"Цивилизация средневекового Запада" - читать интересную книгу автора (Ле Гофф Жак)ГЛАВА VII. Материальная жизнь (X — XIII вв.)Средневековый Запад — бедно оснащенный мир. Хочется сказать «технически отсталый». Следует, однако, повторить, что вряд ли допустимо говорить в данном случае об отсталости и тем более о неразвитости. Ибо если Византия, мусульманский мир и Китай явно превосходили тогда Запад по степени развития денежного хозяйства, городской цивилизации и производству предметов роскоши, то и там технический уровень был весьма невысок. Конечно, Раннее Средневековье знало даже определенный регресс в этой области по сравнению с Римской империей. Лишь с XI в. появляются и распространяются важные технологические достижения. Однако в период между V и XIV вв. изобретательство проявлялось слабо. Но как бы то ни было, прогресс — в основном скорее количественный, нежели качественный, — не может не приниматься во внимание. Распространение орудий труда, механизмов, технических приспособлений, известных с античности, но остававшихся в большей или меньшей мере редкими исключениями, случайными находками, а не общими нововведениями, — таков позитивный аспект эволюции на средневековом Западе. Из числа собственно «средневековых изобретений» два самых впечатляющих и революционных восходят в действительности к античности. Но для историка датой их рождения (то есть временем распространения, а не самого открытия) являются средние века. Так, водяная мельница была известна в Иллирии со II в. до н. э., а в Малой Азии с I в. до н. э. Она существовала в римском мире, ее описывает Витрувий, и его описание показывает, что римляне внесли в устройство водяных мельниц существенное усовершенствование, заменив горизонтальные колеса на вертикальные с зубчатой передачей, которая соединяла горизонтальную ось колеса с вертикальной осью жерновов. И все же правилом оставался ручной жернов, который вращали рабы или животные. В IX в. мельница уже распространена на Западе: 59 мельниц упомянуты в полиптихе богатого аббатства Сен-Жермен-де-Пре. Но еще в X в. «Сен-Бертинские анналы» описывали сооружение аббатом водяной мельницы близ Сент-Омера как «дивное зрелище нашего времени». Интенсивное распространение водяных мельниц приходится на XI — XIV вв. Так, в X в. в одном из кварталов Руана существовали две мельницы, в XII в. появляются пять новых, в XIII -еще десять, в XIV в. — уже четырнадцать. Средневековый плуг также почти несомненно происходит от колесного плуга, описанного еще в I в. Плинием Старшим. Он распространялся и медленно совершенствовался в Раннее Средневековье. Филологические исследования позволяют считать весьма правдоподобным распространение плуга в славянских землях — в Моравии перед вторжением венгров в начале X в. и, может быть, но всех землях славян до аварского вторжения 568 г., поскольку относящаяся к нему совокупность терминов является общей для различных славянских ветвей и, следовательно, предшествующей их разделению, которое последовало за продвижением аваров. Но еще для IX в. трудно сказать, какому виду орудия соответствовали carrucae, упоминаемые каролингскими картуляриями и полиптихами. Равным образом среди мелких орудий труда рубанок, например, изобретение которого часто приписывают средним векам, был известен с I в. С другой стороны, правдоподобно, что изрядное число «средневековых изобретений», которые не являются греко-римским наследием, было заимствовано на Востоке. Это, вероятно, касается (хотя и не доказано) ветряной мельницы: она была известна еще в Китае, затем в Персии в VII в., ее знали в арабской Испании X в., и лишь в конце XII в. она появляется на христианском Западе. Однако локализация первых ветряных мельниц, былое существование которых прослеживается ныне в ограниченной зоне вокруг Ла-Манша (Нормандия, Понтье, Англия), а также типовые различия между восточной мельницей, не имеющей крыльев, но оборудованной сквозными проемами в стене, которые направляли ветер на большие вертикальные колеса, западной мельницей с четырьмя длинными крыльями и мельницей средиземноморского типа с многими треугольными полотнищами, натянутыми с помощью тросов (как это можно видеть еще и поныне в Микенах и Португалии), — все это допускает возможность независимого появления ветряной мельницы в трех названных географических зонах. Но какова бы ни была значимость распространения этих технологических достижений, то, что характеризует, несмотря ни на что, технический универсум средневекового Запада в большей мере, нежели недостаток изобретательского гения, так это его рудиментарный характер. Совокупность технических недостатков, трудностей, узких мест — вот что прежде всего держало средневековый Запад в примитивном состоянии. Совершенно очевидно, что в широком плане ответственность за эту бедность и технический застой нужно возложить на социальные структуры и ментальные установки. Одно лишь господствующее меньшинство светских и церковных сеньоров испытывало и могло удовлетворять потребности в предметах роскоши, которые прежде всего импортировались из Византии или мусульманского мира (драгоценные ткани, пряности). Часть сеньориальных потребностей удовлетворялась за счет продуктов, не требовавших ремесленной или промышленной переработки (охота давала дичь для питания и меха для одежды). Требовалось лишь небольшое количество изделий от некоторых категорий специалистов (золотых дел мастеров, кузнецов). Основная масса населения хотя и не поставляла сеньорам столь дешевую и пригодную для эксплуатации рабочую силу, как античные рабы, но все же была довольно многочисленна и достаточно подчинена экономически, чтобы, используя простейшие орудия труда, содержать господствующие классы и обеспечить собственное скудное существование. Это, однако, не означает, что господство светской и духовной аристократии имело одни лишь негативные, тормозящие последствия для развития техники. В некоторых сферах потребности и вкусы господствующего класса стимулировали известный прогресс. Так, обязанность для лиц духовного звания, и особенно для монахов, иметь как можно меньше связей с внешним миром, включая связи экономические; желание избавиться от материальных забот, чтобы посвятить себя opus Dei — собственно духовным занятиям (богослужение, молитвы), так же как и обет благотворительности, который обязывал их заботиться об экономических нуждах не только своей многочисленной familia, но и о пришлых бедняках и нищих путем раздачи продовольствия — все это побуждало их развивать в какой-то мере техническое оснащение. Идет ли речь о первых водяных или ветряных мельницах, об усовершенствовании сельскохозяйственной техники — мы часто видим в авангарде монашеские ордена. Не случайно то тут, то там в Раннее Средневековье изобретение водяной мельницы приписывали святому, который поставил ее в данном районе, — например, Оренсу Ошскому, построившему в IV в. мельницу на озере Изаби, или Цезарию Арелатскому, который в VI в. соорудил ее в Сен-Габриеле на Дюрансе. Эволюция вооружения и военного искусства, имевших важнейшее значение для военной аристократии, способствовала прогрессу металлургии и баллистики. Церковь, как мы видели, была заинтересована в усовершенствовании измерения времени для нужд церковного календаря, а также в строительстве храмов — первых больших зданий Средневековья; она подхлестывала технический прогресс не только в строительном деле, но и в изготовлении инструментов, средств транспорта, в прикладных искусствах — таком, как искусство витража. И все же ментальность господствующих классов оставалась антитехнической. На протяжении почти всего Средневековья, до XIII в., отчасти и позже, орудие труда, инструмент, самый труд в своих технических аспектах появлялись в литературе или искусстве только как символы. Нашим представлениям о мельнице, винном прессе и двуколке мы обязаны христологическим аллегориям мельницы и мистического пресса или колеснице Ильи-пророка, которые нам преподносит, в частности, «Hortus Delicia-rum» XII в. Некоторые орудия труда появляются в средневековой иконографии лишь как символический атрибут святого. Так, сапожное шило весьма часто изображается в качестве традиционного орудия пыток, которым подвергали некоторых мучеников — например, св. Бенигна Дижонского или даже самих святых покровителей сапожников Крепина и Крепиниана. Вот особенно показательный факт. Вплоть до XIV в. св. Яков Младший изображался с сукновальным вальком, которым один из палачей проломил ему в Иерусалиме череп. Позже изображение валька как орудия мученичества исчезает, его заменяет другой ремесленный инструмент, стальной чесальный гребень: изменилось общество и его ментальность. Не существует, вне всяких сомнений, иной сферы средневековой жизни, нежели техническая, в которой с такой антипрогрессивной силой действовала бы другая черта ментальности: отвращение к «новшествам». Здесь еще в большей мере, чем в прочих сферах, нововведение представлялось чудовищным грехом. Оно подвергало опасности экономическое, социальное и духовное равновесие. Новшества, обращенные на пользу сеньора, наталкивались, как мы увидим ниже, на яростное или пассивное сопротивление масс. В течение долгого времени на средневековом Западе не было написано ни одного трактата по технике; эти вещи казались недостойны пера, или же они раскрывали бы некий секрет, который не следовало передавать. Когда в начале XII в. немецкий монах Теофил писал трактат «О различных ремеслах», то он стремился не столько обучить ремесленников и художников, сколько показать, что техническое умение есть божий дар. Английские трактаты по агрикультуре XII в., как и руководства по ведению хозяйства (самое известное из которых принадлежит Уолтеру Хенли), а также «Флета» — всего лишь еще сборники практических советов. Только с появлением в начале XIV в. трактата «О выгодах сельского хозяйства» болонца Пьетро ди Крещенци можно говорить о возобновлении традиции римских агрономов. Другие так называемые «труды по технике» — всего лишь эрудитские, часто псевдонаучные компиляции, не имеющие большого документального значения для истории естественных знаний. Таковы трактаты «О названиях инструментов» Александра Некхама, «О растениях» Альберта Великого и даже «Правила для сбережения земель», которые Робер Гросстест составил в 1240 г. для графини Линкольн. Слабость технического оснащения в средние века проявилась прежде всего в самых его основах. Это преобладание ручных орудий над механизмами, малая эффективность оборудования, убогое состояние сельскохозяйственного инвентаря и агротехники, результатом чего были очень низкие урожаи, скудость энергетического обеспечения, слабое развитие средств транспорта, а также техники финансовых и коммерческих операций. Механизация практически не сделала никакого качественного прогресса в средние века. Почти все употреблявшиеся тогда механизмы были описаны учеными эллинистической эпохи, главным образом александрийскими, которые нередко намечали и их научную теорию. Средневековый Запад, в частности, не ввел ничего нового в системы трансмиссий и преобразования движения. Пять «кинематических приводов» — винт, колесо, кулачок, стопор, шкив — были известны в античности. Еще один из таких приводов, кривошип, изобретен, кажется, в средние века. Он появился в Раннее Средневековье в простых механизмах (таких, как вращающийся жернов, описанный в утрехтской псалтыри в середине IX в.), но распространился, по-видимому, лишь к концу средних веков. Во всяком случае, его наиболее эффективная форма, система шатун-кривошип, появилась только в конце XIV в. Правда, многие из этих механизмов или тех машин, которые античность знала часто лишь в качестве курьезных игрушек — таковы александрийские автоматы, — получили распространение и приобрели реальную эффективность именно в средние века. Определенное эмпирическое умение средневековых работников позволяло им также восполнить в той или иной мере недостаток знаний. Так, комбинация кулачкового вала и пружины, которая позволяла приводить в действие ударные орудия — такие, как молоты и дробилки (maillets), — заменяла в некоторой степени неизвестную систему шатун-кривошип. Можно ли, если не объяснить ментальностью этот застой техники преобразования движения, то по меньшей мере связать его с некоторыми научными и теологическими концепциями? Несмотря на труды Иордана Неморария и его школы в XIII в., аристотелева механика не была самым плодотворным научным вкладом философии, хотя и не следует приписывать Аристотелю, как это делали в средние века, трактат «О механике», автор которого остается неизвестным. Даже в XIV в. ученые, которые более или менее решительно критиковали физику и преимущественно аристотелеву механику — такие, как Бредвардин, Оккам, Буридан, Орем, теоретики «импульса» (impetus), — оставались, как и сам Аристотель, пленниками метафизической концепции, которая в корне подрывала их динамику. «Импульс», как и «запечатленная сила» (virtus impressa), оставался именно «силой», «движущей способностью» — метафизическим понятием, из которого выводился процесс движения. Впрочем, в основе этих теорий движения по-прежнему лежали теологические вопросы. Показательный пример такого подхода продемонстрировал в 1320 г. Франсуа де Ла Марш, который задался вопросом, «заключена ли в таинствах некая сверхъестественная сила, которая им формально присуща». Это побудило его поставить проблему о том, «может ли в искусственном инструменте находиться (или быть полученной от внешнего действователя) некая сила, внутренне присущая этому инструменту». В этой связи он исследовал случай свободно брошенного в воздух тела и заложил тем самым, как это справедливо было отмечено, основы физики «импульса». К этому теологическому и метафизическому затруднению (handicap) присоединилось определенное безразличие по отношению к движению, которое кажется мне еще в большей мере, чем безразличие ко времени, характерной чертой средневековой ментальности, хотя обе эти категории вроде бы связаны, поскольку для Фомы Аквинского так же, как для Аристотеля, «время есть число движения». Средневековый человек интересовался не тем, что движется, а тем, что неподвижно. Он искал покоя — quies. Напротив, все то, что неспокойно, «искательно», казалось ему суетным — эпитет, обычно прилагаемый к этим словам, — и немного дьявольским. Не будем преувеличивать воздействия этих доктрин и экзистенциальных тенденций на технический застой. В слабом развитии средневековых «машин» проявилось прежде всего общее технологическое состояние, связанное с определенной экономической и социальной структурой. Когда некоторые усовершенствования и появлялись, как, например, в станках с вращательным движением, то они либо возникали позднее — такова система вращения посредством кривошипа, применяемая в прялках, появившихся около 1280 г. в рамках кризиса производства дорогих тканей (речь идет о прялке, приводимой в действие рукой пряхи, которая чаще всего работала стоя; ножная пеДаль появилась только с системой шатун-кривошип), либо же их применение было ограничено работой с непрочными материалами, что объясняет, почему мы располагаем очень немногими предметами, выточенными в средние века. Применение подъемных механизмов было стимулировано быстрым развитием строительства — особенно церквей и замков. Однако более обычным был, несомненно, подъем строительных материалов по наклонной плоскости. Подъемные машины, которые нисколько не отличались (во всяком случае, по принципу) от античных — простые лебедки с возвратным блоком, краны типа «беличье колесо», — оставались курьезами или редкостями, и использовать их могли одни лишь князья, города и некоторые церковные общины. Таков был малоизвестный механизм, называемый «ваза», которым пользовались в Марселе для спуска на воду кораблей. Монах Жерве восхищался в конце XII в. талантом архитектора Гильома из Санса, который доставил из Кана знаменитый камень для реконструкции собора в Кентербери, уничтоженного пожаром в 1174 г. «Он построил хитроумные машины, чтобы загружать и разгружать корабли, а также поднимать камни и раствор». Удивление вызывал также подъемный кран, действовавший по принципу беличьего колеса, которым оборудовались в XIV в. некоторые порты. Будучи редкостью, он везде вызывал интерес и поэтому фигурирует на многочисленных картинах. Одним из первых обзавелся таким краном Брюгге, а в Люнебурге и Гданьске и сегодня еще можно увидеть его отреставрированные экземпляры. Любопытен также первый домкрат, известный по рисунку Виллара де Оннекура в первой половине XIII в. До появления огнестрельного оружия в артиллерийском деле также продолжала действовать эллинистическая традиция, усовершенствованная римлянами. Предками средневековых метательных орудий были скорее «скорпион» или «онагр», описанные в IV в. Аммиаком Марцеллином, нежели катапульта или баллиста. Одно из этих орудий, «требюше», метало снаряд поверх высоких стен, тогда как другое, «мангонно», посылало свои ядра ниже, но дальше; кроме того, его можно было лучше наводить. Но во всех случаях оставался в силе принцип пращи. Само слово «машина» прилагалось, впрочем, на средневековом Западе (как и в Поздней Римской империи, где под mechanici понимались военные инженеры) лишь к осадным орудиям, которые, в общем-то, были лишены всякой технической изобретательности. Такую «машину» описал Сугерий в своем «Жизнеописании Людовика VI Толстого», рассказывая о штурме королем замка Гурне в 1107 г.: «Чтобы разрушить замок, изготовляют, не мешкая, военные приспособления. Воздвигается высокая машина, возвышаясь своими тремя этажами над сражающимися; нависая над замком, она должна помешать лучникам и арбалетчикам первой линии передвигаться внутри замка и подниматься на стены. Вследствие этого осажденные, непрерывно, днем и ночью, стесняемые этими приспособлениями, не могли больше оставаться на стенах. Они благоразумно старались найти убежище в подземных норах и, коварно стреляя из луков, опережали смертельную угрозу со стороны тех, кто возвышался над ними на первом зубчатом ограждении осадной башни. К этой машине, которая высилась в воздухе, пристроили деревянный мост, который, достаточно протягиваясь вверх и спускаясь полого к стене, должен был обеспечить бойцам легкий проход в башню…» Оставалось использование для ремесленных (или, если угодно, промышленных) нужд водяной мельницы. В этом, наряду с новой системой упряжи, состоял крупный технический прогресс Средневековья. Средние века — это мир дерева. Древесина была универсальным материалом. Часто посредственного качества, ее брусы в любом