо! — закричал я. — Спасибо, что предупредили! Симона жила на проспекте Перришон, в нескольких минутах ходьбы от меня. Пока я шел, сердце мое сжималось от опасения. Второй этаж, указала мне консьержка. Я позвонил. Ответа не последовало. За дверью царила тишина. Что делать?.. Позвать слесаря? Мне стало дурно от тревоги. Вот так же мы стояли у двери Жюможа. Я спустился к консьержке. — Горничная вам откроет, — сказала та. — Она ночует на седьмом этаже и обычно приступает к своим обязанностям в восемь утра. Ну конечно же! Горничная! Я бросился вверх по лестнице, перескакивая через ступеньки, и встретился с ней на третьем этаже. — Быстрее! Мадам Галлар не отвечает. С ней что-то стряслось. Мое волнение передалось горничной, и она бросилась следом за мной. В это время появился Марек на площадке второго этажа, он, как всегда, хорошо владел собой и открыл дверь Симоны, потому что горничная никак не могла вставить запасной ключ в замочную скважину. Мы прошли через прихожую и маленькую гостиную. — Спальня в конце коридора, — пояснила она. Мы побежали туда. Симона казалась спящей. Профессор пытался нащупать пульс. Служанка уже хныкала, готовая к худшему. — Симона умерла, — шепнул Марек. — Недавно. Он осмотрелся и обнаружил пустой аптечный пузырек на ночном столике рядом с графином и стаканом. Я услышал, как он чертыхается на непонятном мне языке. Удрученная горничная плакала навзрыд. — Выведите ее отсюда! — закричал Марек, внезапно взорвавшись. Я выпроводил ее на кухню. — Подождите меня здесь… А мы займемся мадам Галлар. Тсс! Вернувшись в спальню, я поднял бумажку, валявшуюся на прикроватном коврике. Оказалось — это рецепт, выписанный Мареком. «По десять капель перед сном и пять утром — строго придерживаться дозы». Марек пожал плечами. — Она покончила с собой, — сказал он. — Мсье Гаррик, прошу вас, незамедлительно приступайте к роли понятого, как в прошлый раз. Мы не должны допустить, чтобы кто-либо из чиновников вашего ведомства совал нос в наши дела. Это возможно? — Да, разумеется, но… — Я увезу ее в клинику. А для горничной придумайте какую-нибудь версию… Скажите ей, что… что надежда еще есть… А затем помогите мне. Я сделал, как велел Марек, но был подавлен случившимся. А между тем следовало бы догадаться, что Симона пришла ко мне не только поболтать. Возможно, она ждала помощи, моральной поддержки, а я ничего такого для нее не сделал. Это непростительно. Я помогал Мареку, но двигался, как сомнамбула. Симона была не особенно тяжелой. Мы без труда вдвоем погрузили ее в «скорую помощь», а затем я, закончив формальности, стал сочинять хитроумные объяснения преждевременной смерти Симоны. Дело-то не простое. Благо еще, что я располагал неограниченными полномочиями. Почувствовав, что владею ситуацией, я сразу же сообщил префекту о случившемся. — Это происшествие носит чисто личный характер, — буквально отрезал он. Разумеется, назад пути нет. Остается одно — на все закрыть глаза. В счет шел только успех научного эксперимента, что бы там мне ни говорили. Я не настаивал и был уверен, что отныне плохое настроение начальства скажется на мне. Я позвонил аббату, который очень огорчился, но не особенно удивился. — Дьявол орудует последовательно, — сказал он. — Теперь вы понимаете, почему Святое Писание учит нас, что плоды с древа познания отравлены? И этот начал понемножку заговариваться! Мне не от кого услышать здравого суждения! Придется разбираться во всем одному. После полудня позвонил Марек. Его сообщение казалось таким же холодным и точным, как доклад на ученом совете. Забыл, какие именно термины он употребил. Запомнилась лишь его последняя фраза: «Нерис проведал о случившемся и впал в состояние глубокой депрессии». Я потребовал подробностей, но Марек не сообщил их. Он ограничился замечанием, что Нерис находится под наблюдением, что его преследует страх смерти. По его мнению, самоубийством закончат все подвергшиеся операции. Я чуть было не признался, что подобная мысль уже посещала и меня самого. Но Марека такой малостью не проймешь. Он поручился за здоровье Нериса и попросил меня предпринять все необходимое по части похорон. И тут же повесил трубку, несомненно опасаясь препирательств с моей стороны. И зря. Время протестов миновало. Теперь я оказался в эпицентре катастрофы. Кто следующий? Я вздрогнул. Эрамбль!… Эрамбль, который изничтожит меня своими попреками! Эрамбль, за которым, несомненно, нужен глаз да глаз. У него совершенно такие же причины покончить с собой. Такие же глупые. Такие же надуманные. Но неизвестно, за какой чертой берет начало помутнение рассудка. Я послал ему телеграмму: «Просьба немедленно вернуться. Жду Вас». На следующий день ни свет ни заря раздался звонок. — С ней что-нибудь случилось? — суровым голосом спросил Эрамбль. — Да. Успокойтесь!… Она отравилась. — Тогда, выходит… ее нога вакантна?.. Я хочу ее, слышите? Она моя! Последующая неделя оставила у меня самые смутные воспоминания. В тот период я делал лаконичные записи на скорую руку, и сегодня мне трудно в них разобраться. Я как бы пробираюсь на ощупь, восстанавливая логическую последовательность рассказа. Помню, что по просьбе Марека поселился у Эрамбля. Я снова вижу профессора, у которого поубавилось уверенности, когда он просил меня не отходить от Эрамбля ни на шаг. Все мы опасались неблагоразумного поступка, взрыва, шумного заявления со стороны несчастного, который смертельно невзлюбил Марека с тех пор, как тот отказал ему в трансплантации второй ноги Миртиля. «Отказал» — сказано не совсем точно. Такая операция была технически невозможна, поскольку к моменту возвращения Эрамбля в Париж Симона была мертва уже свыше суток. Но, даже если бы Эрамбль не уезжал, профессор не удовлетворил бы его просьбу, что я и пытался целыми днями ему втолковывать… Тщетно! Он уперся и не желал ничего слушать. Напрасно я объяснял ему, что трансплантация — законная практика лишь в случае крайней необходимости, однако надо ограничить ее применение во избежание нетерпимых злоупотреблений. Эрамбль мне возражал, утверждая, что второй эксперимент, предпринятый из соображений эстетики, напротив, в какой-то мере привлечет еще большее внимание к работам профессора и покажет, что любой орган человека способен жить, независимо от самого тела, предоставляющего ему временное прибежище. Он говорил, что нога Миртиля принадлежит ему по праву. Она повлекла за собой смерть Симоны, так как женщина была для нее не органичным объектом, а вот он сам представит доказательство, что если правильно подобрать реципиента, то можно создать нового человека — более сильного, более уравновешенного. Эрамбль выдвигал и другие аргументы, отличающиеся такой же абсурдной логикой, и это больше всего беспокоило Марека и меня. К тому же, как все одержимые, Эрамбль не слушал возражений, грозился писать в газеты, воззвать к общественному мнению, обратиться в суд. Надо было дать ему выговориться. Перестав неистовствовать, он успокаивался, извинялся, сам признавал свою неправоту, но при этом впадал в другую крайность и с тревогой спрашивал нас, не заболел ли он неврозом, умолял меня присматривать за ним, пускался в признания, которые было даже неловко выслушивать. Из-за стеснительности Эрамбль никогда не занимался спортом. Ему была нестерпима мысль, что его увидят в майке или трико, всегда казалось, что над ним насмехаются. Призывная комиссия его забраковала, и Эрамбль вбил себе в голову, что он устроен не совсем так, как другие юноши. А поэтому он должен скрывать свое тело, чтобы не вызывать смеха у окружающих. Управление автомобилем частично вернуло ему уверенность в себе: за рулем виден только торс, и тут все похожи друг на друга. Самый сильный тот, кто обгоняет других. — Теперь вы понимаете, мсье Гаррик, почему я воспринял ногу Миртиля как подарок судьбы. Да, я понимал. И старался потихоньку урезонивать Эрамбля, чтобы заставить его смириться с отказом Марека. Симону похоронили на кладбище Перлашез. Эрамбль на кладбище не поехал — это было бы для него чересчур суровым испытанием, и я остался при нем. Аббат описал мне похоронную церемонию, на которой присутствовала Режина. Нерис не смог покинуть клинику. Гобри и Мусрон не пожелали явиться. Аббат был преисполнен печали. Он видел, что наша небольшая группа поредела не только по велению судьбы, ее разрушало изнутри необъяснимое озлобление. — Похоже на проклятие, — повторял он. — Как если бы кровь Миртиля пала на наши головы! — Но вы священник, — говорил я ему, — вы же не собираетесь нас покидать! — Нет, конечно нет. Нас по-прежнему ждет спасение — всегда, каждую секунду. Мы остаемся свободными в своем выборе. — Значит, именно это и надо внушать им. Поговорите с ними. Вы пользуетесь у них доверием. Я спешил провести собрание содружества. Этьен Эрамбль предоставил в наше распоряжение свой дом, и все откликнулись на мой призыв, даже Нерис, которого Марек привез на носилках из клиники, — настолько он все еще был слаб и подавлен. Мы обосновались в гостиной. Аббат усердствовал, искусно изображая оживление. Я сам, угощая печеньем и раздавая наполненные вином бокалы, притворялся если не веселым, то, по крайней мере, не испытывающим опасений. Но холод упорно не развеивался. Гобри, казалось, был где-то далеко от нас, чуждый тем разговорам, которые велись вокруг. Мусрон исподтишка поглядывал на часы. Вот кто изменился больше всех! Он как-то неуловимо преобразился, и его лицо выражало успех так же, как когда-то лицо Жюможа — провал. Жесты Гобри были торопливыми и пренебрежительными, черты лица утончились. Он похудел и выглядел как атлет в хорошей форме, его зубы блестели, как у хищника. Он был одет с продуманной небрежностью и теперь, сидя в гостиной, скользил по мебели, картинам быстрым, пресыщенным взглядом. — Ну и чем мы займемся? — спросил он. С этих слов и начался наш вечер. Привыкший руководить дискуссиями в молодежных кружках, аббат взял слово. — Мы собрались, — сказал он, — прежде всего для того, чтобы повидаться. Давненько мы не встречались. Я хотел бы поздравить наших друзей — Гобри и Мусрона. Все хорошее, что с ними происходит, нам только приятно. — Твоя выставка состоится в ближайшее время? — спросил Мусрон. Он обратился к художнику на «ты» впервые. Гобри стал для Мусрона полезным человеком. Художник оживился. — Недельки через две, — ответил он. — И дела идут? — спросил Эрамбль. Гобри посмотрел на него своими мутными глазами. — Что значит «идут»? Мне говорят, надо рисовать. Ну я и рисую. — Мы все придем вас поздравить, — изрек я. — Лучше будет, если вы у меня что-нибудь купите, — проворчал Гобри. — А я держусь на плаву, — похвастал Мусрон. — Мне предлагают три контракта, а с началом сезона я буду писать музыку для фильма. Мы подняли бокалы. — И это еще не все, — продолжал аббат, — и, поскольку мы выпили за счастье наших друзей, я могу поделиться с вами своими сокровенными мыслями. В конце концов, удачу одних следует рассматривать как благоприятный знак для других. Последнее время беда не обходит нас стороной, и некоторые из присутствующих падают духом… — Мы все умрем, — сказал Нерис. — Несомненно, — пошутил аббат. — Каждый в свое время… Но нет ни малейшего основания думать, что это будет завтра. Видите ли, в самоубийстве таится что-то притягательное, и я должен вас предостеречь… Главное, не вздумайте вообразить, что Жюмож и Симона Галлар умерли оттого, что перенесенная нами операция толкнула их на самоубийство. Это ошибочное предположение. Я вас предостерегаю от поисков серьезных доводов в пользу такой мысли. У них были свои причины, как и у нас. Но если бы они попросили у нас помощи, мы смогли бы их спасти. Одиночество порождает отчаяние. Впятером мы еще очень сильны. Так что поверьте мне: при малейшем упадке духа пусть каждый бьет тревогу, извещая об этом других! — Знаете, — сказал Мусрон. — За меня страшиться нечего. А ты, Гобри, намерен проститься с жизнью? — Я еще немножко подожду, — ответил Гобри, допивая вино. — А вы, Нерис? — спросил аббат. — Будь я не таким усталым, — пробормотал Нерис, — я бы повесился. Но эти покойники меня доконают. Я чувствую, как они приближаются. Думаю, что звери испытывают нечто подобное во время землетрясения. Эти слова возбудили мое любопытство, и я решил завести с Нерисом длинный разговор — позже, так как сейчас был неподходящий момент для серьезной дискуссии. Мусрон всем своим видом выражал нетерпение, и аббат поспешил закончить свою речь. — Эрамбль тоже с этим вполне согласен. Что касается меня, я не должен вам напоминать, что христианин не кончает жизнь самоубийством. — Не считая Иуды, — прошептал Нерис. — Итак, продолжаем поддерживать контакт и не будем бояться поверять друг другу свои малейшие тревоги. Договорились? — Договорились, — повторили остальные четверо, шутливо, но с воодушевлением, несмотря ни на что, так как их тронули убедительные слова аббата. Затем Эрамбль откупорил бутылку шампанского, после чего настоял, чтобы мы отведали искристого розового вина из-под Труа… Настала пора расходиться. Мусрон увел Гобри. Марек увез Нериса. Аббат был явно удовлетворен вечером. А Эрамбль — просто в восторге. Он обрел прежний тонус, потешался над тем, что называл «своими слабостями», и заверил нас, что с нервами у него уже полный порядок. Я рискнул его покинуть, не без некоторого опасения. Но назавтра Этьен позвонил мне и повторил, что чувствует себя очень хорошо — наша дружба сделала для его здоровья больше, чем все таблетки профессора. Успокоившись, я отправился на могилу Симоны. Из чистого любопытства, признаюсь. Сторож указал мне дорогу. Перед склепом стояла Режина. Я узнал ее еще издали. В моей душе что-то дрогнуло, я ускорил шаг. Похоже, она обрадовалась, завидев меня. — Я не решилась спросить про вас в день похорон. Вы не болели? — Я оставался с Эрамблем. Я смотрел на венки. Одни были от родных и близких — племянников и двоюродных братьев, другие возложила наша группа. Венок Режины тоже был тут, чуть в стороне от