"Путешественник" - читать интересную книгу автора (Бенцони Жюльетта)Глава I ПТИЦЫ НА РЕКЕ СВЯТОГО ЛАВРЕНТИЯСеребристая чайка парила в неподвижном воздухе, простирая могучие крылья, придававшие ей величавую уверенность над невидимыми течениями. Ее желтый, слегка загнутый клюв был повернут в сторону сверкающей реки, едва обнажавшей кромку песчаного берега. Птица летала в поисках пищи и вскоре должна была ее найти. Ведь этот неприхотливый чистильщик побережья довольствовался и рыбой, и рачками, и ракушками, разбивая их и кидая на скалы, и корабельными отбросами, — всем, что выбрасывало море или люди. Не гнушался он и яйцами, украденными из гнезд других птиц. Как всегда завороженно наблюдая за птицами, ребенок следил за каждым изменением в полете чайки, пока она внезапно не исчезла за стеной форта. Но не надолго: мгновение спустя она вновь появилась — в ее клюве трепыхалось что-то блестящее — и удовлетворенно направилась к расселине в скале, поросшей травой и мхом. Там было ее убежище. Птица скрылась из виду, и к Гийому вернулась грусть, а вместе с ней и чувство голода, пробужденное видом этой птицы, которая, по крайней мере, могла есть что захочет. Смешно грустить в такой прекрасный день. Сильные в сентябре ветры только что унесли тяжкий летний зной; небо, в которое редко не поднимался дым пожара, светилось нежной голубизной, и впервые за долгие месяцы умолкли пушки. Поговаривали, что англичане, измотанные безуспешной осадой Квебека, собирались покинуть устье реки Святого Лаврентия и до наступления зимы уйти в открытое море, чтобы уберечь свои корабли от ледового плена. Судя по тому, как вели себя люди, находившиеся в небольшом форте, в этом была доля правды. Укрепление охраняло Фулонскую бухту, откуда можно было наблюдать за движением по реке в обоих направлениях и помешать высадке неприятеля у подножия утеса, на узкой полоске земли, где раньше молотили зерно. Как и многие другие укрепленные пункты, этот был наспех сооружен в начале лета 1759 года, когда у Квебека неожиданно для всех появились парусники английского адмирала Даррелла. Это произошло, как позже стало известно, по вине предателя Матье-Теодоза Дени де Витрэ, который, желая заслужить какое-то звание в британском флоте, без колебания провел неприятеля через опасное устье Св. Лаврентия — надежного защитника Квебека; — с его островами, скалами, отмелями и коварными течениями. Фулонский пост был, как родной брат, похож на соседний форт в бухте Мэр, да и на другие укрепления, возведенные в такой же спешке: толстые стены из заостренных бревен, а над ними — вышка с покрытой дранкой крышей. При первом взгляде трудно было понять, в чем смысл всех этих укреплений, расположенных в виде ожерелья. Зачем, спрашивается, канадцам потребовалось обносить ими крутой скалистый склон, этот гигантский, вбитый в устье реки клин, на котором гордо расположилась столица Новой Франции? На самом деле это был лишь обман зрения: только один из этих небольших фортов был действительно важен — в Фулонской бухте, ведь именно он прикрывал с этой стороны единственный доступ к огромному мысу. Никому не известный вход таился под покровом сосен, кленов, берез и непроходимыми зарослями колючего кустарника, под густой зеленью, скрывающей крутую тропу — по ней от реки можно было подняться до самого города. Понятно, почему столь ревностно и тщательно защитники Квебека пытались скрыть его от глаз неприятеля. Однако теперь этот нехитрый форт, казалось, решил забыть о войне: через широко распахнутый вход было заметно, как оживились одетые в старую выцветшую и полинявшую униформу люди. Одни мылись, другие выносили проветрить матрасы или перекатывали бочки. Кто-то стирал свои вещи или чистил оружие. И все это происходило в полной тишине. С высоты скалы, на которой он сидел, Гийом заметил даже начальника поста капитана Вергора дю Шамбона. Стараясь не запачкать свои начищенные сапоги, он самодовольно фланировал по грязному двору. Задрав нос, полуприкрыв глаза и выпятив грудь колесом, капитан смахивал на важного индюка. Внезапно худое лицо мальчика покраснело от гнева, к которому примешивалось горькое чувство бессилия: он и раньше не любил отца Милашки-Мари, но с сегодняшнего утра он испытывал к нему отвращение… С чего вдруг этот напыщенный дурак решил отправить жену и дочь в Монреаль? Да еще в тот момент, когда все вроде бы устраивается?.. Самой нелепой, пожалуй, была его довольная физиономия! Казалось, он более чем всегда был доволен своей персоной, вместо того, чтобы впасть в отчаяние от одной лишь мысли прожить два-три дня, не видя своей малышки. Но нет, он-то как раз был доволен. Кто плакал, так это Гийом… Или, может, он улыбался при мысли, что избавился от жены? Сидеть за столом лицом к лицу с госпожой Вергор (хотя с тех пор, как здесь появились англичане, на это оставалось все меньше времени), ложиться каждый вечер с ней в одну постель вряд ли было всегда приятно. Уж это Гийом понимал. Но в конце концов офицер должен был соображать, что делает, беря в жены эту тощую высокую клячу с острым носом, которая и в свои лучшие годы наверняка не умела улыбаться. Такой поступок Гийом судил строго с высоты своих девяти лет. В его представлении госпожа обязана выглядеть грациозной, любезной и опрятной, даже если такие суровые обстоятельства, как осада, вынуждают ее забросить ухоженный дом и отправиться в поле на жатву или заняться скотом, сменив мужчин, которым отныне приходится оборонять город. Ведь именно так поступила его собственная мать… Впрочем, госпожу Вергор ни разу не видели без рукавиц, тем более с серпом в руках… И самое удивительное — Милашка-Мари. Как только столь жалкой паре — остроносая кляча и отнюдь не походивший на Адониса тучный капитан с красным, обезображенным оспой лицом, — удалось зачать такое очаровательное существо? Скажи кто-нибудь Гийому, что он уже два года влюблен в девочку, он бы, скорее всего, этого не понял и наверняка был бы этим смущен. Но это была правда: он обожал созданную из розового сатина и некрученого шелка куколку, которую впервые увидел однажды зимним утром, — вереща от счастья, она, как мячик, катилась по обледеневшему склону улицы Сен-Луи. Дородная кумушка, ее кормилица, старалась догнать девочку, но из страха свернуть себе шею едва двигалась, зато Гийом, обутый в подбитые гвоздями деревянные башмаки, уверенно и без труда настиг беглянку, которая и сама остановилась, угодив в сугроб, наметенный в конце улицы… Поднимая девочку, он ожидал, что она заплачет. Но, к своему удивлению, увидел сияющую под белыми пятнами снега мордашку — круглое личико, необычайно свежее, с большими сверкающими глазами удивительного сине-зеленого оттенка, которые светились и менялись подобно морским глубинам, куда отважился проникнуть луч солнца. Похоже, малышка была в восторге от самой себя и от барахтанья в снегу. Не так-то легко было отнести ее домой. Даже крепкому мальчику семи лет вес четырехлетней девчушки, да еще в одежде, покажется не малым; из-под многочисленных юбок, шерстяных и