случае были невелики по размеру и кое-как обработаны. Большие цельные брусы, которые служили для постройки зданий, корабельных мачт, несущих конструкций — то, что называлось le merrain, — трудно поддавались рубке и обработке; это были дорогие материалы, если не предметы роскоши. Сугерий, отыскивая в середине XII в. деревья достаточно большого диаметра и высоты для остова аббатства Сен-Дени, считал чудом, что ему удалось найти их в долине Шевреза. Такое же чудо приписывали в начале XIV в. св. Иву. Лес был такой ценностью, а высокий ствол — вещью настолько редкой, что требовалось чудо, чтобы не погубить его небрежной обработкой. «Святой Ив, увидев, что собор в Трегье грозит обрушиться, отправился к могущественному и славному сеньору Ростренену и изложил ему нужды церкви. Сеньор… наряду с другими вещами даровал ему всю необходимую древесину, какую можно найти в рощах и лесах. Святой послал дровосеков рубить и перевозить лучшие и желанные деревья. Так был срублен и доставлен строевой лес, потребный для сего благочестивого и святого дела… Когда приглашенный святым искусный архитектор определил размеры церкви, он приказал рубить балки, согласно правилам геометрии, в надлежащих, как ему казалось, пропорциях. Однако скоро он обнаружил, что балки оказались слишком короткими. И вот с причитаниями он рвет на себе волосы… и, красный от стыда, берет веревку, идет к святому, падает перед ним на колени и говорит ему, перемежая речь воплями, слезами и стонами: „Что мне делать? Как посмею я снова предстать перед тобой? Как смогу пережить такое бесчестие и возместить великий ущерб, что причинил церкви Трегье? Вот мое тело, моя шея, а вот и веревка. Повесь меня, потому что своей оплошностью я погубил добытые твоими хлопотами лесины, велев укоротить их на две пяди“. Святой, разумеется, его ободряет и удлиняет чудесным образом бревна до нужного размеру. Лес, наряду с продуктами земли, являлся в средние века столь драгоценным материалом, что он стал символом земных благ. «Золотая легенда» называет в числе душ, которые идут в чистилище, тех, «кто уносит с собой лесину, сено и солому, то есть тех, кто привязан к земным благам больше, чем к Богу». Хотя найти высокие стволы было трудно, лес тем не менее оставался на средневековом Западе самым обычным продуктом. В «Романе о Лисе» говорится о том, что Лис и его товарищи, постоянно рыская в поисках материальных благ, имеют в избытке один-единственный ресурс — лес. «Они развели большой огонь, потому что в дровах не было недостатка». Очень рано лес на средневековом Западе стал одним из главных предметов экспорта. В нем нуждался мусульманский мир, где деревья (кроме лесов Ливана и Магриба) были, как известно, редкостью. Лес был самым великим «путешественником» западного Средневековья; его перевозили на кораблях и сплавляли всюду, где были водные пути. Другим предметом экспорта на Восток с каролингской эпохи было железо — вернее, франкские мечи, упоминаниями о которых изобилуют мусульманские источники Раннего Средневековья. Но в данном случае речь шла о предмете роскоши, изделии умелых варварских кузнецов, использовавших в технике металлообработки опыт, пришедший дорогой степей из Центральной Азии, этого мира металлов. Само же железо в противоположность дереву было на средневековом Западе редкостью. Не следует удивляться, что в VIII в. оно было еще настолько редко, что сен-галленский монах-летописец рассказывает о том, как лангобардский король Дезидерий, увидев в 773 г. со стен Павии ощетинившуюся железом армию Карла Великого, вскричал в изумлении и страхе: «О, железо! Увы, железо!» Но даже и в XIII в. францисканец Варфоломей Английский говорит в своей энциклопедии «De proprietatibus rebus» о железе как о драгоценном предмете: «Со многих точек зрения железо более полезно для человека, нежели золото, хотя скаредные души алкают золота больше, чем железа. Без железа народ не смог бы ни защищаться от своих недругов, ни поддерживать господство общего права; благодаря железу обеспечивается защита невинных и карается наглость злых. Точно так же и всякий ручной труд требует применения железа, без которого нельзя ни обработать землю, ни построить дом». Ничто не доказывает ценность железа в средние века лучше, чем то внимание, которое уделял ему св. Бенедикт, наставник в средневековой материальной и духовной жизни. В своем «Уставе» он отвел целую главу, двадцать седьмую, надлежащей заботе монахов о ferramenta — железных орудиях, которыми владел монастырь. Аббат должен был доверять их лишь тем монахам, «образ жизни и руки которых обеспечат им сохранность». Порча или потеря этих инструментов являлись серьезным нарушением устава и требовали сурового наказания. Среди чудес св. Бенедикта, которые поражали душу средневекового человека с тех пор, как Григорий Великий заповедовал их в качестве фундаментального наставления, есть одно, о котором сообщает Яков Ворагинский. Оно бросает яркий свет на ценность железа в средние века. Иногда это чудо приписывали Соломону, в чем нет ничего удивительного, ибо тот слыл в средние века великим знатоком технических и научных секретов; в Ветхом завете это чудо уже сотворил Елисей (4 Цар 6,5 — 7). Прочитаем рассказ «Золотой легенды»: «Однажды, когда некий человек скашивал с Божьей помощью колючки близ монастыря, с его косы соскочило лезвие и упало в глубокое озеро, и человек этот сильно сокрушался. Но святой Бенедикт сунул черенок косы в озеро, и лезвие тотчас же всплыло и само наделось на рукоять». В хронике первых нормандских герцогов, написанной в середине IX в., Дудон Сен-Кантенский говорит, что эти князья дорожили плугами с железным лемехом и установили примерные наказания за кражу этих орудий. В своем фаблио «Виллан из Фарбю» аррасский поэт Жан Бодель в конце XII в. рассказывает о том, как один кузнец положил у двери кусок раскаленного железа в качестве приманки для дураков. Проходивший мимо крестьянин велел своему сыну схватить его, потому что такой кусок — удачная находка. При слабом производстве железа в средние века большая его часть предназначалась для вооружения. То, что оставалось для сошников, серпов, кос, лопат и других орудий, составляло лишь небольшую часть дефицитной продукции — хотя начиная с IX в. она постепенно росла. Но в целом для средних веков остаются справедливыми указания каролингских описей, которые, перечислив поименно несколько железных орудий, обо всех остальных упоминают оптом под рубрикой «Ustensilia lignea ad ministrandum sufficienter» («Деревянные орудия в количестве, достаточном для производства работ»). Следует отметить также, что большая часть железных орудий служила для обработки дерева: скребки, топоры, буравы, садовые ножи. Не нужно забывать, наконец, что среди железных орудий преобладали инструменты небольших размеров и малой эффективности. Главным же орудием не только столяра или плотника, но даже средневекового дровосека было тесло — очень старый, простой инструмент типа кирки, орудие великих средневековых расчисток, которые были нацелены скорее на молодые поросли и кустарники, чем на строевой лес, перед которым средневековый инвентарь оставался чаще всего бессильным. Итак, нет ничего удивительного в том, что железо, как мы видели, пользовалось таким вниманием, что его наделяли чудодейственными свойствами. Ничего удивительного и в том, что кузнец в Раннее Средневековье представлялся существом необыкновенным, близким к колдуну. Таким ореолом он, несомненно, был обязан прежде всего своей деятельности как оружейника, умению ковать мечи. Традиция, которая делала из оружейника, наряду с золотых дел мастером, сакральное существо, была унаследована средневековым Западом от варварского, скандинавского и германского общества. Саги прославляют этих могущественных кузнецов: Альберика, Мима, самого Зигфрида, выковавшего бесподобный меч Нотхунг, и Велюнда, которого «Сага о Тидреке» показывает нам в работе: «Король сказал: „Добрый меч“ — и хотел взять его себе. Велюнд же отвечал: „Он еще недостаточно хорош, нужно, чтобы он стал еще лучше, и я не успокоюсь, пока не добьюсь этого“. Велюнд вернулся в свою кузницу, взял напильник, сточил меч в мелкую стружку и смешал ее с мукой. Потом он накормил этой смесью прирученных птиц, которых три дня держал без пищи. Он расплавил птичий помет в горне, получил железо, очистил его от окалины и снова выковал меч размером меньше первого. Меч этот хорошо прилегал к руке; первые же изготовленные Велюндом мечи были больше обычных. Король, разыскав Велюнда, похвалил меч и заверил, что это самый острый и лучший из всех мечей, какие он когда-либо видел. Они спустились к реке. Велюнд взял клок шерсти толщиной в три пяди и такой же длины и бросил его в воду. Он спокойно погрузил в реку меч, и лезвие рассекло шерсть так же легко, как оно рассекало само течение…» Следует ли искать символику в эволюции образа св. Иосифа, в котором в Раннее Средневековье склонны были видеть faber fer-rarius, кузнеца, и который затем, в эпоху «деревянного» Средневековья, стал воплощением человеческого существа — плотником? Или же здесь нужно снова поразмыслить о возможном воздействии на техническую эволюцию некоей ментальности, связанной с религиозным символизмом? В иудаистской традиции дерево — это добро, железо — зло; дерево — животворящее слово, железо — грешная плоть. Железо нельзя употреблять само по себе, его следует соединять с деревом, которое отнимает у него вредоносность и заставляет служить добру. Плуг, таким образом, — это символ Христа-пахаря. Средневековые орудия труда изготовлялись главным образом из дерева и были, следовательно, малопроизводительными и непрочными. Впрочем, истинным соперником дерева в средние века было не железо: его употребляли обычно в небольших количествах и лишь во вспомогательных целях (для изготовления режущих инструментов, гвоздей, подков, болтов и оттяжек, которыми укрепляли стены). Соперником дерева был камень. Эта пара составляла основу средневековой техники. Архитекторов называли равным образом carpentarii et lapidarii (плотниками и каменщиками), строительные рабочие часто именовались operarii lignorum et lapidum (рабочие по дереву и камню). Долгое время камень по отношению к дереву был роскошью, благородным материалом. Начавшийся с XI в. мощный подъем строительства — важнейший феномен экономического развития в средние века — состоял очень часто в замене деревянной постройки каменной; перестраивались церкви, мосты, дома. Владение каменным домом — признак богатства и власти. Бог и Церковь, а также сеньоры в своих замках были первыми обладателями каменных жилищ. Но вскоре это стало также признаком возвышения наиболее богатых горожан, и городские хроники старательно упоминали об этом. Не один средневековый хронист повторял слова Светония о том, как гордился Август тем, что он принял Рим кирпичным, а оставляет мраморным. Прилагая эти слова к великим строителям, аббатам XI и XII вв., хронисты заменяли кирпич и мрамор на дерево и камень. Принять деревянную церковь и оставить ее каменной — успех, честь и подвиг в средние века. Известно, что одно из крупных достижений в средние века заключалось в том, что удалось вновь овладеть техникой возведения каменных сводов и изобрести их новые системы. Но относительно руин некоторых крупных сооружений XI в. по-прежнему возникает проблема: перешли ли уже тогда от деревянного покрытия к каменному своду? Так, аббатство Жюмьеж все еще остается с этой точки зрения загадкой для историков техники и искусства. Даже каменные здания со сводами сохраняли многие деревянные элементы, прежде всего стропила. Поэтому они были уязвимы для огня. Пожар, который в 1174 г. уничтожил собор в Кентербери, возник на деревянном чердаке. Монах Жерве рассказывает, как огонь, тлевший под крышей, внезапно вырвался наружу: «Vae, vae, ecclesia ardet!» («Увы, увы, церковь горит!)», как плавились свинцовые плиты на крыше, обрушивались на хоры сгоревшие балки, и огонь охватил скамьи. «Пламя, питаемое всей этой массой дерева, Поднимается на пятнадцать локтей, пожирая стены и особенно колонны церкви». Ученые составили длинный перечень средневековых церквей, сгоревших из-за деревянных стропил. Жюль Кишера отметил в одной только Северной Франции кафедральные соборы Байе, Манса, Шартра, Камбре, монастырские церкви в аббатствах Мон-Сен-Мишель, Сен-Мартен в Туре, Сен-Нааст в Аррасе, Сен-Рикье в Корби и т. д. Время, которое идеализирует все, идеализирует и материальное прошлое, оставляя от него лишь долговечное и уничтожая преходящее, то есть почти все. Средние века для нас — блистательная коллекция камней: соборов и замков. Но камни эти представляют только ничтожную масть того, что было. Лишь несколько костей осталось от деревянного тела и от еще более смиренных и обреченных на гибель материалов: соломы, глины, самана. Ничто не иллюстрирует лучшe фундаментальную веру средних веков в разделение души и тела и загробную жизнь одной лишь души. Тело Средневековья рассыпалось в прах, но оно оставило нам свою душу, воплощенную в прочном камне. Но эта иллюзия времени не должна нас обманывать. Самый важный аспект слабого технического оснащения обнаруживается в сельском хозяйстве. В самом деле, земля и аграрная экономика являются основой и сущностью материальной жизни в средние века и всего того, что она обуславливала: богатства, социального и политического господства. А средневековая земля скупа, потому что люди были еще неспособны много извлекать из нее. Прежде всего потому, что имели дело с рудиментарным инвентарем. Земля плохо обрабатывалась. Вспашки были недостаточно глубоки. Долгое время в разных местах продолжали пользоваться ралом античного типа, приспособленным к поверхностным почвам и неровной местности средиземноморского региона. Его сошник симметричной формы, иногда окованный железом, по часто сделанный просто из затвердевшего в результате обжига дерева, больше царапал землю, чем рассекал ее. Плуг с асимметричным сошником, отвалом и подвижным передком, снабженный колесами и влекомый более мощной упряжкой, который медленно распространялся в течение средних веков, являл собой весьма значительное достижение. Тем не менее тяжелые глинистые почвы, плодородие которых зависело от качества обработки, оказывали средневековым орудиям труда упорное сопротивление. Интенсификация пахоты в средние века — результат не столько усовершенствования инвентаря, сколько повторения операции. Распространялась практика трехкратной пахоты, а на переломе от XIII к XIV в. — четырехкратной. Но оставались ведь необходимые вспомогательные работы. Часто после первой пахоты комья разрыхляли руками. Прополку делали не везде, употребляя для удаления чертополоха и других сорняков простейшие орудия: вилы и насаженный на палку серп. Борона, одно из первых изображений которой появилось на вышивке конца XI в., известной как «ковер» Байе, получила распространение в XII и XIII вв. Время от времени приходилось также глубоко вскапывать поле лопатой. В итоге земля — плохо вскопанная, плохо вспаханная, плохо аэробированная — не могла быстро восстанавливать свое плодородие. Это жалкое состояние инвентаря можно было бы в какой-то мере компенсировать унавоживанием почвы. Однако слабость средневековой агрикультуры была в этой области еще более очевидной. Искусственных химических удобрений, разумеется, не существовало. Оставались естественные удобрения. Они были крайне недостаточны. Главной причиной тому была нехватка скота, вызванная отчасти второстепенными причинами (например, эпизоотиями), но прежде всего тем, что луга отходили на второй план по отношению к пашне, земледелию, потребности в растительной пище, тогда как источником мяса частично служила дичь. Впрочем, и среди домашних животных наиболее охотно разводили тех, которые паслись в лесу — свиней и коз — и навоз от которых большей частью пропадал. Навоз от других животных тщательно собирали — в той мере, в какой это позволяло делать блуждание стад, которые паслись обычно на открытом воздухе и редко запирались в стойла. Бережно использовался помет голубей. Сеньор подчас облагал держателя тяжелым побором в виде «горшка навоза». Привилегированные агенты сеньоров получали, напротив, в качестве жалованья «навоз от одной коровы и ее теленка»; таковы были пребендарии, управлявшие некоторыми поместьями, например в Мюнвайере в Германии XII в. Значительным подспорьем служили удобрения растительного происхождения: мергель, истлевшие травы и листва, жнивье, оставшееся после пастьбы по нему животных. По многочисленным миниатюрам и скульптурным изображениям видно, что злаки срезали серпом почти у самого колоса — во всяком случае, в верхней части стебля — таким образом, чтобы оставлять как можно большее количество соломы сперва на корм скоту, а потом для удобрения. Наконец, удобрения приберегали для прихотливых и прибыльных культур: виноградников и садов. На средневековом Западе бросался в глаза контраст между огороженными маленькими парцеллами, отведенными под сады, которые обрабатывались самыми изощренными методами, и большими пространствами земли, отданной на произвол рудиментарной технике. Результат этой убогости инвентаря и нехватки удобрений заключался прежде всего в том, что земледелие носило не интенсивный, но в значительной мере экстенсивный характер. Даже в тот период, XI — XIII вв., когда демографический рост повлек за собой увеличение площади обрабатываемой земли посредством расчисток, средневековая агрикультура была особенно «странствующей», то есть переложной. К примеру, в 1116 г. жители одной деревни в Иль-де-Франсе получили разрешение расчистить некоторые части королевского леса, но при условии, что «они их будут обрабатывать и собирать урожай только в продолжение двух жатв, а потом отправятся в другие части леса». На бедных почвах было широко распространено подсечно-огневое земледелие, что подразумевает некий аграрный номадизм. Сами расчистки зачастую приводили к появлению временных распашек-заимок, которыми изобилует средневековая топонимика и которые так часто встречаются в литературе, когда речь идет о деревне: «Ренар пошел на заимку…» Плохо обработанная и мало обогащенная земля быстро истощалась. Поэтому ей нужно было давать частый отдых для восстановления плодородия — отсюда широко распространенная практика пара. Несомненный прогресс между IX и XIV вв. состоял в замене тут и там двухпольного севооборота трехпольным, который приводил к тому, что земля оставалась бесплодной только один год из трех вместо двух, или, точнее, позволял использовать две трети обрабатываемой поверхности вместо одной трети. Но трехполье