всех прочих: «Вечная память». Режина поспешила прервать молчание. — Здесь лучше, чем в Пантене. Там все заросло травой. — Как? Вы продолжаете бывать в Пантене? — Приходится. Он ждет меня там. — Послушайте, Режина… Я увел ее. Мне хотелось бы ей внушить, что ее верность лишена предмета, но она была такой же упрямой, как Эрамбль. — Значит, если Мусрон умрет или Нерис… Вы так и будете разъезжать от кладбища к кладбищу? Она не ответила. Я вспомнил: ведь верующие считают естественным посещать церкви, где покоятся разрозненные мощи святых, которых они почитают. — Извините, — пробормотал я. — Не хотел вас обидеть. Мы прошлись по тихим аллеям. По небу то проплывали облака, то снова проглядывало солнце, рисуя на мраморных памятниках наши косые и сближенные силуэты. — Расскажите мне побольше о Миртиле, — попросил я. — Был ли он суеверным? Мне трудно объяснить свою мысль… Верил ли он в предчувствия? Прежде чем что-либо предпринять, относился ли он со вниманием к приметам?.. Знаете, ну, что к счастью, а что к несчастью? — Он? Конечно нет! Наоборот, он очень тщательно все готовил и ничего не делал на авось. — А он любил музыку, живопись? — Нет. Он был человеком дела. Думал только о себе… В первую очередь о себе! Вот почему ваша история о трупе, отписанном медицине, не укладывается у меня в голове. Или же он просто над кем-то посмеялся. Вот это возможно — на это он был способен! Я остановился у ворот. — Вы видитесь с Гобри? — Почти ежедневно. Я навожу у него порядок. В пьяном состоянии он меня еще выносит… Я смотрю, как он рисует… это так странно: рука, принадлежавшая Миртилю, — такая ловкая, когда он разбирал пистолет, теперь движется по полотну неуверенно, как бы ощупью… Я это чувствую… Из-за нее-то я и хожу к Гобри… Когда он спит, я ее трогаю… Раньше она была горячее. Мсье Гаррик, те, кто позволил это, — чудовища! Она была очень хороша в гневе. Я как бы на себе почувствовал силу ее любви и, смутившись, протянул ей руку. — Встретимся на вернисаже. Продолжайте присматривать за Гобри. Я был счастлив повидать вас, Режина. Удивленная и польщенная, она улыбнулась, возможно подыскивая любезное слово. Мне и самому хотелось что-либо добавить. Мы не знали, на какой ноте расстаться, и, оказавшись в катастрофическом положении, вели себя неестественно. — Еще раз спасибо, — так и не найдясь, сказала она. Я пошел и был уверен, что она смотрит мне вслед. Я страшно злился на себя, потому что все их страсти — исступление Жюможа, отчаяние Симоны, тщеславие Мусрона, любовь Режины — скрещивались рядом со мной, как траектории снарядов. Кончится тем, что заденет и меня. Дома меня ждало письмо директора галереи — он назначал мне свидание на послезавтра и хотел со мной поговорить о вернисаже. Очень скоро этот вернисаж стал главным предметом моих забот, так как хотелось помочь Гобри, и Массар поручил мне роль посредника между ним и людьми, к которым не знал подхода. Я предпринял многочисленные шаги. Эрамбль предложил себя в мое распоряжение, что было очень мило с его стороны. Вечерами у нас проходили долгие совещания в предместье Сент-Антуан, после того как служащие галереи расходились по домам и роскошные залы, казалось, ожидали таинственных жильцов. Я всегда немного волновался, пересекая их при слабом и бледном сумеречном освещении. Эрамбль показывал мне вырезки из газет, рассортированные по рубрикам статьи, уложенные в папку, на которой он написал: «Выставка Гобри». — Он меня заинтересовал, этот славный малый, — заявил Этьен, извлекая коробку сигар. — Прежде всего, Гобри — один из наших! И потом, дорогой мой Гаррик, у меня нюх на такие вещи… Гобри стартует. Значит, нельзя упустить случай. Это хорошее помещение капитала. Я и сам готов взять у него десяток полотен только для того, чтобы поднять цену. Мы с Эрамблем навестили Гобри. Он трудился с потухшим взором: окурок во рту, бутылка с опрокинутым на нее стаканом под рукой. Все картины походили одна на другую. Они представляли собой некое сочащееся гниение, жирные накаты красок, клейкий пот разлагающейся материи, которая возвращалась на стадию плазмы, — то в виде сгустков крови винного цвета, то слизистые, как медуза. И эти сомнительного вида, студенистые массы были как бы оживлены ферментацией, подспудным кипением, крупинками охлажденного пара. Все это источало влагу и в то же время дымилось. За короткое время Гобри выработал себе вполне индивидуальную манеру письма, весьма далекую от стиля его первых этюдов. Он писал быстро, а его рот судорожно перекашивало выражение презрения. Кисть двигалась по полотну, постоянно спотыкаясь, затем ковырялась в красках, заливавших палитру, и снова бросалась на полотно для того, чтобы нанести серую или грязно-синюю оттеночную линию; или же она скользила сверху вниз, оставляя след, казалось бы, лишенный смысла, но краска — густая, как сок невиданных плодов, — тотчас преображалась в разливающуюся лаву, в сукровицу. В двух шагах позади Гобри стоял Эрамбль, склонив голову и хмуря брови. — В этом что-то есть, — шептал он мне. — Что производит такой эффект? Несомненно, сочетание красок. Это отвратительно, и это потрясно. Я посмотрел на него. Этьен не шутил. Он позабыл свои навязчивые идеи и, перестав думать о ноге, складывал в уме цифры. Когда мы уходили, Гобри даже не перевел взгляд с полотна на нас. — Ему необходима громкая реклама! — вскричал Эрамбль, возбуждение которого усиливалось. — Положитесь на Массара. Я повторил свои указания всем и каждому: ни единого лишнего слова журналистам. Гобри попал в автомобильную катастрофу; ему более или менее поправили руку. Такова официальная версия, и ее следовало придерживаться. Зато каждый был волен на свой собственный лад комментировать работу художника, упорствующего в использовании поврежденной руки. Впрочем, борьба мнений приобрела публичный характер еще задолго до момента открытия выставки. Одни критики громогласно заявляли о блефе; другие заговорили о «Вселенной Гобри». Эрамбль потирал руки. Я только и делал, что бегал между выставочным залом, клиникой и своей квартирой. Мне пришлось воевать с Нерисом, который страшился появляться в таком людном месте, где, конечно же, могут оказаться адвокаты, судьи, всякого рода хроникеры. Я решил ему не объяснять необходимость подобного важного психологического экзамена из опасения, что он «уйдет в кусты». Поэтому мне пришлось воззвать к его сердцу: «Мы нужны Гобри… Если он не увидит вас, то подумает, что его бросили на произвол судьбы» — и дальше в таком же духе. И наконец, желая помочь Нерису, я посоветовал ему прийти в защитных очках — тогда, со своей бородой хомутиком, он станет совершенно неузнаваем. Нерис явится только в момент наибольшего стечения посетителей и пробудет с четверть часа с одной-единственной целью — поздравить Гобри. Разумеется, Марек будет рядом, вооруженный медицинскими принадлежностями для оказания неотложной помощи. Несчастный Нерис чувствовал себя потерянным — стоило профессору на миг отлучиться. Поначалу Марек воспринял идею выхода Нериса в свет не слишком благосклонно; но, узнав, что на вернисаж придет и Режина, сразу согласился со мной. Режина видела Нериса только спящим. Столкнувшись с ним в выставочном зале, она не посмеет сказать ничего такого, что может его взволновать. Присутствие множества людей вокруг смягчит шок. Марек полагал, что после этой встречи Режина перестанет интересоваться Нерисом. Я же пытался убедить себя, что, возможно, так ей будет легче забыть Миртиля. Словом, когда этот день настал, я был переполнен опасений и надежд. Если все пойдет хорошо, Гобри избавится от своих черных мыслей, Нерис вновь обретет доверие к самому себе, а Режина… Да что там много говорить! В конце концов, Режина — всего лишь девица легкого поведения, сидевшая в тюрьме, тогда как я — сотрудник префектуры! Такой довод был легковесен и не мешал моему увлечению Режиной. Мне безумно хотелось увидеть ее опять, вытравить Миртиля из ее сердца. Вытравить Миртиля! Вот в чем состоит моя миссия! Уже несколько недель я не расставался с этой мыслью. Если вернисаж пройдет успешно, первое очко будет засчитано мне, а не Миртилю. Гобри вновь обретает вкус к жизни, Мусрон одержит триумфальную победу, Эрамбль поуспокоится. Какое облегчение! Я начну думать о себе, о том, чтобы наладить личную жизнь. Я заехал за Эрамблем. Когда мы прибыли, в выставочном зале уже собрались люди. Массар шепнул нам: — Дела идут! Гобри переходил от группы к группе с безразличным выражением лица. Он был тут единственным, кто совсем не обращал внимания на картины. Их было примерно сорок. Они прекрасно смотрелись благодаря искусному освещению, и каждая бросала в толпу немое проклятие, которое сразу же привлекало любопытных, заставляло их отступить на несколько шагов, чтобы расширить поле зрения и ответить на вопрос: кто же все-таки этот Гобри — шутник или наивный человек, больной, бунтовщик, импотент или гений? Я заметил Режину и, покинув Эрамбля, бросился к ней. Где она научилась одеваться с такой изысканной простотой? Я сделал ей комплимент, и она зарделась от удовольствия. Мы смотрели, как залы галереи заполняет элегантная публика. Среди собравшихся присутствовали более или менее знаменитые люди. Я приветствовал важных особ, называя Режине их имена, с чуточку ребячьей гордостью. Массар представлял самого художника. Устремляясь навстречу новым посетителям, он бросил мне: — Наша взяла! Началась толчея, и мы медленно поплыли по течению вместе с толпой, посреди шума, восклицаний, доверительных оценок, перехваченных нашим ухом на ходу: «Невероятно!…», «Мне кажется, возьмись я за кисть — получилось бы не хуже…», «Поговаривают, что он неоднократно пытался отравиться…», «Новое издание „Путешествия на край ночи“ [10]…», «Жалкий тип…», «Вы полагаете, эти картины многого стоят?..» Эрамбль присоединился к нам; он охарактеризовал ситуацию: — Там говорят, есть ли у него талант, еще неизвестно, но какая экспрессия! Это хороший знак! В глазах Режины отразился блеск от вспышек блицев. — Я довольна. Если Гобри ждет успех, то это благодаря Рене. Я собирался ей ответить, когда неподалеку от нас увидел Марека и Нериса. Режина заметила их одновременно со мной. У нее задрожали руки. Марек поклонился и представил: — Мсье Нерис… Мадемуазель Режина Мансель. Режина уцепилась за мою руку. Нерис рассеянно поздоровался. — Я ужасно устал, — объявил он. — Нельзя ли тут где-нибудь присесть? — Кресла, кажется, расположены в конце галереи, — сказал Марек и увел Нериса. Режина смотрела, как удаляется лицо Миртиля, не улыбнувшееся ей и уже терявшееся в толпе. Я наклонился к ее уху: — Как мог бы он вас узнать, Режина? Вспомните, он вас не видел. Ни разу в жизни. Когда вы покупаете дом, интересно ли вам узнать, кто жил тут до вас? Правда, ведь нет?.. Это прежний дом и тем не менее уже другой — ваш!… Нерис живет в новой оболочке, но она уже принадлежит ему. Вы для него — незнакомка. — Да, — произнесла Режина. — Кажется, я начинаю понимать. Пойдемте отсюда! Я только этого и ждал. События принимали такой оборот, который меня устраивал. Но, прежде чем уйти, надо было еще поприветствовать Массара и поздравить Гобри. — Режина, подождите-ка меня минутку… Я только пожму на прощанье несколько рук, и мы поедем ко мне выпить вина. Я стал пробиваться через толпу. Встретившийся мне Мусрон спросил не без зависти: — Правду говорят, что ему предложили выставляться в Лондоне? — Не знаю, не знаю. А где он сам? Мусрон ответил неопределенным жестом. Я с трудом пробивался во второй зал, где были выставлены лучшие картины художника. Мне удалось прорваться к Массару, который вел конфиденциальный разговор с двумя мужчинами, по виду англосаксами. — Гобри в моем кабинете, на втором этаже, — подсказал он. — Захотел чуточку передохнуть. Я двинулся дальше. Аббат помахал мне издали. Он тщетно пытался прорваться ко мне. Я указал ему на конец галереи, затем отважился пройти сквозь группу женщин. Одна из них просто кричала, чтобы ее услышали другие: — Пикассо превзойден… Он больше никого не интересует! — А вы решились бы повесить такое в своей гостиной? — возражала другая. Я дошел до маленькой курительной, где Марек и Нерис болтали в углу. Марек указал мне большим пальцем на потолок. — Мы видели, как он проходил туда, — уточнил он. — И у него был довольный вид? При таком шуме Марек не понял моего вопроса. Аббату удалось выбраться из толпы, и я взял его за руку. — Я знаю дорогу. Пошли! Отыскав носовой платок, аббат промокнул лоб. — Какой неожиданный успех! Вот уж никогда бы не поверил, что подобное возможно… Скажите по чести, это живопись или мокрота? — Мы это узнаем через два года… Сюда. Я постучал. — Он не слышит, — сказал аббат. — Слишком шумно. Я толкнул дверь и остолбенел. — Святый Боже! — пролепетал аббат. Гобри лежал у ножки письменного стола. Его левая щека была заляпана красным, как и некоторые из его картин. На ковре валялся револьвер. — Он себя убил! — сказал я и подобрал с полу, рядом с трупом, лист из альбома. Дрожащая рука начертала: «Бы мне противны». — Такой же почерк, как у меня, — сказал аббат. — Я тоже так пишу — каракулями. Он опустился на колени, взял руку покойника и задумался. Я был не в состоянии даже шелохнуться. Гобри тоже сорвался. Все рушилось. А там, внизу, люди только что признали его талант. Нет, это невозможно! Аббат встал. — Нужно предупредить профессора, — сказал он. — Я вам его пошлю. Нужно предупредить также господина Массара. Оторопев, я не стал задерживать священника. Гобри принес в кармане этот маленький короткоствольный револьвер, с керосиновыми отблесками на стволе, твердо решив покончить со всем разом. Несомненно, он не пожелал воспользоваться шансом, которым обязан чужой руке, не желал ворованной удачи. На письменном столе лежал контракт. Гобри отказался его подписать в самый последний момент. На этот раз префект, услышав о самоубийстве Гобри, сразу вызвал меня к себе. Я застал его обеспокоенным, недовольным, раздраженным. Он нетерпеливо слушал меня и постоянно перебивал. — А вы уверены, что никто не видел, как выносили труп? — Ручаюсь, господин префект. Мы прошли через квартиру Массара и вышли в служебную дверь. Марек его тотчас увез. Мы никого не встретили. — А что потом?.. Как оповестили приглашенных? — Господин Массар взял это на себя и просто объявил, что Гобри почувствовал недомогание, конечно, вызванное перевозбуждением, и его увезли в клинику. Все пожелали узнать адрес клиники, но Массар оказался искусным дипломатом. Он нашел подход к журналистам там и любопытствующим. Большая часть людей разошлись. И только в присутствии старых знакомых он решился сказать правду — про самоубийство Гобри. — Но… какая причина? — По его словам, Гобри якобы страдал от неизлечимой болезни и предпочел распроститься с жизнью в тот момент, когда она принесла ему наибольшую радость… Мы придумали эту басню вдвоем. Не стану утверждать, что она звучит убедительно, но на меня уже столько всего свалилось, господин префект… Он пресек мои сетования резким движением руки. — Ну а как Режина? Ее удовлетворила такая версия? — Нет. Но, поскольку Режина знает правду, она тоже ищет объяснения. Префект стукнул кулаком по столу. — Объяснение! — повторил он. — Вот оно-то нам и требуется… И как можно скорее! В конце концов, согласитесь, Гаррик, за всем этим кроется что-то непостижимое. И вы напрасно стали бы утверждать, что у каждого оперированного имеется… — Извините, но… — Знаю, знаю… Я первый говорил, что эти самоубийства никак не связаны с трансплантацией… Так вот, я ошибался. Одно самоубийство — ладно еще. Два самоубийства — куда ни шло. Но три!