вязаных вещей торчали крошечные, обутые в забавные красные ботинки ножки — от восторга они, казалось, жили своей жизнью. Но Гийом не почувствовал тяжести: восхищенный, он глядел на выбившиеся из-под бархатной шапочки шелковистые волосы льняного цвета с таким серебристым отливом, будто лунный свет задержался в них. Никогда он не видел ничего подобного, а ведь в этих местах девчушки со светлыми волосами были не редкость. Поначалу удивленная и полная решимости высвободиться, малышка, осмотрев своего спасителя, видимо, решила, что он ей подходит: она обхватила рукой шею Гийома, чмокнула его в щеку влажными губами, положила головку к нему на плечо, вздохнула с облегчением и успокоилась. Воспользовавшись этим, мальчик смог, не без гордости, отнести ее домой. У крыльца он вручил ее кормилице и явно разозленной матери, которая лишь заметила, что дочь промокла, даже не подумав произнести хоть слово благодарности. Гийом и не ждал, что его отблагодарят, но все же счел оскорбительным, когда дверь захлопнули перед его носом, а спасенную девочку унесли сушиться. В то утро Гийом, конечно, опоздал в коллеж ордена иезуитов, за что был наказан надзирателем. Но это его не расстроило: сколь мизерна была расплата в сравнении с наполнившим его ощущением счастья. Он чувствовал себя таким счастливым и гордым, будто нашел сокровище или завоевал целую провинцию. Часть Квебека, которая называлась Верхним городом, была невелика, и ее жители часто виделись друг с другом. А отец Мари (так звали девочку — в Милашку-Мари она превратилась благодаря нежности своего друга) поддерживал отношения с доктором Тремэном, отцом Гийома. Из-за своей предрасположенности к полнокровию — а тому способствовали регулярные пирушки у главного интенданта Биго, которому капитан служил верой и правдой, — ему частенько приходилось прибегать к услугам врача. Они не были друзьями, но при случае обменивались словцом-другим, так что Вергор дю Шамбон, случайно встретив доктора у губернатора Водрей, счел нужным поблагодарить его. Между их женами общение исключалось — лишь вежливое приветствие при встрече, и не более. Госпожа Вергор, родившаяся в среде квебекских буржуа, с трудом скрывала презрение, испытываемое к молодой жене врача. Последняя, как всем было известно, приехала из родной Нормандии со своими жалкими пожитками всего за несколько дней до свадьбы. По всем манерам крестьянка, с которой даме с ее положением не пристало иметь ничего общего. Это, впрочем, не помешало госпоже Вергор почувствовать себя оскорбленной невниманием, так как молодая жена доктора не нанесла ей, как полагалось в городе, свадебный визит. Разве она не была супругой знатного лица? По крайней мере, она тешила себя этой мыслью, даже если и обольщалась на сей счет. Матильде Тремэн не пришло в голову — и совершенно правильно! — обременять себя церемонией, которую она считала несущественной. Поэтому, хоть они и жили через улицу Сен-Луи, но никогда не общались и даже не оказывали одна другой мелкие соседские услуги до тех пор, пока Гийом не вытащил Мари из сугроба. С этого дня он стал ее рабом и проводил время в мыслях о том, что бы сделать девочке приятное, рассчитывая получить в награду радостный возглас или улыбку, от которых на щеках малышки появлялись очаровательные ямочки. Если не надо было зубрить в коллеже латынь, мальчик любил ходить по Нижнему городу, бродить в порту даже зимой, когда река волокла огромные глыбы льда, смерзавшиеся затем в причудливый фантастический пейзаж — из белого с синеватым отливом льда выступали мачты попавших в плен кораблей. Рискуя сломать ноги, он преодолевал каменистую дорогу, ширины которой едва хватало для одной повозки и которая вела из Верхнего города к причалам, чтобы зайти к своему приятелю Франсуа Ньелю, сыну богатого купца с улицы Су-ле-Фор. Вдвоем они множество раз следовали по одному и тому же маршруту: ходили по кривым улочкам с романтическими названиями — Канардьер, Со-о-Матло, — с низкими домами, сложенными в основном из принесенного с побережья черного камня. Они никогда не отваживались посещать таверны или постоялые дворы, например, «Золотой лев», «Три голубя» или «Царь Давид» (отец Гийома отхлестал бы его розгами по спине, если бы только заметил его там), — им довольно было прильнуть на миг к заиндевевшим окошкам, казавшимся розовыми из-за отблесков огня изнутри. Зато они очень любили заходить к ремесленникам, к корабельному плотнику или к оружейнику, или же в лавочку судового поставщика. Их знали и с радостью встречали. Часами они могли торчать там, неподвижно и завороженно глядя, как дядюшка Лекер вырезал нос корабля; или в магазине господина Клемана с восхищением разглядывать компасы, астролябии, украшенные экзотическими существами коробочки для пряностей, пачки табака и искусно сложенные стопками связки новых корабельных снастей, приятно пахнувших пенькой. Иногда им что-нибудь дарили, особенно Гийому, поскольку все знали, что он мечтал о море с тех пор, как только научился отличать корабль от повозки: моток веревочки, либо несколько кусочков сахара — редкость в этих местах, где кондитерские изделия смягчали соком клена, — или ножичек, а у дядюшки Лекера можно было даже получить в подарок игрушечных резных зверей, которые мгновенно появлялись из-под его ловких пальцев. Все эти сокровища, которыми Гийом раньше очень дорожил, он дарил теперь Милашке-Мари. Летом, то есть с июня по октябрь, когда порт оживал и туда прибывали доставлявшие эмигрантов и разные товары французские парусники, причаливали груженные мехами лодки индейцев, там можно было найти и многое другое. Самой крупной добычей Гийома была полученная ценой трудных переговоров Шкурка горностая, которую он, торжествуя, отнес своей подружке. В тот день госпожа Вергор дю Шамбон удостоила его улыбкой и позволила побыть несколько минут в обществе дочери. Теперь, когда все переехали на лето за город, он Мог даже изредка приходить поиграть с ней. Немалая часть жителей Квебека имела неподалеку от города немного земли, сад с крольчатником и курятником. Некоторые, в основном знатные люди, громко называли это «поместьем», которое чаще всего представляло собой лишь чуть более просторный дом с клочком земли и леса и напоминало сеньорию, что было типично для бывших поселенцев, обживавших в давние времена берега рек. Иногда усадьба находилась в селении, иногда вдали от жилья. Чаще всего это была просто ферма, где выращивали пшеницу, кукурузу, овощи, а также содержали осот. Так произошло и в семье Тремэн: от умершего дядюшки они унаследовали его имение, носившее великолепное название На Семи Ветрах в память о деревушке в Котантене, где дядя появился на свет. Расположенное позади города у самой реки на небольшом холме, возвышающемся над Авраамовыми равнинами, их маленькое владение находилось в сеньории Сильри и не относилось к поместьям. Это был одноэтажный деревянный дом на каменном фундаменте, с покрытой дранкой четырехскатной крышей, увенчанной коньком. Небольшое крыльцо под навесом вело в дом, свет в