распространялось, по-видимому, более медленно и не столь повсеместно, как это утверждалось прежде. В средиземноморском климате на бедных почвах долго держалось двухполье. Автор английского агрономического трактата «Флета» благоразумно советовал своим читателям предпочитать один хороший урожай в два года двум посредственным в три. В таком районе, как Линкошир, нет ни одного достоверного примера применения трехпольного севооборота до XIV в. В Форэ в конце XIII в. были земли, которые давали урожай лишь три раза за тридцать лет. Добавим к этому и другие факторы, которые влияли на слабую производительность земли. Такова, например, тенденция средневековых хозяйств к автаркии, что было одновременным следствием экономических реалий и менталитета. Прибегать к помощи извне, не производить всего нужного — не только проявление бессилия, но и бесчестие. Для монастырских владений стремление избежать любого контакта с внешним миром прямо вытекало из духовного идеала уединения; экономическая изоляция была условием духовной чистоты. Это рекомендовал даже умеренный устав св. Бенедикта. Его LXVI глава гласит: «Монастырь должен, насколько это возможно, быть организованным таким образом, чтобы производить все необходимое, иметь воду, мельницу, сад и разные ремесла, дабы монахи не были вынуждены выходить за его стены, что пагубно для их душ». Когда цистерцианцы обзавелись мельницами, св. Бернар угрожал их разрушить, потому что они представляют собой центры сношений, контактов, сборищ и, хуже того, проституции. Но эти моральные предубеждения имели под собой материальную базу. В мире, где средства транспорта были дороги и ненадежны, а денежное хозяйство, отношения обмена развиты слабо, производить самому все то, в чем есть нужда, значило следовать здравому экономическому расчету. Вследствие этого в средневековом сельском хозяйстве господствовала поликультура, а это означает, что земледелец был вынужден приспосабливаться к любым, даже самым жестоким географическим, почвенным и климатическим условиям. Виноград, например, культивировали в самом неблагоприятном климате, далеко на север от его нынешних Границ. Его можно было встретить в Англии: крупным центром виноделия был парижский район, а Лан мог быть назван в средние века «столицей вина». В обработку вводили плохие земли И даже непригодную почву заставляли производить тот или иной продукт. Результат всего этого — низкая продуктивность сельского хозяйства. В каролингскую эпоху в королевском поместье Аннап (Франция, департамент Нор) урожай, по всей видимости, был близким к 1:2 — 2,7, а подчас едва превышал сам-один, то есть всего-навсего возмещал семена. Заметный прогресс произошел между XI и XIV вв., но урожайность оставалась низкой. Согласно английским агрономам XIII в., нормальным урожаем для ячменя следовало считать 1:8, для ржи — 1:7, для бобовых — 1:6, для пшеницы — 1:5, для овса — 1:4. Действительность, кажется, была не столь блестящей. На хороших землях Винчестерского епископства урожайность составляла 3,8 для пшеницы и ячменя и 2,4 для овса. Для пшеницы правилом было, по-видимому, соотношение три или четыре к одному. Непостоянство урожаев зависело в значительной степени от территории. В гористой местности их уровень мало отличался от каролингской эпохи (сам-два), в Провансе он возрастал до сам-три или сам-четыре; в некоторых илистых долинах, в Артуа например, он мог превышать сам-десять и доходить до восемнадцати, то есть приближаться к современному урожаю на землях среднего качества. Еще более важно, что эти колебания могли быть значительными в разные годы. В Рокетуаре, в Артуа, пшеница давала урожай 1:7,5 в 1319 г. и 1:11,6 в 1321 г. Наконец, в одном и том же хозяйстве во многом разнилась урожайность отдельных культур. В маноре аббатства Рамсей урожайность ячменя колебалась между шестью и одиннадцатью, тогда как овес едва возвращал семена. В области источников энергии явный прогресс сказывался по мере распространения мельниц (прежде всего водяной) и различных приложений гидроэнергии: в сукновальном деле, для обработки конопли, дубления кож, в пивоварении, для заточки инструментов. Следует, однако, быть осторожным, когда речь заходит о хронологии появления и распространения этих механизмов. Этот процесс проходил отнюдь не синхронно. Например, что касается сукновальной мельницы, то в XIII в. во Франции здесь был заметен регресс; Англия переживала подлинный расцвет лишь с конца XIII в., в этом видят признак самой настоящей «промышленной революции»; в Италии такая мельница распространилась не сразу и не повсюду. Флоренция в XIII — XIV вв. отправляла свои сукна на мельницы в Прато; первое упоминание о сукновальной мельнице в Германии датируется только 1223 г. (в Шпайере), и, кажется, это был для XIII в. исключительный случай. Железоделательные мельницы — самые важные для промышленного развития — появились лишь в конце нашего периода. До XIII в. такая мельница являлась редкостью; обнаружение ее в 1104 г. в Каталонии нельзя считать бесспорным, хотя подъем кузнечного дела в этой провинции во второй половине XII в. и был, возможно, связан с распространением этих мельниц. Первое надежное упоминание о них датируется 1197 г. для одного монастыря в Швеции. Бумажные мельницы, существовавшие с 1238 г. в Ятове (Испания), не получили распространения в Италии до конца XIII в. (Фабриано, 1268 г.); свидетельство о первой французской бумажной мельнице появилось в 1338 г. (Труа), немецкой — в 1390 г. (Нюрнберг). Гидравлическая пила была еще диковиной, когда около 1240 г. Виллар де Оннекур зарисовал ее в своем альбоме. Водяная мельница по-прежнему применялась главным образом для помола зерна. Согласно «Книге Страшного суда» (1086 г.), в Англии в конце XI в. насчитывалось 5624 мельницы. Несмотря на прогресс в XII и XIII вв. в использовании энергии воды и ветра, основным источником энергии в средневековой Европе все еще служила мускульная сила человека и животных. Здесь также появились важные достижения. Наиболее впечатляющим и самым богатым по последствиям было, безусловно, то из них, которое вслед за Р. Лефевром де Ноетт и А.-Ж. Орикуром получило название «новая запряжка». Речь идет о совокупности технических усовершенствований, которые позволили к началу второго тысячелетия лучше использовать тягловую силу животных и увеличить производительность их труда. Эти нововведения дали прежде всего возможность применять для перевозок, пахоты и других сельскохозяйственных работ более быструю, чем вол, лошадь. Античная запряжка, при которой тяга приходилась на горло, сжимала грудь животного, затрудняла его дыхание и быстро утомляла. Принцип новой запряжки заключался в том, что посредством хомута тягловая сила была переложена на плечи, хомут сочетался с подковами, которые облегчали движение животного и защищали его ноги, а упряжка цугом позволяла перевозить тяжелые грузы, что имело основное значение для строительства больших религиозных и гражданских зданий. Первое бесспорное изображение хомута — решающего элемента новой запряжки — находится в одной из рукописей муниципальной библиотеки Трира, датируемой примерно 800 г., однако новая упряжка распространилась только в XI — XII вв. Не следует также упускать из виду, что средневековый рабочий скот был низкорослым и слабосильным по сравнению с современными животными. Рабочая лошадь вообще принадлежала к более мелкой породе, нежели тяжелый боевой конь, который должен был нести на себе если не конные доспехи, то по крайней мере тяжеловооруженного всадника. Здесь снова обнаруживается примат военного начала и воина перед экономическим началом и производителем. Вытеснение быка лошадью не было всеобщим явлением. Преимущества лошади были настолько велики, что папа Урбан II, провозглашая в Клермоне в 1095 г. ввиду Первого крестового похода Божий мир, брал под божественное покровительство «лошадей, на которых пашут и боронят»; превосходство лошади признавалось у славян с XII в. до такой степени, что, согласно хронике Гельмольда, единицей измерения пашни была площадь участка, который можно было обработать за день парой быков или одной лошадью, а в Польше в это же время лошадь стоила вдвое дороже быка, поскольку производительность ее дневного труда была на 30% выше. Тем не менее многие крестьяне и сеньоры отступали перед двумя помехами: высокой номинальной ценой лошади и тем, что ее нужно было кормить овсом. Уолтер Хенли в своем «Трактате о ведении хозяйства» рекомендовал предпочитать лошади быка — потому, что его дешевле прокормить и с него, кроме работы, можно получить мясо. В Англии после прогресса в использовании лошади к концу XII в., особенно в восточных и центрально-восточных графствах, эта тенденция в XIII в., кажется, застопорилась — возможно, в связи с возвратом к прямой обработке земли самим феодальным собственником и барщине. В Нормандии в XIII в. пахота на лошадях была обычным делом: в 1260 г. руанский архиепископ Эд Риго приказал конфисковать лошадей, обнаружив во время своей инспекторской поездки по диоцезу, что на них пашут в праздник св. Матвея. Так же должно было обстоять дело и на землях сеньоров Оденард, поскольку на иллюстрациях к описи рент («Vieil Rentier», около 1275 г.) изображается только лошадь. Бык остался владыкой пашни не только на Юге и в средиземноморских регионах, где овес выращивать трудно, но в XIII в. его использовали для пахоты также в Бургундии и Бри. О ценности лошади для крестьянина — даже в привилегированном районе (Артуа, около 1200 г.) — можно прочесть в фаблио Жана Боделя «Две лошади», где противопоставляются лошадь, «годная для плуга и бороны», и «тощая кляча». Не следует пренебрегать и тем обстоятельством, что наряду с лошадью и быком на сельскохозяйственных работах даже вне средиземноморской зоны использовали осла. В одном орлеанском документе, где перечислялся рабочий скот, сказано: «или бык, или лошадь, или осел». Согласно другому документу 1275 г. из Бри, крестьяне были обязаны отбывать барщину на пахоте со своими быками, лошадьми и ослами. Вол и осел присутствовали в смиренной реальности Средневековья, как в евангельской сцене Рождества. И все же основой всего оставалась человеческая энергия. В сельском хозяйстве, в ремесле и вплоть до судоходства, где парус служил лишь слабым подспорьем веслу, ручной труд являлся главным источником энергии. Однако производительность этих человеческих источников энергии, которые Карло Чиполла назвал «биологическими преобразователями», была ограничена тем, что класс производителей, как мы увидим ниже, почти полностью совпадал с социальной категорией, которая плохо питалась, если не голодала. По расчетам К. М. Мазера и К. Чиполлы, в средневековом доиндустриальном обществе «биологические преобразователи» давали минимум 80% энергии; отсюда и слабость энергетических ресурсов: примерно 10 тыс. калорий в день на человека (в современном индустриальном обществе 100 тыс.). Не следует удивляться, что человек представлял для средневековых сеньоров столь ценный капитал, что некоторые из них, например в Англии, облагали особым побором молодых неженатых крестьян. Церковь, вопреки своему традиционному прославлению девственности, делала все больший акцент на «плодитесь и размножайтесь» — лозунге, который отвечал прежде всего техническим структурам средневекового мира. Такая же проблема существовала и в области транспорта. Здесь опять-таки не следует пренебрегать значением физической энергии человека. Разумеется, барщинные повинности, заключавшиеся в ручной переноске клади — остаток античного рабства, — становились все менее частыми и, по-видимому, исчезли после XII в. Но еще в XI в., например, монахи Сен-Ванна требовали от своих сервов, живших в Лаумесфельде в Лотарингии, чтобы они переносили на плечах мешки с зерном на расстояние в шесть миль. При постройке соборов работы по переноске тяжестей, которые возлагались в качестве епитимьи или богоугодного дела на различные классы общества, имели не только психологический и духовный аспект, но также техническое и экономическое значение. Взрыв этой своеобразной формы благочестия произошел в 1145 г. в Нормандии. Среди многочисленных свидетельств имеется знаменитый рассказ Робера де Ториньи о строительстве кафедрального собора в Шартре: «В этот год люди принялись тащить на своих плечах телеги, груженные камнем, лесом, съестными припасами и другими предметами для сооружения церковных башен… Сначала это происходило в Шартре, а затем почти во всем Иль-де-Франсе, Нормандии и во многих других местах…» В том же году аббат Эмон описывает такое же зрелище в Сен-Пьер-сюр-Див, в Нормандии: «Короли, принцы, люди, могущественные в миру, отягощенные почестями и богатством, мужчины и женщины знатного происхождения склоняли свои надменные выи и впрягались цугом, на манер животных, в телеги с вином, пшеницей, маслом, известью, камнем и прочими продуктами, необходимыми для поддержания жизни или постройки церквей». Такой же рассказ мы находим в хронике Мон-Сен-Мишеля и руанской хронике. Может быть, эта кампания 1145 г. по размаху и участию в ней всех классов общества была исключением. «Кто не видел этих сцен, не увидит никогда ничего подобного», — пишет Робер де Ториньи. Однако аналогичные сцены — более скромного масштаба, но не менее впечатляющие по составу актеров — можно было увидеть и в XIII в. с участием в них Людовика Святого — будь то в Святой земле или в аббатстве Ройомон, где король со своими братьями (эти последние волей-неволей) возил строительный материал. Как бы то ни было, основным способом транспортировки грузов оставалась переноска тяжестей людьми или животными. Это было следствием плохого состояния дорог, ограниченного числа телег и повозок, отсутствия удобных приспособлений — ведь тачка, которая, несомненно, появилась на строительных площадках в XIII в., распространилась лишь к концу следующего столетия, и с ней, по-видимому, не все ладилось — и, наконец, дороговизны гужевого транспорта. Миниатюры показывают нам людей, сгибающихся под тяжестью досок, корзин и заплечных поклаж. Иногда мы видим тягловых животных в чести — после того, как они потрудились: таковы каменные изображения быков на башнях соборов в Лане. Животные вообще играли главную роль в средневековых перевозках. Мул и осел были незаменимы не только для преодоления гористых участков в средиземноморском регионе; вьючный транспорт широко применялся и там, где условия рельефа этого, казалось бы, не требовали. В контрактах, заключенных в 1296 г. на шампанских ярмарках между итальянскими купцами, покупателями сукон и холстов, и возчиками, было обговорено, что последние обязуются доставить товары в Ним в течение 22 дней «на своих животных, без телеги»; там же фигурировали «десять тюков сукна, которые перевозчик должен привезти и доставить в Савон прямой дорогой без телеги в течение 35 дней». Недостаточно был развит и морской транспорт, несмотря на некоторые технические усовершенствования, которыми не следует пренебрегать. Однако эти улучшения не произвели еще всего своего эффекта до XIV в. (или позже), да и само их значение оставалось ограниченным. Невелик прежде всего был тоннаж флотов на христианском Западе. Невелики и сами суда — даже с увеличением их водоизмещения в XII — XIII вв., особенно на севере, где корабли предназначались для перевозки объемных грузов, зерна и леса, и где появилась ганзейская кокка, тогда как на Средиземноморье венецианцы строили галеры или, точнее, галеасы — торговые галеры более крупных размеров. О каких величинах можно вести речь? Вместимость свыше 200 тонн кажется исключением. Невелик также общий тоннаж. Число «больших» кораблей было очень ограниченно. Конвои, которые Венеция — первая морская держава того времени — направляла с начала XIV в. один или два раза в год в Англию и во Фландрию, насчитывали две-три галеры. Общее число «купеческих галер», которые обслуживали в двадцатых годах XIV в. три главных торговых пути, составляло примерно 25 единиц. В 1328 г., например, восемь кораблей работали на «заморском» направлении (то есть Кипр и Армения), четыре — на фландрском и десять — на «романском» (Византийская империя и Черное море). В августе 1315 г., когда Большой совет, получив тревожные известия, приказал своим кораблям на Средиземном море сорганизоваться в конвой, он исключил из их числа большие суда, которые вследствие своей тихоходности были плохо приспособлены для плавания в составе каравана, — таковых насчитывалось девять. Впрочем, размеры этих кораблей ограничивались в инструктивном порядке, так как большая величина и тихоходность не должны были препятствовать их использованию в военных целях. По подсчетам Фредерика Лайна, общий тоннаж венецианского флота в XIV в. достигал примерно 40 тыс. тонн при среднем водоизмещении судна в 150 тонн. Внедрение архиштевня, которое прогрессировало в XIII в. и делало корабли более маневренными, не имело, вероятно, столь большого значения, какое ему приписывали. Что касается употребления компаса, которое повлекло за собой составление более точных карт и позволяло плавать в зимнее время, то оно распространилось только после 1280 г. Средние века, наконец, не знали квадранта и морской астролябии — инструментов эпохи Ренессанса. Недостаточно была развита, наконец, и добыча полезных ископаемых. Слабая производительность землеройных и подъемных механизмов и отсутствие приспособлений для откачки воды ограничивали добычу разработкой поверхностных или неглубоких месторождений. Добывали железо, медь и свинец. Каменный уголь был, возможно, известен в Англии с IX в.; он недвусмысленно упомянут в Форэ в 1095 г., но его разработка началась по-настоящему лишь в XIII в. К этому же времени относится начало добычи соли на шахтах Галле (Саксония), а также Велички и Бохни в Польше. Свинец добывался главным образом в Корнуолле, но о методе его добычи нам ничего не известно. Производительность золотых и серебряных рудников вскоре перестала отвечать требованиям развивавшегося денежного хозяйства, и нехватка драгоценных металлов, несмотря на интенсификацию добычи — особенно в Центральной Европе (например, в Кутна-Горе в Чехии), — повлекла за собой в конце средних веков монетный голод, который прекратился лишь в XVI в. с наплывом американских металлов. Все эти металлы производились в недостаточном количестве и в большинстве случаев посредством рудиментарного оборудования и техники. Плавильные печи с мехами, которые приводились в действие энергией воды, появились в конце XIII в. в Штирии, а затем, около 1340 г., в районе Льежа. Доменные печи конца Средневековья не могли тотчас же