… Это гораздо больше, нежели совпадение. Так какова же подоплека? Поскольку я не проронил ни слова в ответ, Андреотти вскипел. — Ответ на этот вопрос следует дать именно вам, Гаррик. В вашем положении виднее всего общая картина этого дела. У вас же тонкий нюх, черт побери! Я уже давно ожидал подобных упреков. И воспринял их с невозмутимым спокойствием. — Двух мнений быть не может, господин префект, — сказал я. — Совершенно очевидно, что Жюмож покончил с собой. Я присутствовал при этом лично. Симона тоже покончила с собой. И Гобри. И если между этими тремя самоубийствами есть связь… — Само собой, она есть. — Договорились… В таком случае эту связь нужно искать в самой трансплантации. Вы с этим согласны? — Говорите… говорите! — Возможны две гипотезы. Либо наших троих самоубийц травмировала операция, и они внушили себе, что стали ненормальными. Это объяснение психологическое. Либо в каждого оперируемого перешла черта характера Миртиля… Каким-то неведомым образом он передал им свою волю к саморазрушению. Это объяснение медицинское. Андреотти встал и, заложив руки за спину, проделал несколько шагов. Я бы не возражал, чтобы господин Андреотти, в свою очередь, попал в затруднительное положение, а потому продолжал с чувством злобного удовлетворения: — По моему мнению, первая гипотеза не подходит к Гобри — у него-то не было никакого основания себя уничтожать. Остается второе. Префект с трудом сдерживался. — Вы это серьезно? — спросил он. — Вы сможете отстаивать столь нелепую мысль? Но что означает она, эта воля к самоуничтожению? Как смог бы человек передать через части своего тела нечто нематериальное? То, что рука или нога в течение некоторого времени сохраняет прежние двигательные привычки, — это я еще допускаю. Но то, что в ней обитает желание, воля — нет! Это чистой воды фетишизм и не выдерживает никакой критики. Даже если это и было бы правдой — слышите, Гаррик! — такое объяснение никуда не годится, потому что у Миртиля вовсе не возникало желания покончить с собой. Он хотел загладить свою вину и, следовательно, движимый искренним чувством, решил раскаяться. А раскаяние — это надежда, или же слова ничего не значат. Миртиль не думал себя уничтожить. Он отдал себя науке! Я попытался было вставить слово, но безуспешно. — Впрочем, — продолжал он, — почему вы считаете, что у Гобри не могло быть никакой причины для самоубийства? Человек, которому, как бы он ни старался, все равно не удавалось пробиться. И вдруг, рисуя неведомо что, неведомо как, он обретает известность и богатство. По-вашему, этого мало, чтобы вскружить голову человеку и покрепче?.. Он верил в труд, заслуги, талант. И внезапно открывает для себя, что ошибался — в расчет принимаются только карьеризм, блеф и реклама. Такой успех ему претит. Разве же не это написал он перед смертью? Он отказывается подписать контракт, который превратит его в негра, в раба, обязанного рисовать без передышки. Лично я прекрасно понимаю этого человека. — В таком случае, господин префект, вы выбираете первую гипотезу и незачем искать другого объяснения. Скажем, незадача заключается в том, что пересадка способствовала активизации некоторых злых чувств, уже отравивших существование троих наших оперированных, и будем надеяться, что четверо остальных сохранят душевное равновесие. Мы смотрели друг на друга с некоторой враждебностью. И он, и я чувствовали, что наш разговор зашел в тупик, в то время как, несомненно, все гораздо сложнее, и мы, вероятно, столкнулись с таким научным явлением, которое еще не имеет объяснения. — Вполне возможно, что эксперимент, поставленный Мареком, — сказал я, — вызывает неизвестные нам побочные явления. Возьмите, к примеру, невесомость. Никому еще не известно, может ли человеческий организм переносить ее без вреда для здоровья. Некоторые ученые уже поговаривают о болезни космического пространства… — Высшие инстанции, — перебил меня префект, — придают работам Марека огромное значение. Они воспринимают эти самоубийства крайне отрицательно. Мы должны любыми средствами положить им конец. Скажите, а наши четверо оставшихся в живых как себя ведут? — Нерис не слишком хорошо. Каждая смерть погружает его в состояние подлинной неврастении. — Нерис — это голова, не так ли? — Да. Не по этой ли причине он воспринимает каждое самоубийство еще болезненней, чем остальные? Этого я не знаю. Во всяком случае, он находится под постоянным наблюдением Марека, и поэтому мы вправе считать, что он в безопасности. Аббат — человек крепкий. Вера запрещает ему совершить подобное. Маленький Мусрон настолько тщеславен, что у него нет времени задаваться вопросами. Остается Эрамбль. Вот он — предмет моей наибольшей тревоги. — И что вы собираетесь предпринять? — Ничего. Тут ничего не поделаешь. Ну что, по-вашему, быть при нем круглые сутки нянькой? После смерти Симоны Галлар целую неделю я заботился о нем, как о больном. Но теперь он пошлет меня подальше, если почувствует, что я его подкарауливаю. Поразмыслив, префект передернул плечами. — Это, мой дорогой Гаррик, уже ваша проблема. Задача заключается в том, чтобы придумать систему охраны и помешать Эрамблю совершить глупость. Это нужно во что бы то ни стало, и вам предоставлена полная свобода действий. Мы вмешаемся только тогда, когда пожелаете вы. Я не могу объяснить вам доходчивее. Беседа закончилась. Она мне ничего не дала. Я понял лишь то, что получил приказ препятствовать смерти. И должен выкручиваться без чьей-либо помощи. В противном случае… Я покинул префекта, упав духом, во власти горького чувства. С тех пор как все это закрутилось, у меня кончилась личная жизнь; я не встречался с друзьями, перестал бывать на людях. Мало-помалу я настолько подключился к содружеству, что стал вести себя так, будто мне тоже пересадили орган или часть тела Миртиля. В сущности, подлинной жертвой Марека оказался я сам. Итак, в очередной раз похороны. Гобри хоронили на кладбище Монпарнас. Чуть ли не тайком, так как я вовсе не желал появления журналистов. Надо ли добавлять, что мне пришлось крепко повоевать, чтобы избежать огласки. Режина тоже пришла, и на сей раз именно она была огорчена менее остальных. Захоронение еще одной части тела Миртиля ее уже не волновало; она возложила венок даже без какой-либо надписи на ленте. Зато Мусрон и Эрамбль не скрывали подавленности. — Как будто мы заражены чумой, — шепнул мне Эрамбль, в то время как аббат, который исхудал и носил на лице печать мученичества, скороговоркой читал на могиле молитву. — Себя убивают, только если очень хочется, — сказал я ему. — Вот об этом я себя и вопрошаю. У меня такое впечатление, что я ношу в себе зародыш, который медленно произрастает до тех пор, пока не разразится катастрофа. — Полноте! Вы не должны так думать. — В том-то и дело, что я так думаю. Может, оттого, что зародыш уже на меня воздействует. Я понял, что речи, советы, увещевания — все бесполезно. Что поделаешь против самовнушения, симптомы которого явно демонстрировал Эрамбль? После похорон я повел всех в ближайшее кафе. Впрочем, наши ряды уже поредели: Режина, аббат, Эрамбль, Мусрон, Марек и я. Нерис отказался покинуть клинику. Там он чувствовал себя в безопасности, тогда как за ее воротами… — У него появляются симптомы боязни пространства, — объяснил нам Марек. — Он даже не осмеливается пересечь комнату. Ходит, ощупывая стены. — Но почему? — спросил я. — Боится. Боязнь пространства — верный признак душевного состояния, которое чревато серьезными последствиями. Я видел дрожащие руки Эрамбля, как шевелит губами аббат. Все были бледны и молчаливы. — По-моему, — сказал я, — наших друзей следует признать больными до следующего распоряжения. В конечном счете, страх — это тоже болезнь. Доказательство тому — Нерис. Не могли бы они снова лечь на некоторое время в клинику? Все запротестовали, как я и ожидал. Но профессор не отверг моей идеи. Мы ее обсудили и в конце концов пришли к компромиссному согласию: ежедневно, в девять вечера, мы будем собираться в клинике и там подводить итоги. Каждый опишет свой день, свои мысли, страхи, тревоги, затем подвергнется полному медицинскому осмотру. Если Марек обнаружит что-нибудь аномальное, например повышенную возбудимость, подозрительную усталость, он оставит больного у себя для дальнейшего наблюдения. Это решение было разумным выходом из создавшегося положения. Мы расстались несколько успокоенные. Я подвез Режину до Плас-Бланш. Я чувствовал, что мое общество ей нравится. Я относился к ней с большим вниманием и почтительно. Она была мне за это очень благодарна. И потом, по мере того как шло время, Режина перестала разыгрывать вдову — роль, подсказанную ей гордыней, а также страхом перед тем, что скажут люди. Мы ведем откровенную беседу. Она подтрунивает надо мной, видя, что я полный невежда относительно той среды, в которой она вращалась всю жизнь. Для меня же вопрос чести показать ей, что можно быть чиновником и притом мужчиной. Все это придавало нашим отношениям большую непринужденность и сдержанность одновременно. Наконец, я помогал ей избавляться от Миртиля, не упуская при этом случая о нем расспросить. Во время похорон мне пришла в голову странная мысль, которую я хотел продумать досконально. — Миртиль работал в одиночку, — начал я. — У него были только случайные сообщники, и он с ними щедро расплачивался. Правильно? — Да. — Какие чувства питали к нему эти сообщники? — Разумеется, они восхищались им. Миртилем восхищались все. Ради него они могли пойти на убийство. — Даже те, кто знал его лично? — О-о, думаю, что да. Понимаете, в своем деле Рене был так же знаменит, как, например, Азнавур в песенном жанре. — Мог ли Миртиль, сидя в тюрьме, довериться другому заключенному и дать ему знать о своем намерении отписать свой труп медицине? Режина нахмурила брови, стараясь понять, к чему я клоню. — Меня бы это очень удивило. Должна вам сказать, Рене не имел обыкновения откровенничать. — Но практически это было возможно? — Думаю, да. У тюремных стен есть уши. — Я это вот к чему: может, кому-нибудь, узнавшему проект Миртиля, пришло в голову за него отомстить?.. Погодите… дайте мне досказать. Кто-нибудь вообразил, что Миртиля принудили отписать свое тело посмертно, и это вызвало у него возмущение. Вот он и решает… Режина, смеясь, перебила меня: — Я и не знала, что вы способны сочинять романы. Да нет, это чистая фантазия. Прежде всего Рене не стал бы ни с кем договариваться. Это совершенно исключено. Никто не посмел бы обсуждать его решение. Отомстить за него? Но почему? Впрочем, если медики решили воспользоваться трупом Рене вопреки его воле, тогда я молчу. Но только все это могло быть и без ведома Рене. Как видите, ваша идея заводит в тупик… Даже если бы кто-нибудь и захотел отомстить за Миртиля, как он вышел бы на ваших друзей? — Ведя слежку за нами. Режина повернула ко мне лицо, которое зарделось от возмущения. — Что? Вы считаете меня способной… Я положил ладонь поверх ее руки. — Нет Режина. Вы меня неправильно поняли… Речь не о вас, вы это прекрасно знаете. Но, в конце концов, ведь вас тоже хорошо знают… я хочу сказать в определенных кругах… И если допустить, что кто-либо развлекался, следя за вами, вашими передвижениями, он оказался бы в курсе всех ваших дел, узнал бы про три могилы, клинику… Режина так побледнела, что это стало заметно, несмотря на макияж. — Вы серьезно? — пробормотала она. По правде говоря, я и сам не очень-то знал, куда заведут меня предположения. Просто я воспринял картину в целом, поскольку «обладал тонким нюхом», как любезно заметил префект. — Что меня озадачивает, — продолжал я, — так это револьвер у Гобри. А вы-то знали, что у него имелся револьвер? — Нет. Но Гобри ничего не стоило раздобыть его в барах, которые он посещал. Если желаете, через час я принесу вам два-три револьвера… Нет, вы бредите, мсье Гаррик… Только что я испугалась, так как за мной и вправду могли следить. Но неужто вы воображаете, что убийца Гобри разгуливает себе по выставочным залам, среди фотографов и журналистов? Конечно же, ее аргумент был убедителен. И потом, как же так? Я лично присутствовал при самоубийстве Жюможа. И никто не заставлял Симону силком проглотить таблетки, которые ее убили. Я искал, где бы припарковать машину, но, так и не найдя местечка, проследовал к площади Клиши. — Я и сама ничего не понимаю, — призналась Режина. — Он был большой любитель выпить. И все же по своей сути это был мелкий буржуа, а не настоящий художник. Что бы ему хотелось — он сам мне говорил, — так это рисовать букеты, лица или такие штуки, как раньше: трубку рядом с газетами, кофейник рядом с рыбой… А то, что делал он, подрывало его здоровье. И вот результат… Я думал, что меня осенила блестящая мысль, но признал, что она плохо согласуется с фактами. — Ладно. Поговорим о другом. Когда я опять, увижу вас? — Кончится тем, что я вас скомпрометирую. — Сейчас я в отпуске. Мы договорились о свидании на завтра. Зачем обманывать себя? Эта девушка нравилась мне все больше и больше. Я играл с огнем и знал это. Но она была так хороша собой! Что произойдет, если… Мне останется только подать в отставку. Я буду посмешищем всей префектуры. Говоря по совести, не будь она в прошлом любовницей Миртиля — обратил ли бы я на нее внимание вообще? Не знаю, не знаю. Любил ли я ее? Возможно, я был достаточно глуп, чтобы полюбить! Я впервые задался вопросом: а есть ли у меня характер? На меня возложили бесконечно трудную миссию, я же позволяю отвлекать себя девице, недавно покинувшей тюрьму. Такое рассуждение вернуло мне здравый смысл. Я пришел домой, решив продолжить свои записи и обстоятельней, чем прежде, обдумать происходящее, так как моя версия, может, и была абсурдной, но за ней то преимущество, что она толкнула меня на новую интерпретацию происходящего… Если хорошенько поискать, то, вполне возможно, я придумаю еще одну версию!