который проникал через низкие окна и четыре застекленных слуховых окошка. Поначалу это было единственное жилище семьи Тремэн. Женившись во второй раз на Матильде Амель, матери Гийома, доктор решил обосноваться в городе, хотя бы на зиму. С тех пор в имение На Семи Ветрах переезжали лишь летом на несколько недель во время жатвы, чтобы помочь тому, кто вел хозяйство на ферме, — Адаму Тавернье, мужчине зрелого возраста. Он жил там на протяжении всего года вместе со своим другом индейцем по имени Конока из племени абенаков, приехавшим с ним много лет тому назад. Гийом очень любил этот дом. Гораздо больше, чем тесный и темный дом в Верхнем городе. Здесь царил дух свободы, быть может, потому, что ароматы всевозможных приключений пропитали замшевые мокасины и бахрому на одежде Коноки. Была и другая причина: поместье, на сей раз настоящее, принадлежавшее Вергору дю Шамбон, находилось совсем рядом, на границе Годарвиль, и Гийом мог видеть Милашку-Мари почти каждый день, когда кормилица, произведенная в гувернантки, водила девочку гулять. Толстая Жозефина была доброй женщиной, она любила мальчика, а его преданность Мари умиляла ее. Иногда, не слишком часто, чтобы не досаждать матери, он провожал их до дома и ненадолго задерживался с ними в саду. То были мгновения бесконечной нежности и счастья; он бережно хранил их в своем сердце, чтобы вновь насладиться ими в минуты одиночества. Гийом был в имении, когда началась осада. Луи Вергор тоже поспешил отправить своих женщин в деревню, чтобы обеспечить им пропитание. К тому же вскоре началось строительство форта в Фулонской бухте, которым ему было поручено командовать. Узнав об осаде, доктор Тремэн лишь пожал плечами, но Адам Тавернье, всегда такой же молчаливый, как и его друг индеец, в бешенстве выкрикнул что-то и плюнул на землю, приведя этим Гийома в крайнее замешательство. Но мальчику ничего не удалось выяснить, никто из мужчин не проронил больше ни слова, а расспрашивать отца он не решился. Обычно Гийом разговаривал с Тавернье, но на сей раз не осмелился этого сделать из-за странного огня, горевшего в его глазах; он напоминая пламя, вырывающееся во время выстрела из дула карабина… В то утро, шестого сентября, Гийом помогал Коноке чинить сбрую, как вдруг шум упряжки и резкие возгласы заставили их выбежать из пристройки на улицу. Крик раздавался с небольшой, тяжело нагруженной двуколки, на которой поверх багажа восседала госпожа Вергор дю Шамбон в компании своей дочери и Жозефины. А кричала, конечно же, Милашка-Мари, и причину ее крика было нетрудно понять: она звала своего друга. Прерываемый рыданиями и ставший от печали необыкновенно пронзительным, голосок взывал: «Глий!.. Глий!.. Хочу Глия!..» Индеец не успел его остановить, а мальчик уже бросился вперед. Если бы не умелый кучер, который смог сдержать крупную лошадь, он попал бы ей под ноги, но повозка резко стала, несмотря на возмущенные возгласы госпожи Вергор. Милашка-Мари тотчас выскользнула из рук все понимающей гувернантки и упала на землю, потом, поднявшись, бросилась Гийому на шею. Мальчику показалось, что он обнимает букет цветов — так чудесно малышка пахла травой в своем свежевыстиранном с сосновой смолой и только что выглаженном накрахмаленном платье из кретона. Соломенная шляпа болталась на зеленой ленте у девочки за спиной. Она была разгорячена боем, который ей только что пришлось дать, и, когда прижалась к Гийому мокрой от слез щекой, он почувствовал, как бешено колотится у нее сердце… — Я не хочу уезжать, Глий!.. Я хочу остаться с тобой!.. — жалобно молила она. Он нежно обнял ее, сдерживаясь, чтобы не сделать ей больно, так как никогда еще она не казалась ему такой хрупкой. — Ты уезжаешь?.. Но куда? За нее ответила Жозефина: — Мы едем в Монреаль. Хозяин считает, что там мы будем в большей безопасности… — Но зачем? Все ведь скоро кончится… — Неизвестно… Совсем даже неизвестно! Хозяин говорит, что так будет лучше… Ну давайте, идите сюда, миленькая! Ваша маменька и так уже сердится! Прижимая к себе малышку еще крепче, не в силах с ней расстаться, Гийом пробормотал: — Зачем же тогда она поехала здесь? Ведь это не по дороге… — Она забыла сказать мужу что-то важное! Прошу вас, господин Гийом, отпустите ее! Иначе у меня будут неприятности… В тот же миг резкий голос хозяйки донесся до нее поверх лошадиных голов: — Сейчас же вернитесь, Жозефина… и приведите Мари! Довольно капризов! Мы понапрасну тратим время… Понимая, что надо уступить, Гийом осторожно оторвал руки девочки, бережно поцеловав ее влажное личико. — Надо слушаться, понимаешь? — Нет!.. Нет, не хочу! — Война скоро кончится. Ты там недолго пробудешь. Я уверен, что вы вернетесь еще до первого снега… — Ты… ты думаешь? — Ну конечно! Мы скоро вновь увидимся, — уверял он, не отдавая отчета сказанному. Как раз наоборот, у него было такое чувство, что как только он ее выпустит, Милашка-Мари ускользнет от него на долгие годы, и что, быть может, он никогда ее больше не увидит… Внезапно ему захотелось подхватить девочку и убежать с ней как можно дальше… куда-нибудь в глубь леса, в недоступное место, где никто их не найдет. Может, туда, где живет племя Коноки?.. Он не успел осознать свое безумное желание. Терпение матери, по всей видимости, лопнуло. Она накинулась на детей, схватила дочь, которая вновь принялась плакать, сама отнесла ее и скорее бросила, чем посадила в повозку. — Довольно глупых сцен! — взвизгнула она. — А вы, Жозефина, будьте любезны прекратить нелепые слезы! Никогда не могла понять, чего хорошего эта дурочка и вы нашли в юном дикаре… Я так очень рада от него избавиться!.. Хватит! Садитесь и везите нас поживее, Колен! И так потеряли уйму времени! Упряжка двинулась в путь. Гийом сопровождал ее в надежде, что во время остановки в форте он сможет еще раз подойти к Милашке-Мари, но она задержалась ровно настолько, чтобы кучер смог отдать часовому записку, после чего повозка развернулась и выехала на дорогу, ведущую в Монреаль. По мере того как она удалялась, она убыстряла ход, поднимая плотное облако пыли, за которым вскоре ничего не стало видно. Все было кончено. Исчезнув из жизни своего друга Гийома, Милашка-Мари оставила ему лишь ужасное ощущение, что это — навсегда… Тогда он побрел, не разбирая дороги, пока не добрался до утеса, где любил сидеть, взобрался на него и, убедившись, что вокруг никого нет, тоже разрыдался; его рыдания были тяжелыми, как камни, и причиняли ему боль… Он был всего лишь ребенком, хотя и познал мужскую печаль, поэтому появление чайки на миг отвлекло его, но лишь только она исчезла, он обнаружил, что страдание не прошло, и почувствовал свое бессилие перед взрослыми — безраздельными хозяевами детских судеб. Ощущение одиночества мучило его: без Милашки-Мари земля стала бесцветной, а солнце больше не грело. Небо, река, все кругом казалось серым, блеклым, грустным и мрачным. Как будто земля умирала. Впрочем, умереть, наверное, было бы даже к лучшему, но ведь так просто не умирают, только потому, что этого хочется. Для этого нужно