революционизировать металлургию. Решающие сдвиги появились, как известно, лишь в XVII в., а их распространение пришлось на следующее столетие. Речь идет о применении каменного угля при выработке железа и использовании силы пара для откачки подземных вод. В результате мы видим, что наиболее значимые технические достижения в «индустриальной» сфере касались ее отдельных и притом не основных отраслей, а их распространение датируется к тому же концом Средневековья. Самое впечатляющее из них — это, несомненно, изобретение пороха и огнестрельного оружия. Однако их военная эффективность сказалась далеко не сразу; это был медленный процесс. В течение XIV н. и даже позже первые пушки сеяли страх в рядах неприятеля скорее благодаря производимому ими грохоту, нежели смертоносному действию. Их значение будет определяться главным образом тем, что развитие артиллерии вызовет начиная с XV в. подъем металлургии. Масляная живопись была известна с XII в., но она сделала решающие успехи лишь в конце XIV — начале XV в.; ее применение утвердилось, согласно традиции, в творчестве братьев Ван Эйк и Антонелло да Миссина, но она в конечном счете революционизировала живопись в меньшей степени, нежели открытие перспективы. Производство стекла, известного еще в античности, вновь возродилось лишь в XIII в., главным образом в Венеции, но приобрело форму промышленного производства в Италии только в XVI в. Равным образом и бумага одержала триумф лишь с появлением типографии. Стекло в средние века — это в основном витраж, и трактат Теофила, написанный в начале XII в., свидетельствует о расцвете этого искусства в христианском мире. Кстати, трактат Теофила «О различных ремеслах» («De diversis artibus») — «первый трактат по средневековой технике» — прекрасно показывает ее ограниченные пределы. Прежде всего и главным образом техника служила Богу. Теофил описывает приемы, которые применялись в монастырских мастерских и предназначались в первую очередь для постройки и украшения церквей. Первая книга его трактата посвящена изготовлению красок, то есть миниатюре и побочно фреске; вторая — витражу, третья — металлургии, преимущественно ювелирному делу. Затем он описывает технику производства предметов роскоши на примере текстильного промысла, где одежда в основном шилась на дому, а мастерские выделывали роскошные ткани. Техниками и изобретателями в средние века были искусные ремесленники, владеющие секретами изготовления индивидуальных вещей с помощью простейшего инвентаря. Это относится и к тем, в ком хотели видеть интеллектуальную элиту: к итальянским или ганзейским купцам, в связи с которыми говорили, например, о некой «интеллектуальной супрематии». Однако долгое время главная работа купца не требовала особой квалификации и состояла в том, чтобы переезжать с места на место. Купец — лишь один из странников на средневековой дороге. В Англии его называли piepowder — «пыльноногий», покрытый пылью дорог. Он появился в литературе — например, в фаблио Жана Боделя «Безумное желание» в конце XII в. — как человек, который целые месяцы проводит вне дома, «в поисках товара», и возвращается «радостный и веселый» после долгого пребывания «в дальних краях». Иногда этот путник, если он достаточно богат, устраивался таким образом, чтобы провернуть большую часть своих дел на шампанских ярмарках. Но если в эти дела и вмешивался «интеллектуал» (причем это происходило только в южной части христианского мира), то это был нотариус, который составлял для пего, как правило, очень простые контракты. Даже церковь, которая, осуждая как ростовщичество любую кредитную операцию, вынуждала тем самым купца прибегать к более сложным и тонким приемам, не достигла того, чтобы заставить его усовершенствовать свою технику решающим образом. Два инструмента, которыми был отмечен определенный, хотя технически и ограниченный прогресс в коммерческой практике — вексель и двойная бухгалтерия, — получили распространение только с XIV в. Техника торговых и финансовых сделок представляется даже для средних веков одной из самых неразвитых. Наиболее важная операция — обмен — ограничивалась обменом вещей «из рук в руки». Лишь один представитель мира техники достиг, быть может, высшей ступени: архитектор. Сфера его деятельности была, безусловно, той единственной областью, которая имела в средние века неоспоримый промышленный аспект. По правде говоря, лишь в век готики искусство строить превратилось в науку, а сам архитектор стал ученым, да и то не во всем христианском мире. Он добился того, что его величали «мэтром», и пытался даже добиться звания «магистр каменного строения» («magister lapidum»), как другие носили звания магистров искусств или докторов права. Производя расчеты по правилам, он противопоставлял себя архитектору-ремесленнику, применявшему традиционные рецепты, то есть каменщику. Сосуществование, а иногда и противостояние двух типов строителей длилось, как известно, до конца средних веков, и на переходе от XIV к XV веку на строительной площадке миланского собора произошел знаменательный спор между французским архитектором, для которого «ars sine scientia nihil est» («нет искусства без науки»), и ломбардскими каменщиками, для которых «scientia sine arte nihil est» («нет науки без искусства»). Имеет ли смысл, наконец, напоминать о том, что если средневековые ремесленники и доказали свою сноровку, смелость и художественный гений (свидетельство тому — кафедральные соборы, да и не только они; Жуанвиль восхищался крытым рынком в Сомюре, «построенным на манер клуатров белых монахов» [ Итак, Средневековье мало что само изобрело и мало чем обогатило даже продовольственную флору. Рожь, например, — главное приобретение средних веков — к настоящему времени почти исчезла в Европе; это было лишь преходящее обогащение агрикультуры. И тем не менее эта эпоха означает определенный этап в покорении природы человеком с помощью техники. Разумеется, даже самое важное завоевание — мельница (или, точнее, ибо это главное, ее распространение) — зависело от капризов природы: мог прекратиться ветер, высохнуть или, напротив, замерзнуть водный поток. Но вот что говорит по этому поводу Марк Блок: «Водяные и ветряные мельницы — зерновые, дубильные, сукновальные; мельницы, приводящие в действие гидравлические пилы и кузнечные молоты; хомут и подковы, упряжка цугом и, наконец, самопрялка — сколько достижений, которые в равной мере приводили к более эффективному использованию природных сил, одушевленных или нет; следовательно — к сбережению человеческого труда или, что почти то же самое, к росту производительности труда. Почему? Отчасти потому, что было меньше людей, но прежде всего потому, что господин имел меньше рабов». Некоторые современники осознавали эту прямую связь между человеческой жизнью и техническим прогрессом — при том, однако, что Средневековье вовсе не числило технический прогресс в ряду своих ценностей. Были люди, которые его оплакивали. Так, например, Гийо Провенский в начале XIII в. сожалел о том, что в его время, даже в военной области, «художники» должны уступать дорогу «техникам», «рыцари» — «арбалетчикам, саперам, обслуге камнеметов и инженерам». Другие, напротив, радовались. Еще в античный период при появлении первых водяных мельниц одна из эпиграмм «Антологии» прославляла это достижение: «Поберегите ваши руки, столь привычные к жернову, о девы, которые еще недавно мололи зерно! Вас ждет отныне долгий сон, и вы не будете внимать пенью петухов, что приветствуют зарю. Ибо вашу работу Деметра повелела делать нимфам». В V в. аббат Лоша радовался тому, что монастырская мельница позволяет «одному брату выполнять работу многих». А в XIII в. монах из Клерво, описывая промышленные приспособления, сложил подлинный гимн во славу машин: «Один из рукавов (реки) Об, протекая через многочисленные мастерские аббатства, снискал себе повсюду благословения за те услуги, что он оказывает (обители). Река принимается здесь за большую работу; и если не вся целиком, то по крайней мере она не остается праздной. Русло, излучины которого разрезают долину пополам, было прорыто не природой, но сноровкой монахов. И таким путем река отдает обители половину самой себя, как бы приветствуя монахов и извиняясь, что она не явилась к ним вся целиком, поскольку не смогла найти канал, достаточно широкий, чтобы ее вместить. Когда подчас река выходит из берегов и выплескивает за свои обычные пределы слишком обильную воду, то ее отражает стена, под которой она вынуждена течь. Тогда она поворачивает вспять, и волна, которую несет с собой прежнее течение, принимает в своих объятьях отраженную волну. Однако, допущенная в аббатство — в той мере, в какой ей это позволяет стена, исполняющая роль привратника, — река бурно устремляется в мельницу, где она сразу же принимается за дело, приводя в движение (колеса) для того, чтобы молоть тяжелыми жерновами пшеницу или трясти решето, которое отделяет муку от отрубей. И вот уже в соседнем здании она наполняет котел (для варки пива) и отдается огню, который кипятит воду, дабы изготовить напиток для монахов, ежели паче чаяния виноградник ответил на заботу виноградаря дурным ответом бесплодия или же кровь грозди оказалась негодной и нужно заменить ее дочерью колоса. Но (и после этого) река не считает себя свободной. Ее зовут к себе стоящие подле мельницы сукновальни. Она уже была занята на мельнице приготовлением пищи для братьев; есть, стало быть, резон потребовать, чтобы она позаботилась и об их одежде. Она не спорит и ни от чего не отказывается. Она попеременно поднимает и опускает тяжелые бабы, или, если угодно, молоты, а еще лучше сказать, деревянные ноги (ибо это слово более точно выражает характер работы сукновалов), и сберегает сукновалам много сил. О, мой Бог! Какое утешение даруешь Ты своим бедным слугам, дабы их не угнетала великая печаль! Как облегчаешь Ты муки детей своих, пребывающих в раскаянии, и как избавляешь их от лишних тягот труда! Сколько бы лошадей надрывалось, сколько бы людей утомляли свои руки в работах, которые делает для нас без всякого труда с нашей стороны эта столь милостивая река, которой мы обязаны и нашей одеждой, и нашим пропитанием. Она объединяет свои усилия с нашими и, перенеся все тяготы жаркого дня, ждет от нас лишь одну награду за свой тяжелый труд: чтобы ей позволили свободно удалиться после того, как она старательно сделала все, что от нее требовали. Заставив стремительно вращаться множество быстрых колес, она вся покрывается пеной, словно ее самую перемололи, и ее течение становится более вялым. Покинув сукновальню, она устремляется в дубильную мастерскую, где выказывает столь же живости, сколь и тщания, дабы изготовить материал, необходимый для обуви братьев. Потом она разделяется на множество мелких рукавов и посещает в своем услужливом течении различные заведения, проворно разыскивая те, что имеют в ней нужду. Идет ли речь о том, чтобы печь, просеивать, вращать, дробить, орошать, поднимать или молоть, — везде она предлагает свою помощь и никогда в ней не отказывает». Экономика средневекового Запада имела целью обеспечить людям средства существования. Дальше этого она не шла. Если кажется, что она переступает грань удовлетворения минимальной потребности, то это потому, что «существование» есть, конечно же, понятие социально-экономическое, а не чисто материальное. Оно варьируется в зависимости от социальных слоев. Для массы достаточно средств существования в прямом смысле слова, то есть того, с чего жить физически: прежде всего пищи, затем одежды и жилища. Средневековая экономика носит главным образом аграрный характер; стало быть, она основана на земле, которая доставляет все необходимое. Это требование обеспечить средства существования является до такой степени основой средневековой экономики, что в Раннее Средневековье, когда она только складывалась, предпринимались попытки посадить каждую крестьянскую семью — социально-экономическую единицу — на единообразный участок земли, который должен был обеспечить нормальную жизнь: манс, terra unius familia, как говорит Беда. Для высших слоев понятие «существование» предполагало удовлетворение гораздо больших потребностей; оно должно было позволить им сохранить свой статус, не опускаться ниже определенного ранга. Средства существования доставлял им в слабой мере импорт из-за рубежа, а в остальном — труд народной массы. Этот труд не имел целью экономический прогресс — ни индивидуальный, ни коллективный. Он предполагал, помимо религиозных и моральных устремлений (избежать праздности, которая прямиком ведет к дьяволу; искупить, трудясь в поте лица, первородный грех; смирить плоть), в качестве экономических целей обеспечить как свое собственное существование, так и поддержать тех бедняков, которые неспособны сами позаботиться о себе. Еще св. Фома Аквинский сформулировал эту мысль в «Своде богословия»: «Труд имеет четыре цели. Прежде всего и главным образом он должен дать пропитание; во-вторых, должен изгонять праздность, источник многих зол; в-третьих, должен обуздывать похоть, умерщвляя плоть; в-четвертых, он позволяет творить милостыни». Экономическая цель средневекового Запада — создавать необходимое, necessitas. Это оправдывало деятельность и влекло за собой даже отступление от некоторых религиозных правил. В случае necessitas была разрешена обычно запрещенная работа в воскресенье, дозволялось работать священнику, которому были запрещены многие «ремесла». А некоторые специалисты по каноническому праву оправдывали необходимостью даже воровство. Раймон де Пеньяфор писал в своем «Своде» в первой трети XIII в.: «Если кто-либо украдет по необходимости что-то из пищи, питья или одежды по причине голода, жажды или холода, совершает ли он в действительности кражу? Нет, он не совершает ни кражи, ни греха, если речь идет о действительно необходимом». Но стремиться раздобыть себе большее — это грех гордыни, superbia, од-па из самых тяжких разновидностей греха. Экономический идеал, установленный в каролингскую эпоху Теодульфом, оставался значимым для всего Средневековья. По его мнению, следовало напомнить «тем, кто занимается негоциями и торговлей, что они не должны желать земных выгод больше, чем жизни вечной… Равным образом и те, кто тяжко трудится на полях, чтобы приобрести пищу, одежду и другие необходимые вещи, должны давать десятины и милостыни(…). В самом деле, Бог дал каждому его ремесло, дабы он имел, с чего жить, и каждый должен извлекать из своего ремесла не только все необходимое для тела, но также и опору для души, что еще более необходимо». Всякий экономический расчет, который пошел бы дальше предвидения необходимого, сурово осуждался. Разумеется, земельные сеньоры, главным образом и прежде всего церковные, особенно аббатства, которые располагали персоналом более высокого интеллектуального уровня, стремились знать, предвидеть и улучшать производство на своих землях. Этот экономический интерес демонстрируют капитулярии, полиптихи, императорские или церковные описи каролингской эпохи, из которых самым известным являлся «Полиптих аббата Ирминона», составленный в начале IX в. в парижском аббатстве Сен-Жермен-де-Пре. В середине XII в. сочинение Сугерия об управлении аббатством Сен-Дени изменило эмпирический характер руководства монастырским хозяйством, а с конца этого столетия управление крупными, прежде всего церковными, сеньориями перешло в руки специалистов. В манорах крупнейших английских аббатств крепостной управляющий, reeve, должен был в Михайлов день предъявлять все счета писцам, которые вносили их в книги прежде, чем представить для проверки присяжным. Речь идет здесь скорее о том, чтобы перед лицом надвигающегося кризиса все еще продолжать производить необходимое, лучше управляя и считая, и противостоять успехам денежного хозяйства. Недоверие к расчету будет царить еще долго, и, как известно, нужно ждать XIV в., чтобы увидеть появление подлинного внимания к исчисляемому количеству — например, еще грубой статистики Джованни Виллани по флорентийской экономике; внимания, порожденного в конечном итоге и здесь в большей мере кризисом, который поражает города и обязывает считать, нежели неким влечением к исчисленному экономическому росту. Знаменитый итальянский сборник новелл, «Novellino» (середина XIII в.), свидетельствует об этом враждебном учету и числу состоянии умов: «Однажды у царя Давида, которого Бог своей милостью возвысил из пастухов, возникло желание подсчитать число своих подданных. То был акт высокомерия, и он сильно разгневал Бога, который послал ему ангела, повелев сказать так: „Давид, ты согрешил. Вот что посылает сказать тебе твой Господь: хочешь ли ты пребывать три года в аду или три месяца в руках твоих врагов либо желаешь отдаться на суд в руки Господа?