… Быстрее! За работу! Увы! Меня ждал у дома молодой Мусрон. Я сразу же прочел по его лицу, что у него неприятности. Я впустил его в квартиру. Он упал в кресло. — Все кончено, — заявил он. — Наши планы полетели в тартарары. — Что случилось? — Мой приятель… гитарист… сын дипломата… он нас бросает… А поскольку именно он субсидировал нас, мы погорели. — Давайте-ка по порядку. Итак, почему он вас бросает? — Из-за своей мамаши, старой шлюхи, которая больше не желает о нас и слышать. И увозит его в Англию. — Это очень серьезно? Он смотрел на меня так, словно видел перед собой недоумка, придурка. — А где мне, по-вашему, взять бабки, шеф? Сколотить оркестр из дебютантов стоит больших денег! — Но я — то думал, что ваше издательство… Он пожал плечами. — Конечно же, нам помогают. Но я знаю от приятелей, как это происходит. Если не хочешь выглядеть жалко, надо вкладывать денежки, и много. — У вас вроде бы есть сестра? Не могла бы она вам помочь? — Она даже не пожелала навестить меня в клинике. Впрочем, она уезжает из Франции. — Когда вы узнали, что гитарист вас бросает? — Менее часа назад, вернувшись с кладбища. Мы должны были репетировать — и вот на тебе… Ах, шеф! Мне остается только одно — утопиться. Я задрожал всем телом. — Полегче, старина, полегче. Думайте, прежде чем говорить! Если все упирается в деньги… сколько вам потребуется? — Трудно определить заранее. Эта бабенка платила нам не по ставке. Она просто нас финансировала. — Подождите… Я подумал вот о чем… Схватив телефонную трубку, я набрал номер Эрамбля. Этот малыш Мусрон нагнал на меня такого страху, что я никак не мог ясно выразить, в чем суть дела. Наконец Эрамбль понял, какого рода услугу я жду от него. Он тут же опять стал подозрительным дельцом, который не берет на себя необдуманных обязательств. — Передайте трубку Мусрону. Они долго разговаривали, но так и не пришли к согласию. Измученный, я снова взял трубку. — Без гарантий, — твердил Эрамбль свое, — я не могу взять на себя такого обязательства. — А… что, если он станет на вас работать… Он наверняка может оказать вам большие услуги. Такой аргумент поколебал Эрамбля. — Пошлите-ка его ко мне. Я посмотрю, нет ли возможности выручить его. Я счел более благоразумным проводить Мусрона. Дискуссия продолжалась более двух часов. В конце концов они договорились. Мусрон взял на себя секретарство. Он поселится над салоном мебели Эрамбля и будет иметь выходной в субботу, воскресенье и с четырех по будням. Они начнут работать на пару, но Эрамбль окажет денежную поддержку оркестру. Мусрон с друзьями станут выступать по уик-эндам в парижском районе, а когда их репутация утвердится, то Эрамбль наладит контакт с издательством и поведет с ним переговоры напрямую. — Он ни черта не смыслит в таких делах, — сообщил мне Мусрон. — В один прекрасный момент его пошлют куда подальше. Однако выбора не было. Он принял условия Эрамбля с болью в сердце и назавтра приступил к работе. У меня просто гора упала с плеч. Сам того не желая, я свел Мусрона с Эрамблем. Они станут присматривать друг за другом, и таким образом я сразу получу информацию в случае, если один из них «захромает». Последовавшие за этим дни доказали, что мой расчет оправдался. Звонили попеременно то Эрамбль, то Мусрон, и, признаться, какое-то время мне казалось, что дела у них пошли на лад. Эрамбль слышал игру Мусрона на саксофоне. Его, как и меня, поразил такой большой успех, и он уже задумывался над тем, какие выгоды можно будет из этого извлечь. Что касается Мусрона, он терпел торговца мебелью, хотя и считал его малость чокнутым. Эрамбль опять заговорил о своей новой ноге и время от времени не мог удержаться, чтобы не демонстрировать ее молодому человеку. Именно от Мусрона я и узнал про очередную причуду Эрамбля. Теперь он сожалел о том, что получил ногу Миртиля. Насколько раньше он был счастлив, что его выбрали для трансплантации, настолько теперь все вызывало его подозрительность. Он считал, что эта нога приносила ему одни неприятности. Вот почему он не переставал пытать Мусрона, желая узнать, что тот ощущает, когда играет, когда не играет, когда ходит, ест, спит. В один прекрасный день он попросил Мусрона показать ему швы. Мусрон предупредил меня: если так пойдет и дальше, он съедет с новой квартиры. Я вразумлял его как только мог. — Этот тип совершенно свихнулся! — вскричал он. — Да нет же! Поставьте себя на его место! — Что? Да я уже на его месте! Я тоже лежал под ножом. Но это позади, и я даже не вспоминаю об этом. А он все время крутится вокруг меня. Если мне хочется закурить, он тут как тут. Мне следует поберечь легкие. Если я прикорну после обеда — опять нехорошо. Это вредит кровообращению. Все это не по мне. И потом, вы думаете, я не понимаю, что у него на уме? Ради его блажи я, видите ли, должен раздеться догола, чтобы он получше мог рассмотреть работу Марека. — Не нужно ему перечить. — Но меня от всего этого просто тошнит! Тем не менее, когда он уступил настояниям Эрамбля, стало и того хуже. Эрамбль был буквально очарован тем, что увидел. Теперь он пожелал услышать, как бьется сердце Миртиля. — Он прослушивал меня, как врач-профессионал, — доверительно сообщил мне Мусрон. — Он засыпает меня вопросами. Утверждает, что я получил лучшую часть Миртиля. Будь у него такое сердце, как мое, он жил бы, не зная забот. Нога его больше не интересует. Когда он чувствует, что я способен разозлиться не на шутку, он стонет. Он говорит, что мне передалась твердость Миртиля и меня ждет такой же финал. Я опять наведался к Эрамблю. Мусрон не преувеличивал — тот сразу заговорил о своем квартиранте. Мусрон — всего лишь маленький карьерист, а уже всех подавляет. — Он меня презирает. Он выдает себя за Миртиля. Он всегда готов бить себя в грудь. Я, я! Ничего другого от него не услышишь. Я выставлю его за дверь — вот чем закончится вся эта история. Мусрон опередил его, приняв решение съехать с квартиры. Мое посредничество ничего не дало. Я пытался урезонить того и другого в клинике, где мы регулярно собирались. Они обещали не враждовать, но их ссоры тут же возобновлялись. Я умолял Марека попытаться что-либо предпринять. — Я наблюдаю за ними, — отвечал он мне. — Это увлекательно. У Эрамбля появились явные признаки невроза, и вскоре придется его лечить. Но сначала я хотел бы посмотреть, как он прореагирует на отъезд Мусрона. — Может, тогда будет уже слишком поздно. Эрамбль нервничал все сильнее и сильнее, по мере того как приближалась дата, намеченная для отъезда Мусрона, и я уже не знал, что предпринять. — Меня все презирают, — повторял он. — Начиная с Симоны. И даже вы в глубине души. Уж лучше бы меня оставили умирать на дороге… Я ничего плохого не сделал этому мальчишке! Наступил день отъезда. Накануне мы собрались в клинике, на сей раз я твердо решил заставить профессора вмешаться. Аббат тоже беспокоился и был готов меня поддержать. Мусрон присоединился к нам в девять вечера. Он явился один. Мы ждали только Эрамбля и Марека, который оставался подле Нериса. Мусрон отказался выслушать наши доводы. Он измучен и уладит свои дела без посторонней помощи. Он уже вышел из того возраста, чтобы сносить чью бы то ни было тиранию. Мы долго обсуждали создавшуюся ситуацию. Марек, бесшумно появившись в комнате, успокоил нас относительно состояния Нериса; он собирался вскоре назначить ему новый курс лечения. И тут кто-то из присутствующих обратил наше внимание на время — было около десяти, а Эрамбль все еще отсутствовал. — Наверняка он хочет нас наказать, — сказал профессор. — Классический прием. Я могу позвонить, если желаете. — Прошу вас об этом, — попросил Мусрон. Он позвонил раз, второй. Никто не снял трубку. Я сразу же предположил худшее. И набрал номер сам. Впустую. Даже Марек выглядел обеспокоенным. — Надо ехать за ним, — предложил аббат. — Между тем, уверяю вас, когда я покинул его часа в четыре, — заявил Мусрон, — я ничего особенного не заметил. Он наблюдал за сборкой двух модных спальных гарнитуров и был абсолютно спокоен… Наверняка он решил нас попугать. Марек посадил нас к себе в «бьюик», и мы отправились. Аббат сел в уголок и читал молитвы. Витрины салона протянулись на большое расстояние, зарешеченные металлической сеткой. Несколько бра освещали выставленную мебель и вереницу залов, уходящую в полумрак, в котором отблескивали буфеты, шкафы, кровати. У Мусрона были ключи от салона, и мы вошли следом за ним; тут пахло восковой политурой и едва ощутимо медом. Пока мы шли, я касался кончиками пальцев гладких поверхностей дерева или мягких, как мох, диванов. — Он должен быть в глубине магазина, — сказал Мусрон. Справа была выставлена мебель для столовой, огороженная шнурком из красного бархата, слева — по-разному оборудованные спальни, затем шли гостиные, населенные манекенами. — Это новинка! — воскликнул я. — Да, — объяснил Мусрон, — похоже, они оживляют торговлю. С некоторых пор Эрамбль обожает манекены. Он не перестает их теребить… осторожно — ступенька! Мы пришли в самую удаленную часть магазина. — Спальня для новобрачных, — хихикнул Мусрон. Он разом остановился, и я наткнулся на аббата, шедшего впереди меня. — Стой! — крикнул Марек. Он перешагнул через шнур, отделявший нас от спальни. Я увидел только новобрачную, стоявшую перед кроватью с рукой, изящно поднятой к вуалетке; ее лицо, узкое, как собачья мордочка, на котором застыла двусмысленная улыбка. Марек стоял коленями на медвежьей шкуре, лежавшей между кроватью и трельяжем. — Эрамбль мертв, — констатировал он. Мусрон оттолкнул металлические подставки, поддерживающие шнур, и мы заполонили спальню. Должно быть, прежде чем пустить себе пулю в грудь, он лег на кровать, так как покрывало было в пятнах крови. Конвульсия сбросила его на медвежью шкуру, на которой он лежал ничком. Револьвер, подскочив на паркете, скользнул до самой стенки. — Главное — ни до чего не дотрагивайтесь. Я позвоню по телефону. Мусрон проводил меня в кабинет. — Как вы думаете, это из-за меня? — спросил он. — Да вовсе нет. Какая чепуха!… Мусрон упал в кресло, откинул голову на спинку и прикрыл глаза. Мне удалось дозвониться до комиссара полиции. В течение нескольких минут я снова проделал все, чтобы осторожно привести в движение административную машину, затем, в ожидании комиссара, возвратился к профессору. Он все еще был возле трупа. Аббат, обессилев, сидел у изножья кровати. — Больше трех, — пробормотал он, увидя, что я возвращаюсь. — Полноте! Вы-то не станете сдаваться! Эрамбль не выдержал, потому что… Я умолк, не зная, что сказать дальше. Новобрачная смотрела на нас, задорно подняв руку. Марек с отсутствующим взглядом перебирал в карманах звонкую мелочь. — А что, если это не самоубийство? — опять заговорил аббат с ноткой надежды в голосе. Похоже, его слова пробудили Марека. — Явное самоубийство, — сказал он. — Жилет прогорел в том месте, где дуло коснулось груди. Посмотрите! Взяв Эрамбля за плечо, он повернул его на бок. Я увидел порыжевшую ткань вокруг раны. — Вас это убедило? Он отпустил труп, который принял прежнюю позу. — Мне непонятно, — добавил Марек, — почему он покончил с собой. Судя по наблюдениям, самоубийство нередко принимает характер эпидемии. Как будто распространяется зараза. Быть может, это и есть тот самый случай. Такое впечатление, что один копирует другого. Все они прибегали к револьверу. — За исключением Симоны Галлар. — Да, за исключением ее, несомненно, потому, что у нее не оказалось под рукой револьвера. — Но теория эпидемии ничего не объясняет, — заметил священник. — Ничего. Я думаю, что причиной такого патологического импульса является личность самого Рене Миртиля. Трансплантация тут ни при чем. В мире насчитывается уже множество операций по пересадке, и они никогда не вызывали умственных расстройств. Но тут впервые использован в качестве донора преступник, и это вызывает у реципиента подсознательное состояние тревоги — явление, не похожее ни на что известное ранее и… — Уверяю вас, — сказал аббат, — лично я ничего такого не ощущаю. Будь ваша теория обоснованной — я тоже испытывал бы подобное искушение. — Возможно, упадок духа, с которым вы столкнулись, и есть первый симптом заболевания. — Но я не падаю духом, по крайней мере, в том смысле, в каком это понимаете вы. Я опечален — это точно. Я чувствую, что мы спустили с цепи злые силы, и порой задаюсь вопросом: нет ли тут доли и моей ответственности за столько несчастий… потому что я ничего не говорю… потому что я принимаю?.. Но я не верю в это ваше состояние подсознательной тревоги. Начнем с того, что у священника отсутствует подсознание!