быть убитым на войне, быть очень старым или же сделать что-нибудь. Но что? Броситься в воду и утонуть? Невозможно — он плавал как рыба и прекрасно чувствовал себя в воде. Никогда бы у него это не вышло… Да еще одно отвратительное воспоминание: однажды, когда он слонялся с Франсуа в порту, они наткнулись на рыбаков, которые несли попавшего в сети утопленника. Это было ужасное зрелище… Возникшая в памяти картина навела его на мысль о своем друге. Этот недотепа ничего бы не понял, расскажи ему Гийом о своем желании умереть от страха больше никогда не увидеть Милашку-Мари. Или, может быть, даже показалось бы ему смешным?.. Радостная чайка пронеслась над ним, издав хриплый крик, заставивший его поднять голову, но он не увидел ничего, кроме мутного белого пятна. Догадавшись, что это слезы застилали ему глаза, он смахнул их рукавом, как вдруг к нему на руку упал элегантный батистовый платок. В тот же миг чей-то любезный голос произнес: — Ты что это, маленький Гийом, плачешь? Даже не взглянув на подошедшего, мальчик втянул голову в плечи и прижал локти к бокам, будто приготовился к бою. — Во-первых, я не плачу, — сердито ответил он. — И потом, я больше не хочу, чтобы меня называли маленьким Гийомом! Это… это смешно! — Вот еще новости! Как же мы теперь станем различать вас с отцом? — Его называют Доктор! Разве этого недостаточно?.. — Не для всех! Твоя мать уже знает? — Скажу ей сегодня вечером… — Я был прав: это действительно что-то новое… Послушай… Гийом, подвинься немного! На твоей скале хватит места на двоих… Мальчик машинально отодвинулся влево. И только тогда увидел начищенные до блеска сапоги, обшитые кожей колени и часть униформы, которая была ему хорошо известна — белая с обшлагами голубого цвета, как на французском флаге, с галунами и золотыми пуговицами: то была форма Королевского русильонского полка. Новый обитатель утеса оказался к тому же полковником, ни больше и не меньше, в этом мальчуган убедился, взглянув на всякий случай на своего соседа. Это был мужчина лет тридцати, высокий и стройный, когда он стоял в полный рост. У него было весьма приятное лицо с черными живыми, даже острыми, глазами, глядевшими из-под высокого лба, с тонким, часто улыбающимся ртом и большим носом, который, казалось, всегда держал по ветру. Офицер и его юный приятель немного помолчали, поглощенные пейзажем. Неожиданно первый указал рукой в небо: — Смотри! Орлан-белохвост! Давно я их здесь не видал… Мои друзья из племени Черепахи сказали бы, что это добрый знак… Гийом не выказал ни малейшего удивления, услышав, как любезный полковник, француз, даже парижанин, говорил о близком знакомстве с Индейцами. Больше трех лет прошло с тех пор, как этот еще молодой драгунский капитан, доблестно сражавшийся с англичанами, пытавшимися захватить Монреаль со стороны долины Гудзона и озера Шамплейн, чудом сумел проникнуть к индейцам чероки Со-Сен-Луи. Более того, его допустили в непосредственное окружение Онорагеты, главы племени, и он стал его зятем. Его удостоили и еще большей чести: в племени Черепахи ему дали кличку Гаронат-сигоа, что означает «большое разгневанное небо», хотя полковник никак не мог понять, за что. — Вы думаете, война скоро кончится? — спросил Гийом. — Похоже… поэтому я очень удивился, увидев мадам дю Шамбон, восседающую, подобно Юноне, на горе сундуков и сумок. Ты не знаешь, куда она едет? Прежде чем ответить, мальчику пришлось проглотить новый комок, подступивший к горлу. Наконец он смог прошептать: — В Монреаль… Ее муж, кажется, уговаривал ее уехать с самыми ценными вещами и… Он не мог продолжать, но проницательные глаза друга давно открыли секрет юношеского сердца: в нем скрывалась причина слез, о которой Гийом не желал говорить. — А-а… — лишь сказал он, и его большая рука тепло и по-братски легла на плечо мальчугана. Гийом никак не отреагировал: он следил взглядом за большими кругами скопы. Лишь спустя некоторое время он вздохнул и сказал: — Господин де Бугенвиль! — Да, маленький… Да, Гийом? — Как становятся моряками? — Если бы я только знал! — вздохнул офицер. Столь неожиданный ответ вывел наконец Гийома из оцепенения. Повернув голову, он посмотрел на соседа. Тот улыбнулся ему. — Так-то вот! Мне тоже хотелось бы плавать, командовать каким-нибудь прекрасным королевским кораблем. И однажды это случилось — наверное, никогда не забуду этот день! — двадцать седьмого марта тысяча семьсот пятьдесят шестого года на рейде в Бресте я ступил на палубу «Единорога», который должен был доставить меня сюда. В тот момент я почувствовал, что море — моя стихия и что я должен плавать, чтобы быть по-настоящему счастливым… — И что же?.. — Почему я тогда не начал? Ну, потому что… в жизни не всегда выбираешь лучший путь… Как тебе это объяснить?.. Судьба подчас зависит от цепочки неожиданных обстоятельств. Конечно, в твоем возрасте это не так просто понять… — Вы хотите сказать, что сделали плохой выбор? Даже не верится: ведь вы знатного рода, богаты… Бугенвиль почти с любовью окинул взглядом слишком большого для своего возраста мальчика, его длинные, как у кузнечика, ноги, блестящие волосы, а под ними лица, которое уже начало утрачивать детскую округлость, становясь привлекательным, хотя и не особенно красивым. Все в нем было угловато и заострено, однако оно становилось волевым, и особенно притягательны были глаза — их цвет менялся от светло-золотистого до коричневого с отблеском пламени, и это был взгляд дикого зверя, который, став взрослым, обязательно сумеет себя проявить. Если успеет! — Я не знатен и не очень-то богат, — тихо сказал офицер. — Но ведь вы дворянин? — Я не принадлежу к знатному роду. Отец мой был простым буржуа, сыном галантерейщика из +++++. Он был нотариусом в Шатле. Правда, он всегда хотел верить, что мы потомки Бугенвилей из Пикардии, но я думаю, что это выдумка. Тем не менее мы принадлежим к хорошему парижскому обществу. Мой старший брат — литератор, ученый… Даже член Французской академии… Я же начинал адвокатом, но у меня решительно не было к этому призвания. Это мой дядя д'Арбулен, финансист, помог мне поступить на службу в армию… Бугенвиль, конечно же, не стал уточнять, что и службой, и офицерским званием (которое, впрочем, заслужил и своей храбростью) он был обязан покровительству маркизы де Помпадур, с которой дядюшка д'Арбулен был в давней дружбе. Чтобы сменить тему разговора, он принялся объяснять своему юному другу, что, прежде чем делать карьеру на флоте, следовало сначала приналечь на математику… — Я слышал, ты не отличаешься прилежанием в Коллеже иезуитов? Гийом презрительно пожал плечами: — Я не люблю латынь! Да и в коллеже мало кто остался, только старший класс, но они решили сформировать полк: Королевский синтаксис, так они его назвали. Они, естественно, не захотели меня взять, потому что мне слишком мало лет, — добавил Гийом с обидой. — Забудь про это! Что до латыни, так ты ошибаешься: это важно, когда изучаешь естественные науки, а они пригодятся, если ты хочешь плавать. В медицине тоже, и твой отец… — Я не