“ И ответил Давид: „В руки Господа моего желаю отдаться, и пусть он сделает со мной все, что Ему угодно“. Итак, что же сделал Бог? Он покарал его за грех, потому что он возгордился великим числом (подданных). Случилось так, что, едучи однажды верхом, увидел Давид ангела Божьего с обнаженным мечом, коим он разил (людей). Давид тотчас спешился и сказал: „Ради Бога, мессир! Не убивайте невинных; убейте лучше меня, ибо я виновник“. Тогда, снисходя к этим словам, Бог помиловал народ и остановил избиение». Экономический подъем в средневековой Европе, датируемый XI — XII вв., был лишь результатом демографического роста. Речь шла о том, что нужно было накормить, одеть и обеспечить жилищем гораздо большее число людей. Основным средством решения этой проблемы были расчистки и расширение площади пахотных земель. Повышению урожайности путем интенсификации самого земледелия (трехполье, удобрения, улучшение инвентаря) заранее отводилась второстепенная роль. Даже размеры больших романских и готических церквей отвечали сперва простой необходимости принимать более многочисленный христианский люд. Да и монастырские хозяйства, проводники и свидетели экономического развития, часто увеличивают или уменьшают объем производства в зависимости от колебаний населения обители. В Кентерберийском аббатстве во второй половине XII в. натуральные оброки с крестьян уменьшались одновременно с сокращением числа монахов. Было естественно, что это безразличие и даже враждебность по отношению к экономическому росту отражались в сфере денежного хозяйства и оказывали сильное сопротивление развитию в этой сфере духа наживы. Средневековье, как и античность, знало в качестве главной, если не единственной формы займа потребительский заем, производственного займа почти не существовало. В среде христиан было запрещено взимание процента с потребительского займа; это представляло собой осужденное церковью чистейшей воды ростовщичество. Три библейских текста (Исх. 22, 25; Лев. 25, 35 — 37; Втор. 23, 19 — 20) порицали заем под проценты среди евреев, реагируя против влияния Ассирии и Вавилона, где были очень распространены ссуды зерном. Эти предписания, хотя и мало соблюдаемые древними евреями, были восприняты церковью, которая опиралась на слова Христа: «…и взаймы давайте, не ожидая ничего; и будет вам награда великая…» Таким образом, были оставлены в стороне все пассажи, где Христос, который лишь указал в этой фразе на идеал для наиболее совершенных своих учеников, намекнул без осуждения на финансовую практику, заклейменную церковью как ростовщичество. Все отношение Христа к Матвею, мытарю или банкиру, во всяком случае, «денежному человеку», должно было бы укрепить снисходительность христианства к финансам. Но Средневековье почти полностью игнорировало или обошло молчанием этот аспект. Напротив, средневековое христианство, осудив потребительские займы между христианами (еще одно доказательство его определения как замкнутой группы) оставило роль ростовщиков евреям, что не помешало крупным аббатствам в Раннее Средневековье самим в известной мере играть роль «кредитных учреждений». Оно долго противилось также производственному займу, да и вообще осуждало как ростовщичество все формы кредита — стимула, если не условия, экономического роста. Схоласты — в том числе св. Фома Аквинский, мало понимавший, вопреки тому, как это обычно полагают, позицию купеческой среды и проникнутый идеями мелкого земельного дворянства, из которого он вышел, — призвали на помощь Аристотеля. Они усвоили его различие между автаркической экономикой семейного типа и экономикой торгового типа или, точнее, между натуральным хозяйством, нацеленным на простое использование имущества, то есть на поддержание существования, а посему достойным похвалы, и денежным хозяйством, действующим вопреки природе и, следовательно, порицаемым. Эти схоласты заимствовали у Аристотеля утверждение, что «деньги не рождают денег», и долгое время любая кредитная операция, приносящая процент, наталкивалась на эту догму. В самом деле, все средневековые социальные категории испытывали на себе сильное экономическое и психологическое давление, которое имело результатом, если не целью, противодействие всякому накоплению, способному породить экономический прогресс. Крестьянская масса была низведена до минимального жизненного уровня вследствие взиманий части продукта ее труда сеньорами в форме феодальной ренты и церковью в форме десятин и милостыней. Сама церковь тратила часть своих богатств на роскошь, окружавшую высшее духовенство — епископов, аббатов и каноников, омертвляя другую часть к вящей славе Бога в строительстве и украшении церквей, а также в пышных литургиях, и употребляла остаток на пропитание бедняков. Что касается светской аристократии, то ее манила возможность растрачивать свои излишки в дарениях и милостынях, в демонстрациях великодушия во имя христианского идеала милосердия и рыцарского идеала щедрости, что оказывало значительное и притом негативное влияние на экономику. Достоинство и честь сеньоров состояли в том, чтобы тратить, не считая: потребление и расточительность, свойственные примитивным обществам, почти полностью поглощали их доходы. Жан де Мен был совершенно прав, когда в «Романе о Розе» он соединил в пару Щедрость и Бедность и осудил обеих: та и другая, действуя сообща, парализовывали средневековую экономику. Если, наконец, и существовало накопление, то это была тезаврация, которая выключала драгоценные предметы из оборота и имела, кроме функции престижа, лишь одну несозидательную экономическую функцию. Драгоценная посуда, монетные сокровища, переплавленные в слитки или пущенные в обращение в момент какой-либо катастрофы, в случае кризиса, должны были обеспечить только средства существования и не питали никакую регулярную и продолжительную производственную деятельность. Слабое развитие техники производства, усиленное ментальными привычками, обрекало средневековую экономику на стагнацию, одно лишь обеспечение средств существования и престижных расходов меньшинства. Препятствия на пути экономического роста порождались прежде всего феодальным строем, который сам зависел, впрочем, от низкого технологического уровня. Конечно, феодальная система не сводится к домениальной системе, но она покоится на способе экономической эксплуатации, схема которой при всех географических и хронологических вариациях остается одной и той же. Феодальная система — это, в сущности, присвоение сеньориальным классом — церковным и светским — всего сельского прибавочного продукта, обеспеченного трудом крестьянской массы. Эта эксплуатация осуществляется в условиях, которые лишают крестьян возможности участвовать в экономическом прогрессе, — без того, однако, чтобы пользователи системой сами имели бы гораздо больше возможностей для производительных вложений. Конечно, как мы видели, феодальная рента, то есть совокупность доходов, которые сеньориальный класс извлекает из эксплуатации крестьян, не имеет постоянно ни одинакового состава, ни одинаковой стоимости. В разные эпохи варьировалось отношение между двумя частями земельной сеньории: доменом, или резервом, непосредственно эксплуатируемым сеньором благодаря прежде всего барщинам части крестьян, и держаниями, предоставленными вилланам за отработки и уплату оброков. Равным образом менялась пропорция между отработками и оброками, между натуральными оброками и денежными. Значительно варьировались также в зависимости от социальных категорий возможности располагать натуральными или денежными излишками. Если большинство сеньоров было «богато», то есть имело чем обеспечить себе и средства существования, и необходимый избыток для поддержания ранга, то были также и «бедные сеньоры». Об одном из них, который, кажется, даже не был в состоянии содержать себя и семью, говорит Жуанвиль: «Тогда прибыл на лодке некий бедный рыцарь с женой и четырьмя детьми. Я велел их накормить в моем доме. После трапезы я позвал бывших там дворян и сказал: „Сделаем доброе дело и освободим этого бедного человека от его детей. Пусть каждый из нас, и я в том числе, возьмет по ребенку“». А вот некий Дю Клюзель, рыцарь из Форэ, которого обнаружил Эдуард Перруа: он был так беден, что сделался, чтобы прожить, приходским кюре и нотариусом в своей деревне. И наоборот, если подавляющее большинство крестьян с трудом обеспечивало себе жизненный минимум, то некоторые достигали большего достатка. Мы к этому еще вернемся. Эти вариации в формах сеньориальной эксплуатации шли в разных направлениях. Разумеется, барщинные отработки почти повсюду в XII — XIII вв. имели тенденцию к сокращению и даже к исчезновению. Но это не являлось общим правилом, и, как известно, на востоке от Эльбы — в Пруссии, Польше и России — в конце средних веков сложилось «вторичное крепостное право», которое просуществовало до XIX в. Несомненно также, что в течение тех же XII — XIII вв. все больше возрастал размер денежных оброков по отношению к натуральным, достигая, например, в Букингемшире в 1279 г. трех четвертей феодальной ренты. Однако Жорж Дюби прекрасно показал, что в Клюни, особенно после 1150 г., пропорция продуктов земли в оброках, получаемых в зависящих от аббатства сеньориях, напротив, увеличивалась. Но во всех регионах и во все времена — по крайней мере до XIV в. — сеньориальный класс поглощал в непроизводительных расходах доходы, которые ему обеспечивала крестьянская масса, сама едва удовлетворявшая свои основные потребности. Безусловно, очень трудно установить типичный бюджет сеньора или крестьянина. Документы немногочисленны и недостаточны, значительно варьируются имущественные уровни, нелегко определить методы численной оценки различных элементов такого бюджета. Тем не менее мы можем с большим правдоподобием установить бюджеты нескольких крупных английских вотчин в конце XIII — начале XIV в. Баланс между расходами (пропитание, военное снаряжение, строительные работы, траты на предметы роскоши) и доходами едва оставлял для самых богатых из них возможности инвестиций, которые колеблются в пределах 6 — 10% доходов. Что касается доходов, то они почти исключительно состояли из феодальной ренты, то есть взимания с крестьян части труда и продукта. И лишь в конце XIII и в XIV в. кризис феодальной ренты привел сеньоров, могущих это сделать, к тому, чтобы искать ресурсы вне реорганизации сеньориальной эксплуатации: во фьефах, уплачиваемых деньгами («кошельковые» или рентные фьефы), в доходах с войны (выкупы), реже — в торговле сельскохозяйственными излишками или в покупке рент. Наконец, когда кажется, что сеньоры содействовали экономическому прогрессу, то это происходило в известной мере вопреки им самим, ибо, оставаясь в логике феодальной системы, они делали это не с целью экономической выгоды, но ради фискального взимания, феодального побора. Когда они ставили мельницу, обзаводились винным прессом и хлебной печью, то делали это для того, чтобы обязать крестьян пользоваться ими за плату или получить освобождение от этой обязанности, уплатив определенный побор. Когда они содействовали прокладке дороги или строительству моста, учреждению рынка или ярмарки, то опять-таки для того, чтобы взимать пошлины: рыночные, дорожные и т.д. Напротив, крестьянская масса была лишена избытков, а иногда и части необходимого из-за изъятий в форме феодальной ренты. Она не только должна была отдавать сеньору значительную часть плодов своего труда в виде натуральных или денежных оброков, но и сама ее производительная способность сокращалась из-за вымогательств сеньора, который облагал барщинами или поборами за освобождение от повинностей, оставлял себе обычно лучшие земли и большую часть навоза, а также обеспечивал себе ту малую часть крестьянского бюджета, что предназначалась для развлечения, то есть посещения деревенской таверны, которая, как и пресс, мельница или печь, принадлежала сеньору. Майкл Постан подсчитал, что в Англии во второй половине XII в. феодальная рента изымала из крестьянских доходов половину или немного больше и что для разряда несвободных держателей это едва позволяло виллану содержать себя и семью. Когда какому-нибудь крестьянину удавалось расширить свое держание, то обычно не для того, чтобы прямо увеличить ресурсы, но чтобы производить достаточно для пропитания и выплаты феодальной ренты, чтобы уменьшить необходимость продавать за любую цену часть урожая ради уплаты сеньориальных оброков и ограничить таким образом свою зависимость от рынка. Если даже среди крестьян и имелись, как мы увидим ниже, более зажиточные категории, то не следовало бы полагать, что часть сельского населения — те, кого называют аллодистами, владельцы свободной земли, «аллода», над которыми не тяготели ни отработки, ни оброки, — выпадала из экономической феодальной системы. Верно, что такие аллодисты, владельцы небольшого участка земли, были в средние века более многочисленными, нежели это часто утверждается. Прежде всего большее, чем полагали ранее, число аллодов избежало, по-видимому, процесса феодализации. Затем крестьянский аллод — кроме Англии, где свободные держатели, фригольдеры, мало чем, впрочем, отличались от аллодистов, — был частично восстановлен в XI — XII вв. различными способами: по договору между крестьянином и сеньором о «совместной посадке» («complant») виноградника, который становился свободным владением; благодаря присвоению втихомолку из-за беспечности сеньора и его служащих участка земли, который после нескольких лет свободного владения получал статус аллода, или благодаря ловкости некоторых крестьян, которым удавалось основать свободные заимки на обочине сеньориальных расчисток. Наконец, если даже для Франции является ложной поговорка «Нет земли без сеньора», изобретенная скорее юристами-теоретиками, нежели практиками, то это тем более справедливо для таких регионов, как Италия, где городской континуитет сохранил в ближайшей округе городов «оазисы независимости» (выражение Джино Луццато), или как Испания, где благодаря особым условиям Реконкисты часть отвоеванных земель оказалась вне сеньориальной зависимости, или как некоторые части Польши и Венгрии, где дезорганизация, вызванная татарским вторжением 1240 — 1243 гг., позволила освободиться кое-кому из крестьян. Мы видим, как после этого шторма цистерцианские аббатства не без труда восстанавливали свои сеньории. Однако независимость этих аллодистов не должна порождать иллюзию. Экономически они подвергались господству сеньора, так как над их личностью тяготели его вымогательства — прямо или косвенно посредством судебных и баналитетных поборов, которые они должны были платить с продукта своей земли. Еще более прочно они зависели от сеньора потому, что он господствовал на местном рынке и, больше того, во всей экономике региона. Таким образом, аллодисты не избегали экономической эксплуатации со стороны сеньориального класса. Экономически они почти не отличались от крестьянской массы, большая часть которой была обречена вследствие взимания феодальной ренты на бедность, а часто и на нищету, то есть на нехватку самих средств существования, на голод. Результатом плохого технического оснащения, связанного с социальной структурой, которая парализует экономический рост, было то, что средневековый Запад представлял собой мир, находящийся на крайнем пределе. Он без конца подвергался угрозе лишиться средств к существованию. Мир жил в состоянии крайне неустойчивого равновесия. Средневековый Запад — это прежде всего универсум голода, его терзал страх голода и слишком часто сам голод. В крестьянском фольклоре особым соблазном обладали мифы об обильной еде: мечта о стране Кокань, которая позже вдохновила Брейгеля. Но еще с XIII в. она стала литературной темой как во французском фаблио «Кокань», так и в английской поэме «Страна Кокань». Воображение средневекового человека неотступно преследовали библейские чудеса, связанные с едой, начиная с манны небесной в пустыне и кончая насыщением тысяч людей несколькими хлебами. Оно воспроизводило их в легенде почти о каждом святом, и мы читаем о них чуть ли не на любой странице «Золотой легенды». Чудо св. Бенедикта очевидно: «Великий голод свирепствовал во всей Кампаньи, когда однажды в монастыре святого Бенедикта братья обнаружили, что у них осталось лишь пять хлебов. Но святой Бенедикт, видя, как они удручены, мягко упрекнул их за малодушие, после чего сказал в утешение: „Как можете вы пребывать в горести из-за столь ничтожной вещи? Да, сегодня хлеба недостает, но ничто не доказывает, что завтра вы не будете иметь его в изобилии“. И действительно, назавтра у дверей кельи святого нашли двести мешков муки. Но и поныне никто не знает, кого послал для этого Господь». А вот чудо св. Якова: «Случилось однажды так, что некий паломник родом из Везеле оказался без гроша. А так как он стыдился просить милостыню, то лег спать голодным под деревом. Проснувшись, он нашел у себя в котомке хлебец. Тогда он вспомнил, что видел во сне, как святой Яков обещал позаботиться о его пропитании. И этим хлебом он жил две недели, пока не вернулся домой. Он не отказывал себе в том, чтобы утолять голод дважды в день, но назавтра вновь находил в котомке целый хлебец». Или чудо св. Доминика: «Однажды братья, а было их сорок человек, увидели, что из еды у них остался лишь один маленький хлебец. Святой Доминик приказал разрезать его на сорок частей. И когда каждый с радостью брал свой кусок, в рефекторий вошли двое юношей, похожих друг на друга как две капли воды; в полах плащей они несли хлебы. Они молча положили их на стол и исчезли — так, что никто не знал, откуда они пришли и каким образом удалились. Тогда святой Доминик простер руки: „Ну вот, дорогие братья, теперь у вас есть еда!