… За дверьми послышался шум. Прибытие комиссара и врача оборвало нашу дискуссию. Я отвел их в сторонку и начал пространно объяснять ситуацию. Эти двое были как-то особенно недоверчивы. Битых четверть часа ушло на то, чтобы их уломать — они опасались скандала, санкций — как знать. Они уходили, возвращались, осматривали труп, с подозрительностью смотрели на Мусрона, священника и в особенности на Марека, задавали вопросы. — Я пошел спать, шеф, — неожиданно объявил Мусрон, который стоял, прислонившись спиной к стене. — С меня достаточно. Моя спальня наверху. Чтобы покончить с волокитой, я позвонил Андреотти и соединил его с комиссаром. Когда тот выходил из кабинета, у него было бледное лицо. — Ладно, пожалуйста… — твердил он. — Все, что угодно… Если закон больше не закон, тогда ничего не остается, как замять дело… Пошли! Унесите труп! Он повернулся к доктору: — По-вашему, это самоубийство? Вы в этом уверены? — Абсолютно, — ответил доктор. — В таком случае нам тут больше делать нечего. Он снова глянул на новобрачную, осмотрел мебель спальни, в которой многократно отражалась ее белая фата, и, прощаясь, с отвращением кивнул нам. — Подсобите-ка мне, — попросил я профессора и священника. Мы перенесли Эрамбля к «бьюику». — Пожалуй, — заметил комиссар, — дайте-ка мне револьвер. Я присовокуплю его к рапорту, который буду хранить в своих архивах. — Но… он остался в магазине, — сказал Марек, завершавший шествие. И, повернув на сто восемьдесят градусов, исчез в салоне. Мы подождали его несколько минут на тротуаре. — Да-с, — нетерпеливо вякнул комиссар, — сколько же ему нужно времени, чтобы… Он вошел в мебельный магазин, а я — следом за ним. Марек сидел на корточках в спальне. — Револьвер? — произнес он. — В конце концов, я не могу ошибаться… Так я и знал! Мусрон неприметно для всех поднял оружие с полу, перед тем как пойти к себе. В глубине магазина была дверь, выходившая на узкую площадку, откуда начиналась лестница. Перемахивая через ступеньки, я быстро поднимался. Из-под приоткрытой двери в спальню виднелся свет. Мусрон лежал на постели, вытянувшись во весь рост. Он пустил себе пулю в ухо. Комиссар тотчас поднял револьвер — калибр 7,65. Я мог догадаться, что в магазине имелось оружие. И должен был предвидеть многое! Уж лучше бы префект подрядил вместо меня полицейского! Пока Марек осматривал Мусрона, комиссар пошел за врачом. Но ему уже нечего было тут делать. Бедный мальчик скончался мгновенно. Увидев, что мы возвращаемся с трупом, аббат упал в обморок. Врач привел его в сознание, посадил в свой «ситроен». Я почувствовал чуть ли не облегчение при мысли, что мне не придется заниматься священником. Марек уехал в клинику. Я остался с комиссаром улаживать последние детали. Заперев дверь, я передал ему ключ. — Хотите, я вас куда-либо подброшу? — предложил он. — Спасибо. Охотно принимаю ваше предложение. У меня просто нет сил двигаться. Он отвез меня домой. По дороге мы уточняли текст коммюнике, которое придется давать в газеты. Но в Париже два самоубийства не тянут даже на одно происшествие. Никто не задаст никаких вопросов. — А как насчет родственников? — поинтересовался он. — Ну, у нас уже процедура отработана. Мы объясним им, что их близкие оказались жертвами нервной депрессии. Впрочем, это вполне соответствует истине. Я пригласил комиссара к себе выпить. Он был очень заинтригован этой историей, но сдерживался, стараясь не выдавать себя вопросами. Я поведал ему из вежливости, что эти двое отчаявшихся перенесли некоторое время тому назад хирургическое вмешательство особого свойства. — Они очень страдали? — В том-то и дело, они слишком страдали, — подтвердил я. — Но именно это и следует скрывать — до нового распоряжения. Удовлетворенный тем, что его приобщили к тайне, комиссар, пожелав мне доброй ночи, удалился. Доброй ночи!… Я выкурил целую пачку сигарет, расхаживая взад-вперед по квартире до самого рассвета. В сотый раз я словно под увеличительным стеклом изучал каждый из этих смертных случаев, припоминая мельчайшие подробности. Меня не покидало тягостное чувство; неизменно казалось, что я забыл что-то существенное. Разумеется, то были самоубийства, но… Правильно это или ошибочно, однако я воображал, что убить себя можно лишь при условии, если имеешь более серьезные качественно иные причины. Жюмож — да, его самоубийство я еще оправдывал. Касательно Гобри я уже испытывал сомнения. В отношении же Эрамбля и Мусрона я категорически говорил «нет». В особенности в отношении Мусрона, который был, в сущности, эгоистом, полным жизненной энергии. К тому же он не любил Эрамбля. Допустим, его потрясло столь театральное самоубийство. Но это еще не причина взять револьвер, попрощаться с нами чин по чину и пустить в себя пулю, даже не написав прощального слова, фразы, объясняющей такой поступок… Или же тогда надо вернуться к теории профессора, которая, по сути, была моей: между всеми частями тела Миртиля существует таинственная связь. Жюмож своим опрометчивым поступком разорвал ее, и в результате реанимированный труп постепенно развалился на части. Со смертью Жюможа началось нечто вроде цепной реакции распада, которая набирала скорость. Изначальной причиной этих драм был не Миртиль, а Жюмож, что, впрочем, я всегда подозревал. Если эта теория, вопреки белым пятнам, состоятельна, то Нерис и аббат обречены и оставались еще в живых: один — потому, что находился под постоянным надзором, другой — потому, что его нравственная сила пока еще препятствовала вторжению зла. Но их ждет неизбежная смерть. Мне показалось, что я различаю слабый свет в потемках. Конечно, у меня еще не было никакого точного объяснения, но я уже лучше распознавал общий смысл заражения. Все пятеро проявляли аналогичные симптомы. Их сопротивляемость подорвали угрызения совести. Для Жиможа это совершенно очевидно. Для Симоны тоже сомнений не было. Гобри не мог себе простить собственной капитуляции. Эрамбль являл собой более сложный случай, но было не трудно понять — он корил себя за слабость, терзался из-за странных и нездоровых импульсов… Мусрон же по наивности думал, что несет ответственность за смерть Эрамбля… И даже — такая мысль меня ужаснула, — и даже священник сказал, я это прекрасно помню: «Я спрашиваю себя, не несу ли какую-то ответственность за столько несчастий?» Он тоже начал поддаваться угрызениям совести! Я налил себе большую порцию виски и выпил не разбавляя. Усталость ножом вонзилась мне в спину, в бока, но был самый неподходящий момент, чтобы приостановить ход моей мысли. Я ухватил идею. Угрызения совести! Но что значат угрызения совести? Когда ты себе опротивел, когда не можешь смотреть на себя без стыда, когда наступает разрыв между сознанием и телом. Разрыв! Как будто тело рвется в одну сторону, а дух — в другую! Когда желание умереть затаилось в крови и костях, оно проявляется в сознании в форме угрызений совести. А угрызения совести, подобно магниту, притягивают к себе все доводы — хорошие и плохие, разрастаются, подобно раковой опухоли, и мало-помалу приводят к фатальной развязке. Именно таков механизм этих пяти самоубийств. Возможно, Жюмож убил бы себя при любых обстоятельствах, но его смерть, так сказать, нарушила равновесие как раз в тот момент, когда прооперированные старались ассимилировать привитый орган. Физически пересадка удалась. Психически — дала осечку… Я обессилел, в голове гудели пустые фразы… Физически… психически… что все это означает? И был готов рассказать себе одну из тех нагоняющих страх сказок, какие любили в прошлом веке, когда верили в магнетизм, гипнотизм и прочий вздор. Достоверным оставалось только то, что Нерис и аббат подвергались опасности. Нерис находится в хороших руках, а я займусь аббатом с утра пораньше. Я начал было раздеваться, как вдруг зазвонил телефон. Я с трудом узнал голос Марека — таким он был дрожащим и хриплым. — Нерис только что проглотил тюбик веронала. — Что?! — Он воспользовался моментом, когда я со своими сотрудниками занимался вскрытием трупа, встал с постели, проник ко мне в кабинет и проглотил не знаю сколько таблеток. — И что же? — А то, что я это не сразу заметил, естественно. Я предпринял все необходимые меры, но большой надежды нет. — Можно мне приехать? — Пожалуйста… это было бы лучше всего… Я собрался за пять минут. Выходит, я глядел в самую точку сквозь мои туманные досужие домыслы. Я прыгнул в машину и рванул в Вилль-д'Аврэ. Несмотря на подавленное состояние, я испытывал чувство удовлетворения, у меня получится обильный и довольно связный отчет для префекта. А потом я пущу в ход все средства, чтобы спасти аббата. Марек меня ждал. Он увлек меня в спальню Нериса, у которого на лице застыла маска смерти: землистый цвет кожи, провалившиеся глазницы, заострившийся нос. Длинная резиновая трубка спускалась из большой стеклянной колбы и исчезала под простыней. — Он очень плох, — шепнул Марек. — Есть хоть немного надежды? — Очень мало. Марек казался таким же пострадавшим, как Нерис. За одну ночь он состарился на несколько лет. Морщины углубились, кожа обескровлена. Особенно неузнаваемо изменился голос. — Я сделал невозможное, — сказал он. — Пошли. Мы направились в его кабинет. На столе еще лежал пустой тюбик. — Нерис взял его в шкафу, — продолжал Марек. — Он приходил сюда как к себе домой. Я не питал к нему недоверия. Вчера вечером, как вы помните, он внушал мне беспокойство. Днем он показался мне мрачным; это правда, со смертью Гобри он стал особенно молчалив. Слышал ли он, когда я вернулся? Подметил ли что-нибудь такое? Возможно. Когда я вошел в его спальню, он был без сознания. Я пустил в ход все средства, имеющиеся в моем распоряжении, но он не реагировал. Если он умрет… я потеряю все! Это будет, само собой разумеется, полный провал эксперимента… Я уеду в Америку, если меня захотят там принять. — Может быть, остается хоть какой-то шанс? — О-о!… Малюсенький… Если сегодня вечером он еще будет жив, я сумею вытащить его из лап смерти. Но в данный момент я больше ничего не могу для него сделать. У науки тоже свои пределы. Он произнес эти слова с холодным бешенством. Я чувствовал, что для него худшее испытание заключалось в признании своего бессилия, в признании того, что он еще не является хозяином над жизнью и смертью. Я поделился с ним пришедшими мне в голову мыслями. Марек выслушал с напряженным вниманием. Когда ему излагали теорию, он преображался — не только начинали ярко блестеть глаза, но оживали все члены, кожа. — Любопытно, — произнес он, — очень любопытно. И приемлемо… нет? Он подыскивал французское слово. — Правдоподобно? — подсказал я. — Вот-вот. Очень правдоподобно. — Заметьте, — продолжал я, — благодаря вам Нерис может стать первым, кто спасется после попытки самоубийства. О других мы ничего не знаем. Жюмож оставил записки… Гобри — клочок бумаги… Если Нерис согласится объяснить нам, что же он испытал, мы познакомимся наконец с мотивами его самоубийства, а заодно — с остальным. Вам совершенно необходимо вырвать его из когтей смерти. — Понимаю, — задумчиво пробормотал Марек. — Надо ждать. Так или иначе, он будет в состоянии говорить через несколько дней — не ранее. Мы вернулись посмотреть на Нериса. Он так и не шевельнулся. Санитар присматривал за ним. Я спешил поговорить с аббатом. Марек подал мне мысль пригласить его приехать в клинику. Тут нам будет спокойнее беседовать. И вот я ему позвонил, и он обещал поспешить. Ожидание началось. Сколько раз я уже считал минуты, например, в ту ночь, когда казнили Миртиля! Но ни разу еще не испытывал такого нетерпения, будучи почти уверен, что Нерис раскроет нам большую тайну, ужасающий секрет. Я то и дело посматривал на часы и, уже не в силах усидеть на месте, спустился во двор, где собаки, подвывая, встретили меня, затем вернулся в кабинет. А тем временем Нерис отвоевывал каждый свой вздох. В данный момент все зависело от какого-то одного нерва, сосуда, клеточки, до которой мог не дойти кислород. Ждать было нестерпимо. Но, к счастью, аббат явился, и я ему объявил о самоубийстве Нериса. Он не выказал удивления. — В конце концов, — вскричал я, — не станете же вы меня уверять, что ждали этого! — Да… да, потому что это логично. Эксперимент профессора и не мог быть успешным. Он противоречит законам жизни. Божьей воле! Он сел в кресло Марека и вытер пот со лба правой рукой, по-прежнему одетой в перчатку. На нем тоже сильно отразились пережитые события. — Да будет вам! — сказал я. — Что вы знаете о Божьей воле? Прежде всего Нерис не умер! — Он умрет. Все мы умрем. Каждое утро я молюсь, чтобы у меня отняли жизнь, так или иначе. С этой рукой, которая не моя, я живу во лжи. — Вы что, предпочли бы остаться одноруким? Тогда вы исправнее служили бы Богу? Послушайте-ка, что я вам скажу. Я изложил ему свою гипотезу и объяснил, какой мне видится связь между угрызениями совести и искушением прибегнуть к самоубийству. — Вы и сами, — сказал я в заключение, — их не избежали. Угрызения совести уже разрушают вас, да или нет? — Да, — пробормотал он. — Я изменился до неузнаваемости. Но клянусь, дальше этого не пойдет. Я никогда не… Перекрестившись, он сложил свои руки на груди, чтобы унять дрожь. — Я упрекаю себя лишь в том, — продолжил он, — что следовал вашему указанию и хранил молчание. Я стал соучастником чего-то неведомого, и это страшно. Вы, мсье Гаррик, защищаете чьи-то интересы. А я обязан защищать только правду. Спорить с ним было уже невозможно. Он стоял на своем. Тем не менее я предпринял последнюю попытку. — Допустим, я прав. Допустим, в вас, без вашего ведома, живет какое-то утомление, нежелание постоянно думать об этой руке… Вы следите за моей мыслью?.. Эта рука в каком-то смысле для вас слишком тяжела. Она ваш истинный крест. — Совершенно верно… Так оно и есть! — А-а! Вот видите! Мысли, которые приходят вам в голову, все ваше подспудное отчаяние — не есть ли это ее способ отделиться от вас, а вам — отделиться от нее? Ваша рука, разумеется, не говорит, но она может быть у истока отторжения материи, которое вы переводите в слова. И они систематически выражают ваше враждебное отношение к эксперименту Марека, к самому профессору, ко мне… Вы стали носителем протеста. Нечто в вас говорит «нет», и вы становитесь на сторону этого «нечто». Вами маневрируют, аббат! — Боже мой! — вскричал он. — Я просто не знаю… Я уже теряю голову! — Как было с Гобри, Эрамблем, Мусроном… — Прекратите! Прошу вас, мсье Гаррик. Да, несомненно, вы правы. Но что прикажете делать? — Прежде всего вы не должны оставаться наедине с собой. Никогда!