хочу быть врачом. — Об этом мы еще поговорим. Смотри-ка! Орел нашел то, что искал… Эхо пушечного выстрела не дало ему договорить. Стреляли в форте Сен-Луи, и офицер тотчас вскочил, пытаясь угадать, в чем дело. Вслед за первым последовали еще три выстрела, между тем в ближайшем укреплении этому не придали значения: каждый продолжал заниматься своим делом. И тут на реке показался корабль, под всеми парусами поднимавшийся вверх по течению. Флаг был так отчетливо виден, что Бугенвиль задохнулся от бешенства: — Английская шхуна! Средь бела дня!.. Куда это они собрались? В следующий миг он уже сбегал с утеса, доставая из широких карманов подзорную трубу, которую он тотчас растянул и приставил к глазу. На сей раз он издал нечто подобное рыку: — Какая дерзость! Нет, но какая неслыханная дерзость! Ты знаешь, как называется эта лодчонка? Просто-напросто «Ужас Франции»! А эти балбесы и не шевелятся! Спрыгнув на землю, он побежал к форту с громким криком «Тревога!». Гийом видел, как он о чем-то поговорил с Вергором, который, не имея возможности рвать на себе волосы, просто швырнул свой парик наземь и лишь после этого отдал приказ привести пост в состояние обороны. В бешенстве подергивая плечами, Бугенвиль бросился к своей лошади, привязанной за скалой, откуда Гийом с серьезным видом наблюдал за всеми его действиями. Полковник на миг остановился. — Хотел поговорить с твоим отцом, но его нет. Скажи ему… Впрочем, все равно у меня нет времени! Нужно как можно быстрее добраться до Красного мыса. Спасибо Господу, ноги у моей лошади быстрее, чем этот проклятый корабль: когда он будет проплывать мимо, я ударю по нему из пушек… Да поможет Бог, он будет мой! Ловкий прыжок в седло, взмах руки, и лошадь, возбужденная диким криком, уже скакала галопом… Господин де Бугенвиль исчез в облаке пыли. Гийом подумал, что ему пора возвращаться домой, и слез, наконец, со своей скалы. Поползень, сидевший на сбросившем листья терновнике, даже не испугался его… С противоположного берега реки поднимался дым нового пожара… Завидев дом, Гийом ненадолго остановился и посмотрел на него с особой нежностью. Там он чувствовал себя хорошо, ему нравилась эта постройка с толстыми стенами из самана, о которой его мать говорила, что она сделана в лучшем нормандском стиле. Крутую крышу, откуда легко сходил снег, венчали две трубы, по одной с каждой стороны. В крыше по числу комнат были встроены островерхие окна. Вход был сбоку, рядом — четыре окна, за которыми в спокойные времена жить было так хорошо. Теперь стало немного хуже, ведь прокормиться с каждым днем все труднее. В стороне находились подсобные помещения: конюшня, овчарня, рига, сыроварня, печь и пристройка, где хранился запас дров на зиму. К несчастью, тут мало что оставалось. Англичане — да, надо сказать, и бои тоже! — опустошили и правый, и левый берега реки Св. Лаврентия, так что прокормить солдат и мирное население, защитников и тех, кого они защищали, могла только земля, расположенная сразу за Квебеком, то есть плато, начинавшееся с мыса, над которым возвышался Верхний город, и расширявшееся внутрь материка между рекой Св. Лаврентия и рекой Сен-Шарль. К несчастью, родная, далекая Франция, где царствовал Людовик XV, похоже, не слышала криков о помощи, с которыми взывала к ней ее снежная дочь. В условиях шаткого и двусмысленного мира, заключенного в результате Семилетней войны, короля и его министров мало заботило то, что Вольтер презрительно назвал «несколькими арпанами снега»… Бугенвиль кое-что знал на этот счет! Прошлой осенью главнокомандующий войсками Новой Франции, генерал маркиз де Монкальм, у которого он был адъютантом, посылал его в Версаль, с тем чтобы защитить интересы колонии, подвергшейся нападению со стороны англичан и американских поселенцев под командованием некоего полковника Вашингтона. Несмотря на сохранившиеся связи при дворе и особенно знакомство с фавориткой, Бугенвиль ничего не добился, не считая чина полковника и креста Святого Людовика для себя самого да почетных званий для Монкальма и его заместителей — шевалье де Леви и капитана де Бурламака. Хуже того: когда он с жаром излагал министру флота трагичную ситуацию, в которой оказалась Канада, некто Беринье, бывший лейтенант полиции, разозленный тем, что ему помешали, бросил: «Месье, когда горит дом, не думают о конюшнях…» Это было уже слишком для посланника, обремененного многочисленными неприятностями. Холодно и презрительно он ответил: «Зато, по крайней мере, никто не скажет, что вы рассуждаете, как лошадь…» И вышел не поклонившись… Надо же было хоть как-то воспользоваться покровительством госпожи де Помпадур! Гийом, естественно, ничего не ведал о словах и деяниях столь высоких особ. Он знал лишь одно: вопреки чудесам изобретательности, проявляемой его матерью, в доме оставалось все меньше и меньше еды. Спозаранку прожорливый интендант Биго и губернатор, ленивый маркиз де Водрей — а ведь он был родом из этих мест — отбирали все, что шевелилось на земле, будь то скот или пшеничные колосья. Одна только крупная лошадь доктора пока что избежала этой участи. Но надолго ли? К тому же бедное животное явно не тучнело… Не торопясь, мальчик поднялся по заросшей травой дороге, ведущей к дому на невысоком холме. У подножия холма росли две большие пихты, на которые он так любил лазить. Обычно он всегда гладил их ветви, но на этот раз прошел мимо. Камень на душе будто становился все тяжелее. Он даже замедлил шаг, вздохнул три-четыре раза, чтобы прийти в себя. Надо было во что бы то ни стало скрыть свою печаль от нежного взгляда матери: у нее и без его горестей хватало забот. Несмотря на свой возраст, Гийом знал, хоть она никогда и не говорила ему об этом, что жизнь Матильды была трудна. Не то, чтобы несчастна, но… трудна: именно так следовало сказать. Разница в возрасте между нею и мужем была в двадцать семь лет. Однако сын их никогда об этом не задумывался. В свои пятьдесят пять лет, отец, безусловно, был пожилым человеком, но таким не казался. У крепкого как дуб Гийома-старшего не было ни одного седого волоса в густой темной шевелюре, которая лишь слегка отступала к затылку, незаметно открывая лоб, подобно тому как во время отлива волна медленно обнажает берег. Когда Гийом-старший был рядом с женой, они не казались случайной и тем более шокирующей парой. Матильда выделялась строгой красотой, делающей девушку старше своих лет, но зато постоянной и не проходящей с возрастом. Она была одной из тех нормандских блондинок, у которых волосы цвета спелой пшеницы прекрасно сочетаются с нежной синевой глаз и розовой свежестью молодой кожи. Между тем врожденным чутьем мальчик очень скоро почувствовал, что между ними недостает чего-то такого, что он не мог точно определить. Ведь он был всего лишь ребенком…. Матильда относилась к своему супругу с вниманием и уважением, была безусловно предана ему и, конечно, любила его, правда, скорее как отца, нежели как мужа. Ее взгляд никогда не озарялся в его присутствии, как это случалось, когда рядом был сын. В