“» Объектом всех этих чудес являлся хлеб — не только в память о чудесах Христа, но и потому, что он был основной пищей масс. Чудо в Кане Галилейской, хотя в нем также воплотилась власть Христа, не знало столь большого успеха в обществе, где долгое время одни лишь высшие слои пили много вина. Однако чудеса, связанные с пищей, могли касаться и других символических в экономическом плане пищевых продуктов. Таково чудо с единственной коровой бедного крестьянина. «Когда он (св. Герман) проповедовал в Британии, случилось так, что король этой страны отказал ему и его спутникам в гостеприимстве. Но некий свинопас, увидев, как измучены они голодом и холодом, пригласил их к себе и заколол для них своего единственного теленка. Но после трапезы святой Герман приказал обернуть кости шкурой, и по его молитве Бог возвратил животному жизнь». Когда в поэзии миннезингеров во второй половине XIII в. куртуазное вдохновение уступило дорогу реалистическому крестьянскому настроению, там утверждались кулинарные темы, и появился жанр Fresslieder, песен о еде. Навязчивая мысль о голоде встречалась по контрасту и у богатых, где, как мы увидим ниже, продовольственная роскошь, хвастовство едой выражали — на этом фундаментальном уровне — классовое поведение. Проповедники не ошибались, когда делали из гурманства или, как говорили в средние века, «глотки» (gula) один из типичных грехов сеньориального класса. Необычайно интересный документ представляет собой в этом отношении «Роман о Лисе». Театр, эпопея голода, он показывает нам Лиса, его семейство и товарищей, постоянно движимых зовом их пустых желудков. Пружина почти всех «ветвей» цикла, побудительная причина хитрости Лиса — вездесущий и всемогущий голод. Кража ветчин, сельдей, угрей, сыра, ворона, охота на кур и птиц… Когда Лис и его товарищи превратились в баронов, они первым делом закатили пир, и миниатюра обессмертила пиршество животных, ставших сеньорами: «Дама Эрзан с радостью устраивает им празднество и готовит все, что может: ягненка, жаркое, каплунов в горшке. Она приносит всего в изобилии, и бароны с избытком утоляют свой голод». Уже в шансон-де-жест фигурировали гиганты с неумеренным аппетитом — родственники персонажей крестьянского фольклора, предки Пантагрюэля, братья сказочных людоедов. Самый знаменитый — баснословно прожорливый Ренуар-с-дубиной, который съедает в один присест целого павлина. С навязчивой мыслью об обеде мы встречаемся не только в агиографии, но и в вымышленных королевских генеалогиях. Многие средневековые династии имели своим предком легендарного короля-крестьянина, добытчика еды, в образе которого узнается миф об античных царях и героях, кормильцах людей, Триптолеме и Цинциннате. Таковы у славян Пшемысел, предок чешских Пшемысловичей, который прежде, чем стать королем, ходил за плугом (как это показывает фреска начала XII в. церкви св. Екатерины в Зноймо), или Пяст, от которого пошла первая польская династия. Хроника Галла Анонима называет его «пахарем», «крестьянином» и даже «свинопасом», что сближает его с мифическим королем бриттов, о котором нам говорит «Золотая легенда»: «Святой Герман по Божьему велению приказал, чтобы к нему привели свинопаса с женой, и, ко всеобщему великому изумлению, он провозгласил королем сего человека, который оказал ему гостеприимство („гостеприимный пахарь“ — говорит также Галл Аноним о Пясте). И с тех пор британская нация управляется королями, вышедшими из рода свинопасов». О Карле Великом в одной поэме IX в. говорилось: Самое, может быть, ужасное в этом царстве голода — то, что его владыка непредсказуем и неукротим. Непредсказуем, потому что связан с капризами природы. Непосредственной причиной голода является плохой урожай, то есть сбой в природном порядке: засуха или наводнение. Не только исключительная суровость климата порождала время от времени продовольственную катастрофу — голод, но и повсюду достаточно регулярно недород каждые три-пять лет вызывал голод с более ограниченными, менее драматическими и впечатляющими, но все же смертельными последствиями. В самом деле, при каждом неблагоприятном случае адский цикл разворачивался заново. Сначала климатическая аномалия и ее следствие — плохой урожай. Дорожали продукты, увеличивалась нужда бедняков. Те, кто не умирал от голода, подвергались другим опасностям. Потребление недоброкачественных продуктов — травы, испорченной муки, вообще негодной пищи, иногда даже земли, не считая человеческого мяса, упоминания о котором не следует относить на счет фантазии того или иного хрониста, — влекло за собой болезни, часто смертельные, или хроническое недоедание, которое подтачивало организм и нередко убивало. Цикл завершался так: ненастье, голод, рост цен, эпидемия и в любом случае, как говорили тогда, «мор», то есть резкое увеличение смертности. То, что придавало капризам природы катастрофический характер, — это прежде всего слабость средневековой техники и экономики и особенно бессилие государственной власти. Конечно, голод существовал и в античном мире, например в римском. Там также низкая урожайность объясняла отсутствие или нехватку излишков, из которых можно было бы создавать запасы для раздачи или продажи во время недорода. Но муниципальным и государственным властям удалось худо-бедно поставить на ноги систему заготовки и распределения продовольствия. Вспомним о роли зернохранилищ, horea, в римских городах и виллах. Хорошее содержание сети дорог и связи наряду с административным единообразием позволяли также в некоторой мере доставлять продовольственную помощь из района избытка или достаточного обеспечения в район, где ощущалась нехватка. Почти ничего из этого не осталось на средневековом Западе. Нехватка транспорта и дорог, множественность «таможенных барьеров» — сборов и пошлин, взимаемых каждым мелким сеньором у каждого моста и пункта обязательного проезда, не считая разбойников и пиратов, — сколько препятствий к тому, что будет называться во Франции до 1789 г. «свободная циркуляция зерна»! Конечно, крупные светские и особенно церковные сеньоры (богатые монастыри), государи, а начиная с XIII в. и города создавали запасы и во время недорода или голода осуществляли экстраординарное распределение этих резервов или пытались даже импортировать продовольствие. Хронист Гальберт Брюггский рассказывает, как фландрский граф Карл Добрый старался в 1125 г. бороться с голодом в своих владениях: «Но добрый граф заботился о том, чтобы всеми средствами помочь беднякам, раздавая милостыни в городах и селениях лично или через своих должностных лиц. Он кормил в Брюгге сотню бедных, и от Великого поста до новой жатвы каждый из них ежедневно получал по большому хлебу. Такие же меры он принял и в своих других городах. В тот же год сеньор граф постановил, чтобы треть земель была засеяна бобами и горохом, потому что они созревают раньше, что даст возможность быстрее помочь беднякам, если голод к тому времени не прекратится. Он упрекал за позорное поведение горожан Гента, которые позволили бедным людям умирать у дверей их домов вместо того, чтобы дать им пищу. Он запретил варить ячменное пиво, чтобы лучше прокормить бедняков. Он приказал также выпекать хлеб из овса, чтобы бедняки могли бы по крайней мере продержаться на хлебе и воде. Он установил цену вина в шесть су за кварту, чтобы остановить спекуляцию купцов, которые были вынуждены таким образом обменивать свои запасы вина на другие товары, что позволило легче прокормить бедняков. Он распорядился также, чтобы каждый день за его собственный стол садилось тринадцать бедняков». Этот текст, помимо того, что он показывает нам одну из редких попыток перейти от простой благотворительности к политике продовольственной помощи, напоминает также о двух важных фактах. Прежде всего о страхе перед повторением плохих урожаев. Продовольственное предвидение не могло никоим образом идти дальше одного года. Низкая урожайность, медленное внедрение трехпольного севооборота, который позволял сеять озимый хлеб, несовершенство способов хранения продуктов — все это в лучшем случае оставляло надежду, что удастся застраховать себя в промежутке между старым и новым урожаем. Мы располагаем бесчисленными свидетельствами о плохом хранении продуктов, их естественной порче и уничтожении животными. И еще полбеды, что в средние века не умели хорошо сохранять вина и поэтому приходилось либо пить молодое вино, либо прибегать к процедурам, которые ухудшали его качество. Это, в конце концов, дело вкуса, и к тому же вино, несмотря на его большое потребление, не являлось основным продуктом питания. Вот сетование крупного церковного сеньора, склонного к аскетизму, Петра Дамиана, который в 1063 г. проезжал через Францию, чтобы председательствовать в качестве папского легата на Лиможском соборе: «Во Франции повсюду царит обычай смолить бочки прежде, чем наполнять их вином. Французы говорят, что это придает ему цвет, но многих иностранцев от него тошнит. У нас самих такое вино очень скоро вызвало зуд во рту». И заметим, что, если проблема питьевой воды и не достигала той остроты, как в областях полупустыни или в современных больших агломерациях, то и она вставала иногда на средневековом Западе. Тот же самый Петр Дамиан, питающий отвращение к французскому вину, прибавляет: «Даже питьевую воду и ту с большим трудом удается подчас найти в этой стране». В хрониках и легендах мы встречаем упоминание о вреде, который причиняли крысы. Базельские анналы отмечают под 1271 г.: «Крысы уничтожают зерно, сильный голод». История о гамельнском крысолове-флейтисте, который в 1271 г. под предлогом, что он избавит город от наводнивших его крыс, увел оттуда детей, примешивает фольклорный мотив к реальной борьбе против зловредных грызунов. Хронисты информируют нас в особенности о вреде, который причиняли полям насекомые: о редких вторжениях саранчи, огромные тучи которой в 873 г. распространились от Германии до Испании, а осенью 1195 г. появились в Венгрии и Австрии, как это отмечает клостернебургский анналист; о внезапном размножении майских жуков, которые, согласно мелькским анналам, в 1309 — 1310 гг. опустошали в течение двух лет виноградники и фруктовые сады Австрии. Еще больше страдал от зловредных насекомых урожай, хранившийся в амбарах. Из текстов, подобных хронике Гальберта Брюггского, мы узнаем также, что обычными жертвами голода и сопровождающих его эпидемий были низшие слои населения, бедняки. Они не могли делать запасов, потому что излишки поглощались вымогательством сеньоров. Не имея денег, даже тогда, когда развивалось денежное хозяйство, они были лишены возможности покупать продукты питания по крайне высоким ценам. Изредка некоторые власти принимали меры для борьбы против скупщиков и спекулянтов, но эти меры обычно не давали эффекта, в частности потому, что, как мы видели, трудно было организовать импорт из-за рубежа. Бывало, разумеется, и иначе. В 1025 г., например, падерборнский епископ Майнверк «во время великого голода послал закупить пшеницу в Кельне: ее доставили на двух кораблях и по распоряжению епископа распределили среди жителей округи». Фландрский граф Карл Добрый должен был строго наказывать клириков, забывших во время голода 1125 г. о своих обязанностях раздавать продуктовые милостыни. Безусловно, человеку свойственно чувство голода. Оно, как сказано в «Светильнике», является искуплением за первородный грех: «Голод — одна из кар за первородный грех. Человек был сотворен, чтобы жить, не трудясь, пожелай он это. Но после грехопадения он мог искупить свой грех только трудом… Бог, стало быть, внушил ему чувство голода, дабы он трудился под принуждением этой необходимости и вновь обратился таким путем к вещам вечным». Но подобно тому как несвобода — другое следствие первородного греха — была уделом сервов, голод ограничивался исключительно категорией бедных. Эта социальная дискриминация бедствий, которые поражали бедных и щадили богатых, была настолько нормальна для Средневековья, что все удивились, когда внезапно появилась «черная смерть», эпидемия чумы, от которой гибли без разбора и бедные, и богатые. Лишь в редчайших случаях голод был настолько велик, что он находил своих жертв во всех классах. Пример этого приводит хронист, монах из Клюни, Рауль Глабер (1032 г.): «Сие карающее бесплодие зародилось в странах Востока. Оно опустошило Грецию, достигло Италии, передалось оттуда Галлии, пересекло эту страну и переправилось к народам Англии. Поскольку нехватка продуктов поражала целиком всю нацию, то гранды и люди среднего состояния разделяли с бедняками бледную немочь голода; разбой власть имущих должен был прекратиться перед всеобщей нуждой». В замечательной книге Фрица Куршмана о голоде в средние века («Hungersote im Mittelatter») собраны сотни текстов из хроник вплоть до великого голода 1315 — 1317 гг. В них разворачивается бесконечное траурное шествие стихийных бедствий, голодных лет и эпидемий с их ужасающими эпизодами, включая каннибализм, и неизбежной развязкой — мором и традиционными жертвами — бедняками. Вот знаменитый текст из хроники Рауля Глабера. 1032 — 1034 гг.: «Голод принялся за свое опустошительное дело, и можно было опасаться, что исчезнет почти весь человеческий род. Атмосферные условия стали настолько неблагоприятны, что нельзя было выбрать подходящего дня для сева, но главным образом по причине наводнений не было никакой возможности убрать хлеб. Продолжительные дожди пропитали всю землю влагой до такой степени, что в течение трех лет нельзя было провести борозду, могущую принять семя. А во время жатвы дикие травы и губительные плевелы покрыли всю поверхность полей. Хорошо, если мюид семян давал одно сетье урожая [ В округе Макона [ Эта мрачная литания продолжалась даже в XIII в., когда великий голод стал, кажется, приходить реже. 1221 — 1222 гг.: «В Польше три года подряд лили проливные дожди и происходили наводнения, результатом чего стал двухлетний голод, и многие умерли». 1223 г.: «Были сильные заморозки, которые погубили посевы, от чего последовал великий голод во всей Франции». В том же году: «Очень жестокий голод в Ливонии — настолько, что люди поедали друг друга и похищали с виселиц трупы воров, чтобы пожирать их». 1263 г.: «Очень сильный голод в Моравии и Австрии; многие умерли, ели корни и кору деревьев». 1277 г.: «В Австрии, Иллирии и Каринтии был такой сильный голод, что люди ели кошек, собак, лошадей и трупы». 1280 г.: «Великая нехватка всех продуктов: хлеба, мяса, рыбы, сыра, яиц. Дело дошло до того, что в Праге за грош с трудом можно было купить два куриных яйца — тогда как раньше столько стоило полсотни. В тот год нельзя было сеять озимые, кроме как в далеких от Праги краях, да и там сеяли очень мало; и сильный голод ударил по беднякам, и много их от этого умерло». Голод и бедняки стали подлинной язвой городов — до такой степени, что городской фольклор создавал воображаемые сцены «очищения от голодающих». Вот история, которую можно сравнить — при всем ее реалистическом обличий — с легендой о гамельнском крысолове. Итак, согласно сборнику «Новеллино» XIII в., «в Генуе была большая дороговизна, вызванная нехваткой продуктов, и там собралось великое множество бродяг. Тогда (городские власти) снарядили несколько галеасов, наняли гребцов, а затем объявили, что все бедняки должны отправиться на побережье, где они получат хлеб из общественных запасов. Их пришло столько, что все диву давались… Всех их погрузили на корабли, гребцы взялись за весла и доставили эту публику в Сардинию. Там было с чего жить. Их там оставили, и в Генуе таким образом прекратилась дороговизна». Не забудем, наконец, что от всех этих бедствий особенно сильно страдал скот. Жертва бескормиц и своих собственных болезней (бесконечно повторяющихся эпизоотии), он, кроме того, во время голода шел под нож: люди хотели сберечь для себя его корм (в частности, овес) и запастись мясом. Мы видим, кстати сказать, что в этих случаях церковь дозволяла употребление мяса во время поста. «В это время (около тысячного года), — пишет Адемар Шабанский, — среди жителей Лимузена вспыхнула горячка… Епископ Адуен, видя, как в Великий пост люди становятся добычей голода, решил, что они могут есть мясо, дабы не дать им умереть голодной смертью». В 1286 г. Парижский епископ разрешил беднякам есть мясо во время Великого поста по причине сильного голода. Мир на грани вечного голода, недоедающий и употребляющий скверную пищу… Отсюда брала начало череда эпидемий, вызываемых потреблением непригодных в пищу продуктов. В первую очередь это наиболее впечатляющая эпидемия «горячки» (mal des ardents), которую вызывала спорынья (возможно, также и другие злаки); эта болезнь появилась в Европе в конце X в. Как рассказывает хронист Сигеберт Жамблузский, 1090 г. «был годом эпидемии, особенно в Западной Лотарингии. Многие гнили заживо под действием „священного огня“, который пожирал их нутро, а сожженные члены становились черными, как уголь. Люди умирали жалкой смертью, а те, кого она пощадила, были обречены на еще более жалкую жизнь с ампутированными руками и ногами, от которых исходило зловоние». Под 1109 г. многие хронисты отмечают, что «огненная чума», «pestilentia ignearia», «вновь пожирает людскую плоть». В 1235 г., согласно Винценту из Бове, «великий голод царил во Франции, особенно в Аквитании, так что люди, словно животные, ели полевую траву. В Пуату цена сетье зерна поднялась до ста су. И была сильная эпидемия: „священный огонь“ пожирал бедняков в таком большом числе, что церковь Сен-Мэксен была полна больными». Горячечная болезнь лежала в основе появления особого культа, который привел к основанию нового монашеского ордена. Движение отшельничества XI в. ввело, как мы видели, почитание св. Антония. Отшельники Дофине заявили в 1070 г., что они якобы получили из Константинополя мощи святого анахорета. В Дофине тогда свирепствовала «горячка». Возникло убеждение, что мощи св. Антония могут ее излечить, и «священный огонь» был назван «антоновым». Аббатство, в котором хранились мощи, стало называться Сент-Антуан-ан-Вьеннуа и расплодило свои филиалы вплоть до Венгрии и Святой земли. Антониты (или антонины) принимали в своих аббатствах-госпиталях больных, и их большой госпиталь в Сент-Антуан-ан-Вьеннуа получил название госпиталя «увечных». Их парижский монастырь дал имя знаменитому Сент-Антуанскому предместью. Реформатором (если не основателем) этого ордена был знаменитый проповедник Фульк из Нейи, который начал с того, что метал громы и молнии против ростовщиков, скупающих продовольствие в голодное время, а кончил проповедью крестового похода. Примечательно, что фанатичными участниками Первого крестового похода 1096 г. были бедные крестьяне из районов, наиболее сильно пострадавших в 1094 г. от эпидемии «священного огня» и других бедствий, — Германии, рейнских областей и восточной Франции. Появление на Западе спорыньи, частый голод и горячка, вызывающие конвульсии и галлюцинации, деятельность антонитов, рвение участников народного крестового похода — здесь целый комплекс, где средневековый мир предстает в тесном переплетении своих физических, экономических и социальных бед с самыми неистовыми и одновременно одухотворенными реакциями. Изучая характер питания и роль чуда в средневековой медицине и духовной жизни, мы каждый раз вновь обнаруживаем эти сплетения невзгод, необузданности и высоких порывов, из которых складывалось своеобразие средневекового христианства в глубине его народных слоев. Ибо средневековый мир, даже оставляя в стороне периоды чрезвычайных бедствий, был обречен в целом на множество болезней, которые объединяли физические несчастья с экономическими трудностями, а также с расстройствами психики и поведения. Плохое питание и жалкое состояние медицины, которая не находила себе места между рецептами знахарки и теориями ученых педантов, порождали страшные физические страдания и высокую смертность. Средняя продолжительность жизни была низка, даже если попытаться определить ее, не принимая в расчет ужасающую детскую смертность и частые выкидыши у женщин, которые плохо питались и были вынуждены тяжело работать. В современных индустриальных обществах средняя продолжительность жизни составляет около 70 — 75 лет, тогда как в средние века она никоим образом не должна была превышать 30 лет. Гильом де Сен-Патю, перечисляя свидетелей на процессе канонизации Людовика Святого, называет сорокалетнего мужчину «мужем зрелого возраста», а пятидесятилетнего — «человеком преклонных лет». Физические дефекты встречались также в среде знати, особенно в Раннее Средневековье. На скелетах меровингских воинов были обнаружены тяжелые кариесы — следствие плохого питания; младенческая и детская смертность не щадила даже королевские семьи. Людовик Святой потерял несколько детей, умерших в детстве и юности. Но плохое здоровье и ранняя смерть были прежде всего уделом бедных классов, которых феодальная эксплуатация заставляла жить на крайнем пределе — так что один плохой урожай низвергал в пучину голода, тем менее переносимого, чем более уязвимы были организмы. Мы покажем ниже, в главе о чудесах, роль святых целителей. Набросаем здесь лишь печальную картину самых серьезных средневековых болезней, связь которых с недостаточным или некачественным питанием очевидна. Самой распространенной