… Потому что однажды вы внезапно, как и те, другие, сдадитесь, сами того не желая, вопреки себе… Он посмотрел на свою руку в трауре, смирно лежащую на колене, — руку, которая была бы способна схватить пистолет, и мне передался его страх. Я видел, как он борется с собой, стараясь не терять достоинства и восстановить спокойствие. — Нужно, чтобы вы на некоторое время вернулись сюда — до тех пор, пока Нерис не придет в сознание, пока вы не выздоровеете, пока не будет восстановлено ваше единое «я». Я останусь рядом с вами. Обещаю вам: с этим кошмаром будет покончено! Его добрая воля была беспредельной. Он пообещал мне вернуться в клинику в тот же вечер, как только обговорит со своим церковным начальством небольшие проблемы, которые могут возникнуть в его отсутствие. В тот момент я был уверен, что принял оптимальное решение — утверждаю это. Если Нерис сумеет противостоять смерти, он заговорит, и мы примем свои меры для наших двух пациентов, оставшихся в живых. А если умрет, мы учредим при аббате дежурство на такой долгий срок, какой только потребуется. Вот почему я вернулся домой собрать вещи. Как будто мне предстояло отправиться в длительную командировку. А потом, закрыв за собой дверь, решил заскочить к Режине. В предлогах недостатка не было! Мне не хотелось, чтобы она беспокоилась по поводу моего отсутствия; и в случае необходимости срочно со мной связаться она должна знать, где меня найти… Короче, мне ужасно хотелось поговорить с ней, послушать, что она скажет. Мы провели вместе час. Не припоминаю всего, что было нами сказано. Наверное, мы болтали о всяких пустяках, но помнится, расставаясь, я поцеловал ей руку — смех, да и только. Почти что машинальный жест. И тем не менее я вижу Режину, как если бы все это было только вчера, — влажные глаза, она утратила дар речи от такого потрясения и была готова броситься ко мне в объятия. Не будь я обязан возвратиться в клинику… Итак, я оторвался от Режины и три четверти часа спустя расположился в своей новой спальне с твердой решимостью выиграть битву. Нерис все еще был жив. Профессор находился при нем, по-прежнему очень обеспокоенный, но сохраняя некоторую надежду. Я хотел сменить его и заступить на дежурство. Но он категорически отказал мне в этом. Нерис принадлежит исключительно медикам — вплоть до полного выздоровления, если только он до него доживет! Я устроился на новом месте — вынув личные вещи, положил на столике у окна досье, записки. Минуты бежали. Время от времени я отправлялся за новостями. Марек приоткрывал дверь, высовывая пол-лица с угрюмым взглядом и сеткой морщин вокруг глаз. Он качал головой. Нерис все еще не приходил в сознание, но упорно цеплялся за жизнь. Аббат присоединился к нам перед самым ужином. Стол накрыли в том самом зале, где собиралось первое заседание содружества. Мы не решались говорить громко, пугались звука собственного голоса. Мы невесело ели вдвоем. Марек выпил с нами чашечку кофе. Он казался немного спокойнее. — С сердцем неплохо. На данный момент, — сообщил он нам. — Будь Нерис более крепкого здоровья — я бы питал оптимизм. Но после того, что он перенес, я ни в чем не уверен. Спальня аббата была смежной с моей. Он рано удалился к себе, и я слышал его молитву. Потом бормотание стихло, и наступила наша первая ночь в крепости, которая должна была удерживать смерть на почтительном расстоянии. Назавтра лицо Нериса уже не казалось таким бескровным. Сердцебиение обрело нормальный ритм, и Марек опять стал тем занятым человеком, уверенным в себе, каким мы его знали. Он заперся у себя в кабинете с аббатом. За обедом я узнал, что он подверг его тщательному медицинскому обследованию, а затем они вели долгую дискуссию. — Марек — чудовище, — сказал мне аббат. — Он верит только в науку. Но это наверняка исключительный ум. Я же всего лишь рядовой человек и ему в подметки не гожусь. Но только я здраво мыслю, а ему это не дано. Я хорошо знаю, что Марек ошибается. И вы, мсье Гаррик, тоже. Тема была спорной, и исчерпать ее не представлялось мне возможным. — Пусть он выговорится, — порекомендовал Марек. — Это современный вариант кровопускания. И намного эффективнее! Мы обменивались доводами, а тем временем Нерис потихоньку возвращался к жизни. Марек был удовлетворен. Однажды вечером он сказал нам: — Завтра мы его расспросим. Это уже не опасно. Аббат долго ворочался на кровати. Я и сам никак не мог уснуть. Завтра! Завтрашний день принесет нам правду! В девять утра мы собрались у кровати Нериса. Марек нам запретил утомлять больного множеством трудных вопросов. Нерис выглядел еще очень слабым. Санитар подрезал ему бороду и подстриг волосы, что придало ему более здоровый вид, но в самом лице появилась некая одутловатость, чего не было в лице Миртиля. По крайней мере, так показалось мне, и эта внешность, дарованная посредственности, внушала чувство жалости. Жестом, полным заботы, удивившей меня, Марек приподнял одеяло. — Он постоянно зябнет, — сказал нам профессор. Нерис улыбнулся через силу. Мы пожелали ему скорейшего выздоровления, и после нескольких банальных фраз аббат взял на себя инициативу в разговоре. — Вы должны сказать нам откровенно, — начал он, — что же с вами, собственно, произошло? Вы испугались? — Да, — пробормотал Нерис своим разбитым голосом. — Почему? — Я услышал шум. Встал… и увидел, как на каталке провезли Эрамбля, потом Мусрона… Тут я понял, что мы все осуждены на смерть. — Да нет, — пошутил аббат. — Похож ли я на осужденного на смерть? — Вы — как и все прочие. Аббат, поставленный в тупик таким ответом, повернулся ко мне. Я поспешил принять эстафету разговора. — Вы забываете, что вы все еще с нами, Нерис. Как видите, никто не осуждает a priori. Другие — особый случай. У них были проблемы, которые никто не мог бы разрешить на их месте… Но вы! — Я… я — отребье. Марек нахмурил брови. — Вы мне ничего подобного еще не говорили, — заметил он. — Но так думают все. Живу, конечно, но как мокрица, всегда по углам, в стороне. И непрерывно страдаю… Волнение Марека возрастало. — Не верю! — вскричал он. — Я подверг вас многочисленным наблюдениям… — Я не говорю, что мне больно, — уточнил Нерис. — Я сказал, что страдаю… И чувствую, когда смерть подбирается к каждому из вас. Я страдал от боли в животе, руке, ногах… а сейчас кричит моя правая рука. — Он бредит, — шепнул я. Аббат наклонился вперед, так как Нерис с трудом подыскивал слова. — Это я так выражаюсь… — продолжал он. — От этого у меня шумит в голове и отдает до самой руки. — Но в тот вечер… — сказал я. — Что вы почувствовали тогда? — То же самое. Я знал, что наступил мой черед. — Как вы это узнали? Он искал слова — долго, прикрыв глаза. — Начался шум… — сказал он, — свист… что-то свалилось мне на голову! Он открыл рот, словно ему не хватало воздуха. Марек пощупал ему лоб, щеки и указал нам на дверь. — Ладно, ладно, — сказал он Нерису. — Не надо волноваться. Вы здесь в надежном пристанище… Отдохните… Мы вернемся позднее. Марек догнал нас в коридоре. — Нерис болтает невесть что… — проворчал он. — Эта история со свистом… что она, по-вашему, означает? — Гильотину; — объяснил аббат. Мы стояли словно пригвожденные к месту. Это было так ужасно! — Но тогда… — начал я. — Значит, он вспоминает? — Исключается, — твердо заявил Марек. — Исключается, и это подтверждают проведенные нами эксперименты. Я думаю, он интерпретирует то, что испытывает… Драматизирует… У него еще остались небольшие проблемы с циркуляцией крови, происходит онемение конечностей, шумит в ушах… Само по себе это не вызывает опасений. Но меня огорчает то, что он сейчас рассказывает нам какие-то басни. Мы спустились к Мареку в кабинет покурить и выпить по чашке кофе. Аббат продолжал хранить молчание. — Надеюсь, — сказал я, — что вы не придаете никакого значения его досужим вымыслам. — Нет… нет, разумеется. Профессор пустился в технические объяснения, которые были для нас чересчур сложны. Он старался, как только мог, не выдать своего волнения. Я перебил Марека. — В конечном счете мы так ничего толком и не узнали. Или, скорее, похоже, Нерис действовал в состоянии своего рода аффекта… — Это одержимость, — пояснил аббат. — Изгоняющие дьявола осведомлены в этой области больше, нежели врачи. Как известно, некоторым одержимым удавалось безошибочно предсказывать грядущие события и… — Аббат, — продолжал я, — скажите честно: он напугал вас? Вы и вправду верите в предчувствия? — Почему бы и нет. Тут разразился спор. Марек обозвал священника ясновидцем, аббат же упрекнул того в близоруком материализме. Все трое были раздражены, разочарованы словами Нериса и находились в тревожном состоянии, которое усиливалось с каждым часом. После обеда я предложил профессору предпринять вторую попытку. Мы вернулись к Нерису, который дремал. — Есть один момент, — начал я, — который мы не совсем понимаем. Вы чувствуете боль в голове. Но в тот момент, когда вы приняли решение проглотить веронал, вы сделали это от боли или же уступили своего рода импульсу — более сильному, чем ваша воля? — Этот вопрос для него слишком сложен, — заметил Марек. Нерис искал ответа, ощупью пробирался среди загадочных воспоминаний. — Я хотел спать, — наконец сказал он. — Я чувствую себя хорошо, когда сплю. Я убегаю… — Значит, вы арестант? Мне показалось, я увидел, как в его глазах блеснула злая, хитрая насмешка, но нет, это было всего лишь отражение лампы под потолком. Его взгляд не выражал ничего, кроме неизбывной скуки. — Не знаю, — пробормотал он. — Я перестал думать. Думать так утомительно! — Была ли у вас причина умереть?.. У других она имелась. А вот у вас? Вам тут нравилось. Вы ни в чем не терпели нужды. За вами прекрасный уход. Так в чем же дело? Аббат наклонился к постели, — Вам не нравится ваша голова? — Я сожалею о своей настоящей. — Но она такая же настоящая, как другая, — запротестовал Марек. — И даже лучше! — Вы не понимаете, — тихонько сказал Нерис, потом добавил: — Я тоже не совсем понимаю… Но когда я стараюсь понять, у меня в голове шумит… Он закрыл глаза и устало вздохнул. — Если вы пожелаете исповедаться, — предложил аббат, — я тут, по соседству. Попросите меня позвать. — Благодарю, — ответил Нерис. Когда мы вышли, аббат нас остановил. — Этот человек нуждается главным образом в моральной поддержке, — заметил он. — Как и все мы! Он здесь просто задыхается. Он живет жизнью подопытного кролика. За решеткой, как собаки Марека. — Его можно было бы переместить в санаторий. — Да нет же, не в этом дело. Все время одни белые халаты, запахи операционной, лекарства, наркотики, уколы. Не жизнь, а пародия на жизнь. — Куда же ему податься в его состоянии? — спросил я. Пожав плечами, аббат ушел и заперся в своей спальне. Вечером он отказался принять Марека. Наши отношения ухудшались. Аббат сердился и на меня, думаю, за то, что я часто принимал сторону профессора. Марек с трудом скрывал отвращение, внушаемое ему священником. — Пожалуй, мне лучше покинуть клинику, — сказал мне аббат как-то утром, за завтраком, когда мы ели безо всякого аппетита, сидя напротив друг друга. — Я не нуждаюсь в лечении, которое мне навязывают. Здесь подлинный больной — ваш Марек. — Мы должны поставить ему большую свечку, «моему» Мареку! Похоже, он спас Нериса. Подобные стычки меня раздражали. Шушуканье аббата с Нерисом приводило Марека в ярость, потому что с некоторого времени Нерис по нескольку раз на дню требовал аббата к себе. Мареку хотелось бы узнать, что же они там потихоньку рассказывают друг другу. Но аббат не отвечал на его расспросы. Самое большое — он соглашался сказать: «Нерис — несчастный человек… Он всю жизнь страшился одиночества…» Или же: «Я составляю ему компанию… Мы болтаем». Так долго продолжаться не могло. Нерису стало намного лучше. Он уже вставал с кровати. У него явно не возникало никакого желания снова попытаться что-либо сделать себе во вред. Со своей стороны аббату больше нечего было делать в клинике, поскольку он отказывался от медицинских осмотров. Все мы начинали забывать про смерть Эрамбля и Мусрона. Я и сам испытывал большое желание вновь обрести свободу. Тем не менее остатки благоразумия еще удерживали нас в клинике… Что случится, когда аббат уйдет из-под наблюдения? Когда Нерис вернется к повседневным занятиям? Я совершенно откровенно поделился со священником своими опасениями. — А будет то, что угодно Богу, — последовал ответ. — Согласен. Но вы уверены в себе? — Настолько, насколько это возможно. — Вы уверены в Нерисе? — Да. Неудавшийся опыт не повторяют. Я обратился с вопросом и к профессору. Он был менее категоричен, решителен в суждениях, однако, как и я, считал, что мы попытались сделать невозможное. Если опасность еще существует, надо ее избежать. — Если ничего не случится, — сказал я, — мы так никогда и не узнаем, почему умерли остальные. — Узнаем ли мы об этом больше, если эти двое тоже погибнут? — возразил он мне. Это было совершенно очевидно. С общего согласия мы наметили наш отъезд на послезавтра, и обстановка, похоже, разрядилась. Аббат и Марек обменялись несколькими любезностями. Я воспользовался перемирием, чтобы позвонить Режине и назначить ей свидание. Потом я нанес визит Нерису. Он читал, укутавшись в теплый домашний халат, из которого торчала одна голова, и