доме врача всегда ощущалось ее присутствие; она отличалась быстротой, деловитостью и аккуратностью, но в то же время была незаметна, если не сказать молчалива. Она никогда не смеялась, редко улыбалась. Однако Гийом был уверен в том, что ее сердце переполнено любовью к нему. И отвечал ей тем же. Чувство, которое он испытывал по отношению к отцу, было другого свойства и скорее походило на то, что он ощущал, думая о Боге: он почитал его, восхищался им и страшно его боялся. Не то чтобы доктор был резок, груб или суров, но он так смотрел на сына, когда тот был в чем-то виноват, что у ребенка возникало непреодолимое желание превратиться в землеройку и исчезнуть в какой-нибудь дыре… К тому же он обретал величие жреца, когда в кругу семьи каждый раз произносил перед едой молитву. Но бесконечной грустью наполнялись его глаза, когда он смотрел на занятую каким-нибудь делом Матильду. С возрастом Гийом стал задаваться вопросом, не испытывал ли отец к его матери больше любви, чем она к нему… Так каждый и хранил в душе свои чувства, и семья могла бы жить в некоторой гармонии, если бы не Ришар, старший сын… Он родился в 1739 году от первого брака доктора Тремэна с Мадленой Дюо, единственной дочерью столяра из Нижнего города. Ришару было всего пять лет, когда его мать умерла от оспы, так что отчасти ради него доктор решил поискать себе другую жену. К несчастью, он надумал искать ее во Франции, в Котантене, откуда сам был родом, и Ришар, успев привязаться к ухаживавшей за ним соседке, так и не принял другую женщину, считая ее в доме чужой. Вопреки доброй воле Матильды и заботам, которыми она окружала этого злого и презрительного мальчика, дела шли все хуже, по мере того как он рос. Теперь, когда он почти превратился в мужчину, его ненависть к мачехе становилась все более ощутимой, так же как и неприязнь по отношению к младшему брату. Это не могло не беспокоить Матильду, да и ее мужа, который все чаще озабоченно морщил лоб. В свои восемнадцать лет Ришар был, как и отец, крепко сложен, но не обладал его массивностью, хотя и был таким же плотным. Выступавшие под курткой телеса Гийома-старшего были дряблыми, ибо его образ жизни иному не способствовал. Поскольку его мало привлекала неустроенная жизнь в лесах, неизбежная для решивших заняться торговлей, и еще меньше — профессии, связанные с морем, а также совсем не интересовала медицина, для которой, впрочем, он вовсе не годился из-за своего эгоизма, Ришар после окончания Коллежа иезуитов получил место клерка у королевского нотариуса в Квебеке и пристрастился к бумажкам и бюрократическим уверткам, помышляя о финансовых перспективах, которые однажды должны будут ему открыться, хотя, будучи учеником, он зарабатывал не Бог весть какие деньги. Вместе с тем он принадлежал к свету Верхнего города и, чтобы это подчеркнуть, заботился о своем костюме, надевая обычно коричневый сюртук с серебряными пуговицами, скромно вышитый длинный жилет, рубашку, белизна которой делала его неприступным, и короткий парик, нередко съезжавший с его непокорных вихров. Появление англичан расстроило его лишь по одной причине: преданная семье служанка Фромантина, отправившись в порт, чтобы раздобыть чего-нибудь съестного, стала одной из первых жертв обстрела со стороны неприятеля; между тем печалился он лишь из корыстных побуждений: ведь это она содержала в порядке его белье, одежду и башмаки… Неосторожно поделившись своими мыслями, он вызвал против себя редкий гнев отца, который понимал, что нанес ему рану, женившись на Матильде, и обычно старался щадить его. В тот день доктор Тремэн всерьез подумал выгнать из дома этого жестокосердного юношу. Матильда воспрепятствовала ему, восстановив мир; теперь она должна была следить за всем бельем в доме и не собиралась делать никаких различий: она будет стирать белье и Ришара, и мужа, и своего сына, и даже Адама, поскольку все они переехали в дом На Семи Ветрах. Даже не подумав поблагодарит мачеху, старший сын посчитал, что она лишь выполняет свой долг… и за это еще больше ее возненавидел. В свою очередь, Гийом старался держаться подальше от сводного брата, так как давно понял, что от него ничего не дождешься, кроме окриков и, дурного отношения. Однако чтобы не обострять постоянного напряжения, он стремился быть вежливым с Ришаром — это не всегда было легко, да ни один из родителей и не допустил бы дерзости по отношению к старшему, — к тому же все это не мешало ему втайне дожидаться реванша. Когда-нибудь его кулаки окрепнут, и он доберется до человека, которого ненавидит даже больше, чем брата Гратьена в коллеже: надзиратель всегда хлестал его больше, чем он заслужил. Прежде чем войти, Гийом тщательно почистил подошвы о скребок рядом с крылечком; он знал, до какой степени Матильда дорожила чистотой даже в деревенском доме. Если в жилище на улице Сен-Луи была некоторая роскошь, свойственная домам европейских буржуа, вроде гостиной, столовой, отдельной кухни, натертого паркета, хрустальных люстр и обитых тканью кресел, — в загородном доме в Сильри довольствовались одной большой комнатой с антресолями, расположенной на первом этаже. Большой, сложенный из черного камня очаг образовывал центр комнаты, стены которой были покрыты белой штукатуркой, а пол из толстых струганых досок требовал постоянного ухода, чтобы выглядеть прилично, так как впитывал воск словно опущенная в лужу губка и едва блестел. Конока, на которого была возложена нелегкая забота следить за домом в зимнее время, вышел из положения, постелив несколько индейских циновок, так и оставшихся лежать летом, поскольку Матильда сочла это практичным. Она даже повесила на окна занавески подходящей расцветки. Потолок, который все называли «верхним полом», опирался на мощные балки, а в углу, у самой стены, уходила наверх лестница без перил. Мебель была проста, но красива. Дядюшка Ришар заказал ее одному из своих приятелей, бродячих столяров; они учились сначала в школе Святого Иоахима на мысе Турмант, затем еще немного у известных мастеров, а потом брали в руку палку и отправлялись странствовать, поддерживая традицию «добротной вещи». Работали они в стиле, близком к Людовику XIII, для которого были характерны большие плоскости с редким ромбовидным орнаментом. В доме На Семи Ветрах было два великолепных кресла, стоявших по обе стороны печи, на них госпожа Тремэн положила красные подушки, чтобы было не так жестко сидеть. В них устраивались мужчины — доктор и Адам Тавернье, — что вызывало скрытый гнев старшего сына, которому, как и Матильде или Гийому, приходилось довольствоваться лавкой, стулом или табуретом. Еще не открыв дверь, Гийом уже знал, что увидит мать сидящей за прялкой: при каждом обороте колеса станок издавал характерный скрип. И точно, Матильда пряла шерсть толстым веретеном, подвешенным на синей ленте, которая гармонировала с цветом ее платья; отороченного полосками черного бархата. Украшенная сзади кружевом шапочка не закрывала ее прекрасное строгое лицо, на которое падал нежный свет, отражавшийся от накинутой