и смертоносной из эпидемических болезней Средневековья был, конечно же, туберкулез, соответствующий, вероятно, тому «изнурению», «languor», о котором упоминает множество текстов. Следующее место занимали кожные болезни — прежде всего ужасная проказа, к которой мы еще вернемся. Но и абсцессы, гангрены, чесотка, язвы, опухоли, шанкры, экзема (огонь св. Лаврентия), рожистое воспаление (огонь св. Сильвиана) — все выставляется напоказ в миниатюрах и благочестивых текстах. Две жалостные фигуры постоянно присутствуют в средневековой иконографии: Иов (особо почитаемый в Венеции, где имеется церковь Сан Джоббе, и в Утрехте, где построили госпиталь св. Иова), покрытый язвами и выскребывающий их ножом, и бедный Лазарь, сидящий у дверей дома злого богача со своей собакой, которая лижет его струпья: образ, где поистине объединены болезнь и нищета. Золотуха, часто туберкулезного происхождения, была настолько характерна для средневековых болезней, что традиция наделяла французских королей даром ее исцеления. Не менее многочисленными являлись болезни, вызванные авитаминозом, а также уродства. В средневековой Европе было великое множество слепцов с бельмами или дырами вместо глаз, которые позже будут блуждать на страшной картине Брейгеля, калек, горбунов, больных базедовой болезнью, хромых, паралитиков. Другую впечатляющую категорию составляли нервные болезни: эпилепсия (или болезнь св. Иоанна), танец святого Ги; здесь же приходит на память св. Виллиброд, который был в Эхтернахе в XIII в. патроном Springprozession, пляшущей процессии на грани колдовства, фольклора и извращенной религиозности. С горячечной болезнью мы глубже проникаем в мир расстройства психики и безумия. Тихие и яростные безумства лунатиков, буйно помешанных, идиотов — в отношении к ним Средневековье колебалось между отвращением, которое старались подавить посредством некоей обрядовой терапии (изгнание бесов из одержимых), и сочувственной терпимостью, которая вырывалась на свободу в мире придворных (шуты сеньоров и королей), игры и театра. Праздник дураков подготовил разгул Ренессанса, где повсюду, от «Корабля дураков» до комедий Шекспира, резвились безумцы, до тех пор пока в век классицизма на них не обрушились репрессии и они не оказались в больницах-тюрьмах, в том «великом заточении», которое было открыто Мишелем Фуко в его «Истории безумия». А у самых истоков жизни — бесчисленные детские болезни, которые пытались облегчить множество святых покровителей. Это целый мир детских страданий и невзгод: острая зубная боль, которую успокаивает св. Агапий; конвульсии, которые лечат св. Корнелий, св. Жиль и многие другие; рахит, от которого помогают св. Обен, св. Фиакр, св. Фирмин, св. Маку; колики, которые также лечит св. Агапий в компании со св. Сиром и св. Германом Оссерским. Стоит поразмыслить над этой физической хрупкостью, над этой психологической почвой, пригодной для того, чтобы на ней внезапно расцветали коллективные кризисы, произрастали телесные и душевные болезни, религиозные Сумасбродства. Средневековье было по преимуществу временем великих страхов и великих покаяний — коллективных, публичных и физических. С 1150 г. вереницы людей, несущих камни для постройки кафедральных соборов, периодически останавливались для публичной исповеди и взаимного бичевания. Новый кризис в 1260 г.: сначала в Италии, а затем в остальном христианском мире неожиданно появились толпы флагеллантов. Наконец, в 1348 г. великая эпидемия чумы. «Черная смерть», стимулировала галлюцинирующие процессии, которые будут воссозданы современным кинематографом в фильме Ингмара Бермана «Седьмая печать». Даже на уровне повседневной жизни полуголодные, дурно питающиеся люди были предрасположены ко всем блужданиям разума: снам, галлюцинациям, видениям. Им могли явиться дьявол, ангелы, святые, Пречистая дева и сам Бог. Средневековый Запад жил под постоянной угрозой падения в пропасть. Стоило только чуть отклониться от нормальных условий, так сразу же недостаток мастерства и оборудования создавал узкие места. В округе Вормса в 1259 г. исключительно обильный урожай винограда натолкнулся на нехватку сосудов для хранения вина и «сосуды продавались дороже, чем само вино». В 1304 г. в Эльзасе необычайно щедрый урожай злаков и винограда вызвал резкое падение, подлинный обвал местных цен, тем более что реки из-за засухи обмелели, мельницы бездействовали и выпечка хлеба приостановилась. Стало невозможно транспортировать вино по Рейну: уровень воды понизился настолько, что во многих местах между Страсбургом и Базелем реку можно было перейти вброд. Недостаток и дороговизна сухопутных средств транспорта не позволяли заменить ими водный путь, вышедший из строя. Мы уже видели, что, несмотря на прогресс благодаря плугу, трехполью, многоразовой пахоте и прополке, был скоро достигнут предел плодородия земли, что урожаи оставались низкими и что люди Средневековья должны были искать дополнительные ресурсы скорее в увеличении обрабатываемой площади, нежели в повышении урожайности. Средневековая агрикультура была обречена пребывать экстенсивной. Но это пожирание пространства было одновременно и уничтожением богатства. Ибо человек был неспособен восстанавливать уничтожаемые им природные богатства или ждать, когда они восстановятся естественным образом. Расчистки, особенно очищение «порушенной целины» от остатков растительности, истощали земли и прежде всего уничтожали, казалось бы, беспредельное богатство средневекового мира — лес. Вот один текст среди многих прочих, который показывает, как быстро средневековая экономика оказывалась бессильной перед лицом природы, ибо ответ природы на технический прогресс, который ее лишь насиловал, — это истощение, которое в свою очередь заставляло прогресс идти вспять. На территории Кольмара, во французских Нижних Альпах, городские консулы постановили в конце XIII в. уничтожить гидравлические пилы, которые вызывали обезлесение региона. Эта мера имела то следствие, что леса наводнила толпа «бедных и неимущих людей», вооруженных ручными пилами, которые причиняли «ущерба в сто раз больше». Множились меры, призванные защитить леса, сужение площади или исчезновение которых влекло за собой не только уменьшение основных ресурсов — дерева, дичи, меда диких пчел, но и усиливало в некоторых регионах и на некоторых почвах — особенно в средиземноморских странах — действие процесса обезвоживания, приобретавшего часто катастрофический характер. На южной кромке Альп, от Прованса до Словении, была организована начиная с 1300 г. защита рощ и лесов. Общая ассамблея жителей Фольгары в области Трентино, созванная 30 марта 1315 г. на городской площади, постановила: «Если кто-либо будет застигнут на том, что он рубил лес на горе Галилеи до тропы, которая ведет от Коста до горы, и от вершины до подножия, то заплатит пять су с каждого пня. Да не смеет никто рубить стволы лиственницы, чтобы разводить на горе костер, под страхом штрафа в пять су со ствола». Человек в данном случае был не единственным виновником. Опустошителем являлся также скот, бродивший по полям и лугам. Поэтому увеличивалось число «заповедников», где был запрещен выгул или пастьба животных — особенно коз, этих главных врагов средневековых крестьян. Например, в Фольгаре: «Если кто-либо будет обнаружен в виноградниках со стадом коз или овец, то он заплатит двадцать су за все стадо или пять су, если это произойдет в другом месте. Если обнаружат, что кто-либо поехал на телеге, запряженной волами или коровами, не по общественной дороге, а пересек чужой луг, то он заплатит пять су с пары скотов». Кризис, который был описан как «кризис XIV века», заявил о себе тем, что забрасывались плохие, второстепенные земли, по которым только что прокатилась волна расчисток, вызванная демографическим ростом. С конца XIII в., особенно в Англии, оставлялись земли, которые неспособны были быстро восстановить свое плодородие. Ими снова овладевали ланды и лесные поросли… Средневековое человечество не вернулось к отправным основам, но оно не могло расширить, как того хотело, свои возделанные прогалины. Природа оказывала ему сопротивление, а подчас и побеждала его. Эта картина наблюдается от Англии до Померании, где тексты XIV в. говорят нам о «мансах, вновь занесенных песком и поэтому заброшенных или, во всяком случае, невозделанных». Истощение земли становилось важнейшей проблемой для средневековой, по преимуществу аграрной экономики. Но когда начала вырисовываться экспансия денежного хозяйства, она также, наряду с другими трудностями, скоро наталкивалась на естественное ограничение — истощение рудников. Несмотря на возобновление в XIII в. чеканки золотых монет, важную роль играло серебро. Но с конца XIII в. заметен упадок его традиционной добычи в Дебришире и Девоншире, в Пуату и Центральном Массиве, в Венгрии и Саксонии. Здесь также узким местом была прежде всего техника. Большинство этих старых разработок достигло такой глубины, где становилась большой опасность затопления, и рудокоп был бессилен перед водой. Иногда также рудные жилы просто-напросто истощались. Альфонс де Пуатье, брат Людовика Святого, озабоченный тем, чтобы скопить драгоценный металл для крестового похода в Тунис, выговаривал в 1286 г. своему сенешалю в Руэрге за «столь малую сумму серебра», добытого в руднике Орзеала. Он распорядился установить там все возможное техническое оборудование — водяную и ветряную мельницы, а при нехватке лошадей и рук увеличить число рабочих. Напрасно… Конечно, на смену шли новые рудники в Богемии, Моравии, Трансильвании, Боснии, Сербии. Но их продукции было недостаточно для нужд христианской Европы в конце XV в. Христианский мир страдал от «монетного голода». Его утолили в следующем столетии золото и особенно серебро Америки. Последнее ограничение — истощение людских ресурсов. Долгое время западная экономика не страдала от нехватки рабочей силы. Конечно, беглый раб активно разыскивался хозяином; новые монашеские ордена во главе с цистерцианцами старались возместить отсутствие сервов введением института конверсов, «мирских братьев». Но то был поиск наиболее дешевой рабочей силы, а не истинный недостаток рабочих рук. Число нищих и то уважение, которым они пользовались — францисканцы и доминиканцы сделали из нищенства духовную ценность, — свидетельствуют о существовании опекаемой и почитаемой безработицы. Во второй половине XIII в. у Гильома де Сент-Амура и Жана де Мена появились первые 'нападки на здоровых нищих. Остановка демографического роста, а затем и попятное движение сделали менее многочисленной и более дорогой крестьянскую рабочую силу, которая и без того уже сократилась и вздорожала вследствие освобождения сервов от личнонаследственной зависимости. Многие сеньоры в целях экономии рабочих рук обращались к животноводству. Великая эпидемия чумы 1348 г. превратила демографический спад в катастрофу, и спустя несколько десятилетий наступил кризис рабочей силы. Повсюду слышались только жалобы на обезлюдение, которое влекло за собой запустение новых возделанных земель. Вот лишь один текст из сотен. Бранденбург в 1372 г.: «Известно, что чума и мор были столь свирепыми, что унесли с собой большинство земледельцев, так что сегодня они очень малочисленны и редки, а большая часть земель пребывает невозделанной и заброшенной». В конечном итоге средневековой экономике не хватало самого крестьянина, недоедающего и наполовину истребленного эпидемиями. Демографическое неблагополучие было последним тормозом для мира, находившегося на крайнем пределе. Материальная нестабильность объясняет в большой мере присущее человеку средних веков чувство неуверенности. Люсьен Февр хотел написать историю чувства безопасности, фундаментального стремления человеческих сообществ. Остается сделать это. Средневековье фигурировало бы в этой истории с отрицательным знаком. Люди в конечном счете обретали ощущение безопасности единственно в религии. Безопасность в этом мире достигалась благодаря чуду, которое спасало рабочего — жертву несчастного случая на производстве: упавших с лесов каменщиков, которых святой чудесным образом поддерживал в падении или воскрешал на земле; мельников или крестьян, попавших в мельничное колесо и чудом вырванных из рук смерти; лесорубов, от которых молитва отводила падающее дерево. Такой случай произошел в XI в. со спутником святого лимузенского отшельника Гоше д'Орейлем. Чудо в средние века занимает место общественной безопасности. Но в первую очередь безопасность была связана с потусторонним миром, где рай сулил избранным жизнь, свободную наконец от страхов, внезапных бед и смерти. Но кто мог быть уверен, что он спасется? Боязнь ада усугубляло чувство земной неуверенности. Разумеется, материальная жизнь в средние века знала определенный прогресс. Правда, отсутствие точных количественных данных, а также то обстоятельство, что феодальная экономика плохо годится для применения тех статистических методов, с помощью которых оценивают темпы развития если не капиталистического, то по крайней мере денежного хозяйства, не позволяет достичь точности, присущей исследованиям по экономической истории Нового и Новейшего времени. Тем не менее можно сделать набросок средневековой экономической конъюнктуры и заметить долгую фазу экспансии, которая соответствует в определенной мере улучшению благосостояния. Напомним основные данные этого подъема. Прежде всего демографический рост. Между концом X и серединой XV в. население Запада удвоилось: в Западной Европе, вероятно, проживало, согласно Дж. Расселу, от 22,5 млн. жителей около 950 г. до 54,5 млн. накануне «черной смерти» 1348 г., а во всей Европе, по подсчетам М. Беннета, от 42 млн. около тысячного года до 73 млн. в 1300 г. Демографический подъем был, по всей вероятности, особенно сильным около 1200 г. Выведенные Слихером Ван Басом индексы прироста населения за пятидесятилетний период дают 109,5 за 1000 — 1050 гг., 104,3 за 1050 — 1100 гг., 104,2 за 1100 -1150 гг., 122 за 1150 — 1200 гг., 113,1 за 1200 — 1250 гг., 105,8 за 1250 — 1300 гг. С 1200 г. по 1340 г. население Франции возросло, очевидно, с 12 до 21 млн. человек, Германии — с 8 до 14 млн., Англии — с 2,2 до 4,5 млн. Эта фаза роста расположена между двумя периодами демографического спада, когда население Европы сократилось приблизительно с 67 млн. чел. в 200 г. до 27 млн. к 700 г. и с 73 млн. в 1300 г. до 43 млн. к 1400 г. Отметим, что число европейцев начала XIV в., по максимальной оценке, было чуть выше, чем в конце II в., в эпоху римского процветания. С демографической точки зрения Средневековье можно, кажется, количественно определить как простое наверстывание. Такая же эволюция характеризует аграрное производство, цены и заработную плату. Численная оценка сельскохозяйственного производства на средневековом Западе невозможна — во всяком случае, для современного состояния исторической науки. Фрагментарно и грубо может быть прослежен один индекс — увеличение урожайности, о чем уже шла речь. Но как не забыть при этом, что расширение площади обрабатываемых земель способствовало росту сельскохозяйственного производства в большей мере, нежели интенсификация земледелия? Индекс цен более надежен. Мы не располагаем в настоящее время кривыми цен до 1200 г., а для Англии — до 1160 г. Если принять за 100 уровень цен на пшеницу в 1160 — 1179 гг., то этот индекс возрастает, по подсчетам Слихера Ван Баса на основании данных лорда Бивериджа, до 139,3 (1180 — 1199), 203 (1000 — 1219), 196,1 (1200 — 1239), 214,2 (1240 — 1259), 262,9 (1260 — 1279), 279 (1280 — 1299), с высшей точкой в 324,7 во время сильного голода 1314 — 1315 гг. и относительным (по сравнению с аномальным вздорожанием предыдущего периода) снижением до 289,7 в 1320 — 1339 гг. Это делает очевидным тот феномен, который Майкл Постан назвал «подлинной революцией цен». Несколько возросла и заработная плата. В Англии реальная оплата труда сельскохозяйственных рабочих выросла с 1251 по 1300 г. на 5,1%, а дровосеков — на 9,4%. Однако это увеличение осталось слабым, и, несмотря на возрастание роли наемного труда, наемные рабочие все еще составляли меньшинство в трудящейся массе. Это замечание, которое, впрочем, не ставит под сомнение реальность определенного экономического роста между X и XIV вв., показывает очевидную необходимость сопоставить данную конъюнктуру с эволюцией экономических и социальных структур, то есть с тем, что традиционно называется, с одной стороны, переходом от натурального хозяйства к денежному, а с другой — эволюцией феодальной ренты. В середине прошлого века Бруно Гильдебранд разделил экономическое развитие общества на три фазы: Naturalwirtschaft, Geld-wirtschaft и Kreditwirtschaft — натуральное хозяйство, денежное хозяйство и кредитное хозяйство. В 1930 г. Альфонс Допш в своей великой книге «Натуральное и денежное хозяйство в мировой истории» ввел эти термины и, во всяком случае, эту проблему в оборот медиевистов. Речь, стало быть, идет о том, чтобы оценить роль денег в экономике. Эта роль незначительна, когда мы имеем дело с натуральным хозяйством, где производство, потребление и обмен осуществлялись, за редким исключением, без вмешательства денег. Если, напротив, они являлись главным в функционировании экономической жизни, тогда перед нами денежное хозяйство. Как же обстоит с этим дело на средневековом Западе? Напомним прежде всего вслед за Анри Пиренном и Марком Блоком о некоторых необходимых уточнениях. Прежде всего меновая торговля играла весьма слабую роль в средневековых обменах. Под натуральным хозяйством на средневековом Западе следует понимать хозяйство, где все обмены были сведены до крайнего минимума. Натуральное хозяйство, следовательно, является почти синонимом замкнутого хозяйства. Сеньор и крестьянин удовлетворяли свои экономические потребности в рамках вотчины, а крестьянин главным образом в рамках своего двора: он питался за счет примыкающего к дому сада-огорода и той части урожая со своего держания, которая ему оставалась после уплаты сеньориальных поборов и церковной десятины; одежду изготовляли дома женщины, имелся у семьи и основной инвентарь — ручная мельница, гончарный круг, верстак. Если в текстах указываются денежные оброки, это еще не значит, что они действительно были уплачены звонкой монетой. Денежное исчисление не было жестко связано с денежным платежом. Деньги были лишь отношением, «они служили мерой стоимости», были оценкой — apreciadura, как сказано в одном месте «Песни о Сиде» по поводу расчетов в товарах. Безусловно, нельзя сказать, что этот пережиток денежного словаря не имел никакого