воспринял наше решение без эмоций. Впрочем, он знал, что мы не перестанем часто наезжать в клинику. — Мне кажется, я выздоровел, — сказал он. — Но все же я хотел бы исповедаться. После этого у меня будет спокойнее на душе. — Вы чисты, как белый снег, — пошутил я. — И все же… Ведь я совершил этот поступок! Право, не знаю, что меня на него подвигнуло… Но, видите ли, я едва ли не предпочитаю, чтобы все они умерли… Я уже свыкся с этой мыслью… Удар за фиксирован. Теперь больше ничего не случится. Он встал меня проводить и пожал мне руку. — Пошлю к вам аббата, — пообещал я. Тот оказался у себя и читал свой требник. Когда я ему сообщил о желании Нериса исповедаться, его лицо просветлело. Сколько дней он уже ждал этого приглашения! — Предупреждаю, — уточнил я. — Если он поведает вам что-либо насчет своего самоубийства, это прольет хотя бы немного света на смерть других… — Я не смогу нарушить тайну исповеди, и вы это прекрасно знаете, мсье Гаррик. — Не скажите. Ведь он может доверительно поведать вам то, что касается не его лично, но интересно для медицины… Тут вы обязаны выслушать его до конца и, я думаю, имеете право потребовать, чтобы он раскрыл профессору детали, способные просветить его о последствиях эксперимента. Аббат захлопнул свой требник. — Единственный судья — это я сам, — отрезал он. Я не настаивал, но сделал запись на листе бумаги и положил его в свою папку, в которой уже лежали подобные сведения о разговорах, телефонных звонках, различных наблюдениях. Если дело примет непредвиденный оборот и, к примеру, я буду вынужден защищаться, эти документальные записи выведут меня из-под обстрела. Затем я пошел к Мареку чтобы возместить ему расходы за наше с аббатом пребывание в клинике. Сначала он отказался брать деньги, но в конце концов уступил моим настояниям. Марек признался мне, что его материальное положение далеко не блестящее. Он получил довольно крупные субсидии из секретных фондов на проведение эксперимента. По желанию высшей инстанции его клиника была как бы засекречена до поры до времени, чтобы уменьшить риск разглашения тайны. Но выделенных кредитов, как всегда, не хватило, и профессор поспешил принять новых клиентов. Он ничего не знал о дальнейших намерениях властей. Обнародуют ли они в конце концов полученные результаты или обойдут их молчанием? — Эти самоубийства, одно за другим, для меня ничего не значат, — заметил он. — Я подготовил отчеты. С точки зрения медицины партия выиграна. Полностью выиграна. Тем не менее есть факты, которые смогут послужить предлогом для личных нападок. Я понял, что он меня пытает. Возможно, он воображает, что мое влияние будет решающим в тот день, когда откроются дебаты. Я успокоил его как только мог. Дверь в его кабинет внезапно распахнулась. — Что такое? — сердито крикнул Марек. — Нерис, — сказал санитар. — Сердечный приступ. Мы поспешили к Нерису. Он лежал на постели, вытянув ноги, стонал и медленно перекатывался с боку на бок. — Подождите меня за дверью, мсье Гаррик, — сказал профессор. — Все это по вине аббата. Мне не следовало позволять… Пока я ждал, сердце мое колотилось. Исповедь Нериса, должно быть, повлекла за собой что-то непредсказуемое… Несомненно, аббат отказал кающемуся в отпущении грехов, если тот не поведал всей правды… За один миг в моей голове пронеслись двадцать объяснений. Но когда Марек вышел ко мне, я отчасти успокоился. У него был вид человека не столько взволнованного, сколько утомленного. — Все сначала, — сказал он. — Все та же навязчивая идея. Теперь он считает, что на нем лежит проклятие… Ну и наделал же он дел — ваш маленький кюре. Где он? — Полагаю, у себя в палате. И в самом деле, он был там — висел на оконной задвижке. Я потерял сознание. В сущности, моя жизнь была вне опасности, но меня все же изолировали на неделю и предписали молчание. Профессор лечил меня превосходно, но прописал мне строжайший режим. Он опасался последствий шока, поскольку моя нервная система могла не справиться с такими перегрузками. Мало-помалу он начал со мной разговаривать. Заходил повидать после завтрака, садился у изголовья, брал за руку Поначалу я внушал ему большое беспокойство. Нерис тоже приносил ему — и продолжает — много хлопот. Но теперь нам обоим гораздо лучше. Пока не может быть и речи о том, чтобы я покинул клинику. Впрочем, все, в чем мое участие было необходимо, уже позади. Несчастный священник похоронен на кладбище в Ванве. Официальная версия — его сгубило воспаление мозга. Андреотти уладил все формальности. Марек, как всегда, проявил безупречную деловитость. Похороны прошли почти без огласки. Режина на них не пошла, не прислала венка; и я весьма оценил ее такт. Оставался вопрос — единственный и ужасающий: почему аббат покончил с собой? Сказал ли ему Нерис что-либо такое?.. Немыслимо! Марек еще не расспрашивал Нериса, который благодаря принятым предосторожностям не знал об этом последнем самоубийстве. Ему расскажут о нем позднее, если сочтут необходимым. Не считая навязчивой идеи, сам Нерис вел себя так же, как прежде. Его припадок произошел в точности так, как и все предыдущие, хотя и был сильнее их. Он сопровождался теми же симптомами, как в момент смерти Гобри и, несколько ранее, смерти Эрамбля и Мусрона. — Я вынужден думать, что существует связь телепатического характера между Нерисом и другими оперированными. Хотя это и не совсем научные объяснения, но факт остается фактом, — с грустью констатировал Марек. Я решился его спросить, как поживает Режина. — Она звонит мне ежедневно, — сказал он. — Все эти события очень ее огорчают. Мужественная девушка! Удивительная оценка в устах Марека. Впрочем, скорее нет. Это была лишь констатация факта. Мы выдвигали также другие гипотезы о причинах самоубийства аббата. Но стоило мне разволноваться, как Марек прописывал мне успокоительное, и я на время забывал проблему, выводившую меня из равновесия. Я обретал его понемногу. Из моей памяти постепенно стиралось ужасное зрелище — повесившийся аббат. Я смирился с тем, что мы так никогда и не узнаем всей правды. В голове Нериса слишком большая путаница, а другие унесли свой секрет в могилу. Тем не менее как забыть размышления аббата о свободе? Как забыть его ужас перед самоубийством? Он был так уверен в себе! И вот он тоже… И почему все эти смертельные случаи следовали один за другим все с меньшим интервалом, как будто эпидемия набирала силу? Почему Нерис, самый хрупкий по здоровью, пережил всех остальных? Все теории, выстроенные мною раньше, казались просто детским лепетом. Слова! Слова! Один Нерис мог еще что-то сказать. В конце концов, именно он видел аббата последним. А аббат повесился сразу после их разговора… Я понимал щепетильность Марека. Несомненно, нельзя было наносить Нерису новый удар, объявив ему о смерти священника. Но возможно, не будет ничего страшного, если я попрошу кратко и правдиво передать сказанное до и после исповеди. И, коль скоро профессор наотрез отказывался расспрашивать Нериса, сделаю это сразу же после разрешения покинуть свою палату… Но почему бы не раньше? Что помешает мне выскользнуть за дверь? Ходить я могу. Голова больше не кружится. Я уже окреп. Когда идея овладевает выздоравливающим, у которого масса свободного времени для раздумий, она очень скоро становится навязчивой. Я должен действовать, обойдя Марека, — это очевидно. Он не терпел непослушания пациентов. Значит, мне следовало дождаться ночи. Может, у постели Нериса дежурит сиделка? А может, и нет. А что, если Нерис принял снотворное? Возражения, трудности возникали без счета. Еще один довод против. Но чем я рисковал? Ссорой с Мареком? Они никогда не заходили особенно далеко. К тому же я считал, что правота на моей стороне. Я дождался одиннадцати вечера, и, когда выскользнул из своей палаты, в клинике все уже спали. В длинном коридоре — ни души. Я на цыпочках добежал до двери Нериса. Сиделки при нем не оказалось. Он спал на спине с открытым ртом. Мне было его хорошо видно при свете синеватого ночника над кроватью. Закрыв за собой дверь, я потихоньку приблизился к кровати. Как жаль его будить! Я подошел вплотную. В комнате было очень жарко, поэтому он откинул простыню и одеяла. Я отчетливо видел широкий шрам вокруг шеи, наподобие ошейника; я протянул руку, чтобы потеребить его за плечо. Рукав, задравшись довольно высоко, открыл какое-то странное пятно на бицепсах. Я наклонился. Мои глаза осознали раньше моего мозга: татуированное сердце, пронзенное стрелой… и буквы, перекошенные сжатием мускулов: «Лулу». От бешеного сердцебиения меня забила дрожь. Тем не менее мне достало мужества осторожно приподнять простыню… Потом я бежал к двери. К горлу подступила тошнота. Я чуть ли не стучал зубами. Я вернулся к себе в спальню, сжимая грудь, уже не в силах удержаться от рвоты. Просто не знаю, как я сумел одеться, спуститься к дверям, убежать из клиники. Знаю только, что я очутился в такси. — Вы больны? — спросил меня шофер. — Да… да… Поехали быстрее! Я назвал домашний адрес префекта и, доверившись водителю, провалился в небытие. Поначалу Андреотти подумал было, что я заболел. Я и в самом деле был болен. Я уже не держался на ногах. Дрожал всем телом. Префект набросил мне на колени плед, велел глотнуть спиртного. Я не переставая твердил: — Я знаю все… Я знаю все… Я прекрасно видел, как он сердился за то, что его разбудили, но мое поведение было таким странным, что он сдерживался, сгорая от любопытства узнать, что же такое я обнаружил. Ценой большого усилия над собой я наконец бросил ему правду в лицо: — Миртиль не умер! Да нет, я не должен был с этого начинать, не то он откажется мне верить. И никто мне не поверит. Меня сочтут сумасшедшим. Я и сам не был уверен, нахожусь ли в здравом уме. А между тем я чувствовал, как мои мысли выстраиваются в надлежащем порядке. Яркий свет очевидности, пронзивший меня молнией там, у изголовья Нериса, теперь уступал место рассуждениям, пока еще отрывочным, но уже все более последовательным. Я попросил вторую порцию арманьяка. С чего начать, Господи, ведь время не терпит?! Префект смотрел на меня страшными глазами, в которых читались ужас и жалость. — Вспомните, Гаррик, — тихо сказал он. — Миртиль был гильотинирован в присутствии свидетелей, слова которых сомнению не подлежат… Его труп был расчленен… Вы это помните? — Да, да… Но вопрос не в этом. Префект нахмурил брови. — Полно, Гаррик! — Выслушайте меня, — попросил я. — Умоляю… Если бы я не увидел собственными глазами, то мог бы еще сомневаться… но я тоже свидетель, достойный доверия. Я сосредоточился, чтобы дать себе время собрать частицы мозаичной картины, которая не была еще в моей голове полной. — Вы позволите мне начать издалека? — продолжал я. — Все, что угодно, лишь бы вы не подвергали сомнению смерть Миртиля. — Согласен! Оставим этот вопрос на время в стороне. Кровь стучала у меня в висках. Алкоголь обжигал внутренности. Но мысль работала все быстрее и более четко. — Никто, — начал я, — не знает Миртиля лучше Режины Мансель — вы с этим согласны, не так ли? — Да. — Она нарисовала мне портрет Миртиля, который я не забыл: это был человек решительный, эгоист, необычайно ловкий и способный провернуть такие дела, которые считались невозможными. Пример тому — его последний hold up. — Знаю, знаю, — нетерпеливо прервал префект. — Только ей неизвестно, что перед казнью Миртиль стал совершенно другим человеком. — Вот в этом и заключается вся проблема. Действительно ли он изменился или же просто стремился ввести людей в заблуждение?.. Что он, в сущности, возвратил из награбленного? Исключительно добытое преступлениями, которые ему были инкриминированы. Но те миллионы, десятки миллионов, которые могли принести ему нераскрытые преступления, те, об авторе которых мы продолжаем пребывать в неведении, — их он ловко утаил. — Ему от них толк невелик! — хихикнул префект. — Возможно!… Но Миртиль был знаком с профессором Мареком. Не спрашивайте у меня доказательств. Мы их отыщем. Я просто говорю, что он был знаком с ним, потому что дальнейшее показывает, что они были сообщниками. Префект сел напротив меня и прикрыл ноги полами домашнего халата. — Абсурд! — сказал он. — Даже если это и абсурд, припишите очко в мою пользу, господин префект. Впрочем, почему бы Миртилю не знать Марека? Он мог его встречать, у него консультироваться — еще до своего ареста. Или же он мог узнать из газет, что Марек интересуется проблемами трансплантации — это ни для кого не составляло секрета. Наконец, он по необходимости имел многочисленные беседы с Мареком уже в тюремной камере с того самого момента, как решил завещать свое тело науке — посмертно. А значит, профессору непременно нужно было его осматривать, провести всякого рода анализы. Но Миртиль обладал несметным богатством, а Марек, со своей стороны, нуждался в больших средствах для успеха своих экспериментов. — К чему вы клоните? — Вот к чему. Миртиль знал, что обречен… Так вот, при всех обстоятельствах он ничем не рисковал, пытаясь вместе с Мареком провести посмертный эксперимент. Марек утверждал, что способен осуществить полную трансплантацию. Не стало ли это последним шансом Миртиля? — Я продолжаю вас не понимать. — Сейчас поймете, господин префект. Полная трансплантация — это операция не только в одном направлении. Она состоит не только в том, чтобы взять орган у одного человека и пересадить другому. Она может также вернуть этот орган изначальному владельцу, изъяв его у промежуточного реципиента. Вконец измученный, префект воздел руки к небу. — Но в конце концов, — вскричал он, — Миртиль мертв, он архимертв! — В том-то и дело, что он, возможно, не так уж и мертв, как вы полагаете! Тут мы касаемся самого драматического момента данного дела. Это правда, что Гобри с рукой Миртиля все еще оставался Гобри; что Эрамбль с ногой Миртиля все еще оставался Эрамблем и так далее. Но оставался ли Нерис с головой Миртиля по-прежнему Нерисом? Префект продолжал нервничать. Он наклонился ко мне, сжимая подлокотники кресла. — В самом деле, такой вопрос возникал, — сказал он. — Вы и сами проводили различные исследования, которые, впрочем, упомянуты в ваших отчетах. — Точно. Мы задавались вопросом: кем же окажется Нерис, когда придет в сознание? Но, будучи одурманенными поразительными успехами современной хирургии, допускали, что Нерис все же останется Нерисом. Мы и не подозревали, что Нерис мог оказаться симулянтом и в действительности мог быть Миртилем — Миртилем, владеющим всеми присущими ему способностями, умом и коварством. Префект задумался. Он подыскивал аргументы для возражений. А я перевел дыхание и, глотнув арманьяка, продолжал: — Голова, конечно, часть тела и может быть пересажена, как и все другое, — доказательства тому у нас имеются!