на ее плечи муслиновой косынки. Как и все мальчики, Гийом считал, что его мать — самая красивая госпожа в мире, точно так же как Милашка-Мари была самой очаровательной девочкой из всех. Он восхищался матерью еще и потому, что она казалась ему похожей на возвышенный образ Святой Анны, какой та представала в церкви в Бопрэ, и изображение которой, вместе с двумя медными подсвечниками, украшало вытяжной колпак трубы. В ответ на ее нежную улыбку он кинулся к ней в объятия, соскучившись по ее нежности и теплу. Он сжал ее так сильно, что она тихонько засмеялась и мягко отстранила его. — Ты что, мой Гийом? Хочешь меня задушить? Где ты был все это время?.. Он неопределенно кивнул. — Там… Я смотрел на нашу реку… и еще на птиц… — А где же ежевика, которую ты обещал набрать, чтобы я приготовила вам что-нибудь на десерт? Ты забыл про нее? Мальчуган покраснел, но ни секунды не пытался найти оправдание, которое оказалось бы ложью: честный от природы, он никогда не лгал, к чему бы это ни привело. — Забыл, — отозвался он. — Я даже не знаю, где оставил корзину… Как и офицер совсем недавно, Матильда вгляделась в узкое лицо сына, в его глаза, еще хранившие следы слез. Привлеченная к окну криками Милашки-Мари, она явилась незримым свидетелем шумного отъезда госпожи Вергор и подозревала, что сын расстроится. В ее сердце был уголок для причиненного любовью страдания. Она нежно провела рукой по щеке мальчика. — Это не важно, Гийом. Будем сыты одной кашей. — Опять! — воскликнул ребенок, бросив обиженный взгляд на котелок, тихо кипевший на трубе. В нем булькало подобие кукурузной каши на воде, в которую добавляли несколько ломтиков копченой оленины или сушеной трески, в зависимости от того, что имелось в запасе. Сегодня — чувствительный и неизбалованный нос Гийома его не обманывал — наверняка будет треска… Это индейское блюдо, которое обожали чероки, слишком часто появлялось на столе. А ведь до прихода проклятых англичан на нем можно было увидеть такие вкусные вещи! — Будем рады тому, что нам есть что поесть, — сказала Матильда со строгой ноткой в голосе. — Не у всех так сейчас, а каша… — Каши сегодня не будет, госпожа Матильда! — прогремел с порога веселый сильный голос. — Прочь котелок! Смотрите, что я принес! Похожий на какое-то лесное божество, в зеленой рубашке из грубой шерстяной ткани, в штанах до колен и серых шерстяных чулках, с бородкой пророка и в енотовом картузе, с которым он не расставался ни зимой, ни летом, Адам Тавернье вырос в дверном проеме, оказавшемся вдруг странно узким. Одной рукой он потрясал своим мушкетом, а в другой держал пару метко подстреленных диких гусей, поднося их к самому лицу молодой женщины. — Сейчас я их ощипаю и выпотрошу, — объявил он. — Вам останется лишь их зажарить. Нам повезло, что перелет в этом году начался раньше!.. — Мы наверняка не съедим двух за один вечер! Этого мы оставим на рагу… и, может, нам следует немного поделиться?.. Отнести одного… — Никому не надо! На самом деле я убил четырех, но двух отдал сестре Мари-Жозеф, в Главный госпиталь. Запасы у бедняжек быстро истощаются, с тех пор как они приютили у себя сестер ордена Св.Урсулы из обстрелянного госпиталя в Верхнем городе. (В отличие от госпиталя, находившегося в Верхнем городе, Главный госпиталь был построен позднее за городской чертой, над излучиной реки Сен-Шарль. — Прим. aвт.) Так что пусть ваша душа будет покойна! Но от глоточка сидра я бы не отказался! В горле у меня пересохло, дальше некуда… Его желание было тотчас исполнено. Чего-чего, а домашнего сидра пока что, слава Богу, было вдоволь! Ведь губернатор и интендант куда больше любили тонкие вина, доставляемые из Франции или Испании. Пока Гийом помогал Тавернье ощипывать гусей, тщательно отделяя перо от пуха, он поведал ему о приходившем на скалу господине де Бугенвиле и о том, как неожиданное появление дерзкого корабля вынудило его спешно вернуться на свой пост. Адам слушал его молча, но по тому, как он все энергичнее ощипывал дичь, было видно, что спокойствие это было лишь внешним. — Не нравится мне это! — наконец проворчал он. — Совсем даже не нравится! Никак от нас не отцепятся, свиньи красные! Вот увидите! Готовят нам очередную гадость! — А может, это просто вызов, что-то вроде бахвальства, с досады? — робко предположила Матильда. — Ведь точно известно, что генерал Вольф отвел войска из Бопора и даже с острова Орлеан, чтобы собрать их на косе Леви… да и зима наступает! — М-да! Может, вы и правы, но мне все-таки это не нравится… И скажи-ка, мальчик, Вергор-то хоть сделал что-нибудь? — Мне показалось, что он этого совсем не ожидал, — сказал Гийом, складывая пух в полотняный мешок. — Он приказал вновь закрыть вход и подняться на укрепления… — Он сделал выстрел из пушки? Хоть один? — Н-нет. Все равно было слишком поздно… — .. А корабль даже и не заметил?.. Никогда ничего не видит, мерзавец! Кроме того что ему выгодно! Уж не готовит ли он нам сюрприз, сидя вот так, у нас под носом? — Что вы хотите этим сказать? — тихо промолвила Матильда. — Мне часто казалось, что он глуп и неуклюж… Тавернье ударил кулаком по каменному очагу, не почувствовав ни малейшей боли. — Преступник! Убийца!.. Вот кто он на самом деле, и никто меня не переубедит… Никто и не собирался этого делать. Матильда накалывала гуся на вертел, и в комнате установилась тишина, нарушаемая лишь потрескиванием охапки тонких еловых веток, подброшенных в огонь, да тиканьем больших настенных часов с маятником, висевших у окна. Гийом тоже умолк. Было явно не время заводить разговор об отъезде женщин Вергора! От одного их имени Адам Тавернье впадал в крайнее беспокойство, и никто не мог его в этом упрекнуть: ненависть его была такой, которая не угасает никогда. Фермер этот был из Акадии — страны, при одном упоминании о которой у канадцев даже по прошествии четырех лет все еще от ужаса пробегали мурашки по коже. В 1755 году, устав от военных неудач на западе и на юге Новой Франции, англичане и американцы решили компенсировать их, прогнав из этих краев мирных земледельцев Акадии, которые и не помышляли ни о чем ином, как сделать плодородными простиравшиеся с востока земли, и это им прекрасно удавалось. В июне две тысячи вооруженных ополченцев и солдат регулярной армии Англии, Новой Шотландии и Массачуссетса под командованием полковника Монктона без малейшего труда завладели фортом Босежур, прикрывавшим в некотором роде вход в страну. Человека, сдавшего его без боя, звали Луи Вергор дю Шамбон. Последствия были ужасны; через несколько недель около шести с половиной жителей городов Босежур, Гран-Прэ, Аннаполис и Пизикуид силой заставили покинуть свои дома и принадлежавшие им земли, согнали, как скотину, на прибрежную полосу, в основном в Гран-Прэ, не разрешив взять с собой ничего, кроме узелка с пожитками. Сотнями их загоняли в вонючие суда, в которых до этого перевозили рабов, и переправляли в принадлежавшие Англии американские колонии, жители которых забрасывали их камнями и прогоняли прочь. Тех, кто пытался оказать