значения. Остаток, как и во многих других областях античного наследия, он был в конечном счете лишь свидетельством упадка. Тем более не следует принимать «за чистую монету» упоминания о монете в средневековых текстах: в христианской средневековой литературе сохранялись языческие выражения. Когда море называлось Нептуном, а лошадь, обещанная монахами Сен-Пер в Шартре в 1107 г., была представлена в акте двадцатью солидами, то в первом случае речь шла о языковой привычке, а во втором — об уточнении стоимости лошади, объекта сделки. Просто-напросто, поскольку церковь не сражалась против денежных исчислений с тем же рвением, как с выражениями, напоминавшими о язычестве, они лучше сохранились. Марк Блок обратил внимание на примечательный текст из Пассау, где слово «цена» употреблено парадоксальным образом для обозначения натурального эквивалента денежной суммы. Ясно, наконец, что деньги на средневековом Западе никогда не исчезали из обихода. Не только церковь и сеньоры располагали все время определенной наличностью для престижных расходов, но и сам крестьянин не мог полностью обойтись без денежных покупок: он должен был, например, покупать соль, которую ему редко удавалось обменять на другой продукт. Возможно, что крестьяне, да и вообще бедняки, добывали несколько нужных им монет скорее милостыней, чем продажей своих продуктов. Во время голода, когда особенно жестоко ощущалось отсутствие у бедняков звонкой монеты, распределение продовольствия сопровождалось раздачей денег. Так поступал фландрский граф Карл Добрый в голодном 1125 г.: «Каждодневно, во всех городах и селениях, через которые он проезжал, вокруг него теснилась толпа, и он собственноручно распределял продукты, деньги и одежду». Когда голод кончился и наступила пора нового хорошего урожая, бамбергский епископ дал каждому бедняку «одно денье и серп», орудие труда и „подъемные"». Следует заметить, что сфера денежного хозяйства была гораздо большей, чем это кажется на первый взгляд, если принять во внимание два весьма распространенных на средневековом Западе явления: употребление сокровищ, предметов роскоши и ювелирных изделий как денежных резервов и существование других денег, кроме металлических. Действительно, Карл Великий продал, кажется, часть своих самых драгоценных рукописей, чтобы помочь беднякам. Вот один пример из сотен: в 1197 г. некий немецкий монах встретил своего поспешно идущего собрата. «Я спросил у него, куда он бежит, и услыхал в ответ: „Менять. Накануне жатвы нам приходится забивать скот и закладывать чаши и книги, чтобы кормить бедняков. Но только что Господь послал нам человека, который дал золота, коего достаточно для покрытия наших долгов. И вот я иду менять его на деньги, дабы выкупить залоги и восстановить стада"». Но эта форма тезаврации, которая отступает только перед нуждой, свидетельствует о слабости и негибкости денежного обращения. Равным образом и существование неметаллических денег (бык или корова, кусок ткани и особенно перец) является бесспорным признаком архаизма, проявлением экономики, которая с трудом переходит от натуральной стадии к денежной. Впрочем, и природа металлической монеты сама долгое время оставалась архаичной. В самом деле, монета оценивалась по стоимости не как знак, но как товар; она стоила не столько, какова была ее теоретическая стоимость, написанная на лицевой или оборотной стороне (на последней вообще ничего не пишут), но столько, какова была реальная стоимость содержащегося в ней драгоценного металла. Чтобы узнать это, ее взвешивали. Как сказал Марк Блок, «монета, которую надо положить на весы, очень похожа на слиток». Лишь в самом конце XIII в. французские легисты с трудом начали различать ее действительную стоимость (вес в золоте) и нарицательную, то есть ее трансформацию в денежный знак, инструмент обмена. Впрочем, на каждой фазе средневековой истории денег явления, которые часто интерпретировались как признаки возрождения денег, свидетельствуют гораздо скорее о пределах денежного хозяйства. В Раннее Средневековье увеличилось число монетных дворов. Многие исчезнувшие ныне населенные пункты (особенно в вестготской Испании), которые, несомненно, были лишь местечками, имели мастерскую, где чеканили монету. Но, как справедливо заметил Марк Блок, «главной причиной монетной раздробленности было то, что деньги мало циркулировали». Монетная реформа Карла Великого, который ввел систему «ливр — су — денье» (1 ливр = 20 су, 1 су = 12 денье), отвечала необходимости приспособиться к упадку денежного хозяйства. Золотые монеты больше не чеканились. Ливр и су были не реальными монетами, но переводными, счетными. До XIII в. единственной монетой, которую действительно чеканили, было серебряное денье, то есть очень маленькая единица, но вроде бы только в нем и была нужда. Однако это исключало существование еще более мелкой разменной монеты для еще более скромных обменов. Показательна реакция участников Второго крестового похода, попавших в 1147 г. на территорию Византии. «Там, — пишет Эд Дейльский, — мы впервые увидели медные и оловянные монеты. За одну из них мы, к несчастью, отдали, а вернее сказать, подарили пять денье». Монетный ренессанс XIII в. особенно ослепил историков возобновлением чеканки золотых монет: genois и флорина в 1252 г., экю Людовика Святого, венецианского дуката в 1284 г. Но, сколь бы значительно ни было это событие, оно — ввиду малого количества монет в обращении — является скорее симптомом, нежели экономической реальностью. Реальность же состоит в том, что чеканили серебряный грош в Венеции (1203 г.), Флоренции (около 1235 г.), во Франции (около 1265 г.), в Монпелье (1273 г.), во Фландрии (около 1275 г.), в Англии (1275 г.), в Чехии (1296 г.). На этом среднем уровне обменов находился тогда прогресс денежного хозяйства. Ибо этот прогресс реален. Особняком стоит, быть может, пример Испании, так как близость мусульманской экономики (эмиры Кордовы не прекращали чеканку золотых монет, а с продвижением Реконкисты это продолжали делать христианские короли — например, в Толедо в 1175 г.) внесла в испанскую экономику некий элемент соблазна. Работы испанских и аргентинских медиевистов (Клаудио Санчес-Альборноц, Луис Гарсиа да Вальдевиллано, Рейна Пастор да Тогнери) показали, однако, что и там очень ясно обнаружился — с некоторым отрывом от остального христианского мира — цикл «натуральное хозяйство — денежное хозяйство». Наличие мусульманских центров производства на Юге продлило до начала XI в. фазу повышения цен, которая совпала с концом периода денежной экономики. В XI и в первой половине XII в. произошло падение цен, отразившее наступление фазы натуральной экономики, после того как с предыдущей фазой завершилась «демонетизация» христианских королевств. С середины XII в., напротив, снова развивается фаза денежной экономики. Об этой экономической эволюции косвенно осведомляет нас также отношение к монете и к деньгам вообще. Конечно, в христианстве заключено недоверие к злату и серебру, однако редкость денег в Раннее Средневековье придала им скорее некий престиж, усиленный тем фактом, что чеканка монеты была признаком власти. Короче, деньги стали символом политической и социальной мощи в большей мере, нежели экономического могущества. Суверены чеканили золотые монеты, которые не имели экономического значения, но служили для демонстрации престижа. Сцены чеканки монет занимают изрядное место в иконографии: мы их видим в Сен-Мартен-де-Бошервиле, Сувеньи, Вормсе. Монеты и монетчики были причастны к сакральному и одновременно проклятому характеру кузнецов и вообще металлургов; это усиливалось особым очарованием драгоценных металлов. Роберт Лопес назвал монетчиков аристократией Раннего Средневековья. Аристократия — да, но скорее магическая, чем экономическая. Подъем денежного хозяйства вызывал, напротив, взрыв ненависти против денег. Действительно, начавшийся экономический прогресс совершался к пользе определенных классов и представал, следовательно, как новый гнет. Св. Бернар Клервосский метал громы и молнии против проклятых денег. Обличалась за жадность церковь, которой эта эволюция в своем начале пошла особенно на пользу, так как благодаря платам за требы, пожертвованиям и церковной фискальной системе она накопила большие богатства и могла быстро пустить часть денег в обращение. Вырисовывается эволюция и в морали. Superbia, гордыня, по преимуществу феодальный грех, до этого рассматриваемая обычно как мать всех пороков, начинала уступать первенство avaritia, сребролюбию. Осуждалась также и другая группа, которая выиграла от экономической эволюции и которую мы ради простоты будем называть буржуазией, то есть высший слой нового городского общества. Ее клеймили писатели и художники, состоявшие на службе традиционных правящих классов: в церковных скульптурах показан, к отвращению и ужасу верующих, ростовщик, отягощенный мошной, которая влечет его в ад. Медленное замещение натурального хозяйства денежным достаточно продвинулось к концу XIII в. для того, чтобы привести к важным социальным последствиям. Несмотря на превращение части натуральных поборов в денежные, относительная «жесткость» структуры феодальной ренты и уменьшение вследствие быстрой порчи монеты ее денежного эквивалента привели к обеднению части сеньориального класса в тот самый момент, когда рост престижных расходов усиливал его нужду в деньгах. Это и лежало в основе «кризиса XIV века» — первого кризиса феодализма. Перед лицом этого кризиса сеньориального мира раскололся и крестьянский мир. Меньшинство, способное извлечь доход из продажи своих излишков, богатело и образовывало привилегированную категорию, класс кулаков [Так во французском тексте: une classe de koulaks. — Прим. перев.]. Мы встречаем эту категорию как в документах английских маноров, так и в литературных текстах. Вот, к примеру, «Роман о Лисе»: «Наступает рассвет, встает солнце, освещая заснеженные дороги, и мессир Констан Дегранж, зажиточный фермер, выходит из дому в сопровождении своих работников. Он трубит в рог, зовя собак, а потом приказывает, чтобы ему привели коня… Однажды Ренар подкрался к ферме, стоявшей близ леса: там было множество кур и петухов, а также уток и гусей. Она принадлежала мессиру Констану Десно, фермеру, который имел дом, наполненный всякими припасами, и сад, где росло множество фруктовых деревьев, приносивших вишни, яблоки и прочие плоды. Дома у него были в изобилии и жирные каплуны, и соленья, и ветчины, и сало. Все это добро защищал крепкий палисад из дубовых кольев и колючего кустарника…» Зато пауперизация основной массы усилилась. Демографический подъем проявился не только в расширении площади обрабатываемых земель и повышении в некоторых случаях их плодородия. Еще с большим основанием можно утверждать, что он повлек за собой дробление держаний, в результате чего мелкие крестьяне должны были либо наниматься в услужение к своим более состоятельным соседям, либо залезать в долги. В этом крестьянском мире, эксплуатируемом сеньорами или его же собственными более богатыми сочленами, где земля была скупа, а рты многочисленны, задолженность представляла собой великое бедствие. Эта была задолженность городскому ростовщику, часто еврею, или более богатому крестьянину, обычно достаточно ловкому для того, чтобы избежать клейма ростовщика, которым был отмечен только еврей. Преобладание мелких держаний видно на примере Бёврекена, вблизи Булони, где на землях, принадлежавших аббатству Сен-Бертен, в 1305 г. из 60 держаний 43% имели площадь менее 2 га; 21% — от 2 до 4 га; 20% — от 4 до 8 га и только 10% — свыше X га. В Видон-Беке (Англия) с 1248 г. по 1300 г. доля крестьян, владевших менее чем 6 га, выросла с 20,9% до 42,8%. Крестьянская задолженность ростовщикам-евреям выявляется на примере Перпиньяна, где нотариальные регистры показывают, что около 1300 г. среди дебиторов городских ростовщиков 60 % составляли крестьяне, из которых 40% делали займы осенью, когда играли свадьбы и платили сеньориальные поборы, причем 53% должников обязывались погасить заем в августе и сентябре, после жатвы и сбора винограда. Кредиторами были также итальянские купцы и менялы, которых называли ломбардцами. Их можно было встретить повсюду — будь то Намюруа (Фландрия), где документы показывают, как между 1295г. и 1311г. у них в долгу оказались почти все жители одной деревни, или Альпы, где в начале XIV в. ростовщики из Асти имели ссудно-залоговые лавки (casana) почти в каждом маленьком местечке во владениях Савойского дома. Развитие денежного хозяйства больше всего, по-видимому, пошло на пользу купцам. Действительно, рост городов был связан с прогрессом денежной экономики, а «возвышение буржуазии» представляло собой появление общественного класса, экономическая власть которого покоилась скорее на деньгах, чем на земле. Но каков был численный вес этого класса к 1300 г. или к 1350 г.? Сколько мелких купцов являлись всего лишь уличными торговцами, во всем сходными с теми ростовщиками более близких к нам времен, о которых мы знаем, что они имели малое отношение к капитализму? Что же касается меньшинства крупного купечества или (что не одно и то же) городской элиты, к которой мы еще вернемся — назовем ее патрициатом, — то какова была природа его доходов, экономического поведения и воздействия на экономические структуры? Купцы лишь в малой мере вмешивались в сельскохозяйственное производство. Несомненно, те ростовщики, о которых у нас только что шла речь, в особенности из Намюруа, камуфлировали займом под залог опережающую скупку урожая, который затем они продавали на рынке. Однако доля сельскохозяйственной продукции, которая поступала таким путем в торговлю при их посредничестве и к их выгоде, оставалась слабой. Купец в начале XIV в. — это всегда главным образом продавец особенных, редких, роскошных и экзотических товаров, растущий спрос на которые со стороны высших общественных категорий влек за собой увеличение численности и значения коммерсантов. Они были неким дополнением, привносили ту малую часть необходимого избытка, которую не могла произвести местная экономика. И в той мере, в какой они были «побочным элементом» и не посягали на основы экономической и социальной структуры, понятливые клирики их извиняли и оправдывали. Так, Жиль Ле Мюизи, аббат монастыря Сен-Мартен в Турени, писал в своем «Сказе о купцах»: По правде говоря, купцы являлись маргиналами. Основным предметом их сделок служили дорогие, но малообъемные товары: пряности, роскошные ткани, шелка. Это особенно верно по отношению к первопроходцам торговли — итальянцам. Их главная сноровка заключалась, по-видимому, всего-навсего в том, что, зная стабильные цены на Востоке, они могли заранее рассчитать свою прибыль. Руджеро Романо был, конечно, прав, видя в этом основную причину купеческого «чуда» в христианской Европе. Так же обстоит дело, хотя и в более слабой степени, с ганзейцами, но похоже, как это утверждал наряду с другими исследователями М. Лесников, что до середины XIV в. торговля зерном и даже лесом имела для ганзейцев второстепенное значение, тогда как воск и меха приносили им большие доходы. Сама природа зачастую огромных купеческих прибылей от торговли предметами роскоши показывает, что эти операции совершались на «обочине» основной экономики. Об этом же говорит и структура торговых компаний: большинство купеческих ассоциаций, кроме прочных сообществ семейного типа, создавалось лишь для одной сделки, деловой поездки или на срок от 3 до 5 лет. Не было ни подлинной непрерывности в их предприятиях, ни долговременных инвестиций — если, конечно, не принимать в расчет долго сохранявшийся обычай растрачивать значительную, а иногда и основную часть своего состояния в посмертных дарениях. Чего же домогались купцы и особенно городские патриции? Это либо землевладение, которое не только защищало их от голода, но и приобщало к более высокой категории земельного собственника, а при благоприятном случае, приобретя поместье, они могли даже возвыситься до ранга сеньора. Либо это были доходные земли и недвижимость внутри городских стен или займы сеньорам и князьям, а иногда и совсем скромным дебиторам. Но прежде всего это были вечные ренты. Вспомним очерченную выше экономическую и социальную эволюцию. Высшие слои, сеньоры, вследствие развития феодальной ренты все больше превращались в «земельных рантье», по выражению Марка Блока, и все меньше занимались непосредственным ведением хозяйства. Деньги, которые они при этом могли извлечь, не вкладывались в той же мере в экономический прогресс. Существовавший в большинстве стран институт дерожеанции [ Как бы то ни было, неоспоримые успехи развития денежного хозяйства имели важные социальные последствия. Распространение наемного труда начинало заметно изменять статус различных классов — прежде всего в городе, но также все больше и в деревне. Все увеличивался ров между классами, а точнее, между социальными категориями внутри класса. Мы уже это видели на примере сельских классов: сеньоров и крестьян. Но это еще более справедливо в отношении городских классов. Высший слой отрывался от среднего и мелкого люда ремесленников и рабочих. Но если очень часто основой их различий являлись деньги, то отныне социальная иерархия еще в большей мере определялась другой, новой ценностью — трудом. Действительно, городские классы завоевывали себе место благодаря важности их экономической функции. Сеньориальному идеалу, основанному на эксплуатации крестьянского труда, они противопоставили систему ценностей, в основе которой лежал свой собственный труд, сделавший их могущественными. Однако, ставший в свой черед классом рантье, высший слой нового городского общества заставлял принять и новую линию разграничения социальных ценностей, которая отделяла ручной труд от других форм деятельности. Это соответствует, впрочем, и эволюции крестьянских классов, где элита, состоявшая из «пахарей» — зажиточных крестьян, собственников рабочего скота и орудий труда, — противостояла остальной массе «батраков» и «поденщиков», у которых не было ничего, кроме их рук. В городской среде новый водораздел изолировал категорию «людей ручного труда», ремесленников и пока что немногочисленных наемных рабочих. Был момент, когда интеллектуалы из университетских кругов пытались определить себя как работников умственного труда, занятых — рука об руку с другими ремесленниками — на «строительной площадке» города. Они поспешили связать понятие элиты с представлением о собственноручном труде. Но даже нищий поэт Рютбеф гордо воскликнул: «Я не из тех, кто работает руками». |
||
|