… Но только не тело возвращается к жизни с новой головой, а голова возвращается к жизни с новым телом. Миртиль вернулся к жизни в теле Нериса. И при соучастии Марека стал нам лгать. Ему было очень легко разыгрывать перед нами комедию! На этот раз префект не выдвинул никакого возражения. Он увидел дело в новом свете и, судя по его лицу, просто остолбенел. — Допустим, — наконец произнес он. — Ладно! Миртиль и Марек спелись. И что же? — Неужто вы полагаете, господин префект, что Миртиль согласился бы жить с жалкими руками, смешными ногами, короче — неказистой внешностью какого-то там Нериса?.. Если он согласился на риск — пройти через смерть (ведь никто, даже сам Марек, точно не знал, успешной ли будет операция), то уж не для того, чтобы потом влачить жалкое существование во плоти, которая принадлежит не ему. Нет! Миртиль — недюжинный малый. Он хочет получить назад то, что ему принадлежит по праву. В нем живет необыкновенная нервная энергия и такая же сила воли. Не знаю уж, какой пакт он заключил с Мареком, но я готов биться об заклад, что свои миллионы он уступал ему только по малой толике. За каждый орган! За каждую конечность! Префект не мог сдержать улыбку. — Извините, это на нервной почве. А между тем, видит Бог, у меня нет ни малейшего желания смеяться. Подумать только, что специалисты, которыми мы так гордимся, могут пойти на подобную мистификацию… Поразительно! Продолжайте, прошу вас. — Итак, для Миртиля речь шла о том, чтобы один за другим уничтожить шестерых несчастных, получивших при дележе по куску его тела. Он станет действовать осмотрительно. Самоубийство Жюможа указывает ему, каким путем следует идти. — Вы по-прежнему уверены, что это было самоубийство? — Совершенно уверен. Я при нем присутствовал. И потом, дневник Жюможа не дает повода для сомнений. Миртиль — умник, он видит всю выгоду, какую можно извлечь из расстройства сознания, вызванного пересадкой. И вот с помощью Марека он гримирует все свои преступления под самоубийство. Мне нет необходимости вдаваться в подробности. Возьмите Симону Галлар. Марек дает ей успокоительное средство и рекомендует при пробуждении проглотить все содержимое пузырька. Но это смертельно. Вскоре прибываем мы. Ему остается лишь подбросить рецепт, снимающий с него всякую ответственность … — Конечно, — согласился префект, — профессор был в выигрышном положении. Мы не только противились всякому следствию, но и предоставили ему разрешение проводить анатомическое вскрытие при несчастных случаях. Следовательно, он мог рассказывать нам что пожелает! — Вы совершенно правы, господин префект. — После того как он получал обратно очередной труп, ему не оставалось ничего другого, как вернуть Миртилю конечность или орган, пересаженный ранее… Вот почему тот человек, которого мы называли Нерисом, оставался часто для нас недосягаемым. Мы его не видели, так как, по словам Марека, он якобы страдал от депрессии, нервных срывов, и нам запрещали ходить к нему в палату… А в действительности Миртиль приходил, в себя после очередной трансплантации. — Удивительно! Я задаюсь вопросом, Гаррик: а что, если мы с вами оба сейчас просто бредим? — Господин префект, позволю себе заметить, что вы первый меня убедили в тот день, когда обратили мое внимание на то, что мы стоим у начала совершенно экстраординарных научных открытий — настолько экстраординарных, что должны отказаться от привычных подходов. Префект пошел искать второй стакан и налил нам обоим по глотку. — Что-то мне стало холодно, — пробормотал он. — Оттого ли, что вы передо мной сейчас раскрыли, но капелька укрепляющего не повредит. Итак, по-вашему, Миртиль, замаскированный под Нериса, если я смею так сказать, убил всех?.. — У меня еще не было времени это проверить; я объясняю вам в общих чертах, как меня осенило, но отдельные детали могут еще от меня и ускользать… Например, Гобри… Нерис (а лучше сказать — Миртиль) пошел искать Гобри в кабинет Массара, где и убил его. Мог ли несчастный Гобри его опасаться?.. То же самое произошло с Эрамблем. Нерис, должно быть, покинул мебельный магазин в машине Марека за несколько мгновений до нашего приезда. Заметьте, мы всегда появлялись очень быстро. Марек нуждался в еще неостывших трупах! На нынешнем этапе развития медицинской техники трансплантация должна проводиться незамедлительно. — Вижу, вижу. Но вот как Мусрон… Разве вы не рассказывали мне?.. — Да. Господин префект. Он был с нами; он нас покинул, чтобы лечь спать. И поскольку невозможно допустить, что Миртиль совершил неосторожный поступок и прятался на месте, мы вынуждены предположить… Я сам налил себе арманьяку. — Как я докладывал вам, господин префект, Марек оставил нас на улице, а сам вернулся в магазин за револьвером, и мы прождали его несколько минут… — Марек! — вскричал префект. — Я предполагаю, что он воспользовался сложившимися обстоятельствами. Несомненно, он также хотел избавить Миртиля от нового утомления. И потом, для него это был прекрасный случай проделать одновременно две операции, перескочить через этап… Наверное, он считал, что в интересах науки… Воцарилось долгое молчание. Наконец Андреотти его нарушил: — Ну а священник? — О-о! Разумеется, это дело рук Миртиля. Вне всяких сомнений. Он его задушил, пока я вел споры с Мареком, а потом отнес в соседнюю палату. Все это, в сущности, ясно как Божий день и практически разворачивалось у меня на глазах, пока я тщетно пытался найти ключ к тайне этих самоубийств. Мне никогда так и не удалось бы обнаружить истинное положение дел, если бы не мысль пробраться в палату псевдо-Нериса. Когда я это сделал, я открыл… я открыл, что Нерису — Миртилю пересадили правую руку аббата — ту, со знаменитой татуировкой «Лулу», помните?.. А также ногу со шрамом от пули — я тотчас узнал его, а также — короче, за правдивость своих слов я ручаюсь. Префект щипал подбородок, уставившись в ковер. — А вы подумали о последствиях? — спросил он. — Нет, признаюсь, что… Я и без того положил немало труда на то, чтобы собрать все факты. — Миртиля казнили в соответствии с законом. Если он продолжает оставаться в живых, во что я начинаю верить, его невозможно арестовать и осудить вторично… Такого закона, по которому… нет это невозможно! Вы представляете себе, какой разразится скандал? Мы, правительство, мы предоставили свободу действий преступнику, это ли не скандал? Мы, правительство, предоставили свободу действий, с лучшими намерениями, хирургу, возможно, и гениальному, но лишенному всякой человеческой морали… Ах, Гаррик, прошу вас, спокойнее, друг мой, спокойнее! Дадим себе время для размышлений. — Но их нужно арестовать, господин префект. — Несомненно!… Хотя я еще не очень-то знаю, по какой статье обвинения. — Они убили шесть человек! — Внимание! Не следует все-таки забывать, что, если бы Миртиль не отписал свое тело, двое или трое из этих лиц погибли бы при катастрофе, следовательно… Наконец, Миртиль умер, умер — он был казнен в соответствии с судебным приговором. — Но он совершил убийство после смерти, а следовательно, несет уголовную ответственность за содеянное. — Сейчас пойду и скажу министру: он убил после смерти! Послушайте, Гаррик, очнитесь! Можете ли вы предоставить мне неоспоримое доказательство, что эти самоубийства в действительности являются убийствами? — Вам надо лишь поехать со мной в клинику, господин префект, и вы сами убедитесь в том, что… В этот момент зазвонил телефон. — Извините, — сказал префект. — Да, мы сели в калошу! — признал он, поднося трубку к уху. Но прежде чем ответить, добавил: — Ступайте домой и ложитесь в постель. Вы едва держитесь на ногах! Со своей стороны я извещу… Алло?.. Алло?.. Он у телефона. Поманив меня пальцем, префект протянул мне параллельную трубку. Я узнал голос Марека. — Я повсюду ищу господина Гаррика, — говорил профессор. — Он покинул клинику, но его нет и дома… А между тем произошло нечто очень… очень… Словом, Нерис умер… Резко нахмурив брови, Андреотти велел мне молчать. — Что с ним стряслось? — спросил он. — Разрыв сердца. Ночной сторож обнаружил его безжизненный труп с полчаса назад. — А вы уверены, что это разрыв сердца? — Совершенно уверен, — ответил Марек. — Он был сражен, как молнией. Я попытался узнать причину, но прежде хотел вас предупредить… так как отчет по результатам вскрытия будет готов лишь завтра. — Его следует направить мне, — сказал префект. — Отныне всем этим делом занимаюсь я лично. Андреотти повесил трубку. — Вот видите, — сказал я. — Марек его убил. Когда он понял, что я обнаружил правду, он избавился от Миртиля. Если не вмешаться немедля, мы останемся без улик! — Спокойнее, прошу вас, Гаррик, спокойнее! Вы слышали, что я сказал? Отныне всем занимаюсь я сам. Вы больше не в состоянии этого делать. Вам предписан отдых, а я постепенно войду в курс дела. Понимаете, малейший ложный шаг, малейшая неосмотрительность могут иметь непредсказуемые последствия… А эта девица — Мансель, какую роль, в сущности, играла во всей этой истории она? Я начинал терять терпение. Речь пошла о Режине, тогда как Марек… — Да никакую, — ответил я. — Миртиль, сами понимаете, с ней совершенно не считался. Он остерегался посвящать ее в свои дела… Нет, господин префект, поверьте мне, тут все совершенно ясно, и нужно арестовать Марека. Как можно скорее. А заодно и его ассистентов! — Само собой разумеется, — примирительно сказал префект, чем окончательно вывел меня из себя. — Поезжайте-ка домой… Похоже, я спрашивал с вас слишком много, дорогой друг. Настало время мне самому встать за штурвал. — Запомните, господин префект: Марек опасен. Вы только что убедились в этом сами. — Да, — мечтательно произнес Андреотти. — Со смертью Миртиля судебная процедура завершена… Ну и дела! Он почти властно проводил меня до дверей и в последний раз заверил, что все необходимое будет сделано, что я могу на него полностью положиться и моя преданность делу получит полное признание в высших сферах. Я падал от усталости и желания спать. В такси, увозящем меня домой, я все-таки сделал над собой последнее усилие и перебрал в памяти все, что знал… Нет, я ничего не упустил… все концы сходятся с концами вплоть до мельчайшей детали: слова поддельного Нериса, его столь хорошо разыгранные недомогания, непоколебимая флегма Марека, а затем его дикая паника в тот день, когда жизнь Миртиля после кончины Эрамбля и Мусрона висела на волоске, — ведь он перенес двойную трансплантацию. Но этот дьявол в образе человека сумел-таки выкрутиться. Он придумал версию о попытке Нериса покончить самоубийством. И прикрылся ложью и на сей раз. Он прикрывался ложью с самого начала, тем самым вводя в заблуждение всех нас; он и до сих пор ловко обманывает префекта: я чувствовал, что, хотя Андреотти и потрясен моими разоблачениями Марека, они еще не совсем его убедили. Однако завтра я вернусь к своим служебным обязанностям и объясню ему все, до последней детали. Я сумею его убедить». Отбросив сигарету, Гаррик перечитал страницы. Осталось написать еще две или три, чтобы опротестовать незаконное решение, в результате которого, так и не уразумев, что, собственно, произошло, он оказался в изгнании — в шести тысячах километров от Парижа. Сколько еще оно продлится? Гаррик посмотрел на конверт, на котором было выведено его рукой: «Господину Президенту Республики Елисейский дворец Париж, восьмой округ» Его последний шанс! Если ему будет отказано в просьбе предоставить аудиенцию и выслушать, то не останется ничего другого, как пустить себе пулю в лоб. Он никогда не привыкнет к этой опереточной декорации, к этой жизни — расслабляющей от тропической влажности воздуха и скуки… Он встал и подошел к окну: пальмы… море… Лишение свободы в административном порядке, пожизненная ссылка в колонию… Совсем как в былые времена, когда сажали в каземат тех, кто проник в какую-либо важную государственную тайну. Он поплатился за других! «Смирись, — повторяла Режина. — Притворись, что ты смирился. Подыгрывай им — и они тебя скоро вызовут в Париж». Но нет! Он предпочитал сдохнуть здесь, завалив министерство своими письмами протеста. Постучался дневальный — бывший адъютант колониальных войск, однорукий и с военной медалью. От него пахло ромом. В этом городе все пропахло ромом. Дневальный швырнул на письменный стол кипу газет: «Маяк» из Гваделупы, «Индепендент» из Пуант-а-Питр, а также «Фигаро», «Монд», «Франс суар», только что доставленные «боингом» из Парижа. Гаррик развернул «Фигаро» и перво-наперво ему бросился в глаза заголовок: «НОБЕЛЕВСКАЯ ПРЕМИЯ ПО БИОЛОГИИ ПРИСУЖДЕНА ПРОФЕССОРУ АНТОНУ МАРЕКУ». Буквы затанцевали у него перед глазами. С некоторых пор при малейшем волнении у него подкашивались ноги и учащалось сердцебиение. Он глянул на другие газеты… «ПРЕСТИЖ ФРАНЦИИ». «РЕШАЮЩИЙ ПРОРЫВ ФРАНЦУЗСКОЙ НАУКИ»… Затем посмотрел на свой рапорт. Вчера еще его страницы были историей. А сейчас в высоких инстанциях их уже больше никто не станет читать. Это было художественное произведение. Роман в жанре научной фантастики! Гаррик медленно вскрыл конверт. Ну и пусть! Роман так роман. Книга тоже может взывать к правосудию. А в Париже нет недостатка в издателях, которые бы… Он сгреб со стола телефонный справочник. |
|
|