сопротивление, расстреливали. Именно это произошло с Адамом Тавернье. Его приняли за мертвого (что, впрочем, было недалеко от истины), но он видел, как его жену и дочь погрузили на одно из этих отвратительных суденышек. Перегруженный корабль порывом ветра снесло на первую же скалу, он разбился и затонул на глазах у собравшихся на берегу захватчиков, которые и пальцем не пошевелили, чтобы спасти терпящих бедствие людей. С приходом ночи обезумевшему от отчаяния Адаму удалось собрать оставшиеся силы, украсть лодку и выйти в море. Он плохо представлял себе, куда плыл, неотступно думая лишь об одном: как можно дальше уйти от земли, которую жестокость англичан превратила в проклятое место… К концу второго дня он потерял сознание, лежа на дне лодки, предоставленной рифам и китам. По крайней мере, он больше не ощущал страданий… Очнулся он в индейской хижине, наполненной дымом. Какой-то человек ухаживал за ним. Это был Конока: ангел хранитель Адама доставил его в племя абенаков. Там он был принят чрезвычайно радушно. Наступала зима, сжимая в холодных объятиях людей и животных. Переносить ее в индейском селении было тяжелее, чем в доме, и все же спасенный обрел в вигваме Коноки тепло и пищу, это позволило ему не только восстановить заметную долю былой силы, но и получше узнать краснокожих: их образ мыслей помог ему пережить первые мучительные месяцы. От них он научился тому, что любой «воин», даже если ему кажется, что он остался один на всей земле, должен оставаться на ногах и твердо идти навстречу своей судьбе, какой бы она ни была». Лишь только растаял снег, возвещая о наступлении весны, Адам объявил о своем отъезде. Хорошенько подумав, он наконец принял решение: вернуться к своим братьям и постараться им помочь. Там у него остался единственный друг, в ком он по-прежнему был уверен: доктор Тремэн, которого он знал много лет, так как не раз принимал его у себя в Босежуре во время его переездов. Он собирался разыскать его в Квебеке и верил, что тот никогда его не предаст. Когда он уже был готов к отъезду, Конока решил его сопровождать: он был по-особому, молчаливо предав Тавернье. К тому же он боялся, хотя и не говорил об этом, что спасенный им человек недостаточно окреп для одинокого длинного путешествия перед лицом подстерегавших его на пути опасностей и воинственных индейских племен. Все произошло как нельзя лучше. Гийом Тремэн встретил Адама Тавернье как несчастного брата. Он сразу предложил ему ферму На Семи Ветрах, так как арендовавший ее молодой человек собирался жениться и уехать в Труа-Ривьер. Тогда Конока заявил, что если в нем есть нужда, он готов помогать своему белому брату. К несчастью, Адам вскоре узнал о том, что семья Вергора живет неподалеку. Наступил трудный период. Во всех своих несчастьях и выпавших на его долю страданиях Адам винил глупого Вергора. Вот почему, прежде чем окончательно обосноваться в доме На Семи Ветрах, Тремэн взял со своего гостя слово ничего не предпринимать против капитана. Так как это означало бы погубить не только его самого, но и дом, а возможно, и всю семью… Действительно, бывший начальник форта Босежур пользовался полным покровительством интенданта Бито. Говорили даже, что в то время, когда он свирепствовал в Акадии, он получил от Бито такую ободрительную записку: «Пользуйтесь, мой дорогой Вергор, своим положением; делайте что хотите, вы имеете на то полное право, и тогда вы приедете ко мне во Францию и купите имение недалеко от моего!» Впрочем, где Биго, там и Бодрей, а немилость губернатора бывала страшной. Адам дал обещание, так как был предан тому, кто предоставил ему кров и подобие семейного уюта, однако ненависть его, постоянно подогреваемая, не становилась от этого слабее. В душе он в равной степени ненавидел не только капитана и Биго, но еще и некоего господина де Вольтера — остряка, перед которым якобы заискивали во всех салонах — за то, что, узнав в 1756 году о землетрясении в Лиссабоне, тот осмелился написать: «Лучше бы землетрясение поглотило эту несчастную Акадию вместо Лиссабона…» С этим человеком, если, конечно, Адаму суждено было попасть во Францию, он собирался разобраться позже. И если нужно, он кулаками заставил бы его прийти к более правильному пониманию человеческих страданий… А пока что у него были дела и поважнее… К возвращению доктора Тремэна гусь был почти готов, а его аромат распространился по всему дому. Сидя у очага, Матильда, Гийом-младший, Адам и Конока с восхищением наблюдали за медленным поворотом вертела, подставлявшего огню гусиную кожу, которая из ярко-золотистой постепенно становилась цвета аппетитной густой карамели. Они, казалось, никогда не видели ничего подобного… Услышав, как скрипнула дверь, Матильда поспешила к мужу, чтобы помочь ему снять мешок, шляпу и сюртук. При виде родных, собравшихся в ожидании хорошего ужина, усталый хозяин невольно улыбнулся, хотя озабоченная складка так и не исчезла с его лба. Адам тоже пошел к нему навстречу, протягивая стакан сидра. Гийом-старший взял его, но мрачный взгляд при этом не просветлел. Взглянув на часы, Матильда почувствовала: что-то не так. — Я немного беспокоюсь из-за Ришара, — сказала она. — Он до сих пор не вернулся, а между тем уже поздно… — Мы не станем его ждать, милая. Ришар сегодня не придет ночевать… — Но… — Никаких но! Я встретил его, и он сказал, что имеет большую честь быть приглашенным на ужин, разумеется, с мэтром Юге к господину Главному интенданту и. Обтекаемые выражения и всякие дипломатические уловки не были свойственны Адаму Тавернье. Если Матильда осмелилась лишь выразить удивление, то он проворчал: — Он пошел к Биго? Вот те раз! Что это значит? И ты это терпишь? Но почти тут же поправился: — Это не мое дело, прости! — Ничего! — вздохнул доктор, отводя глаза. Но акадиец успел заметить боль, беспокойство и даже скрытый стыд, от которого потускнел ясный взгляд доктора. Потому он и попросил прощения. И все же потом, когда все собрались за столом и смотрели, как отец тщательно разрезает дичь на куски, он не удержался. — Квебек того гляди помрет с голоду, — сказал он с горечью. — Нижний город в руинах, да и Верхний город пострадал. А Биго и его шайка по-прежнему живут в роскоши. Интендант еще и ужины устраивает? Интересно, как ему это удается… если, конечно, все, что он у нас украл, якобы для защитников, не досталось ему. Твой сын — честный малый. Нечего ему иметь дело с человеком, который бесстыдно обокрал и короля Франции, и жителей этой страны. Тебе следовало бы сказать ему об этом! Наступило молчание. Тремэн перестал резать птицу. Матильда и Гийом увидели, как побелели суставы его пальцев, сжимавших костяную рукоятку ножа. Молодая женщина устремила глаза на акадийца, умоляя его не продолжать. Отец смущенно улыбнулся, опустив сокрушенный взор на стоявшую перед ним миску, во все поняли, что возмущение Адама вполне отвечало его собственным чувствам, когда он прошептал: — Ты говоришь, Ришар — честный малый? Я тоже так считал до сегодняшнего вечера. Теперь я боюсь и думать об этом… |
||
|